Город в северной Молдове

Пятница, 19.04.2024, 16:27Hello Гость | RSS
Главная | кому что нравится или житейские истории... - Страница 11 - ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... | Регистрация | Вход
Форма входа
Меню сайта
Поиск
Мини-чат
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
кому что нравится или житейские истории...
shutnikДата: Понедельник, 26.11.2012, 15:23 | Сообщение # 151
дружище
Группа: Друзья
Сообщений: 387
Статус: Offline
Полет колибри

ДЕД

Хемингуэй был весь белый. Уложенная, но не приглаженная волна волос, густые ресницы и аккуратные брови, плавно окаймляющая подбородок бородка, элегантный костюм и даже фон фотографии – все было белым. Это был не тот знаменитый портрет, что висел в те годы почти над каждой кроватью студенческих общежитий и на котором писатель выглядел мужественным и волевым, похожим то ли на рыбака, то ли на играющего рыбака актера, – на нашей фотографии он представал гораздо мягче, добрее и умудреннее. Бледно-песочная тень в складках пиджака, в морщинках у color sepia глаз, ласково улыбающихся фотографу, в прожилках опирающейся на трость крепкой руки и сама трость только подчеркивали общую мягкость, вызывавшую расположение любого, кто останавливал на портрете случайный или внимательный взгляд. Иногда заглядывавшие ко мне одноклассники – кто с почтением, внушенным доброжелательным лицом старика, а кто с безучастием, подразумевавшим уверенность в утвердительном ответе, – спрашивали: «Это твой дедушка?» Удивительным был тот факт, что на книжной полке, с которой улыбался чужестранный писатель, не было его книг, хотя там были все, почти все – от неблагозвучного Вальтера Скотта до благозвучного Ромена Роллана, от родственных и непохожих Дюма и Дрюона, и дальше, точнее, ближе – от Пушкина и Салтыкова-Щедрина до Маяковского и Булгакова. Поначалу я говорил правду – нет, не дедушка, американский писатель, – но недоуменные взгляды – «Почему же он тут у вас стоит?» – отсутствие документального подтверждения его писательской деятельности и, главное, привычка, в силу которой по-заморски обворожительная улыбка стала неотъемлемой частью домашнего интерьера, подвигли меня на белую, подстать портрету, ложь: «Да, дедушка».
Такого дедушку, наверно, хотелось иметь каждому: казалось, посмотри на него подольше, и оживет доброе лицо, заиграют морщинки у глаз, заерзают пальцы по гладкой поверхности трости, самим своим наличием под рукой создающей классический имидж солидности, самодостаточности и уверенности в себе, – и польется сказка о старике и море...
Дед любил и умел рассказывать сказки и не любил рассказывать истории невымышленные, к счастью или сожалению, имевшие место быть, но более всего он не терпел, по его мнению, грубой – и в своей грубости жестокой – смеси реальности и фантазии. Он никогда не смотрел фильмы про войну, избегал разговоров и книг на военную тему, не участвовал в майских парадах, не делился воспоминаниями с пионерами местной школы и даже отдал мне свои многочисленные медали и единственный орден, с которыми я играл «в секрет», закапывая в песке и тут же, к своему неподдельному удивлению и радости, находя их – пока не погреб все до единой в серой песочнице детской площадки. И если какой-нибудь несведущий домашний гость поворачивал песенное сопровождение семейного застолья в направлении «Темной ночи», дед, опираясь на костыли, тяжело вставал и, не говоря ни слова, медленно простукивал к выходу.
Должно быть, все-таки, он некогда делился с рано умершей женой, моей бабушкой, иначе откуда бы нам было узнать о прадеде и прабабке, заживо погребенных в родном городе, или о том, как его ранило в ногу и, опасаясь заражения и гангрены, полевой врач ампутировал ее, предложив стакан спирта в качестве анестезии и вставив между челюстями деревянную ложку, чтобы не прикусил от боли язык... Видимо от бабушки стала известна история их довоенного знакомства на базарчике в украинско-еврейском местечке, куда он приехал торговать, а она – скуластая, синеглазая и строгая – пришла за покупками, и когда гордая девушка не пожелала удостоить приезжего ни словом, ни взглядом, он оставил торговлю и снял в доме ее многодетного и бедствовавшего отца комнатку – с умыслом покорить неприступную красавицу, пока, примерно через год, девушка, наконец, не ответила ему взаимностью.
А завтра была война, и дальнейшее развитие событий – с фронтом, эвакуацией, гибелью родителей и смертью детей, арестом и реабилитацией – настолько перекликалось с другими, похожими, словно растиражированными в миллионных экземплярах историями, что не представлялось овеянным ореолом мученичества и героизма. Куда интереснее казалось породниться с дедушкой Хемом!..
Мама работала в ночную смену, и я оставался у деда. Вечерами он доставал из шкафа самодельную шахматную доску и расставлял на ней покрытые светлым лаком, цельные резные фигурки на клееных подставках: «Из акации выстругивал... Все пальцы себе обрезал...»
Он пытался обучить меня игре, но кроме – «пешки и королевы ходят исключительно по прямой» – я так ничего и не запомнил. «А сколько пешка может прошагать?» – спросил я однажды. Дед, озадаченный моим вопросом, ответил: «Что значит прошагать? После е2-е4 и до е8 остается только три хода!» – «Только три?» – разочарованно вздохнул я, в свою очередь разочаровывая деда своей бестолковостью, но, словно почувствовав что-то такое, о чем спрашивавший сам еще не догадывался, он добавил: «Пешка – душа шахмат, их атака и защита, от их расположения зависит и победа, и поражение».
Больше, чем сама игра, мне нравились дедушкины истории про шахматы, а их было бесконечное множество. «Давным-давно, в далекой Индии жил-был бедный и мудрый брахман...» – «А кто это?» – «Брахман? Учитель, священник, писатель, ну, в общем, ученый человек, изобретший, от избытка то ли свободного времени, то ли ума, если такое возможно, необычную игру – чатурангу: на квадратной – в сто клеток – доске выставлялись быстрые колесницы, величавые слоны, грациозные кони, могущественные короли и безымянные пешки. Играли в чатурангу парами – двое против двоих, да и сами правила игры во многом отличались от теперешних шахмат. Например, перед очередным ходом нужно было бросать кости, высокочтимому слону разрешалось перепрыгивать через одно поле по диагонали, поверх своих или вражеских фигур, а чтобы одержать победу, нужно было сразить все неприятельское войско, без остатка», – дед неожиданно замолкал и пока, как мне казалось по его сосредоточенному выражению, он что-то усиленно вспоминал, натруженные пальцы перебирали край фланелевой рубахи у самого ворота, словно искали отсутствующую пуговицу. «Однажды один богатый раджа, – наконец продолжал он, – пожелал обучиться чатуранге и бедный брахман согласился за скромную, как ему казалось, плату: он попросил у раджи столько пшена, сколько уместится на шахматной доске, если на первую клетку положить одно зерно, на вторую – два, на третью – четыре и так далее. К сожалению, у индийского богача не оказалось достаточно пшена, чтобы оплатить уроки...»
– «Так и не богач он был вовсе, а притворялся только!» – тут же постановил я, так как мне казалось, что заполнить шахматную доску зерном доступно любому, даже нам с мамой. Дед ласково усмехнулся и продолжал: «Постепенно чатуранга распространилась по всему миру, менялись ее названия, правила, внешние атрибуты. В Корее она звалась ‘чанги’, в Китае ‘сянци’, у арабов ‘шатрандж’, у монголов ‘шатар’...»
– «А по-русски – шахматы!»
– «Да, по-русски ‘шахматы’», – смеялся дед и, уложив деревянного короля на спину, добавлял притворно грозным голосом: «От персидского «шах мат» – ‘король беспомощен’!» – и я победно смеялся, будто это мы с дедом только что повергли сурового персидского властителя. «Каждый народ вносил в игру что-то свое. Например, арабы вместо ‘мат’ одно время говорили ‘пат’, китайцы придумали новую фигуру, пушку, а японцы и вовсе отказались от традиционных фигур и играли плоскими фишками, которые в ходе игры переворачивались на обратную сторону, меняли лицо, так сказать...»
«Вот смотри, – говорит дед с оживлением – у арабов не было ладьи, а была птица, птица Рух...»
– «Это из сказки про Синдбада-морехода!»
– «Да, да, верно... Так вот, форма этой фигуры напоминала русскую ладью, так у нас появилась ладья... Но сути это, в общем-то, не меняет: летит-плывет, так или иначе, соединяет прошлое с будущим...»
И уже предчувствуя, что дед уводит рассказ в неинтересную мне сторону, выпаливаю: «А пешка?!» – «Далась тебе эта пешка! Пешка, пешка...» – задумывается он, потирая небритый подбородок и выискивая в памяти нечто, что могло бы послужить достойным ответом, который, наконец, унял бы мое явно не праздное любопытство.
...«Кажется, в Италии пешке, достигшей последней горизонтали, позволялось превращаться в любую отсутствующую на доске фигуру. Она даже могла ходить на эту последнюю горизонталь...»
– «Вот здорово!» – откровенно радовался я, из сказанного смутно понимая лишь то, что в Италии пешка была наделена особыми правами.
Мы спали с ним на широкой раскладной тахте, и, просыпаясь от его ночного стона, усердно приучая глаза к темной, как повязка на глазах, комнате, я различал на светлой простыне его обезображенную культю, заканчивавшуюся там, где должно было начинаться колено, и в темноте казавшуюся мне синей. Когда становилось совсем страшно, я будил его, – откашлявшись, дед шептал: «Нога болит», – и до утра больше не стонал, не двигался и, должно быть, не спал.

ТАНЕЦ С САБЛЯМИ

Странно, но я не помню лиц воспитателей в детском саду, в котором ночевал в год смерти деда.
Помню спальню-флотилию в двадцать тщательно застеленных кроватей, напоминавших парусники из-за накрахмаленных подушек, водруженных треугольниками поверх одеял, помню неумолкающее радио, просторную игровую, широкие окна, громко тикающие часы с медленными черными стрелками, холодную и темную душевую, подгоревшую манную кашу по утрам, просторный двор с площадкой, фруктовым садиком и ярко-красной верандой, на которой девчонки устраивали веселые детские свадьбы, заставляя нас играть роль женихов. Помню свою невесту, загорелую и длинноволосую девочку-цыганку, и коричневую тарелочку от игрушечного сервиза, из которого она меня угощала, похожую на овсяное печенье, но на вкус оказавшуюся спрессованной массой опилок.
Помню настенный стенд, где вывешивались детские рисунки – почти одинаковые домики с трубой на крыше и цветочными клумбами у забора, портреты мам, хвостатые собаки... Все помню, а воспитателей не помню – так, люди в белых халатах.
Зато помню Иванну, пожилую няню, остававшуюся с нами на ночь: седой пучок на затылке, украинский выговор, морщинистые руки, одутловатость. Когда по радио раздавались первые торжественные аккорды гимна Советского Союза, я понимал – уже скоро, ведь Иванна сказала, что сегодня – моя очередь и, значит, можно не бояться объявленного диктором «Танца с саблями» Хачатуряна. И вправду, скоро приходит Иванна, помогает нащупать в темноте тапочки, набрасывает на плечи халатик и ведет меня, счастливчика, за руку через узкий проход между кроватями с притихшими шестилетними юнгами в игровую, где уже накрыт стол – еще теплый хлеб, соленое сало с резиновой корочкой, которую приятно подолгу жевать, сладкие коржики в форме сердечек, домашнее варенье, душистый чай. Иванна целует меня в лоб, теребит волосы – хороший ты мой, родненький, – сидим-чаевничаем, она расспрашивает – про друзей, маму, деда, Нину Николавну – и слушает, слушает, все запоминает, в глаза смотрит, о себе не говорит, дает мне выговориться, а потом, бывало, на колени посадит, обнимет, рассмешит или сказку расскажет. А когда возвращаемся в спальню, все уже тихо посапывают, даже радио спит, Иванна укроет меня, обцелует, перекрестит утайкой и шепнет: «Спокойной ночи, родненький», – и я, усталый и счастливый, как после праздника, начну проваливаться в другое, не менее счастливое измерение, слабо ощущая солоноватый привкус, оставшийся от Иванны: я знаю, что, защищенная непроницаемостью темной спальни, она разрешает себе беззвучно плакать, пока заботливо заворачивает меня в ворсистое одеяло в накрахмаленном пододеяльнике...
О себе она рассказывает только раз, в самый первый: был у меня сынок, двенадцать годков, сердце у него шумело, положили в больничку на обследование, а он там воспаление легких подхватил да помер, утром пришла к нему, а сердобольная медсестричка сетует: «Он вас всю ночь, до последнего, звал – мама! мама!» – а я не слышала... а я не слышала...
Иванна спит с нами, на свободной детской койке, но мне почему-то каждый раз кажется, что и не спит она вовсе, а, как дед, только притворяется, прислушиваясь...

ХОЛОДНО... ТЕПЛО... ТЕПЛЕЕ... ГОРЯЧО!

На мое девятилетие Нина Николавна из квартиры напротив, не посоветовавшись с мамой, подарила мне дымчатого и беспородного Эрнеста, а впридачу – настоящую красного дерева трость, как у дедушки Хема, только моя была лучше, так как путем нехитрых манипуляций превращалась в двухколенную подзорную трубу с латунным наконечником.
«Вот тебе и посох, и жезл, трость-тросточка, тростинка писчая, оружие книжника», – путаной скороговоркой поясняла Нина Николавна. Нам с Эрнестом не нужно было знакомиться и привыкать друг к другу: с первого взгляда он понял мой характер, а я его нрав – ласковый и незлопамятный, – как, впрочем, и все то, что копилось и лепилось из нас за прожитые годы – мои девять и его два.
Мы настолько были увлечены изучением заоконного мира, что не заметили прихода мамы, было запротестовавшей при виде нового квартиранта, но при столкновении со все понимающим серым взглядом удивительно быстро согласившейся оставить кота у нас.
Нина Николавна любила делать сюрпризы, хотя в ней не было ничего от легкокрылой, летающей на зонтике волшебницы Мэри Поппинс, – она всегда казалась мне старой и, когда пускалась в рассказы о своей молодости и красивом, но рано ушедшем муже, мне с трудом верилось, что и у нее некогда была легкая походка и длинная коса, довоенная жизнь в Ленинграде, дочка в далеком Хмельницком и внучка Аленушка...
Может, и было все, но теперь от былого осталась просто «наша Нина Николавна», отработавшая положенное количество лет на меховой фабрике в двух кварталах от дома, прятавшая в зашторенной нише в кухонном углу маленькую иконку, вкусно стряпавшая и вообще рукодельница: крючком вязала кружевные салфетки, а спицами – длинные шарфы и варежки, мастерила из ярких лоскутов декоративные подушечки и дарила нам, зимой приходила «посевать» и варила «кутью», весной приносила ароматные куличи и крашеные яйца, да и, не дожидаясь праздников, почти ежедневно что-то пекла и угощала, а мама шла к ней за стаканом муки или сахара, за десяткой до получки, за советом и добрым словом.
Я же, одновременно и потому быстро разделавшись с обедом и уроками, шел к ней играть. Помню, лет в семь-восемь мне нравилось прятать мелкие предметы – подушечку с воткнутыми иголками, кухонное полотенце, футляр от очков – в темно-зеленой глубине диванных подушек, под ажурной кроватью или в таинственной нише за шторкой, и пока она с притворным волнением искала нужный предмет, приговаривать: «Холодно... тепло... теплее... горячо!»
Я понимал, что грузная Нина Николавна не получала столько удовольствия от игры «в тепло», сколько получал его я, но она должна была отбыть эту повинность для того, чтобы мы, наконец, начали играть в игру, которую она называла «ассоциативным экспериментом», а я – из-за труднопроизносимого прилагательного – просто «экспериментом».
Результаты «эксперимента» никогда не обсуждались, выводы не делались, итоги не подводились – игра оставалась игрой или переходила в одну из лапидарных историй из жизни Нины Николавны. Она говорила «мяч», и я выпаливал первое-второе-третье, что приходило в голову, обычно мало связанное, но мне самому казавшееся логичным: физрук – Пеле – разбитое окно – наша Таня громко плачет (хихикая и кривляясь) – земной шар – шкаф... «Почему шкаф?» – удивлялась Нина Николавна. «Мой мяч на шкафу лежит», – отвечал.
Я говорил «холодно», она: «...озеро пересекали в открытых грузовиках, а один, совсем неподалеку, проломил ледостав и медленно ушел под ледяную воду...»
Она говорила «слон», я: душ – шланг – фонтан – трава в росе – розовое облако...
Я говорил «тепло», она: «...еще в самом начале блокады мама достала через соседку мороженую свеклу и испекла блинчики, такие сладкие, что я была уверена, что и после войны мы станем печь точно такие, румяные свекольные оладушки...»
Она говорила «цветок», я: восьмое марта – Наташка из второго «Б» – мамино платье – май...
Я говорил «теплее», она: «...а по ночам, случалось, мечтала, что вот умрут мама и братишка – он уже парализованный был, опух весь – и соберу тогда все одеяла и будет теплее...»
Она говорила «книжка», я: мамина лампа – солнце на тумбочке – Марго и Маргарита – «в слова»... «Что ‘в слова’?» – «Игра такая, мы с мамой играем, потом научу...»
Я говорил «еще теплее», она: «...за водой далеко было, а мама настаивала, всовывала в руки ведро и выставляла за дверь, и я шла, но когда совсем невмоготу становилось, останавливалась на полдороге и сметала в ведро снег, но не с земли, а с трупов – на них он казался чище...»
Она говорила «выпрями спину», я: училка – плакат в кабинете анатомии – цианея – стойкий оловянный солдатик...
Я говорил «горячо», она: «...таджики чистили картошку и выбрасывали очистки, а мама вздыхала – грех...» Она говорила «шахматы», я...

ШАХМАТЫ

С мамой нас разделяет целая вечность – двадцать лет. Одно из первых воспоминаний детства – Первомай. Запах свежих огурцов, неторопливое журчание воды на кухне, пыхтящий, как белый пароход по реке, эмалированный чайник на плите, мягкий, еще щадящий весенний свет из окна, мама напевает. Она в белом марлевом платье, фонарики вместо рукавов, вдоль подола оборка, волнистым – как декабрьский снег на бугристом валу – веером. Из марли шьют снег, подумал я, – Снегурочка! Потоптавшись на запруженной автобусной остановке, решили пройтись и взять по особому случаю такси. По дороге играли «в цвета»: она называла цвет, а я искал глазами предметы этого цвета, а потом, сидя спиной к водителю, упершись коленями в заднее сидение такси и глядя на бегущие за нами авто, всю дорогу тараторил: «Не догонишь-не догонишь...» К нашему удивлению, таксист денег не взял, а лишь весело подмигнул: «Я с детей денег не беру!»
Крещатик пестрел платьями, шарами, флагами и тюльпанами, пах первым мороженным, жареными семечками и пончиками с клубничным повидлом, шумел толпой, позвякиванием пивных кружек и доносившимися издали звуками оркестровых фанфар. Мы влились в неторопливую и еще не плотную праздничную толпу, женщины улыбались, мужчины несли детей на плечах. Уловив мой замедленный взгляд, мама спросила: «Хочешь верхом?» – и я, заулыбавшись, кивнул. Она поставила меня на скамейку и присела на корточки, чтобы я мог забраться к ней на плечи, но у меня не получалось, мешали собственные руки и ноги, я путался в нитке, привязанной к только что купленному желтому шарику, сандалии цепляли и пачкали снежную марлю. По-видимому, мы выглядели довольно неуклюже, и белокурая девушка в ярком сарафане, проходя, прыснула. Мама вдруг повернулась ко мне, обхватила за плечи и, приблизив лицо к моему, улыбаясь, спросила: «Вы поедете на бал?..»
Она поступала так всякий раз, когда пыталась сдержать слезы, начинала эту бессмысленную игру в вопросы и ответы, всегда однообразные, но из-за оговоренной правилами картавости, смешившие ее: «‘Да’ и ‘нет’ не говорите, черное и белое не надевайте, букву р не выговаривайте...»
Городские празднования оказались не для нас, но май оставался нашим любимым месяцем. В первые майские выходные мама затевала генеральную уборку, начинавшуюся с мытья окон. Пахло хозяйственным мылом и уксусом, и эти запахи, казалось, перебивали зимний воздух закрытого помещения. То есть окна отклеивались гораздо раньше, и квартира ежедневно проветривалась, но именно это праздничное – до блеска – мытье окон становилось домашней церемонией открытия весеннего сезона. Она забиралась на подоконник и натирала еще влажное стекло скомканными газетными страницами.
«Всю ночь кричали петухи и шеями мотали, как будто длинные стихи, закрыв глаза, читали...» – и хоть подспудно мне нравилась эта грустная, малопонятная мамина песня, я часто просил ее: «Спой лучше про пешку!» – и она сразу переключалась на задорную мелодию: «Жила простая пешка, девчонка деревянная, в чудесном королевстве, где в клеточку земля...» Я смотрел на эту легкую фигурку в квадрате потрескавшейся оконной рамы, в голубом в блеклых разводах выцветшем платье без рукавов – каштановые волосы подобраны шпилькой, на шее мокрая завитушка, крупные веснушки на предплечьях, – и мне казалось, что смотрю я не на собственную маму за обычной домашней работой, а на сказочную птицу. «А пешка все шагала, шагала и шагала, и пешке все казалось, что счастье впереди...» Но ощущение детского счастья тут же сменялось недетским страхом – нет, я не боялся, что она может оступиться, слишком выверены и ловки были ее движения, к тому же, сразу за окном рос могучий, ветвистый, несгибаемый тополь, который, в случае чего, я был уверен, подхватил бы ее, как одну из миллиона своих прозрачных пушинок, и спас, наверняка, спас бы, – «Она не повернула ни вправо и ни влево, она искала счастья, но был король чужой... А все ее подружки давно уж в королевах: они ведь не ходили за счастьем по прямой», – я боялся, что она улетит, высоко-высоко, в голубую, в тон ее платью, безоблачность, чтобы никогда уже не вернуться.

окончание следует...
 
shutnikДата: Понедельник, 26.11.2012, 15:25 | Сообщение # 152
дружище
Группа: Друзья
Сообщений: 387
Статус: Offline
окончание...

ЗВОНОК

Спасительный школьный?.. Всегда неожиданный и радостный дверной?..
Телефон неуместно салатового цвета стоял в кухне. В детстве я забирался на табурет, просовывал указательный палец в дырочку, из которой одноглазо выглядывал ноль, и заводил по часовой до упора, потом отпускал и слушал, как прозрачное пластмассовое колесико тарахтит вспять – к исходному нулю.
Нет, нет, первое воспоминание – мутное, нечеткое, размытое – вымышленное? – отложилось в глубоком и вязком иле памяти чуть раньше, и не весной, а осенью, так как было темно, холодно и мокро, пахло то ли жжеными листьями, то ли газом, – за стеной? за окном? раздавался шум – битой посуды? грозы? электрички?..
Мама выхватила меня, полуспящего, из ночной синевы детской кровати и побежала – сначала вниз по цементной лестнице – потянуло холодом, скрипнула парадная дверь – потом вверх по склону и дальше – в ночь, в дождь. Совсем рядом громыхал, гремел, свистел многоокий товарняк, догоняя нас, почти настигая, и, казалось, нас преследует огромный зверь, тяжело переваливающийся с лапы на лапу, рыча и пыхтя в спину, загоняя рыком и воем в черное логово, глубже, дальше – в ночь, в дождь.
«Ребенку нужен отец, пойми, Стелла, необходим, – громко шептала из-за закрытой двери маминой спальни Нина Николавна. – Он же мальчишка, ему нужен пример для того, чтобы стать мужчиной. Нельзя игнорировать природу, статистику, наконец, а я таких вот мальчуганов знаешь сколько на нашей фабрике перевидала, безотцовщина, упаси Господи...»
Что отвечала мама, я не слышал, хоть специально свернул из тонкого картона трубочку и приложил ее одним отверстием к стене, прильнув ухом к другому, – Димка говорил, что так лучше подслушивать.
Когда-то мне очень хотелось, чтобы папа меня любил. Тайком от мамы я вытаскивал из пузатого и гладкокожего кофейного цвета саквояжика, в котором хранились старые письма, поздравительные открытки, юношеские стихи и прочие ненужные бумаги, его фотографию, точнее, их общий свадебный снимок. Отец выглядел сухощавым и жилистым, был немного лопоух, коротко острижен и, как читалось по его озорному взгляду, весел, буен и скор на язык.
Я замечал наше с ним сходство – в худобе и светлоглазости – и, не признаваясь даже себе, будто предавая маму, радовался этому.
Мне хотелось, чтобы он ежеутренне, иногда слегка раздражаясь, учил меня правильно чистить зубы – «сверху вниз, вот так, а не поперек», а потом, предварительно окунув взъерошенную кисточку для бритья в густой пузырчатый раствор, мылил мне щеки и шутливо добавлял: «И бриться нужно будет по вертикали и никогда – поперек».
Мне хотелось, чтобы он приходил на родительские собрания, а потом, наскоро и незлобно пожурив меня за случайную тройку по физике, расспрашивал бы о Наташке из пятого «Б».
Мне хотелось, чтобы он научил меня драться – не «словом», как наставляла мама, – а кулаками, носками, головой, всем обозленным и напряженным телом. Чтобы зимой мы ходили с ним на школьный каток, и он, в больших коричневых ботинках, как у Димкиного отца, на коньках, крепко держа меня за руки, ловко кружил бы по зеркальному кругу, будто пытаясь прорезать прорубь, пока я, задрав взмокшую под шапкой голову, смотрел в небо и хохотал. Чтобы по воскресеньям мы давали маме отоспаться и готовили с ним его коронный салат из вареных яиц, лука и майонеза, а вечером он смотрел бы трансляцию футбольного матча, вскакивая и злясь, хлопая широкой ладонью по диванному валику, даже ругаясь, пока я ходил бы вокруг него и ныл: «Пап, а пап, давай на мультики переключим».
Мне хотелось хотя бы написать ему, что, вот, мол, учусь хорошо, друзей много, Эрнест есть, труба подзорная, а он ответил бы коротко: «Горжусь, сынок», – хотя бы позвонить и услышать: знаешь, так получилось, не злись, подрастешь – поймешь...
И однажды он позвонил. Просил маму подписать какие-то бумаги на соискание пособия, положенного многодетному отцу, каковым, как выяснилось, он к тому времени успел стать.
Когда коротко и твердо она отказала, из телефонной трубки послышалась ругань – он был пьян, – и, заметно бледнея, мама принялась сосредоточенно изучать псевдовосточный орнамент на кухонной клеенке. Я выхватил трубку: «Не смей нам звонить, понял?!»
После нескольких секунд паузы послышался хриплый, отчетливо выговаривавший каждый слог, голос: «Жи-де-нок...», – и никакая паспортная графа в будущем не могла бы определить мой выбор четче и бесповоротнее, чем этот, процеженный через сито телефонной трубки отцовский хрип.

ВИШНЕВЫЙ САД

Мама ложилась отдыхать, а я выбегал в сад. Да, вместо обычного забетонированного двора-колодца у нас был сад, окруженный с двух сторон четырехэтажными хрущевками, а с других двух – сарайными застройками, прилегавшими к лысому валу, под покатым скатом которого безостановочно громыхали электрички и товарняки, отчего в кухне весело позвякивали стаканы и чашки.
Сад был густым, тенистым и щедрым: груши, яблони, кусты крыжовника, шиповника и смородины, даже ореховое дерево было и одно – любимое – вишневое. По выходным и в долгие дни летних каникул, не испытывая тоски по качелям и горкам городских детплощадок, дворовые дети играли здесь в войну и рыцарей, отвоевывая похожие на неприступные замки и защитные укрепления деревья. Особо удобными для мальчишечьих игр казались яблони с их распростертыми – в редких буграх – ветками, походившими на продолжения крепкого ствола и растущими под удобным для маленьких воинов сорокоградусным углом. С крайнего нестройного яблоневого ряда в случае вынужденного отступления можно было ловко спрыгнуть с ветки на черную прорезиненную крышу сарая, шумно пробежать по ней, соскочить на землю и либо укрыться в одном из холодных погребных уголков и переждать, либо зайти с тыла и атаковать врага.
Но любимым деревом детворы была вишня, к августу зажигавшая свои ароматные бордовые огоньки, которые девчонки вместо серег вешали себе по две на уши, а я забирался повыше и по-гурмански медленно, по одной, осторожно надкусывая мясистую и сочную ягоду, а потом тщательно обсасывая косточку, ел.
Мне представлялось тогда, что таким вот сладким должен быть девичий поцелуй, ведь, кажется, один из мушкетеров как-то сравнил губы своей возлюбленной с лопнувшей вишенкой...
«Громадянэ, вы тилькы подывытыся, що вин робыть! Ышь, налэтив що та саранча, байстрюк поганый! Бугай дюжий! А ну, гыть видселя!» – громогласно возмущалась с третьего этажа дворничиха баба Лена, добропорядочная жена милиционера, гордая мать стюардессы международных рейсов и суровая Димкина бабушка, усердно и весьма успешно боровшаяся с дворнягами, которые, как она считала, «життя нэ дають». Обычно летом она устраивала на них «облаву»: предварительно закупив в гастрономе мясных ошметков и тщательно нашпиговав битым стеклом и ломаными иголками, она угощала ими голодных псов, и только потом вызывала «будку», ловцам которой не приходилось гонять по двору с длинными палками с веревочной петлей на наконечнике. «Тэпленьки ще», – без скромности улыбалась баба Лена...
«Елена, как вам не стыдно? – возмущалась Нина Николавна со своего балкона. – Это же общий сад, пусть ребенок ест, жалко вам?» – «То-то ж и воно, Мыколавна, шо обсчий, – отвечала дворничиха, изо всех сил стараясь говорить по-русски. – Им, оборванцям, тилькы волю дай, усэ змэтуть!» Я слезал с дерева, подходил к дому и начинал звать: «Мама! Мама!» – и пока мама вставала, набрасывала халат и отпирала балконную дверь, баба Лена, уже готовая ретироваться, злобно бросала: «Та, може, вона в параше сыдыть, мама твоя, разорався тут!» – и плотно закрывала за собой дверь.

ЭЛЕКТРИЧКА

Я обматывал – лакированный снаружи и обитый синим бархатом изнутри – футляр почтовой бечевкой, затягивал крепкий узел и крепил свободные веревочные концы просторными петлями, чтобы можно было продеть в них руки и нести футляр на спине, наподобие школьного ранца. Так было удобнее взбираться на яблоню и с ее высоты осматривать округу в подзорную трубу, представляя себя то Петром I, то Ушаковым, то Суворовым. «Вот здесь будет храм, здесь – пристань, здесь – Гостиный двор, здесь – трактир ‘Аустерия четырех фрегатов’, а там – мост для соединения Березового острова с Заячьим», – широко разводя руками, величаво объявлял я своей невидимой свите.
Со склона высокого вала я пытался разглядеть внутренности пробегавшей электрички, но, как ни крутил латунные насадки, объектив никак не фокусировался, и в стеклянном глазке мелькала размытая порванная кинопленка. У самых рельс я заметил рыжеватый ежик Димки, сидевшего на корточках и внимательно что-то изучавшего. Словно ощутив мой прицел, он обернулся и призывно замахал рукой. «Что это у тебя?» – без особого любопытства крикнул Димка, продолжая сидеть и лишь повернув ко мне веснушчатое лицо, пока я спускался по склону. Он сильно щурился от бившего в глаза солнца, так что веснушки отделялись от его кожи и прыгали, живя своей веселой и отдельной от Димкиной жизнью. «Подзорная труба», – не без гордости ответил я, приближаясь. «Позорная? – задумчиво переспросил он. – Нужная вещь! С микроскопом? Дай-ка сюда!» Подойдя совсем близко к его согнутой спине, я увидел нечто бесформенное и мокрое, странную размазанную по шпалам жижу, из которой тут и там торчали обрезки жгута и красные ворсистые клоки, как на меховых подушечках Нины Николавны. «Вишь, как расквасило... Хляц!» – весело проговорил Димка, ударив ладонью по согнутому колену. «А что это?» Он снова обернулся, улыбаясь во все свое золотое лицо, и хохотнул: «Ты че, собаку раньше не видел?» Где-то внутри меня начала нарастать мелкая, дождливая, звенящая дрожь, словно в животе тревожно трясся металлический колокольчик, и чем усиленней я пытался сдержать ее, тем упорней она росла, поднималась, крепла, и вот уже не колокольчик, а огромный чугунный колокол – и не в животе, а у самого горла – тяжело раскачивался, с каждым глухим ударом грозя вывалиться наружу. «Че трясешься, как электричка? – смеялся Димка. – Да ты не дрейфь, малый, уши и хвост я ей заранее подрезал!» – Бом! – и колокол вывалился: я повалил его наземь, прямо на шпалы, и бил, бил – по веснушкам, по ежику, по озорному взгляду, по торчавшим ушам, по выпиравшим ключицам, по телефонному хрипу...
Домой я шел, сложив руки чашечкой, куда скапывала из носа кровь, стараясь не расплескать, будто ее можно было влить обратно. «Кто?» – побелев, спросила мама. – «Там, на валу...» – и она, как была, в переднике, с покрытыми мукой – словно в белых перчатках – руками, не выпускавшими деревянную cкалку для раскатки теста, слегка отстранив меня, выбежала. Нина Николавна бросилась за ней. «Стелла, опомнись! Это же мальчишки, дети! Сами разберутся... Ребенок должен отплакать свое! – астматически задыхаясь, кричала она. – Ты только не волнуйся... Тебе нельзя нервничать...» Я стоял посреди прихожей вплоть до скорого их возвращения – ни с чем, Димки и след простыл, – все еще не разнимая бордовых рук, и отчаянно всхлипывал в открытый дверной проем: «Ма-ма... не-на-до... ма-ма... вы-по-е-де-те-на-бал...»

ЭПИГРАФ

У писателя А и писателя Б было счастливое детство, но самое счастливое было у писателя В, и дело даже не в няньках и наставниках (хоть и в них, и в них тоже), а в гениально описанной им густоте солнечного света, в цветных вспышках, с течением времени обретавших сначала робкие очертания, а затем четко определимые формы, в золотом свечении фона его детства, благодаря которому тропа под ногами была уложена не гладкими булыжниками и не потемневшим гравием, а солнечными – по его словам – подковами. Не будь у него его дара, вряд ли он смог бы передать тепло золотых вод той реки, с дальних берегов которой вышел, но первые детские ощущения – пусть и не обретшие бы свою убедительную озвученную весомость, – исходившие из светлого устья, из той точки света, без которой нельзя уснуть (солнце отцовской кирасы справа и луна материнского зонтика слева), – предопределили его, тогда только складывавшуюся, будущую счастливую сущность, словно спасительные цветные картинки в глазах после возвращения с летней улицы в прохладный провал дома.
Описание его детства стало предсказанием всей последующей жизни – не в узком, событийном, бытовом или же профессиональном понимании, а в самом глубоком – духовном – смысле, ведь, когда «былое под боком», то и «частица грядущего» тоже с тобой.
А что могло вырасти из меня?.. Говори, детство!
На самом деле мое детство было еще счастливее, потому что в нем было мало солнца – так мало, что свет черпался из одной, тускло светившей – дневной и ночной – звезды, и позднее мне не нужно было привыкать к темноте или бояться тени, так как глаз был, как говорят разведчики, притерт, приучен и без труда вылавливал очертания и даже цвета из мнимо непроницаемого ночного пространства.
Я легко спускался с продуваемых ветром цементных лестниц и лысых покатых склонов в самые глубокие и промозглые подвалы, где по земляному полу проходили аккуратно выложенные, поблескивавшие в темноте рельсы, ведшие сквозь неприветливые влажные стены не в манящую даль, а в необъяснимое «теперь» и непредсказуемое «потом». И задолго до пушистого домашнего кота, будившего меня по утрам, сидя на моей груди, мягким прикосновением лапки к кончику носа, я полюбил тех, с кем совершал эти ежедневные спуски – дворовых собак с преувеличенно большими глазами и окровавленными внутренностями.
У меня был свой великолепный сад, свои неприступные горы, стойкие мачты и гордые скакуны, с высоты которых я впервые испытал захватывавшее дух ликование победителя и – будучи поверженным – первую досаду поражения, смешанную с болью ободранной коленки.
Но я никогда не слышал голоса колибри.
Словно пробираясь наощупь сквозь экзотические заросли невиданной мной Огненной Земли, я пытался интуитивно вообразить, представить, предсказать и описать его, но вместо весеннего клекота я слышал текучее шуршание шахматной доски, по которой плыли самодельные ладьи моего деда, легонько подталкиваемые его сильной, ничего не забывшей рукой, я слышал воздушный, тайный – над самым лицом – перекрест сухих пальцев детсадовской няни, сложенных так, будто держат щепотку соли или тонкую, ускользающую нить, я слышал позвякивание алюминиевого ведра, до краев наполненного снегом, напоминавшее легкий звон колокольчика, или пересеченных вязальных спиц, или стаканов и чашек в кухонном буфете...
Оказалось, это и был голос колибри – ретроспективно-призывный, сентиментальный, разномастный, узкогорловой, – голос бесстрашной колибри, полушмеля-полубабочки-полуласточки, с раздвоенным, как полы сюртука, языком, удлиненным и дугообразным, как незаконченный мост, клювом, длинными и когтистыми, но непригодными для ходьбы лапками и похожим на рогатку хвостом, – единственной на свете птицы, способной летать в обратном направлении, хвостом вперед. Тысяча двести окунаний двукрылого языка в нектар, шесть тысяч взмахов разноцветных крыльев, пятьсот ударов крохотного птичьего сердца – в одну минуту. Голос – не чириканье, голос – не песня, голос – ретро-полет. Эта неспособная приземлиться птица, неподвижно держась в воздухе, пьет нектар из цветочной чашечки, захватывая его развернутыми флангами длинного языка.
Я когда-нибудь повторю тринадцатый подвиг Геракла, потому что тринадцатый подвиг Геракла есть смерть: смерть от крови, подожженной солнцем, от отравленного плаща, переданного мне любимой, от яда, некогда убившего заклятого врага, от воды, неспособной погасить пожар, от жажды и одиночества на скалистом выступе Прометея, «от невзгод, сумасшествия и печали», от тысяч маленьких и больших трагедий, обещанных мне блеском убегающих в непредсказуемое рельс.
Но, как известно, вначале был логос – слово и знание одновременно, и это значит, что к тому времени я уже буду знать, что уборщица, тяжелая, с потрескавшейся – как обитая дерматином дверь – кожей и синюшными, вздутыми ногами, в вечно грязном переднике – даже когда убирает в столовой – прозванная мальчишками Дюймовочкой, догадывается, что на улице идет снег, не потому, что видит его в незакрывающейся стеклянной двери или на наших шапках, воротниках и портфелях (ведь она стоит поодаль, справа от входа, широкой спиной к нам, повернувшись к сероликому сторожу-ключнику Пимену), а потому, что слышит белоснежный хруст под подошвами наших сапог в начале и его серый хлюп – в конце школьного коридора, и видит она не невзрачное лицо ключника, а бордовый – в зеркальных лужах – линолеум, и вместо привычных жалоб на директрису прислушивается к собственным, не менее обыденным мыслям: «Опять наследили, черти! И никто ж ног-то не вытрет, зря только коврик стелешь, стелешь, а после звонка снова пол мой...»
Кажется, у спорного Юнга есть старая притча о раввине и его ученике... «Почему раньше люди видели лицо Б-га, а теперь не видят?» – спросил ученик. «Потому, что в наши дни никто не способен наклониться так низко», – ответил учитель. Нужно склониться низко-низко к реке, чтобы зачерпнуть воды, отступить глубоко-глубоко в себя, чтобы стены из мутного стекла обрели прозрачность, возвратиться к истоку, чтобы определить течение, дожить до вечера, чтобы утренняя радость потускнела, а боль притупилась, спуститься в самый глубокий и темный погреб, чтобы отыскать ведущую наверх лестницу, нужно позволить меняться – цветам, запахам, формам, предметам, людям, образам, языку, самой истине, – чтобы заново обрести их.
«Эту воду можно пить, наклонясь над».

ТО, ЧТО ЕСТЬ – ТО, ЧЕГО НЕТ

Она ушла, когда рассвело, и я все утро слонялся без дела, Эрнест, как обычно, дремал на подоконнике, высматривая воробьев из-под полузакрытых век, а Нина Николавна уже сшивала довязанный мохеровый свитер. Вернулась уставшая, мокрая, с красными следами от авосек на руках, со связкой лука на шее, а потом из продуваемой парадной донесла еще мешок картошки. «Куда нам столько?» – «Готовь сани зимой...» – пошутила она. Разложила продукты и, выставив гладильную доску у окна, принялась гладить.
«Готово!» – радостно объявила Нина Николавна, прикладывая ярко-розовый свитер к маминой спине, но мама, не оборачиваясь, сказала лишь: «Куда я его надену?..» Мне стало жаль Нину Николавну, и я попытался сгладить мамино безразличие: «Так ведь май на дворе, жарко!» – «Жарко», – согласилась мама и сняла домашний халатик, оставшись в гладкой, отороченной кружевом голубой комбинации, а Нина Николавна молча ушла в кухню ставить чайник. Тот же весенний свет в окне, тот же свежий запах огурцов, так же устало и обиженно пыхтит на плите чайник, а мама молчит, не поет.
Я сижу слева от нее за темным полированным столом, пишу в подаренной мамой едва начатой голубо-зелено-синей тетради.
Эрнест, до прихода участкового неподвижно лежавший в маминых ногах, при виде врача резко вскочил, выгнул крутой дугой взъерошенную спину и злобно зашипел. Пока Нина Николавна прогоняла кота, участковый, уже закончивший беглый осмотр, пытался высыпать из калькового, вчетверо сфальцованного фантика лишенный запаха порошок, напоминавший сахарную пудру, но тот, мешаясь с водой, медленно вытекал меловой струйкой из угла чуть приоткрытого рта.
Мама была неподвижна, каменно тяжела, и было непонятно, откуда в ее легком, всегда летящем теле, бралась эта тяжесть. Живыми оставались только глаза, выражение которых из-за отсутствия мимики было трудноопределимо, но смысл маминого взгляда был ясен: она переводила глаза то на Нину Николавну, то на меня, медленно и настойчиво, снова и снова, поднимая и опуская оставшиеся от взгляда преувеличенно черные зрачки. Нам обоим была понятна ее последняя просьба, хоть о вероятности исполнения которой ни я, ни в одночасье еще заметнее постаревшая соседка тогда не задумывались, – Нина Николавна утирала слезы и шепотом причитала: «Что ж это такое, Господи?.. Как же это?..» – а я смотрел на маму так жадно и открыто, как никогда раньше. Мне хотелось не просто запомнить ее молодое лицо, с каждой минутой приобретавшее четкую фотографичность, а вобрать в себя все, что еще слабо жило в нем, смотрело на меня и не гасло. Но чем жаднее, чем пристальней и напряженней я вглядывался, тем быстрее она ускользала от меня, неудержимо таяла – как сон, который в первую минуту пробуждения помнишь до мельчайших подробностей, но при попытке углубления в детали память увертливо выворачивается и показывает тебе свою голую, грубую изнанку – беспамятство, забытье, прочерк...
Мы так и не заметили, как Эрнест беззвучно прошмыгнул в слабо светящийся проем неплотно прикрытой входной двери, чтобы никогда уже не вернуться.
Вы поедете на бал?..

Марина Гарбер, Люксембург, 2012
 
ГостьДата: Вторник, 11.12.2012, 15:33 | Сообщение # 153
Группа: Гости





Подарок Всевышнего

Эфемерный, такой красивый шарик необъяснимой уверенности в том, что красивая славная девушка станет моей женой, лопнул, наткнувшись на кортик.
А ведь Семён, мой друг и однокурсник, предупреждал меня, что это произойдёт. Но я отказался не только слушать, а даже слышать.
Именно он, приехав из Донбасса в Киев, в институт усовершенствования врачей, привёл ко мне в общежитие эту девушку, свою двоюродную сестру. Вернее, она привела его, показав, где находится институт ортопедии и травматологии, в котором я жил и работал.
Тяжёлая чёрная коса венчала её красивую голову. Большие широко расставленные карие глаза. Скромное красное в белую полоску штапельное платье на совершенной фигуре. Двадцать минут, пока я беседовал с другом, она молча сидела на табуретке. В тот день в моём присутствии произнесла только два слова: «Здравствуйте» и «до свидания». Не могу объяснить почему, услышав второе слово, когда она вышла из комнаты, я со стопроцентной уверенностью заявил Семёну, что именно эта девушка будет моей женой.
Мой друг резонно посоветовал не морочить голову ни себе, ни людям. И добавил:
- Кстати, через несколько дней она выходит замуж за своего жениха.
- Дорогой друг, разве я спросил, замужем ли она, есть ли у неё дети? Я просто сказал, что она будет моей женой.
- Через мой труп! - Сказал Сеня и захлопнул за собой дверь...

А дальше начинается необъяснимое. Никогда я не спал днём. Я слабо помню моего отца. Он умер, когда мне исполнилось три года.
И вот мой отец сидит в изящном кресле-качалке, сияющем чёрным лаком. Золотистая соломка сидения и спинки переплетается, обрамляя пустоты - маленькие восьмиугольники. На отце светлая пижама.
Я стою на подъёмах его стоп. Он поддерживает меня добрыми сильными руками. Мы плавно раскачиваемся. Монотонное неспешное движение обволакивает, опьяняет меня. Мне так сладостно! Пусть никогда не прекращается это божественное раскачивание.
- Сын, - какой красивый голос у отца! - Ты выбрал себе замечательную жену. Я благословляю вас.
Движение кресла-качалки прекратилось внезапно.
Я лежу на правом боку. Предо мною голая стена убогой комнаты. Я не могу опомниться. Ведь только что я видел отца. Я осязал его. Что это было? Сон? Но спал ли я? Не могу ответить на этот вопрос. Мистика...

Тут следует отвлечься и перейти к совсем другому рассказу. К другому времени. К другому месту.
Может быть, этот рассказ в какой-то мере оправдает неопределённость моего путаного объяснения.
Дождливый зимний день в Тель-Авиве. Бейт-алохем - дом воина, клуб инвалидов Армии Обороны Израиля.
После плавания в бассейне жена наслаждалась сауной, а я - баней. Приняв душ, мы встретились в вестибюле, собираясь ехать домой. Несколько членов клуба с удивлением спросили нас:
- Вы не остаётесь на концерт?
- Какой концерт?
- Приехали к нам японцы, друзья Израиля. Говорят, может быть интересно.
Остались.
Вместительный зал заполнен до отказа. На эстраде весьма живописная картина. Симпатичные японки в дорогих красных кимоно, перепоясанных широкими золотыми кушаками. Мужчины в безупречных чёрных костюмах, белых накрахмаленных рубашках и чёрных бабочках. Красиво. Впереди хора молодой японец. Он обратился к аудитории на хорошем иврите:
В январе 1938 года, рассказывал он, военному священнику, служившему в Харбине в японской армии, оккупировавшей Маньчжурию, было видение. Голос сообщил ему, что через десять лет возникнет государство Израиля...
Кто в ту пору вообще слышал такое словосочетание - государство Израиля? А сейчас, - повелевал ему голос, - ты должен спасать евреев.
Молодой протестантский священник знал, что были евреи в библейские времена. Но он представления не имел о том, что и сейчас на Земле существуют евреи.
После его выступления перед своей паствой, японскими военнослужащими протестантами, и рассказа о видении, кто-то из офицеров сообщил ему, что в Харбине проживает большая еврейская община. Общину преследуют, терроризируют русские фашисты...
Японский пастор стал рьяным защитником евреев. В настоящее время престарелый пастор в своей церкви в Киото, которая несёт ивритское имя - Бэйт шалом, Дом мира, руководит десятью тысячами друзей Израиля. И каких друзей!
А хор на эстраде представляет этих самых друзей из Киото. Хор исполнял наши израильские песни на самом высоком, на самом художественном уровне. Но дело не в этом. И даже не в том, что во время исполнения некоторых песен в глазах вокалистов блестели слёзы. Дело в том, что слёз не скрывали слушавшие, воины, раненые в сражениях за существование Израиля, люди, ко всему относящиеся с юмором и даже скептически.
А после концерта! Нет, невозможно описать атмосферу этого изумительного вечера, эти объятия, эти льющиеся из сердца диалоги людей, не владеющих общим языком общения!
Незабываемый, потрясающий вечер!
Прошло несколько лет. В 1987 году с женой мы оказались в Киото и посетили Бэйт шалом, скромную протестантскую церковь, украшенную израильскими флагами, шестиконечной звездой и гербом Израиля. Мы расцеловались с несколькими узнавшими нас хористами. Мы прослушали произнесенную громовым голосом проповедь восьмидесятидвухлетнего пастора (на иврит переводил тот самый симпатичный японец, который рассказал нам о пасторе в нашем тель-авивском клубе).
Я впился в старика с вопросом, что значит «было видение». Нет, назойливость моя была вызвана не досужим любопытством.
- Что значит «было видение»? Вам приснилось?
- Не знаю. Я не могу объяснить, - ответил пастор, - я вроде не спал. Не знаю. Я не могу объяснить.
Вот так. Он не мог объяснить. И я не могу уверить, что спал. А может быть, вздремнул? Не знаю. Одно только могу сказать: ни до, ни после этого случая отец мне во сне никогда не являлся...

Итак, представьте себе картину. Врач с так называемой зарплатой и морской офицер...
Стоят рядом двое мужчин примерно одного возраста и роста.
Один – в видавшем виды костюме, полученном несколько лет назад, ещё в студенческую пору по профкомовскому талону, и это его единственный нарядный костюм. К тому же, у мужчины шрам на лице и палочка хромающего инвалида.
Второй – стройный, со сверкающим «крабом» на залихватской морской офицерской фуражке, с золотыми погонами инженер-капитана на безупречном кителе, пуговицы которого ослепляют своим блеском, и с кортиком, тем самым кортиком, завораживающим не то золотом, не то позолотой рукоятки и ножен.
Именно кортик доконал меня.
Дополнительная информация уже ничего не прибавляла к этому, хотя она была весьма существенной,
ведь инженер-капитан ко всему ещё был владельцем двухэтажного дома, правда, небольшого, но в центре Киева, владельцем автомобиля «Победа» и даже телевизора, что в 1953 году было редкостью чрезвычайной.
Всё! Больше мне не нужны были язвительные комментарии моего друга.
Надо же. Сколько хороших девушек встречал я на своём жизненном пути! Но ни одну из них почему-то ни разу не представил себе моей будущей женой.
А тут – мгновенно и никаких сомнений. И отцовское благословение.
И всё это наткнулось на кортик. И лопнуло...

В субботу ко мне пришел старший лейтенант медицинской службы Анатолий, с которым вместе мы учились в институте. Толя приехал в Киев разводиться со своей женой, нашей однокурсницей, женщиной очень симпатичной. Но вот, увы, не пара. Не сошлись характерами.
За неимением другой возможности, Толя остался у меня ночевать.
В комнате семь врачей. Больничная койка. Я пытаюсь вспомнить, как мы с Толей могли разместиться на ней...
Утром в воскресенье, после сна на половине больничной койки, я проснулся в состоянии не вполне спортивном. А ведь у меня билет на стадион, где должен состояться футбольный матч между «Динамо» Киев и командой из Индии.
Не могу назвать себя страстным болельщиком. И вообще для посещения футбольных матчей у меня не было ни времени, ни денег. И усилий не стоило тратить, чтобы достать билет на этот матч, если бы на стадион не пошла девушка, которую я мечтал назвать своей женой.
Правда, шла она не одна и не только в сопровождении двоюродного брата, хотя даже этого было для меня больше, чем достаточно.
На стадион пригласил их кортик.
Вы уже понимаете, что появляться рядом с ним было далеко не в мою пользу. Но о какой пользе думает человек с помутнённым сознанием?
С Толей мы размышляли над тем, где бы и как бы позавтракать, когда в институтский двор лихо вкатила «Победа» и внезапно замерла, чуть ли не у самых ворот.
Как потом выяснилось, именно в этот момент сломался карданный вал. Из автомобиля вышел огорчённый полковник-лётчик.
Это ко мне он приехал с подарком за лечение его маленькой дочки...
История забавная. Два друга, два полковника-лётчика. Одновременно забеременели их жёны. Мой полковник мечтал о дочке. Его друг – о сыне. Договорились даже поменяться младенцами, если их жёны родят не согласно желаниям мужей. Но всё получилось, как задумали. Радость невероятная. И вдруг обнаружилось, что у девочки двусторонний врождённый вывих бёдер. Родители обратились к профессору Анне Ефремовне Фруминой, лучшему в мире специалисту по этой патологии, автору докторской диссертации именно о врожденном вывихе бедра.
Профессор Фрумина тщательно обследовала ребёнка и объявила, что лечить девочку буду я.
Войдите в положение родителей. Девочка, о которой они мечтали, над которой дрожат.
Профессор с мировым именем. И вдруг какой-то безымянный молодой врач.
Но мало того, что безымянный и молодой. Полковник-лётчик узнал, что этот самый врач на фронте был танкистом. А взаимная «любовь» лётчиков и танкистов уже давно стала легендарной.
Легко представить себе чувства родителей в первые месяцы лечения. И ведь с профессором Фруминой не поспоришь. Не только какие-то полковники, даже сам Никита Сергеевич не решился поспорить с ней...
Но именно этот врач вылечил девочку. Лётчик и бывший танкист сдружились ещё в процессе лечения. Возможно потому, что танкист уже не был танкистом. Отец ребёнка мечтал отблагодарить врача. Но врач категорически отказывался от подарков.
Впрочем, один подарок получить он был не прочь.
Со дня последнего ранения я не садился за руль автомобиля. А так хотелось!
Именно этот подарок я должен был получить в то воскресенье. Именно для того, чтобы я получил удовольствие от управления «Победой», приехал полковник.
И надо же! Сломался карданный вал.
Надо! Ещё как надо!
Тогда я не понимал, что эта поломка и есть самый большой подарок.
Я всё ещё считал себя классным универсальным водителем. Ещё бы! Какими только машинами я не управлял. Ведь я водил все советские автомобили, немецкие и американские машины, трактора, танки советские, американские, английские, немецкие. Я только не учёл, что после последнего ранения, моя инвалидность лишала меня возможности водить автомобили с обычной системой управления – с педалями.
Легко представить себе, что могло произойти, сядь я за баранку с наглой уверенностью в том, что я всё тот же классный водитель. А ведь эта уверенность в ту пору ещё прочно гнездилась в моём сознании...
Я был огорчён. Полковник – вдвойне. И по причине поломки, и потому, что подарок не состоялся. Он посчитал, что только немедленная компенсация хоть в какой-то степени сгладит поток захлестнувших его отрицательных эмоций.
После долгих безуспешных поисков мы всё-таки нашли приличную закусочную. Для начала взяли по стакану водки и кружке пива. Это с утра. Толя на этом остановился.
Полковник и я повторили, а потом добавили ещё по пятьдесят граммов водки на человека. Итого, четыреста пятьдесят граммов водки и литр пива на душу. В таком виде я впервые пришёл в дом к девушке, которую мечтал увидеть своей женой.
Накануне мы договорились, что вместе пойдём на стадион. Увы, сопровождавший меня Толя не был трезв, как стёклышко. О себе ничего определённого сказать не могу. Чувствовал я себя отменно трезвым. Первая фраза, которую девушка почти шёпотом произнесла, когда я поздоровался с ней, с её мамой, с двоюродным братом и инженер-капитаном, была: «Ваше счастье, что у мамы отсутствует обоняние. От вас несёт так, что необходимо немедленно закусить».
Но о трезвости не было промолвлено и слово. Так что – не знаю.

До сих пор не понимаю, как мы с Толей прошли на стадион по одному билету. Возможно, это в какой-то мере могло определить состояние трезвости?
До этого договорились с девушкой и её эскортом встретиться после матча у книжного магазина на углу Жилянской и Красноармейской...
Стадион был забит до предела. Во время первого тайма Толя сидел у меня на коленях, во время второго – я у него.
Матч закончился со счётом тринадцать один в пользу киевлян..
Ещё до конца матча мы с Толей пробрались к выходу, чтобы первыми прийти на место свидания.
И, кажется, пришли первыми. Толя попрощался со мной и ушёл.
Мимо меня текла широкая река покидавших стадион. Шло время. Река редела. Затем потекли ручейки. Девушки и сопровождавших её не было. Стадион оставляли последние болельщики.
Ступеньки книжного магазина, полукругом окаймлявшие угловой вход.
Я стоял на них на улице Жилянской, упирающейся в стадион.
Мимо прошёл мой друг, спортивный журналист.
- Ты чего здесь торчишь? Люся ждёт тебя за углом больше двадцати минут.
Я посмотрел за угол. На тех же ступеньках, но на улице Красноармейской стояла девушка, которую я мечтал назвать своей женой. Одна. Я даже как-то растерялся.
- А где..? – Я назвал имя инженер-капитана.
- Он мне надоел, - ответила Люся.
Вы знаете, как срываются с места танки при сигнале ракеты, посылающей их в атаку?..

Я проводил Люсю до дома. Мы договорились встретиться в девять часов вечера. В общежитие я не успевал. Да и не за чем. Пошёл в ту же закусочную, в которой был утром, и для храбрости выпил стакан водки. Подумал и запил кружкой пива.
Из парка Ватутина мы спустились на Петровскую аллею. Я купил плитку шоколада и проявлял максимально допустимую настойчивость, пытаясь угостить Люсю. Но она деликатно и всё же упорно отказалась. Я сунул шоколад в карман брюк. Хотя, кроме красивой упаковки, он был завёрнут в станиоль, ночью, вернувшись в общежитие, я долго не без труда отстирывал брюки.
Люся, безусловно, любила шоколад. Через несколько дней с горечью я понял причину её отказа, когда пришёл к ним во время обеда.
Забыл рассказать, что в ту пору семья из четырёх человек – бабушка, мама, младшая сестричка и Люся - существовали на её студенческую стипендию.
Маму, научного сотрудника, уволили с работы в институте микробиологии по весьма уважительной причине. Фамилия мамы – Розенберг. Точно такая же фамилия, как у казнённых супругов Розенберг, оказавшихся советскими шпионами в Соединённых Штатах Америки.
Вы скажете, что в этом нет логики? Вероятно. А есть ли логика в антисемитизме?
Так вот об их обеде. Он состоял из морковного салата с солёными огурцами и луком, сдобренного постным маслом. И хлеба.
Девушка, обедающая такими блюдами, гордо отказалась от шоколада. К тому же, она сопоставила свой обед с моими доходами. Кстати, её отношение к моим доходам она проявила примерно месяц спустя, когда наши отношения, можно сказать, уже определились.
После концерта симфонической музыки в Первомайском саду мы неторопливо поднимались к площади Хмельницкого. С нами был мой друг, её двоюродный брат. Мы считали его агентом инженер-капитана, так как при любой возможности он старался не оставлять нас наедине.
А ведь встречи с Люсей были, увы, нечастыми. Я работал днём и ночью. Выбраться из института мне было ох как непросто.
На площади Хмельницкого мы встретили четырёх молодых людей, из которых только один показался мне несимпатичным. Все четверо были поклонниками Люси. Они не скрывали этого. Каждый из них ещё до нашего с Люсей знакомства пытался занять моё нынешнее место. К этому времени, как я уже сказал, оно было определённым.
Что самое забавное, все четверо заикались. Каждый на свой манер. Я заметил, что один из них, молодой подающий надежды дирижёр, воспринимал это с таким же добродушным юмором, как и я. Когда они говорили одновременно, их речь звучала как забавное музыкальное произведение. Архитектор, дирижёр и ещё один (забыл его профессию) вели себя нормально, деликатно. Зато молодой философ распустил павлиний хвост. Восходящая звезда советской философии, он пытался очаровать Люсю знанием трудов Фрейда. Беда только, что труды эти он знал в изложении университетских преподавателей, которые тоже не читали Фрейда, но по должности подвергали его уничижительной критике. А ещё одна беда, притом чуть большая, заключалась в том, что в студенческие годы в подполье я прочитал почти всего Фрейда в оригинале. Ведь переводов на русский язык не было. Моему другу всё это было известно. Знал он и то, как я могу завестись в споре. Но сейчас всё ещё под впечатлением от Девятой симфонии Дворжака в исполнении филармонического оркестра под управлением Натана Рахлина, а ещё больше – под умиротворяющим влиянием любимой девушки я только изредка подпускал ехидные шпильки, что усиливало заикание философа, с нарастающим опасением поглядывавшего на незнакомца, который знает Фрейда, как выясняется, несколько лучше университетских преподавателей. Мы разошлись так же, как встретились...
Не знаю, куда они пошли. А мы направились в коктейль-холл, который к тому времени уже сменил своё космополитическое имя (не помню, на какое, кажется, ресторан «Лейпциг»).
Соответственно духу времени народ тоже переименовал коктейль-холл в ёрш-изба.
Вечера были прохладными. Уже во время концерта хотелось согреться. А на площади Хмельницкого мы окончательно созрели для выпивки. Я заказал по сто граммов коньяка. (Для непонимающих: коньяк заказывался с точным указанием граммов). Закусывали конфетами. Люся согласилась выпить ещё сто граммов. Её двоюродный брат отказался. Выпили. Посидели за стойкой бара. Я спросил Люсю, выпьет ли она ещё. Она внимательно посмотрела на меня, подумала и сказала, что больше пить не будет. Себе я позволил ещё сто граммов...
Уже потом, когда отношения наши стали более чем определёнными, вспомнив этот вечер, концерт, четырёх поклонников, коктейль-холл, Люся сказала: «Я чуть было не согласилась выпить ещё, так, из баловства. Но, мысленно подсчитав твой капитал, решила не лишать тебя трёх обедов».
Увы, насчёт капитала она была права. В ту пору между нами уже не было секретов
Вскоре Люся пришла ко мне в институт во время моего суточного дежурства в травматологическом пункте. Она пробыла там более часа. За это время я смог дважды или трижды уделить ей несколько секунд.
Именно во время этих секунд я успел сказать, что всю жизнь буду работать так, как она сейчас наблюдает. И, хотя мне пророчат видное место в медицинском мире, вряд ли я буду богаче, чем сейчас. Согласна ли моя жена стать подвижницей, выдержать такой жизненный ритм и такое материальное положение?
Люся улыбнулась, ничего не сказала, а только поцеловала меня. Мог ли ответ быть более красноречивым?
Тридцать первого декабря мы официально расписались.
В тот день у меня было двести пятьдесят рублей. Старыми деньгами, разумеется. Скромное обручальное кольцо я купил за двести сорок. Десять рублей уплатил ювелиру, немного уменьшившему кольцо в диаметре.
Денег на встречу Нового года у нас не было. Слово свадьба не только не упоминалось, но даже не появлялось в нашем сознании. Вместе со свидетелем официальной процедуры вступления в брак мы пошли к нашей доброй приятельнице Аните на первую семейную встречу Нового года. Эту скромную встречу мы вспоминали, когда навестили Аниту Висенте Ривас в её родном Мадриде и когда она гостила у нас в Израиле...
Тот поцелуй-обещание в травматологическом пункте ортопедического института Люся свято выполняла в течение пятидесяти лет. И продолжает выполнять. Мы стали более состоятельными. Далеко не такими, какими могли бы быть. Но ни разу Люся не упрекнула меня за то, что я не взял гонорара у очередного пациента.


Тель-Авив, 17 ноября 2010 г.

Я часто думаю: определённо, отец, благословляя нас, видел все будущие годы. Ведь даже начало для меня оказалось более чем проблематичным. Блестящий во всех отношениях инженер-капитан и я.
Не упоминаю четырёх поклонников и прочих, о которых я узнал, уже будучи женатым.
Вероятно, моя неконкурентоспособность была незначительной деталью для пророчества протяжённостью в полвека. И когда я благодарю Всевышнего за то, что он наградил меня такой женой, я прошу Его, чтобы в будущем нашему любимому внуку досталась такая же.

Ион Деген, 2003 г.
 
BROVMANДата: Четверг, 13.12.2012, 12:44 | Сообщение # 154
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 447
Статус: Offline
спасибо за подробности из жизни этого замечательного человека!
 
ФилантропДата: Воскресенье, 16.12.2012, 07:46 | Сообщение # 155
Группа: Гости





Поле чудес

Как нынче проводят свой досуг пенсионеры?!
У городского пенсионера есть хоть, какой то выбор. Кроме домино — игры миллионов, можно по магазинам походить, на заморские товары поглазеть, на митингах среди ушлого люда потолкаться, в парк или на выставку сходить, на футбол или хоккей еще.
Можно с внуками в цирк или на аттракционы съездить, на даче в охотку на грядках покопаться. Наконец, можно в клуб сходить на тематический вечер: «Для тех кому за пять- десят», или, если дома один кукуешь, тоскливо тебе и одиноко, можно через газету в рубрике «Золотому возрасту — золотую старость» подругу жизни себе подыскать… или друга».
А чем прикажете заняться в свободное время крепкому ещё семидесятилетнему пенсионеру Оськину Матвею Петровичу, проживающему на хуторе Садовый, что в ста километрах от райцентра, до которого зимой добираться лучше на санях, а весной в грязь и распутицу вообще лучше не пытаться проехать потому, как обязательно застрянешь.
Митингов на хуторе отродясь не было, магазинов нет: один лишь ларёк в, котором только мыло, спички, макароны, керосин, соль, дихлофос и калоши одного 46-го размера.
В домино играть не с кем, футбол по телевизору.
В ближайшем селе Крутоярском есть школа, магазин хозяйственный и продовольственный, а также почта. В Крутоярском живёт правнук Матвея Петровича, который приезжает к деду на выходные. Он обязательно привозит ему газеты и журналы непременно с кроссвордами, которые дед очень любит решать, к слову, очень хорошо и быстро.
Кроме кроссвордов Матвей Петрович любит рыбачить и смотреть телевизор. Телезритель он послушный: смотрит всё, что предлагает телевидение, но особенно любит телевикторину «ПОЛЕ ЧУДЕС», во время просмотра которой он бурно переживает промахи участников игры, особенно пожилых людей, частенько он и сам отгадывает буквы или даже слово раньше игроков, и в таких случаях, он неизменно хлопает себя по колену и досадливо восклицает:
—Эх, мне бы туда за барабан! Я бы там точно бы не сплоховал. Я бы суперприз их не упустил бы!
На это его супруга Матрёна Ивановна обычно язвительно вставляет:
—Сидел бы, старый. Где тебе? Это тебе не карасей ловить. Ты народу глянь сколько. Якубович глазами зыркает. Это ты здесь за пирогами да за чаем такой прыткий, а там бы всё из башки враз вылетело бы.
Матвей Петрович сразу не сдаётся, хорохорится:
—Ничего бы не повылетело бы у меня. Я бы не сплоховал и «МЕРСЕДЕСА» ихнего не упустил бы. Такие простые слова люди отгадать не могут, надо же...
Этот диалог между супругами происходит обычно каждую пятницу и Мишка, присутствующий при этой незлобивой перепалке деда с, бабкой посмеивается сидя на диване, не вмешивается в их вечный спор.
Но в одну из пятниц, когда дед опять стал бахвалиться, шестиклассник Миша для подначки деда, сказал:
—Дедуль, а слабо самому в Москву поехать?
Я, например, считаю, ты лучше многих кроссворды отгадываешь. Составь кроссворд и отправь Якубовичу, а там глядишь и вызовут.
Матвей Петрович немного посомневался, но на следующий день составил кроссворд на рыбацкую тему, написал короткий рассказ о себе, вложил в конверт фотографию и отправил письмо в столицу, до которой было три с половиной тысячи километров, впрочем, сильно засомневавшись в удаче.
К всеобщему удивлению, через месяц он получил приглашение на игру.
Супруга Матвея Петровича заупрямилась: никуда, мол, не поедешь, ославишься, мол, на весь белый свет, но Матвею Петровичу с Мишкой, совместными усилиями удалось сломить её сопротивление и она, всплакнув, напекла пирожков в дорогу, в сумку положила огромного вяленого леща, выловленного лично Матвеем Петровичем и две банки соленых грибов для Якубовича.
Матвей Петрович надел пиджак, прицепил все свои награды (за подкладку пиджака Матрена Ивановна зашила деньги), и отправился в Москву добывать суперприз, сильно волнуясь и, растеряв к тому времени, прежнюю уверенность в своих силах.
Вернувшись, Матвей Петрович долго томил и жену и внука, посмеивался, отвечал невпопад, как-то загадочно без ясного ответа, но за ужином, выпив рюмочку, спросил у жены:
—Говорил я тебе, старая, что не упущу своей удачи? Говорил?
Матрёна Ивановна всплеснула радостно руками:
—Не ужто выиграл?
—Вот в пятницу по телевизору покажут — всё сама и увидишь.— Повернувшись к Мише, он добавил: «Будешь, Мишаня, на «МЕРСЕДЕСЕ» гонять. Повезло нам. Он на соляре работает, а отец твой на тракторе ездит так, что с топливом у нас не будет трудностей. Пригонят, сказали прямо к порогу.
Новость моментально облетела хутор, село Крутоярское и окрестности.
В очередную пятницу, все кто узнал об удаче Матвея Петровича, сидели у экранов телевизоров и ждали начала шоу.
На экране, как всегда, появился улыбающийся Якубович и вслед за этим хуторяне увидели у игрового барабана блаженно улыбающегося Матвея Петровича. Матрена Ивановна быстро троекратно перекрестилась, а Мишка сделан кукиш — от сглаза.
Первым крутил барабан Матвей Петрович. Он крутанул его с силой, которая нужна что бы завести рукояткой двигатель грузовика. Барабан стремительно завертелся — это вызвало оживление в зале, а Якубович удивлённо поднял брови и воскликнул:
—Надо же! Не перевелись ещё богатыри на Руси.
Барабан вращался, Матвей Петрович заворожено смотрел на него, рассеянно слушая ведущего, рассказывающего о теме сегодняшней игры. Игра была посвящена псевдонимам писателей, и Матвею Петровичу нужно было отгадать псевдоним писателя Андрея Синявского. Матвей Петрович знал футбольного комментатора Синявского, народную артистку СССР Синявскую, — но о писателе Андрее Синявском он никогда не слышал. Очнулся он возгласа Якубовича:
—Отличный ход! 750 Очков! Ну, слово или букву назовёте?
Матвей Петрович кашлянул в кулак, так как у него запершило в горле, и назвал букву А.
На это Якубович ехидно отчеканил, что такой буквы в слове нет, и ход перешёл к медсестре из Омска.
Ей выпал сектор «ПРИЗ». Немного поторговавшись, она взяла симпатичный тостер и выбыла из игры. Румяный винодел из Молдавии завалил барабан немыслимым количеством бутылок, но букву тоже не отгадал. Ход перешёл к Матвею Петровичу. Ему везло: он отгадал две буквы: первую Т и последнюю Ц. Потом ему выпал «БАНКРОТ» и ход перешёл к виноделу, который всем своим видом показывал, что он знает слово. Винодел, выпучивая глаза и потея, закричал радостно:
—Слово! Я знаю слово!
Якубович предупредил его, что если он назовёт слово неправильно, то покинет игру, но винодел, кажется, был в эйфории, ничего не слышал и выкрикнул громко:
—Турц!
В студии воцарилась предрасветная тишина. Якубович гипнотически смотрел на винодела, который
как-то вдруг обмяк, скис и побледнел.
— Значит, вы считаете, что псевдоним писателя Синявского — Турц?— спросил Якубович.
—Турц, — как эхо повторил винодел.
—Нет, это не Турц, не Торц и даже не Тырц — сказал Якубович.— И вы выбываете из игры.
Матвей Петрович остался у барабана один. Ему стало здесь нравиться, он подарил Якубовичу леща и грибы, а Якубович подарил ему радиоприемник.
Пока барабан вращался, Якубович попросил Матвея Петровича рассказать, какой нибудь забавный случай из его жизни. Матвей Петрович отнекиваться не стал и стал рассказывать о случае, который с ним, когда-то случился.
— Как-то зимой выловил я щуку. Здоровенная щука, я вам скажу, попалась. И злобная, фурия, прыгает, зубищами клацает, ухватить норовит. Я ее молотком успокоил, пристукнул, ну, она и успокоилась. Мороз, я вам скажу, под двадцать, наверное, был. Промерз я, думаю улов хороший можно и домой, понимаешь. Щуку я в сенях бросил. Выпросил у тёщи, Царствие ей Небесное, рюмочку, для сугреву, и пошёл до жёнки. Женка моя спала еще, а тёща по дому управлялась — она ни свет, ни заря вставала….
У вас всегда такой распорядок дня?— сказал Якубович, невинно улыбаясь.
—В каком смысле?— продолжая внимательно следить за вращающимся барабаном, спросил Матвей Петрович.
—В смысле: рыбалка, щука, рюмочка — и до жёнки,– пояснил Якубович.
—Нет,— ответил Матвей Петрович серьёзно.— Тёща моя, Царствие ей Небесное, зазря не наливала. Она женщина экономная была.
У Матвея Петровича были белорусские корни и он говорил: румочка, тощща, жонка,
—Это надо понимать так, что если вы возвращались с рыбалки без улова, то рюмочки вам не перепадало? И вся логическая линейка: щука — тёща—рюмочка—до жёнки рассыпалась в прах? — прилип Якубович.
—Да, когда ж такое было, чтобы я с рыбалки без улова возвращался!— возмутился Матвей Петрович, под смех студии.
—Приятно иметь дело с профессионалами,— сказал Якубович и пошел к табло, потому что Матвею Петровичу выпал «сектор плюс», дающий право открыть любую букву. Матвей Петрович открыл вторую — ею оказалась буква Е. Потом он опять крутанул барабан и продолжил свой рассказ:
—Только я рядом с жёнкой пригрелся, слышу, тёща моя как зарезанная заорала. Грохот в сенях, наседка заквохтала, квохчет и квохчет, будто петуха соседского увидала, а теща орёт и орет. Какой тут сон.
Бегу в сени. Гляжу, щука моя висит у тёщи на подоле, тёща бегает, орет. А вышло вот что. Тёща моя с ночи корзину с наседкой домой занесла, наседка сидит, значит, высиживает— приспичило ей зимой высиживать. Щука моя рядом лежит, отдыхает. Полежала, полежала и оклемалась: видать, я её молотком не сильно пристукнул. Оклемалась, наседку заприметила и давай подпрыгивать, наседка шуметь стала, тут тёща заходит на шум. Щука хвать её за халат! Тёща с испугу ведро с молоком опрокинула, поскользнулась, упала и давай ещё пуще орать. Ну, я, конечно, за топор — и по башке её, по башке!
Якубович испуганно замахал руками;
—Я, конечно, понимаю, что можно тёщу не любить, но что бы топором … это знаете…
Матвей Петрович недоуменно посмотрел на Якубовича, рассмеялся и сказал:
—Скажешь, тож, мил человек! Я же щуку, а не Ефросинью Петровну...
Зал надрывался от хохота. Якубович вытирал платком выступившие слезы. Так под смех студии Матвею Петровичу выпал опять «сектор плюс», последняя буква была открыта и Матвей Петрович узнал, что псевдоним писателя Абрам Терц, впрочем, от волнения он его тут же забыл.
В финал он попал с библиотекаршей из Ташкента и фермером из Брянска. У Матвея Петровича был третий номер, а первый был у библиотекарши. На табло чернели десять не открытых квадратов, под которыми скрывалась настоящая фамилия Болеслава Пруса.
Библиотекарша набрала 300 очков, покраснела и пропищала:
—Я хочу сказать слово!
Якубович поднял руку, но она не дала ему и звука произнести, быстро затараторив:
—Я хочу сказать слово, слово благодарности нашей дорогой, многоуважаемой, любимой почтенной, заведующей Рафике Курбановне Салмановой.
—Ох, уж эта восточная льстивость! Вам, что зарплату за эти слова прибавят? Вы мне буковку, какую нибудь завалящую назовите,— поскучнел Якубович.
Буковку она назвала не ту. Фермеру выпал банкрот, и ход перешёл к Матвею Петровичу.
Ему опять везло он: отгадал три буквы подряд: Л, В и О.Выиграл деньги из шкатулки, но погорел на банкроте. Библиотекарша отгадала три буквы: две буквы И, и букву К. Фермер отгадал букву Ц и ход в очередной раз перешёл к Матвею Петровичу. На табло были открыты девять букв, нужно было только подставить к образовавшемуся …ОЛОВАЦКИЙ первую букву. Зал скандировал: «Слово! Слово! Слово!». Матвей Петрович рисковать не стал и снова крутанул барабан к неудовольствию студии, но, когда барабан остановился, поднялся шум и раздались возгласы удивления: Матвею Петровичу, уже в который раз, выпал сектор «Плюс»! Открыли букву — это была буква Г, а слово вышло ГОЛОВАЦКИЙ.
Когда Матвей Петрович выбрал призы, Якубович, постукивая рукой по барабану и лукаво глядя на Матвея Петровича, сказал:
—Вы, конечно же, можете взять призы. И я не имею права вас уговаривать, но глядя на ваше везение я не сомневаюсь, что если вы сыграете в супер игру, то главный приз непременно будет ваш.
Матвей Петрович посмотрел на свои призы, потом на сияющий лаком и никелем «Мерседес» и сказал, махнув рукой:
—Я Мишане «МЕРСЕДЕС» обещал, давай играть дальше.
Якубович сразу согласился.
Крутанули барабан, чтобы определить суперприз и когда барабан остановился, стены студии потряс страстный и могучий крик ведущего: «Ав—то—мо—би-л -ль!!!
Чтобы выиграть, Матвею Петровичу нужно было отгадать один из псевдонимов Николая Добролюбова.
В слове было всего три буквы. Якубович разрешил открыть одну букву, и удача опять улыбнулась Матвею Петровичу: он отгадал первую букву слова — букву Х. Но это, тем не менее, ничем не могло помочь ему. В супер игре правила жёсткие: даётся минута, за которую нужно дать ответ.
Матвей Петрович понятия ни имел о псевдонимах Добролюбова, да и книг этого автора он никогда не читал. Минута на обдумывание побежала.
Во время показа передачи во всех семи домах хутора Садовый стояла напряженная тишина, и каждый желал Матвею Петровичу удачи. Супруга его про себя быстро шептала слова молитвы, а Мишка, который деду не поверил, зная, что дед любит иногда приврать, замер с открытым ртом.
Только Матвей Петрович сидел умиротворённый и спокойный, прихлёбывая чинно чай из блюдца и поглядывая искоса на напряжённые лица своих домочадцев.
Минута на обдумывание истекла быстро, и Якубович привязался к Матвею Петровичу:
—Слово, слово, хотелось бы слово услышать.
У Матвея Петровича снова запершило горло, он решил откашляться и честно признаться, что он слова не знает. Он кашлянул громко: отчего у него получилось:
—Х-Х-ам.
Якубович впился в него глазами:
—Повторите, пожалуйста, ещё раз.
Матвей Петрович кашлянул ещё раз и у него чётко и отчётливо получилось:
—ХАМ.
Ну, тут Якубович взвился! По студии бегать стал и кричать. Бегает и кричит:
—Ну, конечно же, Хам! Ну, конечно же, Хам! Яков Хам! Он же Апполон Капелькин, он же Конрад Лилиншвагер, он же Николай Добролюбов.
Ай да, Матвей Петрович, ай, да и щуку выловили на «ПОЛЕ ЧУДЕС»!
Была бы жива ваша тёща она бы вам не рюмочку — бутылку за такой улов выставила бы!
Он взял Матвея Петровича за руку и повёл к сияющему автомобилю, у которого от волнения включилась аварийная сигнализация. Матвей Петрович ничего, не понимая, тревожно озирался по сторонам, переминаясь с ноги на ногу и пытаясь объяснить Якубовичу, что вышла ошибка, но овации заглушали его голос, а Якубович так кричал, будто бы сам выиграл автомобиль...
И тогда Матвей Петрович смирился с неотвратимостью судьбы, подумав нехитро: «Дают— бери».

Имя Матвея Петровича было навечно занесено в скрижали «ПОЛЯ ЧУДЕС», сам Матвей Петрович уехал в свой родной хутор, увозя с собой тайну победы...
Произошло очередное внеплановое чудо, а чудо, как известно, всегда покрыто завесой тайны не всегда объяснимой. И наверное, это правильно: что это за чудо, если ему есть объяснение?

Игорь Бахтин
 
papyuraДата: Вторник, 18.12.2012, 05:29 | Сообщение # 156
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1549
Статус: Offline
вот уж точно... победитель!
 
дядяБоряДата: Воскресенье, 23.12.2012, 13:22 | Сообщение # 157
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 415
Статус: Offline
Дождь в сиреневом саду

Этот сон снился ему уже несколько раз подряд.
В темноте ночи ровно шумел дождь, и легкие дуновения летнего ветра качали во дворе старого кирпичного дома ветки сирени, которые иногда постукивали в мокрое стекло полуоткрытого окна...

Сергей не сразу вспомнил, где он видел это окно, эту мокрую сирень, почему ему так знакомы и этот дом, и этот дождь, и это постукивание пахнущих ранним летом веток. Сон был настолько ощутимым, почти реальным, что он проснулся и долго не мог заснуть.
Стояла зима, сквозь разрисованное морозными узорами стекло светила резко-голубым светом мохнатая, дрожащая на ветру звезда. Рассвет еще не занимался.
Сергей отбросил одеяло, сел на кровати. Закурил. Он долго сидел так, подперев рукой подбородок, а перед глазами по-прежнему оставались сиреневые соцветья и слегка открытое ветром окно...
Эта давняя история уходила в школьные годы, в беспечное и счастливое время в жизни Сережки Миронова. Заканчивался девятый класс, приближалось лето, май вяло тянулся скучной цепочкой уроков, одинаково надоевших и учителям, и школьникам. Обычно после занятий Сергей выбегал из жары школьного здания и, не заходя домой, мчался на окраину города к реке. Положив голову на большую спортивную сумку, заменявшую ему портфель, он вытягивался до хруста в суставах и долго, пока солнце не начинало краснеть на закате и цепляться за верхушки прибрежного ракитника, лежал, подставляя лицо и грудь набиравшему силу теплу.
Место, куда прибегал Сергей, не было пляжем, но летом там бывало порой до десятка отдыхающих. Теперь, в конце мая, здесь не было никого, и он лежал в одиночестве, стараясь не думать о завтрашнем утре, за которым снова последует усыпляющая духота класса.
... В тот душный понедельник майское солнце разморило Сергея и он даже не сразу удивился, когда услышал чьи-то глухие быстрые шаги.
Приоткрыв веки, он увидел бегущую к берегу девушку в купальнике. Она с разбега прыгнула в зеленоватую воду реки, вспенила ее за собой легким буруном и смелыми саженками поплыла, подчиняясь медленному течению.
"Ненормальная" - подумал Сергей и зябко поежился. При взгляде на эту девчонку ему, и правда, стало холодно... Недалеко от него лежало легкое летнее платье, стоптанные туфельки, мохнатое большое полотенце, Сергей привстал, и с любопытством смотрел, как девушка проплыла почти до середины реки и не спеша развернулась, направляясь к берегу. Она гребла медленно, одной рукой и, было видно, с удовольствием.
Выйдя на мокрую прибрежную полоску, девушка несколько раз подпрыгнула на одной ноге, затем слегка отжала мокрые волосы и направилась неторопливой походкой туда, где лежала ее одежда. Мельком взглянув на Сергея, она взяла свое полотенце, прикрыла им плечи и тоже села, опершись руками за своей спиной и прижмурив глаза. Воспользовавшись этим, Сергей стал внимательно разглядывать свою неожиданную соседку.
У нее было смуглое, немного вытянутое лицо, правильной формы небольшой нос и пухлые, трогательно-детские губы. Густые темные брови подчеркивали мягкость светлых, орехового оттенка волос, которые, казалось, светились, падая на плечи. Вряд ли она была старше его – скорее всего-того же возраста, а может быть на год младше. Сергей хотел отвернуться...
Лицо притягивало. Вернее – не отпускало. Он продолжал смотреть на подрагивающие ресницы. И вдруг эти ресницы взлетели и черные, словно большие агаты глаза буквально расстреляли его в упор.
– Ну и как, ничего? - спросила незнакомка.
Сергей густо покраснел, пробормотал нечто невнятное и опустил глаза. Девушка усмехнулась. Когда Сергей пришел в себя он смущенно сказал:
– Простите... пожалуйста. Я не хотел...
– Да ну! А, что, собственно вы не хотели?
Сергей окончательно смешался, не зная что и как ответить, а его соседка весело рассмеялась. Наверно он смотрелся достаточно жалко и смешно, поэтому она перестала смеяться и спросила:
– А почему у вас никто не купается?
– Вода не нагрелась – сказал Сергей и снова посмотрел в ее глаза.
– А что вода? Нам бы на Север такую водичку!
– И давно вы с Севера?
– Два часа как, – она улыбнулась, тряхнув волосами – Папу перевели сюда, он у меня военный. А вы здешний?
– "Сродни таежным робинзонам дитя военных гарнизонов" – продекламировал Сергей. – Наши папы скорее всего в одинаковых званиях и наверно при почти одинаковых биографиях. Мы здесь служим уже три года.
– "Служим" – задумчиво повторила девушка, – и мама всегда так говорит. Отец ходит на дежурства, ездит на стрельбы, а служим мы все вместе. Выходит и с вами мы будем служить вместе?
От сказанных ею слов тепло повеяло родством душ и Сергею сразу стало легко и спокойно.
Они замолчали.
Небо начинало слегка хмуриться, на западе показалась небольшая гряда темных облаков, которые через несколько минут прикрыли нижний край солнца. Погода к утру явно обещала испортиться. От реки потянуло холодом. Сергей встал, застегнул рубашку, затем, не спеша, обулся. Надо было уходить, но уходить ему не хотелось. Он искоса поглядывал на свою соседку, медлил, зачем-то копался в сумке.
– Вы уже уходите?
– Да, пожалуй пора.
– Подождите, подождите пожалуйста минутку! Покажите, где у вас почта, я совсем еще не знаю город, – попросила девушка.
Сергею очень захотелось поблагодарить ее за эту просьбу, но это, конечно, выглядело бы несколько странно.
А она, легко вскочив, набросила платье, взялась за его плечо и стала застегивать туфельку. От ее руки быстро пошла теплая волна и, кажется, докатилась до самого сердца...
Они медленно шли под кронами старых лип, которые подобно бесконечной зеленой арке смыкались над брусчаткой. На противоположной стороне улицы показался угол почтового здания, и Сергей невольно замедлил шаг. Ему вдруг стало обидно, что улицы в этом городе слишком короткие, что он не умеет запросто разговаривать с девчонками и что он так и не осмелился спросить как зовут его спутницу. А так хотелось!
Почта приближалась, как казалось Сергею, почти с автомобильной скоростью. Они подошли к стеклянному, опутанному плющом подъезду с синей табличкой и остановились.
– Очень разговорчивым, скажем прямо, вас не назовёшь – сказала девушка – но это и не так уж плохо. Я не люблю болтунов. Все же рискну предложить вам познакомиться и перейти на "ты", – она улыбнулась и протянула руку Сергею, – Вика.
– Сергей.
Он осторожно пожал протянутую руку и тоже улыбнулся – может быть от того, что так легко исполнилось его маленькое тайное желание, а может быть потому, что имя его новой знакомой так подходило к ее облику, что сливалось вместе с ним в единый и цельный образ.
– Вообще-то, когда я была помладше, меня звали Витькой. Я все время играла с мальчишками в войну, в футбол и, кажется, не пропускала ни одной драки.
Папка меня тоже называл Витенькой - он очень хотел сына, а родилась вот я...
Солнце уже совсем спряталось и начинался очаровательный лиловый вечер, когда Сережа и Вика подходили к красно- кирпичным домам военного городка.
– Вот мои окна, – сказала Вика.
– Будем почти соседями, – ответил он.
Из надвигающейся ночи выкатывалась большая, светлая луна и Сергею казалось, что светло становится не только среди домов, но и у него на душе, во всем мире, во всей бесконечности Вселенной.
Они встретились снова уже на следующий день не только в одной школе (школа в городе вообще была только одна), но даже в одном классе.
Появление столь эффектной "новенькой" конечно же было событием как для прекрасной половины класса, так и для мальчишек. И если первые придирчиво осматривали Вику, пытаясь найти в новой сопернице какие-нибудь изъяны, при этом потихоньку сравнивая ее с собой, то вторые уже вступили в откровенную борьбу за симпатии и расположение черноглазой красавицы.
Известно, что, в каждой школе среди старшеклассников всегда имеется этакий рубаха-парень, гроза девчонок, за которым каждая из них готова убежать хоть на Чукотку. Это место в Сережкином классе уверенно занимал Сашка Филев (в школьном миру - Филя).
Он был крепкий и рослый юноша, который настолько прекрасно играл в баскетбол, насколько отчаянно слабо преуспевал во всех без исключения науках.
Учителя от него не то чтобы плакали, ибо на уроках Филя вел себя относительно мирно – они давно поставили на нем крест, и безотносительно его успехов в учёбе выстраивали в журнале перед его фамилией унылые и однообразные ряды троек. По-видимому ход их мыслей был таков, что добиться от Фили чего-либо путного невозможно, но раз уж он здесь, то по крайней мере довести его до аттестата зрелости необходимо...
Может быть, эта независимость от учителей и их оценок, это лицо, да еще то, что он один в школе среди учеников позволял себе курить на перемене в открытую и частенько приходил на урок с легким запахом дешевого портвейна, привлекало к нему старшеклассниц, которые надеялись рядом с Филей вкусить от древа взрослой жизни и самим выглядеть "не детьми".
Что касается учителей, то по отношению к Филеву исключение составляли учитель физкультуры Владимир Васильевич да еще учительница химии Варвара Макаровна. И если с Вэ-Вэ было все ясно и понятно, то с Вэ-Эм – не столь уж просто.
Макаша, как ее звали школьники, была пожилой девушкой лет сорока двух и, как догадывалась вся школа, не чаяла в Филе души, искренне считая его символом истинной мужской красоты и благородства. Инспектора РОНО, порой проверяя знания подопечных Варвары Макаровны, приходили в изумление от того, что имеющий "твердую" четверку по химии Филя не мог написать ни одной химической формулы. "Просто он теряется от робости – объясняла Варвара Макаровна – а вообще-то он это знает"...
На первой же перемене Филя подошел к парте Вики.
– Имею желание узнать вас ближе! – с улыбкой сказал он, – могу заглянуть вечерком, если вы не против!
Он был уверен, что Вика против не будет. Никто и никогда, если Филя предлагал нечто похожее, не был против...
Вика подняла на Филю озорные угольки своих глаз и также улыбнувшись ответила:
–Я не против. Но при одном условии – скажите то же самое по-французски.
Филя молчал. Прошло секунд пять а он все молчал, так и не находя что ответить. Легкая победа явно сорвалась, да еще лицо видимо приняло невероятно глупое и растерянное выражение.
И в следующую секунду весь класс взорвался дружным громким смехом.
Смеялись когда-то обманутые Филей девчонки, смеялись и чувствовали себя счастливыми мальчишки, у которых Филя бесцеремонно уводил подружек. Этот заразительный смех звучал как месть ему и как аплодисменты Вике одновременно.
От оглушительного хохота тридцати глоток Филя пришел в себя и, больно схватив Вику за плечо, резко повернул ее к себе.
– По-французски не обучен, но по-русски посылать куда надо умею! У меня таких, как ты – табун, есть и поклевее! Плевал я на тебя и на твою ученость... Болонка!
Того, что произошло дальше, не ожидал никто, в том числе и сам Сергей.
Он был одним из тех ребят, которые почти никогда не пускали в ход кулаки, тем более на глазах у публики, для которой любая драка представляет прежде всего театральный интерес. Но на секунду Сергею показалось, что это ему причинили боль и это ему в лицо брошена нелепая грубость.
Он бросился на Филю, рванул его руку от плеча девушки и, что было силы толкнул от себя. К такому обороту дела Филя был явно не готов и, покачнувшись, со всего маху свалился на пол, неловко повалившись на бок и свалив заодно несколько стульев.
Однако, сказался его недюжинный опыт в уличных стычках и он, быстро вскочив с пола и сжав кулаки ринулся на Сергея.
– Это что еще за бой гладиаторов , – раздался дверях голос Макаши, – Филев, ты же благородный взрослый человек, неужели будешь развлекаться дракой, как извозчик?
Филев, тяжело дыша, остановился, впился красными от гнева глазами в Сергея и разжал кулаки.
–Вообще-то я детей не бью! – зло прошипел он и добавил: – Но с тобой, хлюпик, я еще разберусь...
Больше он к Вике не подходил, так и просидев надутым и злым до конца урока и, как только прозвенел звонок, быстро исчез...
Домой Вика и Сергей шли вместе.
– А ты, оказывается, рыцарь, - сказала она.
– Какой там рыцарь, – поморщился Сергей, – если бы не начало урока, быть мне битым!
– Это неважно – все рыцари иногда проигрывают турниры...
Конец учебного года обычно отмечался большим вечером танцев для старшеклассников, к которому готовились все и весьма тщательно. Особенно- девчонки.
Сергей вечера не любил. И не то, чтобы он не любил танцевать. Когда он бывал на дне рождения у кого-нибудь из своих друзей, то очень охотно приглашал девочек и любил покружиться с ними. Танцевал Сергей неплохо.
Но все это – в небольшой комнате, в которой было не так уж много гостей.
Здесь, в большом зале всё было совсем по-другому.
Обычно девчонки собирались в одной стороне зала, где были скамеечки, а мальчишки – в другой, где их не было. Для того, чтобы пригласить кого-либо на танец, нужно было пройти через весь зал под сотнями взглядов, сделать поклон, но и это было не самым страшным. Хуже всего было, когда избранница капризничала и по какой-нибудь причине, а то и без, отказывалась выходить в середину зала. Такое бывало не раз, и тогда приходилось идти обратно на "мужскую половину", снова через весь зал, уже под усмешками, и вот это было самым невыносимым.
Обычно, если это случалось, Сергей забивался в угол и сидел там до конца вечера, а потом тихо и незаметно уходил, не присоединяясь ни к одной из веселых компаний, долго гулявших потом по городу.
В этот раз он немного опоздал – решил впервые надеть галстук, но завязывать его не умел, и, провозившись с узлом добрых полчаса, решил напрочь отказаться от этого атрибута солидности.
Когда он появился, к нему тут же подошла Вика.
– Вот хорошо, а я думала – ты не придешь! Мне рассказывали, что ты не очень жалуешь вниманием вечера.
Сергей смотрел на Вику и не верил своим глазам. Это была та же самая девчонка, которую он встретил на реке, та же самая, на которую украдкой поглядывал в классе и ...не та.
Что в ней изменилось, он понять не мог. Может быть немного прическа, может быть губы, которые Вика чуть-чуть подкрасила, может быть, платье.
Но она была изумительно хороша своей юной свежестью, своим приподнятым настроением, своей неповторимой улыбкой, которая лучилась даже не от губ, а из глубины ее темных южных глаз.
– У меня что-нибудь не так? – спросила Вика заметив, что Сергей замер глядя на нее и, кажется, даже приоткрыл рот.
– Да нет... Просто...
Если бы кто-то сказал накануне, что Сергей способен произнести что-либо такое при девчонке, он рассмеялся бы и вряд ли принял это всерьез.
Но вдруг с его губ сама собой сошла фраза, которая уже давно созрела где-то в глубине сердца и была самой дорогой его тайной:
– Просто...я никогда не видел таких красивых, как ты...
Сергей смутился, опустил глаза, а Вика с радостным удовольствием шепнула ему:
– Ну, я же старалась! А правда, что ты не умеешь танцевать? – спросила она, – Давай я научу!
– Неправда это. Все я умею.
И, может быть, впервые уверенно и смело Сергей поклонился своей даме, взял ее за локоть и, не дожидаясь, пока в центр зала выйдут другие пары, закружился в вальсе.
Такого чудесного вечера в его жизни никогда не было.
Он не пропускал ни одного танца, не отпускал от себя Вику ни на минутку и танцевал всё только с ней, не давая такой возможности больше никому.
И, когда в конце вечера к нему подошел одноклассник и сказал, что Сергея спрашивают в фойе, он сразу заподозрил что-то недоброе. Самое странное заключалось в том, что в фойе не было никого...
Сергей кинулся в зал и, когда вошел, то увидел, что рядом с Викой стоит Сашка Филев.
Филев никак не мог дождаться момента, когда можно будет еще раз попытаться поговорить с Викой. И, как только стало ясно, что просто так прорвать оборону не удастся, он пошел на хитрость – попросил одного из дружков отвлечь Сергея хотя бы на минутку. Когда это удалось, Филя осторожно подошел к Вике, взял ее за локоть и тихо спросил:
– Потанцуем?
– А вам не кажется, что в наших отношениях есть кое-какие проблемы? Болонке не очень удобно танцевать с ... излишне крупным животным!
– Готов извиниться и проводить домой.
– Ах, скажите, какое счастье! Послушайте, Филя (вы, кажется, привыкли откликаться именно на это имя), неужели вы и правда считаете себя неотразимым?!
Да вы абсолютно ничем не интересны. И вовсе вы не взрослый человек, как все привыкли думать, а так, слегка "приблатненный". Терпеть не могу блатышей ни в каком виде! И проводить меня есть кому.
– Тьфу ты...Да в нём-то что интересного? Детский сад. Одно слово- Серенький.
– Ну, об этом не вам судить. Хотя бы то, что он готов защитить человека даже тогда, когда это очень непросто...
– Если ты о том случае на перемене, то я мог бы размазать его по столу, если бы не помешали!
Вика измерила Филю ироническим взглядом, а потом ответила:
– Не сомневаюсь. Лошадиных сил у вас явно больше.
Она заметила подходившего к ней Сергея, протянула ему руку и сказала:
– Кажется, сейчас объявят окончание. Ты ведь проводишь меня, правда?
Филя скрипнул зубами и медленно отошел в сторону.
"Это мы еще посмотрим, дойдешь ли ты до дома" – подумал он про себя и быстро вышел на улицу.
Они не торопясь шли по той же аллее лип, смыкающихся кронами над дорогой. Вика держала Сергея за руку, и их шаги звонким эхом ударялись в стены спящих домов. В самом конце аллеи Вика остановилась и повернулась к нему лицом.
– Знаешь – сказала она, – я давно не танцевала с таким удовольствием, как сегодня. Ты замечательный кавалер.
Сергей смотрел в ее глаза и ему казалось, что мир вокруг этих глаз и вокруг него начинает медленно кружиться вместе с липами, дорогой, фонарями и звездами над головой. Он склонился над лицом девушки и коснулся кончиками пальцев ее губ, погладил щеку и даже поначалу не почувствовал, как его лицо оказалось рядом с губами Вики...
Она ответила ему, и все это казалось бесконечным, беспредельно хмельным, и даже редкие прохожие не могли прервать этот первый в жизни Сергея поцелуй, от которого он почти опьянел и ничего не видел вокруг себя.
Вика слегка отодвинулась, поправила волосы, потом закрыла своими прохладными ладошками его глаза и проговорила тихо, так что едва услышала сама себя:
– А знаешь, я хотела чтобы все так и было...
Она прижалась к нему, обняв его руками за талию.
– Если бы не ты... я бы и не решился. Просто в тебе заложена сила притяжения. Я не смогу объяснить внятно, что это такое, но знаю, что она есть. Помнишь тогда, на пляже? Я хотел отвернуться и не смотреть на тебя и... и не мог, правда.
– А я тогда подумала - вот нахал! Смотрит, потом начнет приставать и распускать руки! – Она засмеялась счастливым смехом и добавила: –Как хорошо, что я ошиблась.
Где-то близко полыхнула молния и ухнул раскат грома.
... Они уже подходили к городку, когда на дороге появился темный силуэт в котором без особого труда угадывался Филя. Его голос прозвучал резко и требовательно:
– Эй, Серенький, за тобой, кажется, должок?!
Упругим прыжком Филя выскочил на середину дороги, перегородив им путь, и сильно ударил Сергея по губам. Сергей упал, зажав губы руками, а Филя уже снова шел к нему. Вика в ужасе прижалась к стволу старой липы и от неожиданности не могла проронить ни звука.
– Подымайся! – крикнул Филя Сергею. Сергей встал на четвереньки, потом, держась за ствол дерева, стал медленно отрываться от земли, но Филя уже взял его за воротник и занес руку для нового удара.
Вероятно именно в этот момент Вика поняла, что происходит нечто жуткое и от этого пришла в себя. Она ловко прыгнула на Филю сзади и, схватив его крепко за волосы одновременно сильно и точно ударила ногой в низ позвоночника. Филя взвыл от боли, попытался развернуться к Вике, но стоял перед Сергеем скорчившись, и не мог разогнуться. Сергей пошатываясь встал и, размахнувшись опрокинул его ударом в лицо.
Филя катался по земле и стонал от боли, но больше от злобы и бессилия, поскольку к боли он был вполне привычен.
Новый раскат грома отметил голубую вспышку, ровно и обильно зашумел по листьям теплый летний ливень. Вика обняла Сергея за плечи.
– Пойдем, Сереженька! Очень больно?
Она коснулась губ, из которых сочилась кровь. Сергей, как загипнотизированный смотрел на лежащего на земле Фильку, который пытался подняться, но лишь размешивал грязь на мокрой земле.
– Сереженька, ну пойдем! И Вика потащила его подальше от места схватки туда, где светились окна военного городка.
Когда они подошли к дому, где жила Вика, на них не осталось ни одной сухой нитки. Сергей хотел сразу же пойти домой, но Вика не пустила.
– Ну куда ты такой пойдешь – мокрый, грязный, в крови? Только мать перепугаешь.
Они вошли в квартиру. Вика сразу же набрала номер телефона Сергея.
– Ксения Петровна? Нет, с Сережей ничего не случилось. Он у нас – мы насквозь промокли и сушимся. Ничего? Хорошо, спокойной ночи.
В квартире, похоже, не было никого.
– А где твои?
– Уехали на станцию получать контейнер с вещами. Наверно, приедут завтра.
Она заставила его снять одежду и надеть махровый банный халат. То же самое сделала сама, включила чайник и, когда вода закипела, достала банку вишневого варенья, принесла чашки и села на застеленную одеялом кровать, заменявшую диван, рядом с Сергеем.
Напряжение после схватки постепенно проходило и он заметно подрагивал от озноба.
– Ну что с тобой, миленький? – Вика ласково поглаживала его волосы – Ну успокойся, пожалуйста, ведь ничего страшного не произошло, ты цел, невредим...И ты молодец, здорово этому дурню влепил по физиономии! А то, что губы разбиты – это такой пустяк! Я их тебе вылечу...
Он почувствовал на своих губах душистый запах вишневых косточек, задохнувшись от счастья порывисто прижал Вику к себе и горячо зашептал:
– Это не я, а ты молодец! Ты даже не знаешь, что ты сделала для меня сегодня – я ведь никогда и ничего больше не буду бояться – ни филькиных кулаков, ни насмешек на танцах – ничего!
Он целовал ее щеки, губы, волосы, он касался губами ее плеч, пальчиков, ему хотелось обнять и поцеловать ее всю сразу... Вика ласково ворошила его густые волосы и тихо шептала:
– Ну, что ты, Сереженька, ну что ты...
А за окном в саду ровно шумел дождь, и били в стекло сиреневые соцветья, пахнущие ранним летом и первой грозой.
Они встречались после этого почти каждый день, и их дружба стала привычной для всех обитателей городка. Может быть, так продолжалось бы всегда, если бы не внезапный перевод Сережкиного отца на другое место службы...
На перроне вокзала Вика плакала на Сережкином плече, а потом еще несколько месяцев посылала ему теплые, трогательные письма. Он отвечал ей тем же. Но скоро письма стали приходить реже, затем совсем редко, до тех пор, пока однажды Сергей не получил совсем тоненький конверт с запиской:
"Сережа, прости, я люблю другого человека."
О том, что произошло, ему написал один из оставшихся там друзей...
Примерно через полгода в городок, прибыл из училища лейтенант, который отлично танцевал, пел под гитару, не пропускал ни одного спортивного соревнования, к тому же был веселый острослов, шутник и как-то сразу полюбился всем.
С первых же дней он обратил внимание на Вику и стал посвящать ей почти все свободное время. Сначала Вика принимала его ухаживания с некоторой осторожностью, но лейтенант был настойчив. Он каждый день приходил к ее окнам, приносил ей цветы, несколько раз даже брал с собой на стрельбище. И вскоре образ Сергея, удаленный на многие сотни километров, стал меркнуть, а затем и вовсе растворился в прошлом...
Сергей от всего этого помрачнел, даже как-то немного согнулся, несколько дней не мог ходить в школу. Однажды мать застала его за чтением старых писем от Вики. Он поднял на нее глаза полные слез и сказал:
– Как же так, мама, неужели они все...такие?!
Ксения Петровна улыбнулась и ответила:
– Господи, какой же ты еще у меня ребенок, Сережа.
Потом задумалась и добавила: –Вика-девочка замечательная, искренняя. Она подарила тебе такой свет и такую радость, которые даются далеко не каждому. Что бы ни было дальше, это останется с тобой. На всю жизнь.
Глаза ее стали серьезными.
– Ты береги эту память, сын!
После этого вечера Сергей написал Вике письмо, в котором пожелал ей счастья.
С тех пор они окончательно расстались...
Недавно, когда он был в гостях у родителей, ему попалась в руки коробка со старыми фотографиями, где оказалась маленькая карточка с надписью на обороте: "Любимому Сереже на память. Твоя Вика."
В суматохе дней он забыл о снимке довольно скоро, но этот маленький кусочек картона снова вернулся к нему этой морозной ночью и напомнил чудесным сном о далеких школьных годах, о красивой девочке Вике, о теплом летнем дожде и ветках сирени. Как будто не сирень, а сама юность стучалась тогда в окно и спрашивала:
"Можно войти?"

Владимир Романенко
 
АфродитаДата: Понедельник, 24.12.2012, 14:02 | Сообщение # 158
Группа: Гости





приятный рассказ, молодость напомнил мне... спасибо вам, дядяБоря!
 
Chu-ChaДата: Понедельник, 31.12.2012, 11:24 | Сообщение # 159
Группа: Гости





Стечение обстоятельств

Проснулся Фёдор до звонка будильника. Сонно поморгав глазами, он приподнял голову, чтобы глянуть на будильник и застонал, ощутив тупую боль в затылке.
Было начало восьмого. Он опустил голову на подушку, намереваясь ещё немного подремать, и тут же открыл глаза: над головой вначале взвизгнул, а после, взвывая, деловито постукивая на низких частотах, забурчал перфоратор, понятна стала причина головной боли.
«Сволочь, сволочь, сволочь, сволочь, ― сжимая кулаки, прошептал Фёдор. Ни выходных, ни праздников, ни будней! Сволочь редкостная, дебил! Второй год долбит стены, когда приспичит, никому не открывает дверь, неуловимый Джо».
Не глянув на пустую половину кровати, на которой должна была лежать жена, он резко поднялся, сел на край кровати и пошарил ногами по полу, ища тапочки. Нашёл левый, правого не было.
«Харли, кто ещё? мелькнуло в голове. В одном тапочке он вышел в прихожую. Бульдожка Харли лежал у входной двери, положив морду на обсосанный тапочек. «Ну, и обсос же ты, Девидсон», произнёс Фёдор, испытывая приступ отвращения к собаке.
В туалете он прихлопнул таракана, подумав, что и тараканам приходится уже спасаться от перфоратора, а в ванной его ждал очередной заряд раздражения: кто-то (кто, как не Дениска!) оставил рычаг смесителя в положении «душ» и его окатило горячей водой.
Мрачнея, он почистил зубы и, пройдя к кухне, стал в дверном проёме.
Жена кормила сына. Ни она, ни Денис с ним не поздоровались.
Сын смотрел на стену в телевизор, где бесновались какие-то рогатые чудища, жена варила кашу.
Денис, я тебе сколько раз говорил, чтобы ты душ переключал? строго сказал Фёдор.
- Не кричи, - сказала жена.
- Я не кричу, я чуть не обварился…
Что у тебя за манера открывать сначала горячую воду?
А какую нужно первой открывать? - стал закипать Фёдор.
Над потолком, застучал перфоратор. «Дебил»,- прошептал сквозь зубы Фёдор, взглянув с ненавистью на потолок, и быстро проговорил:
-Типа, холодную будет правильно вначале открывать?
- Типа, правильно уразумел, - сказала жена и, неожиданно, швырнув полотенце на буфет, закричала:
«Ты ребёнком совсем перестал заниматься, Фёдор».
Фёдор глянул на Дениса, вяло прожёвывающего сосиску, повернулся к жене:
- Что?
- Да то! Опять! Он всю ночь, наверное, под одеялом в помойке ковырялся.
Вон, видишь, спит на ходу. Какая учёба ему в голову полезет!
Слямзил наш ноутбук, когда мы заснули. Под утро, наверное, обессилел, бросил его на полу, программы забыл закрыть. Полюбуйся, что его интересует.
Фёдор сел на табурет, уставился в экран ноутбука, быстро пробегая по клавишам. Когда оторвал взгляд от экрана, ошарашенно произнёс: «Твою…»
- И твою, и мою и эту, как её… индийскую матерь мира,- кивнула головой жена.
- Как пароль узнал? - повернулся к сыну Фёдор.
- Взломал,- ответила за сына жена, они сейчас все хакеры.
-Пароль хорошо запомнил, Денис? - еле сдерживаясь, спросил у сына Фёдор.
- Запомнил,- буркнул мальчик.
- Ну, и какой?
- Маркополо.
- Кто это, знаешь?
- Герой какой-то.
- Герой! - закричал Фёдор. Вот это видел? Он ткнул под нос сыну кукиш:
- Вот новый пароль. Хорошо его запомни. Месяц без компа. Мобилу свою навороченную отдаёшь маме, поживёшь без ютуба. Будешь на связи с моим старым «Nokia». Два месяца без Мак Дональдса, четыре воскресенья без кинотеатра, читаешь «Три мушкетёра» и «Двадцать лет спустя» по пять глав в день, отжимаешься от пола на десять отжимов больше…
- Папа… в глазах Дениса стояли слёзы.
- Ты на досуге ещё посмотри, в какие он игры играет,- устало произнесла жена.
- Мама … прошептал Денис.
- На двадцать отжимов больше, - взревел Фёдор.- Стервец!
Фёдор вышел в прихожую и стал одеваться.
- Кашу есть будешь?- крикнула из кухни жена.
- А колбасы нет?
- Была. Сынок ночью всю слопал … под одеялом.
- На работе поем,- бросил Фёдор и вышел из квартиры.
****
В лифте было четыре человека: длинноволосый угреватый парень, с огромными наушниками, бабушка с собакой похожей на неё, небритый мужик с онемевшим лицом, от которого разило перегаром, и миловидная девушка с надменным выражением лица. Пожёвывая жвачку, она смотрела в экран розового телефона, с застывшим на лице широкоформатным «Фи!!!».
Крепкий парфюм девушки не перебивал запаха перегара; к этому пикантному купажу неожиданно прибился запах мочи: старый пёс, кажется, «припустил» немного.
Бабушка делала вид, что ничего не случилось, или на самом деле ничего не чувствовала.
Фёдор хотел поздороваться, но передумал, взглянув на лицо мужика, на котором не было признаков жизни. Он выскочил из лифта первым, услышав голос ожившего мужика, рявкнувшего басом: «Выходи уже, старая».
На улице он, закурив, одел перчатки: морозило основательно.
Машины были занесены снегом, рядом с его машиной стоял, разогреваясь, здоровенный чёрный джип, на заднем стекле которого был приклеен знак «У».
Юная девушка, одетая по-весеннему: на ней была короткая, распахнутая, не то курточка, не то меховая шубка, а под ней тонкая кофточка; между низом кофточки и поясом джинсов, сияла вентиляционная полоска голого живота, голова была не покрыта, во рту торчала сигарета.
Она счищала снег с крыши своего дорогого «коня», отбрасывая его на машину Фёдора.
«Нормально», - пробормотал Фёдор, нажимая на пульт. Его машина тявкнула, моргнув фарами, девушка не обратила на это никакого внимания, продолжая скидывать снег.
- Вы и мою машину после будете чистить? - спросил Фёдор, подойдя к машине.
Девушку будто парализовало. Она смотрела на Фёдора непонимающе, длилось это несколько мгновений, потом лицо её исказилось, будто от зубной боли и она назидательным тоном произнесла: «Надо машину правильно ставить. Прижались к моей, мне через правую дверь пришлось влезать». Фёдор выразительно глянул в глаза девушки, про себя сказав: «Поздравляю вас, совравши!»
Вчера, когда он здесь парковался, справа от него стояла «шестёрка», слева «Опель, который стоял и сейчас на своём месте. Припарковался он так, что между машинами был приличный зазор. «Шестёрка», видимо, уехала, и эта «ученица» на джипе впёрлась между машинами, как смогла. «Столкнись с такой дурой, мало не покажется, орать будет, как резаная, профессионалка.
И почему-то сразу за руль джипов садятся детки, наверное, чтобы наверняка людей сшибать. Нет, чтобы на малолитражке выучиться ездить, - думал Федор, разогревая машину, и наблюдая за девушкой, которая теперь сидела в машине и, смеясь, говорила по телефону.
Через пару минут Фёдор уже плёлся в длиннющей пробке.
Погода была мрачная, ещё тускло горели фонари, день, казалось, не хотел участвовать в своей вечной работе, на дороге была сероватая жижа, машины были грязными, запотевшими. Месяца два назад бульдозер снёс светофор, и он искореженный до сих пор валялся за поребриком, из-за этого пробки здесь стали явлением обычным.
Наглые азиаты на маршрутках использовали все способы, чтобы вырваться из пробки: шуровали по тротуарам, выезжали на «встречку». Вдоль проспекта стояли голосующие люди, азиаты «ныряли» к клиентам, останавливаясь, как вкопанные перед ними, включая лукаво «аварийку».
Фёдор ругался, приходилось останавливаться и ждать, пока маршрутник подберёт клиента.
«Ну, ладно эти Шумахеры… приехали денег срубить, у них всё от выручки зависит. Сначала хозяину нужно собрать, потом уже на себя работать, но наши-то, наши! Что за безбашенность и беспечность?! Поток машин прёт ничего не замечая, а люди рискованно стоят на скользкой обочине. В лучшем случае им ноги отдавят, в худшем - такие вот девушки, как сегодняшняя пигалица в джипе сшибут насмерть. Ведь понимают же, что задерживают движение, раздражают водителей, создают нервозность. Или не понимают? Лень пройти сто метров до остановки?» - думал он, наблюдая за ситуацией на дороге.
В левый ряд было не попасть, водители мужчины смотрели вперёд, делая вид, что ничего не замечают, девушки говорили по телефону. Наконец удалось влезть в левый ряд: шатенка на БМВ «вовремя» въехала в зад маршрутке, в очередной раз остановившейся у ног голосующего клиента. Все стали объезжать «попавшую» пару, левому ряду пришлось пропускать машины.
Поехали живее. Фёдор закурил и включил радио, попав на новости. Диктор с заметными радостными интонациями в голосе рассказывал об масштабных хищениях в Министерстве Обороны.
Перечислял миллионы, миллиарды, уведённые коррупционерами, говорил о неимоверном количестве драгоценностей, антиквариата, обнаруженном при обыске в квартирах высокопоставленных господ из этого ведомства, об их участках, усадьбах, дачах, квартирах.
«Скоты!- прошептал Фёдор. - Хозяева! Ведут себя, как баре среди холопов.
К стенке гадов ставить, отобрать награбленное, да нет же - замылят дело, отпустят под залог, дабы товарищи-казнокрады в любимый Лондон могли смыться.
«Усатый» всё до последней копейки с них вытряс бы, а потом Ежову отдал бы позабавиться.
Надо же, у какой-то шалашовки три миллиона в тумбочке лежит на карманные расходы!
А мне, переводчику, выпускнику настоящего, не липового университета, с тремя иностранными языками, господа решили, что хватит и тридцати тысяч.
Хозяева нашей фирмы, точно так же «дербанят» деньги, дурят государство и офисный планктон. Планктон?! Придумали же, издевательское словечко, типа они киты, мы мелочь питательная. Это, наверное, по аналогии с аппетитом китов придумали».
Тут мысли его резко скакнули на личные обстоятельства. Сегодня у него должен был состоятся важный разговор с директором фирмы, по поводу повышения зарплаты.
Фирма торговала дешёвой китайской бытовой техникой. Фирма была хитрая: на Вирджинских островах была открыта компания с зицпредседателем, а в Питере ОАО, которым командовали братья Левинсоны.
В этом ОАО Фёдор работал переводчиком. Все дела с поставщиками китайцами велись на английском
языке, и этим до недавнего времени, занимались трое переводчиков, кроме всего нужно было переводить инструкции, сертификаты, оформлять разные документы.
Три месяца назад одного переводчика сократили, через месяц сократили ещё одного, Фёдор остался один, а работать пришлось за троих, и даже брать переводы домой.
Через пару недель он «взвыл» и потребовал прибавления зарплаты, сказав начальству, что будет работать, но за пятьдесят в месяц. Братья сразу не отказали, думали день, и предложили издевательский вариант: прибавят к зарплате три тысячи, а ему найдут помощницу, студенточку ВУЗа, которую он обучит. Фёдор поинтересовался: а когда же он будет работать, занимаясь обучением практикантки, и будут ли ему платить за обучение. Братья обиделись, стали рассказывать о японских кружках качества, в которые люди ходили после работы бесплатно. Фёдор стал на своём: пятьдесят, -- он работает дальше, безо всяких помощниц. Тяжба эта должна была разрешиться сегодня.
Припарковаться пришлось далеко от бизнес центра. Издалека он увидал у здания необычно большое скопление людей. Было много милиции, стояли машины с включёнными мигалками.
Фёдор стал искать своих, нашёл Лёшу, программиста, от того пахло мускатным орехом, здороваясь с ним он унюхал и запах коньяка. Двадцатисемилетний Алексей был скитальцем, жил и родился в Узбекистане, успел поработать в Англии, решил осесть в России, женился на девушке из Архангельска, у него был ребёнок. Они с женой мыкались по съёмным квартирам, гражданство ему пока не дали,- мурыжили чиновники.
- Что там такое? - спросил у Алексея Фёдор.
- Бомбу ищут, ухмыльнулся Лёша, - исламский след покойного Бин Ладена, какой-то бдительный товарищ в милицию сообщил.
Фёдор окинул взглядом толпу людей. Тревоги и страха не наблюдалось, раздражение встречалось, но лица в большинстве своём были равнодушные, как у людей вынужденно, стоящих в очереди за каким-то обыденным товаром. Люди курили, беседовали, некоторые прикладывались к банкам с пивом. Две немолодые женщины справа от Фёдора обсуждали перипетии сюжета телевизионного сериала. Парень слева рассказывал товарищу о ночи, проведённой им в ночном клубе.
Бомбу не нашли. В офис народ попал только к полудню. Настроение у работников было нерабочее. Через некоторое время в общий зал вошёл хозяйский холуй, молодой ухоженный парень с серьгой в правом ухе, к которому давно прилепилась кличка «вертухай». Деловито захлопав в ладони, он призвал людей к тишине и лирическим тенором почти пропел: «Господа! В связи с неожиданным форс-мажором, задержавшим рабочий процесс, поступил приказ начальства: сегодня работаем до семи вечера».
Работники возмущённо загудели: что за ерунда… с какой стати …. мы тут при чём… беспредел… Лёша, сел к компьютеру, посмотрев по сторонам, приложился к плоской фляжке и, спрятав её в карман, сказал: « Петух хозяйский! Миром, дядя Фёдор, завладели акулы капитала. Мировая революция трудящихся людей размолотит головы этой гидре». Он стал играть в «Тетрис».
Фёдор пошёл к начальству после обеда. Братья встретили его радушно, улыбчиво, предложили кофе, от которого он отказался, усмехнувшись и про себя подумав: «Отравить могут братаны». Братаны были похожи на только что отобедавших довольных котов, которых тянет в сон.
Вытерев влажные губы платком, первым заговорил старший брат. Он, бегая масляными глазками, сказал:
- К большому сожалению, уважаемый Фёдор Васильевич, нам не удалось изыскать возможность прибавки к вашей зарплате. Положение нашей фирмы шаткое, мы несём убытки. Поэтому, простите, вам решать: остаться работать на прежних условиях или же подыскивать работу, которая бы удовлетворяла ваши материальные запросы…
Фёдор сглотнул комок, подступивший к горлу и, сдерживая бешенство, проговорил:
- Таки я буду неизмеримо рад получить расчёт.
Рука младшего брата быстро нырнула в стол и появилась с конвертом. «На опережение работают, всё оговорили братаны. Догадывались, что я не соглашусь», - пронеслось в голове Фёдора.
- Тут полный расчёт, с учётом переработок, - вяло промямлил младший. - Не обижайтесь, Фёдор Михайлович, ничего личного,- это бизнес. Фёдору показалось, что братья это сказали одновременно, как выкрикивают унылую речёвку.
Он цапнул конверт, небрежно сунул его в задний карман брюк, не прощаясь, вышел из кабинета.
Алексей, который знал о тяжбе Фёдора, оторвался от экрана, спросил, бросив на него быстрый взгляд:
- Что?
Фёдор достал из кармана конверт, покрутил им в воздухе.
- Подлючий народ, полный факап, - глухо произнёс Алексей, в очередной раз прикладываясь к фляге. Фёдор пересчитал деньги. С «учётом» переработок в конверте было тридцать пять тысяч четыреста рублей. Он в очередной раз выругался, прошептав: «Калькуляторщики».
В начале восьмого Фёдор вышел из офиса вместе с Алексеем. Они остановились покурить под козырьком магазина и Алексей сказал: « Вообще-то неплохо было бы отметить день рождения ещё одного непримиримого врага капитала, как ты, дядя Фёдор, по поводу авторизации? «Я за рулём»,- ответил Фёдор, подсчитывая в голове завтрашние траты, которые, кажется, должны были съесть все полученные сегодня деньги.
- Откровенный мужской разговор - это всё, что осталось у народа. Пиво и душевный разговор - лучший психотерапевт»,- назидательно сказал Алексей.
Домой Фёдор не стал звонить. Бар был забит шумными компаниями: был футбольный день, пристроиться удалось в дальнем тёмном закутке.
Фёдору не доводилось ещё бывать в таких заведениях. Он с удивлением наблюдал за бурным поведением болельщиков и «болельщиц», невольно отмечая, что соблюдена пропорция по половому признаку, подумав саркастически: «Каждой твари по паре». Он вспоминал, что сам когда-то неплохо играл в футбол, были и успехи. И тогда рядом с футболистами вились девушки, ничего не понимавшие в футболе, доводилось отдыхать с такими девушками, в больших дружных компаниях, но никогда не доводилось вот так лакать с ними на равных большими кружками пиво.
Девушки визжали, парни орали, дым стоял коромыслом, у Фёдора стала болеть голова. Наблюдая за этой околофутбольной оргией, он думал о том, что это какой-то новый вид коллективного развлечения с непременным пивом, календарно связанный с футбольными днями, на самом же деле - вид новой зависимости, а девушки эти вряд ли станут приличными жёнами.
Он сказал об этом Алексею, то махнул рукой: «Не парься. Шлюшки сопливые, верные команде, но не мужикам своим».
Между первой и второй кружкой позвонила жена, Фёдор сказал, что чествуют в офисе юбиляра. Выдержав долгую паузу, Нина сказала: «Жди «хорошего», и отключилась.
Алексей сел на своего конька: масоны, мировое правительство, секты, глобализм, саентология, заговоры, протоколы сионских мудрецов, крах капитализма. Они перестали поглядывать в экран, «Зенит», кажется, проигрывал, пили пиво, курили, беседовали.
Потом откуда-то появился лупатый парень, с фигурой «качка», с детской чёлкой на лбу. Он без приглашения сел за их стол и, буравя их глазами, прогундосил: «Здесь, между прочим, болеют за «Зенит». «Мы это видим», - сказал Алексей. Кажется, ответ был не правильным, - «качок» напрягся, стал разбухать.
Алексей, толкнув локтем в бок, чуть не поперхнувшегося пивом Фёдора, указывая рукой на «качка», улыбаясь, сказал: «Инкуб».
- Чё? - хрустнув шеей, вытаращил глаза фанат «Зенита».
-Я другу сказал, что ты болельщик. Товарищ не рубит по-русски, он филистимлянин с острова Пасхи. Гость наш, в России первый раз. Ему переводить приходится.
_- А?! Ты ему скажи, что я болельщик «Зенита»,- стал оседать «качок».
Алексей, повернувшись к Фёдору, произнёс какую-то абракадабру, в которой ясно прозвучало слово «Зенит», и Фёдор, подхватив игру Алексея, с серьёзным видом произнёс, уважительно качая головой: «Вау, ес, ес! «Зэн-ниит»! Вери, вери гуд!». Лицо «инкуба», стало молодеть, превращаясь в лицо довольного ребёнка. «Я пивка сейчас принесу», бросил он. С болельщиком выпили ещё по две кружки, за его счёт.
На улице накопленный смех вырвался наружу, как истомлённое шампанское из тёплой бутылки, досмеяться вволю им не дал полицейский патруль. У троицы полицаев, одетых в мешковатые бушлаты, бурые от мороза лица, были похожи на морды голодных охотничьих псов, Фёдору казалось, что ноздри их подрагивают, что они принюхиваются. Он предъявил права, Алексей справку о регистрации. Бегло просмотрев документы, немолодой полицейский открыл рот, чтобы что-то сказать, но Алексей опередил его, произнеся ёрническим тоном: «Нужно проехать в отдел, для выяснения личности». Полицай крякнул удивлённо, быстро глянул на своих коллег.
- «Вот, дядя Фёдор, я тебе уже говорил, что инкубы оккупировали город»,- сказал Алексей и повернулся к полицейскому: « Старшой, не лепи туфты, пожалуйста, я таксы знаю. С таджиков пятьсот, с россиян триста. Не надо портить хорошим людям настроение. Я тут рядом живу, вы мужика довезите до дома, ещё двести я добавлю - итого пятьсот, на улице не валяются. Так ведь?
Фёдор с Алексеем крепко обнялись на прощанье.
В воронке было холодно, менты слушали Михаила Круга, курили. Они высадили Фёдора в пятистах метрах от дома. Дорога к дому шла на подъём, было скользко, и Фёдор решил идти через дворы, так было ближе. Неожиданно, будто по приказу пошёл крупный пушистый снег, ветер стих, стало теплее.
Фёдор шёл медленно, вспоминая все перипетии сегодняшнего дня, чувствуя, как подступает тяжёлое тоскливое состояние, переходящее в гадостное неосознанное мучительное состояние, будто он сделал что-то непотребное стыдное, преступное, но конкретика не выплывала. Где-то глубоко в тёмной дыре, спрятанный в лабиринтах подсознания слабо мерцал этот маячок, посылая тревожные сигналы, которые пока не доходили до центров расшифровки. Эти сигналы порождали неосознанный страх, Фёдор стал трезветь.
«Ну, день, как день,- думал он, - не хуже и не лучше других дней.С некоторыми конечно вариациями. Утро, друг-перфоратор над головой, дорога, пробка, офис, Левинсоны, бар, менты, ночь, дорога домой. Одна из комбинаций дней жизни. Следующая комбинация, которая уже не раз была, наступит завтра: поиски нового места работы, интернет, рассылка резюме, встречи с хитромудрыми работодателями.
Буду переводить в следующей комбинации дней жизни не инструкции плееров, чайников, тостеров и кофеварок, а спецификации оборудования подводных лодок для индийцев, или памятки по употреблению лекарств.
Будут уикенды, субботы, праздники, воскресенья и однообразные будни, офис, комп, словари, Левинсоны в разном обличье, они могут быть Ахмедовыми, Георгадзе, Ивановыми, Петровыми.
В январе сатурналии, в мае рассада. В августе турецкая или египетская неделя, если там новых революций не будет. Потом снова комп, словари, офис, Левинсоны… ».
Неожиданно невидимый компьютер среди множества фраз выделил его фразу «одна из комбинаций дней жизни» и ясный голос произнёс: « Не жизни - переворачивания песочных часов. Но в часах этих количества песка с каждым переворотом незримо уменьшается, дни, сутки, года становятся короче, это только кажется, что в сутках по-прежнему 24 часа. Однажды песок в этих часах с дыркой закончится и время остановится».
Фёдор остановился, громко сказал: «Да, что ж так тяжко-то, Господи?». Он закурил, подняв голову, глянул на небо, на котором не было звёзд, прошептал: «Какие они звёзды, не помнишь? Всё вниз смотрим, вниз. Факап подобрался незаметно, всё позади. В офисе коллеги-пофигисты, скучные разговоры о кредитах, политике, о всякой белиберде. На хрена я читал Драйзера и Диккенса на языке авторов, на хрена долбил науки, осваивал языки? Время стало не горячим, не желанным, не хочется в нём задерживаться, остановиться полюбоваться секундами бытия, ни на чём глаз не задерживается с удовольствием. Если бы были на самом деле круги сансары, и можно было бы попросить того, кто этим заведует, исполнить желание, я бы попросил, чтобы меня сделали опять пятилетним мальчиком Федей и жизни я испросил бы в этой другой жизни только до одиннадцати, нет, пожалуй, до десяти лет, потом я согласился бы стать червяком, ежом или прорабом.
Зачем доживать до разочарований в людях и жизни? Ничего! Ничего уже не возгорится. Костёр угасает. А горел ли он? Что-то не припомню…»
Фёдор двинулся к дому, он брёл медленно, опустив безвольно голову. Из припаркованной у тротуара «девятки» с тёмными стёклами, к нему метнулись две тени. Резкий рывок за руки, разворот к машине, болезненный тычок лицом в крышу машины, нож у горла, хрип: « Тихо не рыпайся, жив будешь». Пуговицы пальто полетали в снег, быстрые руки бесцеремонно обшарили карманы; разворот за волосы, удар рукоятью ножа чуть пониже шеи, рёв дырявого глушителя.
Фёдор, застонав, поднялся с земли, хотел застегнуть пальто, но пуговиц не нашёл. С тщетной вялой надеждой залез в карман, в котором лежал бумажник, понимая, что его там быть не может, вспомнил «приятное»: в бумажнике кроме денег были права и техпаспорт, пришла ещё более «приятная» мысль: завтра срок очередной выплаты кредита за машину.
Он трясущимися руками закурил, опять взглянул на небо, улыбнулся, сказав «Привет», и массируя шею, продолжил путь. Он уже видел громаду дома, в котором жил и внезапно почувствовав какой-то скрытый страх, стал замедлять шаг.
Оставалось перейти проспект и вот его дом. Остановившись, он оглянулся назад: десятки одинаковых домов щурились светящимися окнами позади него и с боков.
Ему стало казаться, что он стоит в центре пятачка, окружённый громадами домов и от них исходит тяжелая злобная энергия, а эти дома бесшумно двигаются, сжимают пространство, в котором он одинокий и беззащитный стоит дрожа.
«Нужно идти, нужно, нужно», - прошептал Фёдор и перешёл проспект, дома заворчав, недовольно вернулись на свои места.
В лифт он вошёл с гламурной девицей той самой, с которой он утром уже ехал. В руке у неё была банка «Отвёртки», лицо было не надменным, глаза поблёскивали.
«Расхумарилась»,- подумал Фёдор и, подмигнув, спросил девицу развязно:
- Ты к инкубам, как относишься?
- Я ко всем людям хорошо отношусь, все люди достойны уважения, - ответила девица, не сдержав икоты.
- То-то и оно, что к инкубам у нас толерантность,- согласно кивнул головой Фёдор. - Мой этаж, красавица, прощай». Девица глянула на него с явным разочарованием.
Дверь ему открыла жена. К двери она вышла с телефоном, сказав в трубку: «Натуля, секунду подожди», закрыв телефон рукой, она пытливо взглянула на мужа. Федор, скидывая туфли, сказал:
- Меня уволили, деньги отняли грабители.
Жена, поджав губы, бросила: «Котлеты в сковороде», и ушла на кухню.
Федор, надел домашнюю одежду, прошёл в гостиную, щёлкнув пультом, лёг на диван. На экране шла дискуссия о правах геев. «Боролись» двое немолодых ухоженных людей. Один говорил о немыслимых страданиях сексуальных меньшинств живущих под игом злобных гомофобов, другой слабо отбрыкивался, ведущий, нервно потирая руки, радовался как дитя. «Оба голубые, - пробормотал Фёдор,- да и ведущий нежненький». Глаза его стали смыкаться и он под бормотание телевизора задремал.
Дёрнувшись, как от удара током, он через некоторое время открыл глаза, проговорив ошалело: «Что, уже на работу? Встаю, встаю!»
Посмотрев на часы, он удивился: часы показывали четверть двенадцатого. И ещё через минуту он понял, почему проснулся: над его головой ворчал перфоратор. Фёдор лежал, глядя в потолок долгие десять минут - перфоратор работал.
Он резво вскочил с дивана, сходил на балкон, взял стремянку, после вынес её в прихожую, поставил у антресоли, залез на стремянку. Пошарив рукой в глубине антресоли, нащупал полотняный мешочек, взял его и пошёл с ним в туалет. Сев на унитаз, он развязал мешок и достал из него пистолет. Это был «Вальтер», трофейный, не сданный дедом властям. Его хранил отец Фёдора, хотел сточить боёк, тянул с этим, умер, оставив оружие сыну. Пистолет был смазан, полная обойма была при нём.
- Ты куда?- спросила жена, когда Фёдор одевал куртку.
- Душно мне, подышать схожу,- ответил Фёдор и вышел из квартиры. По лестнице он поднялся на следующий этаж, позвонил в дверь. Перфоратор умолк, тихие шаги прошлёпали к двери, глазок затемнился, Фёдор тут же выстрелил в него...
Выстрел эхом метнулся по этажам, открылась соседняя дверь, и пожилая женщина испуганно спросила у Фёдора: «Что случилось?». Он, улыбаясь, навёл на неё пистолет, сказав: «Пуф-ф», она испуганно захлопнула дверь.
Жена стояла в прихожей, в глаза у неё стояли слёзы. «Зачем, Федя?»,- прошептала она.
"Стечение обстоятельств», - сказал Фёдор, прошёл в гостиную, свалился на диван и в один миг заснул.

Игорь Бахтин
 
МетрономДата: Понедельник, 31.12.2012, 16:54 | Сообщение # 160
Группа: Гости





Увы, это и есть сегодняшняя жизнь в России...
 
BROVMANДата: Вторник, 01.01.2013, 17:23 | Сообщение # 161
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 447
Статус: Offline
да уж, стечение...
 
Chu-ChaДата: Четверг, 10.01.2013, 16:35 | Сообщение # 162
Группа: Гости





Я, КОЛЯ, ДОЖДЬ, ЕВРЕИ…И НЕ ТОЛЬКО

Начну с небольшого предисловия.
С того, что застряло у меня в подсознании.

Когда было мне 5 лет, меня загнал в угол грузчик из нашего продуктового магазина. Замахнулся на меня палкой с двумя ржавыми гвоздями на конце, и говорил мне..

- Мало вас Гитлер вешал, жидов пархатых!…

Впервые я слышал и «жиды», и «пархатые»…
Я тогда не знал кто это… все время потом думал, за что это он меня так ненавидит?!

Не вмешивалась, сидела на ящике у «черного» входа в магазин, молодая продавщица.
Я ее хорошо знал, она мне иногда давала конфеты «кис-кис», просто так, без денег.

А сейчас она сидела, положив ногу на ногу, и таинственно улыбалась…
Это было еще страшнее…

Неужели она не видела, что это меня он будет бить...
И что на конце палки два ржавых гвоздя…

Все это забылось, заполировалось…
Потому что дальше была целая жизнь.

Где в большинстве, встречались мне потрясающие люди.
Где была дружба, любовь, армия, завод, кино…

Все забылось… забылось, да…

И вдруг вспомнилось.

Позвонил мне мой друг Алик, попросил зайти в Гайдпарк, посмотреть, что про нас пишут. Дал адрес, куда лучше зайти.

Я зашёл…

Лучше бы не заходил.

…Много ненависти. Особенно в комментариях.
Не жалеют ни нас, ни друг друга.

Не любят евреев…

А Израиль просто хотят стереть с лица земли, забетонировать… вместе с евреями
(так и написано)
То есть вместе с моими детьми, внуками, внучками, друзьями, со всем этим непростым народом.

Мне надо ответить.
Ответить на два вопроса.

Первый, - почему не получится Израиль забетонировать.
Второй, - почему не получится окончательно решить еврейский вопрос.

Не потому что евреи принесли миру столько открытий, лауреатов, героев, и так далее…
Это давно уже никого не убеждает. И не вспоминается.

Не потому, что у евреев вся история такая… когда все время хотели решить еврейский вопрос… убивали-убивали, и никак не получалось добить…

Нет.
Есть веская причина…

…Я тогда учился на Высших сценарно-режиссерских курсах…
И учился вместе со мной Коля, замечательный парень, очень талантливый.
Мы не были близки, но симпатизировали друг другу.

И однажды напились.

Просто погода была такая, просто настроения совпали, просто все разъехались на каникулы, а мы, почему-то застряли в общаге.

И вот под ливень за грязным окном, мы пьем себе.
И хорошо идет. И закуску нашли, - частик в томате, кажется. И есть о чем говорить, - кино, наши планы, надежды, ну, сами понимаете…

И вдруг он замолкает, и так пристально на меня смотрит.
И говорит, - А теперь давай поговорим о вас, о евреях.
Я ему говорю, - только не это, Коля!
Он мне, - Обязаны просто.
Я ему, - Коля, не надо, поссоримся.
Он мне, - Ты что не хочешь знать правды?
- О том, что я еврей хороший, а вся моя нация – говно, - говорю.
- А вот и не угадываешь? – отвечает.

Надо учесть, что мы действительно были прилично выпившие.
Но я эту беседу не забыл. Потому что она имела серьезные последствия.

Коля говорит, - Вы, евреи, весь мир за яйца держите.
Я пытаюсь встать, он меня усаживает.

- Ты знаешь, что вы не нация?! - спрашивает.
- А кто мы? - говорю, - крысы?.. – вспоминаю, вчера на курсах показывали немецкую пропаганду тридцатых.
- Нет, - говорит, - Вы не крысы… - и даже испуганно, - Почему это крысы? Кто сказал?!..
Я не это хочу сказать, ты что?! Я хочу сказать, что все нации, - как нации, там-сям родились, определяются своей землей, посмотри в словаре, языком, географией… а вы – нет…

- А мы чем?
- А вы – идеей.

Молчу. Жду подвоха.

- Идеей, - говорит.

( Он первый мне это сказал, тогда, в восьмидесятых, когда в холодной общаге не было ни души, в окно бился дождь, и сердце щемило от какой-то необъяснимой грусти… может, потому что подняли эту тему, которую всегда хотелось не
поднимать.)

Но он первый мне сказал, - Вы народ идеи! Такой идеи!.. А вы хотите быть, как все?!..
- Я предпочитаю, чтобы в паспорте было написано «советский человек», - говорю.
- Вот вам! – показывает мне кукиш, - Это видел!..

Я качаю головой, язык заплетается, выдавливаю почти со злостью, – Ты не знаешь, что значит быть евреем!..

- А ты, знаешь, что значит быть евреем?! – спрашивает? - Откуда вы?! ты знаешь?! – он приближается ко мне и резко, как на допросе, спрашивает, - Откуда вы, евр-р-реи?!

- Не очень интересовался… Из Египта, - отвечаю.
- Ответ неправильный, - говорит, - Из Вавилона.
- Ну и что? Какая, к черту, разница?!..

- Когда в Вавилоне вокруг идолов прыгали, Авраам сказал, - да положил я на ваших идолов, есть Один Бог и всё.
Одна Сила есть… И точка!.. и надо жить так, как этот Бог хочет. А хочет Он, чтобы жили мы все в единстве и любви! В единстве и любви, понятно?! Одной семьей…
А вавилоняне не хотели жить одной семьей.
Они не приняли его, Авраама, они его послали.
Слышал об этом?

- Ну… слышал… что-то…( ответил «слышал», потому что стыдно было, что ничего не слышал.)
- Те, кто пошел за Авраамом, тех и назвали евреи.
- Почему?! – спрашиваю, – Они ж, из Вавилона вышли, значит они вавилоняне?!
- Если пошли за Авраамом, то евреи, - ответил Коля веско, но объяснить не смог ( это я потом узнал, что их назвали евреями, потому что прозвище Авраама было, - Авраам – иври», - перешедший, в переводе. Перешедший от служения идолам, к служению этому Закону, который всем и управляет, - Закону Единства…
Было это…страшно подумать, около четырёх тысяч лет назад)

Всё это я потом узнал. А тогда я его спросил, Колю, - Откуда ты это знаешь?
- А я вас изучаю, - он ответил, – я не животный антисемит, я антисемит другой.
- Так ты антисемит?! – говорю, - Коля, мы же с тобой из одного стакана пьём?!..

А его прямо разрывает, - Вы за идеей Авраама пошли, а не за бабками… за Идеей!.. а не за бабками! И потом жили по этой идее!..

Я вдруг увидел, как это всё он переживает!..
По – настоящему!.. Даже голос у него дрожал…

- Когда ничего, никаких религий не было, вокруг одни варвары и язычники, вы уже тогда по закону жили! Самому крутому! Наикрутейшему!.. «Возлюби ближнего, как самого себя!», - говорит, - Ты хоть об этом что-то слышал?!..
Никто по этому закону не жил. А вы жили. Никто никогда так не жил!… только вы так жили!..
Вы жили!.. – он уже кричит мне в лицо - Жили!.. Вот это вы и должны людям показать… Как, чтобы так жить!..
Вот поэтому я антисемит сегодняшний..
- Покажите!.. Зачем вам этой хернёй заниматься?!
Зачем вам эти бабки говняные, зачем?!.. Покажите, как вы смогли так жить… Что вам там Авраам говорил?!..
- Да откуда я знаю?! - говорю
- Знаешь! – крикнул он мне в лицо!
- Откуда я знаю! – кричу в ответ!..
- Мы из вас это должны вытянуть, - он хватает меня за грудки. – Я тоже хочу так жить!.. – кричит, - Я так никогда не жил! А я хочу так жить!..

Я пытаюсь отбиться. Кричу, - Ты всё это придумал!.. Где ты видел, чтобы так жили!

- На вас, еврейская твоя морда!..- кричит, - обязанность на вас! Так жить! И мне показать! - кричит, чтобы вместе!.. чтобы ты и я!..

Кричит… И вдруг хватка его ослабевает.
И вижу, плачет.

Ну хорошо, пусть мы напились, но не от этого плачет.
От боли, говорю вам, от боли.
От такого желания, что не передать.

А потом он садится. И смолкает.

А я стою, не знаю, сесть или уходить…
И лопочу что-то такое, типа, - Да откуда я знаю, да какой я еврей…

А он молчит…

Прошло 25 лет с тех пор. Я постарел, поседел, но я никогда в жизни не забуду тот дождливый день, когда мой друг Коля, украинец по национальности, философ по духу, актёр, режиссёр, сценарист по профессии рассказал мне, еврею, кто я, откуда взялся, и зачем вообще пришёл в этот мир.

Мне уже не отблагодарить Колю.
Он умер от рака три года назад.
Он успел получить много призов, его признали, он ведь очень талантливый был парень!

Не знаю, рассказывал ли он кому-нибудь об Аврааме, или только мне.
Но он этим пробил мне сердце.

Я начал рыть.
В России ничего не нашёл.

Через несколько лет уехал в Израиль, и встретил моего Учителя.
Так раскрылся мне грандиозный сценарий с Авраамом, евреями, всеми народами мира и всеобщей тоской по Единству, которая сегодня живёт в каждом.
У одних она глубоко внутри, у других уже на подходе к сердцу, у третьих это уже молитва, у четвёртых, - крик на устах…

Живу и вижу, - без Единства, - «труба»!
Ненависти так много, что захлебнуться можно.

Всем это сегодня позарез надо, - Единство!
Каждому!

Только решиться.
Только захотеть.
Только шаг сделать. Всем нам. Всем-всем!
И покатит…

Семён Винокур
 
ФилантропДата: Пятница, 11.01.2013, 07:55 | Сообщение # 163
Группа: Гости





жизненная зарисовка, хороша!
 
БродяжкаДата: Вторник, 22.01.2013, 13:34 | Сообщение # 164
настоящий друг
Группа: Друзья
Сообщений: 710
Статус: Offline
Посылка или жизнь после жизни здесь.

Посвящается моей прабабушке
Стахневич Зинаиде Григорьевне,
актрисе, певице и просто благородной даме.


Итак, я умерла. Это было ужасно тяжело и невообразимо нам обычным смертным, не говоря уже о том, что я не была к этому готова вовсе.
А случилось сие отвратительной холодной весной 1969, очень напоминающей зиму. В России, точнее тогда в СССР, всегда такая весна – холодная, промозглая, местами склизская, скользская и снежная, как зима на Аляске.
Я умирала в ужасной гадкой советской больнице всего лишь от пневмонии, правда со мной были мои близкие, сходившие с ума и абсолютно потерянные.
Мне было почти семьдесят пять, и я была еще довольно крепкой, но во всем этом виновата только я одна.
Не буду рассказывать о своей жизни, это совсем другая история, скажу лишь, что я наделала очень много ошибок и самая огромная и непростительная из них состоит именно в том, что когда все мои знакомые, друзья и родственники покидали эту ужасную страну после революции с последним пароходом в 1922 г., я ждала два платья от портнихи и надеялась уехать в Париж с мужем и двумя крошечными детьми, как только они будут дошиты полностью...
В молодости я была красива, очень красива, настолько, что двоюродный брат императора Николая приударял за мной и вроде даже хотел сделать предложение, а художники-современники мечтали нарисовать мой портрет на рассвете, но на рассвете я предпочитала поспать и всем им отказывала, о чем сейчас бесконечно сожалею.
Да, и я была безумно талантлива, у меня было второе сопрано, я пела на сцене Мариинки, будучи еще совсем юной девушкой, и даже после того, как я вышла замуж и родила двух детей...
Но к тому далекому 1922 году всё мое окружение уже уехало, а я всё ждала платья, у меня был муж Алексашка и двое детей – Гулька и Тамарка.
Платьев я так и не дождалась, границы закрыли и все (как это называлось, «из бывших», кто не успел уехать) остались здесь навсегда мертвыми или живыми, боявшимися любого шороха и почти онемевшими, поскольку у всех стен были уши.
Да, я была именно «из бывших» и лишилась всего в одночасье, скорее всего из-за своей гордыни, инфантильности, в какой-то степени серости и непонимания действительности, а может быть из-за нашего всеобщего «авось обойдется», никто ведь тогда не верил в победу «пролетариата» и все «наши» думали, что это ненадолго...
Сейчас же в своей новом обличии, будучи абсолютно самодостаточной, независимой, и хорошо образованной женщиной, я понимаю насколько мои поступки в прошлой жизни были глупыми, примитивными и недалекими.
Но мы – выжили, и это единственное, что случилось с нами хорошего.
Впоследствии сына моего, которого я любила больше всех на свете, убили в первый день войны с фашистской Германией, он служил на Брестской границе и был «чертовым» комсомольцем в то злосчастное время, а дочь осталась, вышла замуж за москвича (мы-то были из Питера), сына профессора, который был на 9 лет старше (и в будущем стал академиком) и уехала в Москву в свои 18.
Там она родила трех детей и думала всю свою жизнь, что все у нее не так уж и плохо, главное затаиться, помалкивать, не болтать лишнее и затеряться среди толпы.
У нее это очень неплохо получилось, кстати.
Я же, после смерти Алексашки, тоже переселилась в Москву, обменяв свои полквартиры, огромной даже по нынешним масштабам, на комнатку.
Через некоторое время мы поменяли Тамаркину 3-х комнатную коммуналку и мою комнатку на 4-х комнатную квартиру в этом же доме в центре Москвы.
Все были довольны и безумно счастливы.
Моя любимая сестра Полина, иммигрировала в Англию, по дороге в эту прекрасную страну, которую, по абсолютно непонятным мне причинам, я обожаю бесконечно (я провела там некоторое время и когда бы я не прилетела туда позже с транзитом, мне всегда кажется, что наконец-то я дома, это непередоваемо!), «товарищи» убили ее мужа, который был владельцем киностудии ... она впоследствии (уже без него) называлась Metro-Goldwyn-Mayer, в США, а дочка умерла от рака в свои 16 в Польше...
Не думайте, что я пишу эти строки холодным языком, как констатацию факта, реально– я плачу и роняю слезы на клавиатуру прямо сейчас, вспоминая все прошедшее так отчетливо, как могу себе представить сегодня, по прошествии такого количества лет.
Но моя сестра, невзирая ни на что, умудрилась убежать и выжила, она, не имея средств к существованию, продав еще ранее все свои фамильные драгоценности, надеясь, что операция поможет дочери, ушла жить в монастырь где-то под Лондоном и проработала всю жизнь сестрой милосердия, по-нашему медсестрой.
Ее могилу до сих пор не могут найти мои внуки и правнуки, хотя они - единственные выжившие ее наследники и я была бы бесконечно счастлива, если бы они смогли получить хотя бы вид на жительство в Британии, именно сейчас и сегодня…
Итак, моя сестра обосновалась в Лондоне и я уже немного успела успокоиться по поводу ее жизни...
Прошло некоторое количество лет, и она стала присылать посылки с одеждой и материалами по шитью для меня и моей семьи на мое имя.
Самое удивительное, что они доходили в эту ужасную страну, и видимо, только потому, что мой зять был достаточно крупным ученым, но только пока я была жива... Хах…
Итак я умерла…
Тамарка, будучи в глубокой депрессии, вызванной моей довольно внезапной смертью, получила уведомление, что пришла посылка, ровно через месяц после моей действительной смерти. Она пошла на почту, точнее Главпочтамт…
Человек, некто «товарищ Донин», допросил ее с особым пристрастием (кто, почему, зачем, степень родства) сообщил, что посылку она не получит... посылка будет отослана обратно, и передана ей только в том случае, если вернется в СССР на ее собственное имя и она при этом докажет степень родства с отправителем.
Тамарка убитая горем от моей смерти, да еще ошарашенная обстоятельствами и условиями получения посылки, побрела домой писать письмо для моей сестры Полины.
Полина всегда была особенная среди нас четырех сестер, иногда создавалось впечатление, что она думает за нас...
Лучше бы так и было реально.
Вот она и придумала. Там, у себя, она написала письмо Брежневу, не могу передать точно весь текст, но писала, что уехав из России потеряла всё, мужа, дочь, семью.
Писала, что сейчас на пенсии, всю жизнь проработала сиделкой (медсестрой по-нашему) и очень сильно ограничена в средствах, что сестра её умерла совсем недавно, племянница многодетная мать, доход семьи минимален, и если посылку, направленную сестре для внуков и дочери пришлют обратно, то у неё, всего лишь британской пенсионерки, просто не хватит средств оплатить возврат этой самой посылки...
И не поверите, чудо произошло, Брежнев или его «слуги» прочитали письмо, я до сих пор так и не знаю причину «чуда», но через месяц с небольшим Тамарку вызвал товарищ Донин и отдал посылку без разговоров …
... Когда в новой жизни мне было около 7 месяцев, пришла посылка от Поли, там было красивое вязанное белое пальтишко и комбинезончик с помпончиками розоватого цвета, не поверите, но я всегда знала, что это от Поли...
Наверное, мне забыли отшибить память, когда переселяли в новое тело(как в каком-то хорошем американском фильме), слишком я многое помню, или, напротив, это было сделано специально, чтобы я не повторяла прошлых ошибок.
Но, к сожаленью, от себя не уйдешь…
Я хочу сказать только одно, что я очень сожалею, я безумно виновата перед всеми своими потомками (детьми, внуками, правнуками и праправнуками, теперь уже), я бы все на свете исправила, если бы могла, но…
Видимо, я не могу побороть свои привязанности, несамостоятельность и свой идиотизм в какой-то мере, невзирая на два высших образования, полученных мною уже в этой жизни… Смешно, но я и сейчас живу здесь в России, хотя с глубокого детства мечтаю уехать отсюда.
Кстати, я по-прежнему могу петь, хоть и не так, как в прошлой жизни, однако, как говорят все вокруг, намного лучше, чем на российской эстраде, но это никому не нужно на коррумпированной
«Родине».
Положа руку на сердце, скажу: жизнь в этой стране стала еще хуже, казалось бы хуже некуда, но...
Я очень боюсь за будущее своих детей, можно сказать, что я живу в постоянной панике и стрессе.
Тамарка уже очень стара, ей стукнуло 90 прошлым летом, она даже не подозревает обо мне и, что я – это я, и что я совсем рядом, хотя может быть и догадывалась иногда...
Однако это ничего не меняет, я по-прежнему здесь, плыву по течению и жду своего часа, хотя в этот раз я понимаю всю ответственность за свои тупые поступки, за свою неришительность и в некотором виде зависимость от других, и больше всего на свете я хочу вывезти своих детей из этой еще более ужасной, чем 90-лет назад, страны навсегда-навсегда, чтобы они никогда не возвращались обратно…
Если бы я только знала как… Господи, помоги нам всем …

Тамара Полилова (Zinochka Stahnevich)
 
БелочкаДата: Воскресенье, 27.01.2013, 17:28 | Сообщение # 165
Группа: Гости





Глаза

— Ты — собака.
Шелудивый тулуп — был, быть может, белый. На хвосте, в обвислых патлах, навек засели репьи. Одно ухо-лопух вывернуто наизнанку, и нет сноровки даже наладить ухо.
У тебя нету слов: ты можешь только визжать, когда бьют; до хрипу брехать, когда велит хозяин; и выть по ночам на зеленый горький месяц.
Но глаза… зачем у тебя такие прекрасные глаза? Поднимаешь глаза вверх, глядишь глазами в самое мое нутряное нутро, мы говорим глазами в глаза, и я знаю: ты — древняя, мудрая, мудрее нас. Быть может, ты некогда была человеком, и ты им будешь вновь. Но когда же ты будешь?

Седой хозяин держал тебя на цепи, в грязной конуре. Ты лакала помои из грязной черепушки. Ты грызла хозяйские оглодки. И ты ретиво стерегла хозяйское добро.
Помнишь: жаркий день, тарантас посереди двора, навалили ковры, самовары — и уехали. Ты ждала. Разгуливала по двору красноухая клюшка, поглядывала одним глазом на коршуна вверх, собирала индюшат под крылья. Накрыла конуру тень от водовозки: тарантас все не возвращался...
И помнишь: наутро ты вцепилась в красноухого индюшонка, схряпала мигом — и только одни белые, обрызганные красным, перья у конуры.
И как потом плеткой-двухвосткой хлестал по глазам хозяин. Совсем близко была его налитая, в седых кустах, морда, но ты не вцепилась: ведь это был хозяин. И только из глаз точились тихие собачьи слезы, пролагали желтые желобки от углов глаз к носу.
А наутро — помнишь? — прижавши морду к земле и засунув хвост между ног, ты по грязи ползла хозяину навстречу, виляя задом, ты лизала хозяину руку. И когда милостиво потрепали по загривку — ты радостно повалилась на спину — прощена! — ты щурилась и дрыгала ногами, ты звенела цепью и наружу вывалила весь свой срам.
От одной с собачьим месивом черепушки до другой — ты меряла время. От жарыни желтел на дворе просвирник. Солнце — огненный пес — распялив красную пасть, пыхало пылом прямо в тебя. Не в силах скинуть шелудивую шубу — ты задыхалась, у своей конуры лежала как мертвая, и только жил, ходил ходуном высунутый наружу язык.
Но пришел во двор — ты помнишь? — щуплый, прыщавый человечий щенок. Ты забыла все, ты вздыбилась — душил ожерелок — хрипела и бешено, с пеной лаяла: прыщавый был чужой, был хозяину недруг, хоть вместе с хозяином заглядывал он в курник, в выход, в каретный сарай.
Больше ты не видела седого хозяина: он непонятно исчез, как вечерами непонятно для тебя исчезало солнце за каретным сараем...
Утром — помнишь? — тебе принес черепушку уже тот, прыщавый; в черепушке был кус тухлого мяса. С урчанием ты проглотила мясо и, волоча брюхо в пыли, по-червиному, ползла ему навстречь и лизала ему руки,- тому самому, на кого вчера бешено брызгала пеной: ведь это он, прщцавый, он, великий, повелевал теперь черепушкой. И не все ли равно, кто тобой владеет? Была бы поганая черепушка полна.
Твой новый хозяин — был затейщик. Вечера,- ты помнишь? Пахло из закуты парным молоком, шуршали, примащивались на нашесте куры, а тебя дразнили огрызком сахара и кричали: служи! Как к небу — к слюнявому огрызку сахара — ты поднимала глаза, свом человечьи глаза, и, звеня цепью, неуклюже плясала на задних лапах из-за слюнявого огрызка сахара. Ты помнишь вечера? На варке богомольно вздыхала корова, хруистела сладкой свекольной ботвой. А тебя для потехи спускали с цепи, травили тебя на кошку: ату ее! И, однажды,- ты помнишь, ты никогда не забудешь: кошка увязла в щели под забором, раз! — прыжок — и ты, урча, уже мотала головой, рвала и вгрызалась в кошкино брюхо, а прыщавый гоготал, и кагакали в куримке взбуженные гуси, индюшки и куры. А потом усталая, у входа в конуру, ты звенела цепью и сосала слюнявый огрызок сахара. Но глаза были зажмурены, чтоб не видно было, что они похожи на человечьи, и всю ночь ты вздыхала: о чем вздыхала?
От черепушки до черепушки ты меряла время. Твой собачий мир — конуру, водовозку и каретный сарай — накрыло серым, сырым веретьем — осенним небом: ты мокла покорно. Вылезало солнце, в трех багровых студеных кругах — багровое, как кровь загрызенной кошки: ты треской тряслась от стыди. Ты покорно таскала сосульки на шубе; кололи, лечь было нельзя — ты покорно таскала, пока сами собой не растопились сосульки, пока юркие, как ящерки, не зажурчали ручьи, не поволокли навозные комья вон со двора. Своими глазами — человечьими — ты глядела весь день на солнце, за солнцем ходила кругом конуры — ходила весь день, звенела ржавой цепыо. И закрутилась, запуталась вокруг шеи, ты рванула — и лопнула цепь.
Секунду стояла остолбенело — и эх! — взвилась. Через забор, по талым сугробам, с мокрым брюхом — пар валом валит — ты носилась, пьяная от солнца, от воли, от чуть приметного парного курева земли из-под снегу. И где-то под голым, черным еще, переплетом сирени на синем небе, где-то ночью в проулке, на кучах теплой золы, среди пьяных весною и волей…
Черепушки не было, нечем было измерить время: может — день, может — месяц. Но это не был день: уж слишком жестоко голод закорючивал в брюхе кишки.
И ты помнишь: ветер с духом горьких сиреневых почек, на заборе — взгальный галочий гам. Облезлым боком ты вжималась в самый мокрый забор и, засунув хвост между ног, плелась, плелась. Оборванная цепь лязгала по земи.
На дворе — огарнули тебя с гоготаньем: ага-а! Ты легла у старой конуры и подставила шею. Прыщавый напялил на тебя новый, сверкающий ожерелок — с веселым, звонким бубенчиком — и новую цепь. К морде пододвинули черепушку — в ней громадный кус тухлого мяса. И помнишь? — ты лопала, ты жрала, ты трескала — пока не раздулась.
Прыщавый милостиво потрепал тебя по загривку, ты повалилась на спину и задрыгала всеми четырьмя ногами, позванивая цепью и веселым бубенчиком на ожерелке. Ты лизала руки хозяину. Ты налопалась до отвалу — и что тебе цепь? Ведь ты — дворняга.
У тебя нету слов. Ты только можешь визжать, когда бьют; с хрипом грызть, кого прикажет хозяин; и выть по ночам на горький зеленый месяц.
Но зачем же у тебя такие прекрасные глаза? И в глазах, на дне — такая человечья грустная мудрость?

Евгений Замятин
 
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
Поиск:

Copyright MyCorp © 2024
Сделать бесплатный сайт с uCoz