Город в северной Молдове

Вторник, 27.06.2017, 16:48Hello Гость | RSS
Главная | кому что нравится или житейские истории... - Страница 27 - ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... | Регистрация | Вход
Форма входа
Меню сайта
Поиск
Мини-чат
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
Страница 27 из 27«12252627
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
кому что нравится или житейские истории...
ПинечкаДата: Вторник, 28.02.2017, 14:22 | Сообщение # 391
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1087
Статус: Offline
от судьбы не уйти, да-с !..
 
KiwaДата: Четверг, 16.03.2017, 07:31 | Сообщение # 392
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 328
Статус: Offline
«Алик и Адик»

Городок был маленький, провинциальный, весь в садах.
Посреди города протекала речка — не широкая, но чистая и, главное, своя. Городская. Всё лето в ней купались мальчишки и даже взрослые. Переплывали от одного берега до другого.
На берегу стоял зоопарк — небольшой и непредставительный. Слона в нём не было, и тигра тоже не было. А крокодил был. Его звали Алик, производное от слова «аллигатор».
Многие считали, что крокодил ненастоящий, чучело.
Потому что он не двигался, всё время находился в одной позе и смотрел перед собой безо всякого выражения. Глаза его были тусклые от пыли.
Некоторые видели, как работница зоопарка тётя Клава протирала его глаза мокрой тряпкой. А разве возможно у живого крокодила протирать глаза?
У него пасть от уха до уха и зубы, как ножи-заточки. Вся морда состоит из пасти. Он лязгнет зубами пару раз — и нет тёти Клавы. Так что — конечно, чучело, муляж.
Пробовали на всякий случай кидать крокодилу лакомства. Он не реагировал.
Это ещё раз подтверждало: в вольере чучело, и его живот набит соломой или старыми газетами, а может, опилками.
Но однажды произошло стихийное бедствие.
Где-то прорвало плотину, и город залило водой. Река вышла из берегов.
Вода поднялась и подмыла зоопарк. Разрушила железную решётку вольера и вымыла Алика со своего места. Вынесла в речку.
И тогда все увидели невероятное...
Алик заработал лапами, проплыл в одну сторону реки, потом в другую, потом стал кувыркаться через голову, и его хвост шумно стучал о воду. Мелькали попеременно морда и хвост.
Далее Алик взмыл над водой по пояс, и все увидели его счастливое лицо, иначе не скажешь.
Он улыбался. Зубы его были молодые и белые. А глаза горели, как два изумруда.
Это был не плотоядный блеск хищника.
Нет. Это было сияние счастья.
Алик развёл передние лапы в разные стороны и плавно задвигался, как в ансамбле «Берёзка».
Потом он расположил обе лапы в одну сторону на манер лезгинки и стал нарезать круги по воде.
Алик радовался, ликовал. Снова кувыркался и снова вздымал себя над водой.
Светило солнце, шёл весёлый грибной дождь. Весь город забыл про неудобство наводнения и высыпал на берег. Стояли по грудь в воде. Многие приплыли на лодках.
Счастье крокодила передалось людям. Счастье так же заразно, как и несчастье.
Люди радовались, глядя на свободного Алика. Хоть он и аллигатор, но ведь тоже живая душа.
К тому же он ничего плохого городу не сделал. Просто лежал себе и лежал, показывал свою спину из крокодиловой кожи.
А сейчас у него праздник. И люди тоже радовались, хоть и вода.
А вода что? Она же не вечно будет стоять так высоко. Осядет. И уйдёт.
Так и было. Плотину починили в аварийном темпе. Вода ушла.
Пожарные накинули на Алика сетку и выволокли его из реки. Вернули в вольер.
Пришли сварщики, починили решетку. И всё как было: вольер, в нём крокодил Алик.
На другой день его глаза стали тусклыми, хвост неподвижно замер, на морде никакого выражения.
И снова многие засомневались: а может, это чучело?..
И было невозможно себе представить, что тот крокодил, в реке, и этот, в вольере, — один и тот же экземпляр.
Эту историю рассказала мне моя бабушка, когда я была маленькая.
А теперь я сама бабушка. И у меня есть внучка Даша.

Я одела на Дашу новое пальто: синее, с двумя рядами золотых пуговиц. И мы с ней отправились в зоопарк.
Первым делом мне захотелось посмотреть на крокодила. Он находился в стеклянном боксе для своей собственной безопасности, поскольку некоторые подвыпившие посетители кидали в крокодила пустые бутылки.
На боксе висела табличка с информацией: миссисипский аллигатор, подарен Советскому Союзу правительством Великобритании в 1946 году.
До войны он обитал в берлинском зоопарке, а также успел побыть питомцем личного зверинца фюрера. Его имя было Сатурн, а за глаза — Гитлер и Адольф, сокращенно — Адик.
Сейчас Адику 85 лет.
Я смотрю на него и вижу: старик. Казалось бы, на аллигаторах возраст незаметен. Ещё как заметен.
Пузо висит. Подбородок висит, как будто он положил в рот кирпич.
Я вглядываюсь в его глаза под тяжёлыми веками и подозреваю, что у Адика депрессия. Его ничего не радует и не интересует.
Он не обращает внимания на посетителей, лежит и грустит и, возможно, вспоминает.
Говорят, что именно Адик стал прототипом крокодила Гены... Это маловероятно.
Гена — добродушный, положительный. Добродушных крокодилов в природе не бывает, иначе зачем природа снабдила их такими зубами?
А вот грустные крокодилы бывают. И есть. Они тяжело переживают неволю и превыше всего ценят свободу.
Глаза у Адика большие и тусклые. Хочется протереть их тряпкой. Говорят, он оживляется только в тех случаях, когда слышит немецкую речь. Тогда он приподнимает голову и жадно вслушивается.
Он вслушивается в свою молодость, в то время, «когда фонтаны били голубые и розы красные росли»…
Внучка стала дергать меня за руку. Ей надоело стоять на одном месте.
Мы перешли к птицам.
В клетке сидела пара попугаев, обнявшись крыльями. Они не расставались.
Молодой парень, работник зоопарка, сыпал им корм.
— Они так и будут сидеть? — спросила я.
— У них любовь, — объяснил парень. — Это его вторая жена.
— А первая где?
— Он её заклевал.
— До смерти? — испугалась я.
— Нет. Но пришлось их развести по разным клеткам. Они не могли ужиться.
— Почему?
— Лола была скромная, безответная. Она его раздражала. Ему хотелось втереть её пяткой в землю.
А эта, вторая, ни с кем не считается, дерётся, вопит, законченная оторва. Он её обожает.
— Всё как у людей, — заметила я.
— Ну конечно. Люди — ведь это тоже животный мир.
Мы с Дашей посмотрели жирафа Самсона и слона по имени Памир.
— А кто умнее, слон или человек? — спросила Даша.
— А как ты думаешь?
— Слон. У него голова больше...

Я посмотрела на часы. Пора было возвращаться домой.
— Идём к обезьянам, — потребовала внучка.
Я не люблю обезьян за то, что они действительно человекообразные. Шарж на человека. Подчеркивают всё отвратительное в человеке.
— Пойдём! — настаивала Даша. — Они меня ещё не видели.
Я поняла: моя внучка приходила в зоопарк не для того, чтобы посмотреть, а чтобы показать себя в новом пальто.
Возможно, звери её запомнят. А так как многие звери и птицы живут дольше людей, то вполне вероятно, что они узнают Дашу через двадцать лет и даже через пятьдесят, когда она придет сюда со своими внуками. Запомнят не только Дашу, но и её пальто — синее, с золотыми пуговицами, похожее на морской китель.


Виктория Токарева
 
дядяБоряДата: Пятница, 17.03.2017, 10:01 | Сообщение # 393
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 434
Статус: Offline
неподражаемая Виктория Самойловна!
 
СонечкаДата: Понедельник, 27.03.2017, 02:13 | Сообщение # 394
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 202
Статус: Offline
Вельветовые штаны

 В Мише всегда жило два человека.
Полчеловека в нем было русского – от мамы, учительницы языка и литературы, вторая часть – ненавистная ему – была от еврейского папы, которого он никогда не видел, но ненавидел… всю жизнь: за нос свой, за курчавость, за то, что он бросил маму, когда Миша ещё не родился.
Мама была божеством. Это был первый человек, которого он увидел в этом мире. Она была для него первой женщиной, и даже после, когда он стал любить своих женщин, он всегда понимал, что они её жалкая копия, и первые две жены, которых он привел домой ещё при жизни мамы, всегда ей проигрывали и, в конце концов, уходили, забрав детей.
Мама была всегда.
Когда он ещё не мог ходить, он не мог пробыть без неё даже минуты, он сосал её грудь почти до двух лет, и его отняли от её сиськи, используя насилие. Её грудь мазали горчицей, заманивали соской с мёдом, вареньем и сахаром, но он рвался к её груди, которая его защищала своим теплом и нежностью, он плавал в ней, потом ползал по ней, плыл на ней, как на ковчеге, в непознанную жизнь и долго не мог пристать к своему берегу, не мог оторваться от маминой сиськи, – так говорили две бабки, мамина мама и её родная сестра, у которых он смиренно оставался, когда мама ходила на работу, но он ждал, ждал, ждал и никогда не ложился спать, пока она не приходила.
Единственное, чем бабки могли его успокоить, были книги, они по очереди читали книги из большой библиотеки деда-профессора, все подряд – от античных трагедий до устройства мироздания, вторая бабушка читала ему сказки народов мира, а потом «Библию». Он научился читать в четыре года и потом уже сам читал всё подряд, как ненормальный.
Он и был ненормальный для всех остальных детей во дворе и их родителей. Ну что можно сказать о мальчике, который во дворе не играет, ходит гулять только с мамой в парк, где они оба садились на лавочку, и оба открывали книги и читали, и грызли яблоки, и пили чай из термоса, а потом уходили домой?..
Миша долго держал маму за руку, и только в третьем классе он вырвал свою руку из маминой, когда влюбился в учительницу английского языка.
Он поступил в школу в мамин класс и был счастлив, что целый день мог видеть маму. Миша не мог её подводить и учился, и был первым учеником, ему это было нетрудно.
В третьем классе он впервые узнал, что вторая половина его не всем нравится. Мальчик из соседнего класса сказал ему, что он жид. Миша знал, что есть такой народ – евреи, но он даже не мог предвидеть, что он, Миша Попов, имеет какое-то отношение к этому народу.
Он вернулся из школы задумчивым и несчастным, дома были только бабки – и они смущенно пытались объяснить ему, что все люди – братья, но его это не устроило, и когда пришла домой мама, усталая и с горой тетрадок, он не бросился к ней.
Миша всегда помогал ей, снимал с неё обувь и пальто, потом ждал, когда бабки её покормят, и только уж потом садился с ней вместе проверять тетрадки, и это было их время, когда они говорили обо всём.
На этот раз он, выдохнув, выпалил ей:
– Мама, я что, еврей?
Мама вспыхнула и покрылась красными пятнами, потом вытерла сухие глаза.
Она ждала этого вопроса, но надеялась, что это услышит позже. Она не привыкла врать своему сыну и пошла в спальню. Вернулась через пару минут и закурила. Она никогда не курила при нём, не хотела подавать дурной пример, но сегодня у неё не было сил сохранять лицо.
Она молча показала Мише чужого мужика – толстого, кучерявого, с весёлым глазом, он в одной руке держал гитару, а другой властно – маму за плечо.
– Это твой отец, – сказала она глухо. – Он живет в другой стране, у него другая семья.
И замолчала.
Миша с ужасом и отвращением смотрел на этого долбаного барда и сразу не полюбил его. Он просто понял, что одна его половина отравлена ядовитой стрелой, у него первый раз кольнуло в самое сердце, и он упал на пол.
В доме начался крик. Пришел доктор Эйнгорн, друг одной из бабок, он послушал Мишу и сказал, что это нервное и бояться не надо. Мишу уложили в постель, и круглосуточный пост из бабок следил за ним, как за принцем.
Он неделю не ходил в школу, но зато прочитал весь том энциклопедии, где были статьи про евреев.
Многое ему нравилось, но только до тех пор, пока образ далекого папы не закрывал горизонт, и тогда он кричал невидимому папе: «Жид! Жид! Жид!» – и плакал от отчаяния под одеялом.
С того жуткого дня он стал немножко антисемитом. Он издевался над Эллой Кроль, сидевшей с ним за одной партой.
Раньше он с ней дружил – она тоже много читала, неплохо училась, – но теперь она стала врагом его половины, и он стал её врагом и мучителем.
Он истязал её своими словами, он был в своей ненависти круче Мамонтова, который каждый день бил её сумкой по голове и предлагал поиграть в «гестапо».
Элла молчала, не отвечала, пересела к Файзуллину и стала смотреть на Мишу с явным сожалением.
Её родители, пожилые евреи, видимо, научили её, как надо терпеть, и она терпела – единственный изгой в школе интернациональной дружбы, куда приезжали зарубежные делегации поучиться мирному сосуществованию.
Миша всегда выступал на этих сборищах со стихами разных народов, и ему хлопали все, кроме Кроль и Мамонтова, который подозревал, что Миша не совсем Попов, но в журнале в графе «национальность» у Попова стояла гордая запись «русский», сокращенная до «рус.».
Мамонтову крыть было нечем, но дедушка Мамонтова в прошлом был полицаем, и он научил его игре, в которую он играл на Украине в годы войны.
Они сидели на окраине городка и с сослуживцами на глаз выцарапывали из толпы беженцев – евреев. Дедушка Мамонтова имел такой нюх, что определял евреев, даже если в них текла восьмушка крови подлого семени, но он ещё с десяти метров выщемлял из толпы комиссаров, и тут ему равных не было.
На исходе войны он убил красноармейца и с его документами стал героем. До сих пор ходит по школам и рассказывает о своих подвигах.
Мамонтова Миша боялся. Когда тот пристально смотрел ему в глаза, он всегда отводил взгляд и склонял голову.
Мамонтову он решительно не нравился, но мать Миши была завучем. И Мамонтов терпел, как человек, уважающий любую власть.
«Власть от Бога», – говорила ему бабушка и крестилась при этом, и внучок тоже так считал до поры до времени..
Миша собирал металлолом без охоты, но с удовольствием ходил за макулатурой: там, в пачках, связанных бечевкой, он находил старые газеты, никому ненужные книги с ятем и много другого, чего другим было не надо. Он брал пачки макулатуры, шёл в парк и застревал на долгие часы, разбирая пожелтевшее прошлое.
В том драгоценном хламе он многое нашёл из времени, которое не застал, и многое понял из старых газет про свою родину; так он узнал про Сашу Черного, Аверченко, Зощенко и Блока, там были имена, которые в школе только упоминали, а он знал наизусть и удивлял учителя литературы, который даже не слышал о них.
Он перестал ходить в шахматный кружок, когда услышал от Мамонтова, что это еврейский вид спорта, и записался на стрельбу из лука.
Это редкий вид спорта, на который ходили в основном некрасивые девочки: когда натягивают тетиву, она должна упираться в середину носа, и у тех, кто занимался давно, нос был слегка деформирован, никакая красивая девочка такого себе не позволит.
 Робин Гудом он не стал, но, проходя по двору с такой амуницией, он имел авторитет у неформальной молодежи, которая сидела на террасе детского сада во дворе дома и пила вино под песни Аркаши Северного и других певцов уголовной романтики. С неформалами сидели их марухи, которые служили им поврозь и вместе.
Миша был отъявленным индивидуалистом и солистом по натуре. Один раз он уже испытал страсть: когда к ним в Тушино приехала кузина из Вологды, студентка пединститута. Она неделю шастала у них по квартире в трусах и без лифчика, считая Мишу китайской вазой. Бабки гоняли её, но Миша успел рассмотреть её анатомию почти в деталях, и, уезжая, она прижала его голову к своей немаленькой груди, и у него голова закружилась, он чуть не потерял сознание, задохнувшись в ущелье меж двух её выпуклостей...
Она уехала, и он ещё долго помнил этот головокружительный запах духов и пудры на бархатных щечках.
Он даже написал стихи об этом переживании, подражая Есенину.
Он начал созревать, и тут с ним случилась катастрофа: у него появилась перхоть – мелкая белая пыль на плечах, от которой он никак не мог избавиться. Мамонтов отметил в нём эту перемену и сказал громко на весь класс:
– Попов – пархатый.
Все засмеялись, кроме Эллы, которая вроде даже его пожалела, но не подошла.
Миша вернулся домой и два часа мыл и чесал голову, белый снег сыпался с головы, и он отчаялся.
Пошел к бабкам на кухню искать спасения, бабки переглянулись и дали ему касторовое масло, которое он стал втирать каждое утро перед школой, и ещё он стал мамиными щипцами расправлять волосы, он хотел прямые волосы, как у Звонарёва, с чёлкой, но кудри завивались, щипцы не помогали.
Мама сначала смеялась над ним, а потом поняла его усилия и сказала ему, что кудри у тех, у кого много мыслей, и его волосы станут прямыми, как только мысли улетят от него к другому парню, а он станет дураком с прямыми локонами, и мужчине не стоит придавать такое значение внешности.
Он долго стоял против зеркала и смотрел на себя, он себе не нравился, его раздражало всё: рост, вес, сутулость, перхоть, прыщи. Он хотел быть Жюльеном Сорелем из «Красного и черного», а в зеркале он видел толстого мальчика в очках, не похожего даже на Пьера Безухова, и ещё перхоть.
Он накопил два рубля и пошел к косметологу в платную клинику. Женщина с фамилией Либман осмотрела его, потом заглянула в карточку, удивилась и сказала:
– Знаете, Попов, я могу выписать вам кучу мазей и лекарств, но у нас, евреев, это наследственное, у нас слишком много было испытаний, и это плата за судьбу. Относитесь к этому дефекту нашей кожи с другой точки зрения, считайте, что это горностаевая мантия, несите её достойно, как испанские гранды, которыми мы стали после инквизиции, это знак отличия, а не физический недостаток. Я вас, конечно, понимаю, вы мальчик, вам нравятся девочки. Встречайтесь с нашими девочками, и у вас не будет проблем..
Он вспыхнул и сказал ей грубо:
– Я не еврей.
Хлопнул дверью и выскочил на улицу.
Доктор Либман, качая головой, сказала ему вслед:
– Ты не еврей, мальчик, но что делать, если все евреи похожи на тебя...
Мантия лежала на его плечах и доводила до исступления, он даже хотел побриться наголо, но посмотрел на голый череп физика Марка Львовича, которого обожал, и заметил на его лысине красные пятна и сугробы на плечах.
Он передумал и стал с этим жить. Он умел усмирять себя, находил аргументы и терпел своё несовершенство с тихой покорностью.
Окончив школу на год раньше, Миша поступил в университет на филолога и окунулся в чудесный мир слов. Он плыл в этом море, как дельфин, постигал его пучины и бездны, проникал через толщи лет и эпох – Миша был в своей стихии. Он пробовал писать в какие-то журналы, его даже напечатали, и Миша был счастлив. Его бабки купили сто журналов с его текстом и раздали всем знакомым.
И был ужин, где его семья – самые любимые женщины – пили какое-то дрянное винцо. Мама ему налила настойки, и он первый раз выпил за первый гонорар. Миша был счастлив, но утром пришла повестка.
В тот год студентов стали брать в армию. Старухи заплакали. Они помнили войну, их мальчики остались там, а они остались в этой жизни одни без любви.
Маму бабка родила без любви, из благодарности к деду-профессору, который спас их от военных невзгод.
Бабки рыдали, мама звонила доктору Эйнгорну, и он обещал подумать. И тогда Миша встал и сказал:
– Я иду, как все, я прятаться не буду, я не еврей какой-нибудь.
И дома стало тихо. И все поняли, что он не отступит. И он пошёл.
Он попал в подмосковную дивизию, в образцово-показательную часть, и наступил ад.
Из ста килограммов за месяц он потерял двадцать, за следующий – еще пятнадцать; он два раза хотел повеситься; он падал во время кросса, и все его ненавидели, и он вставал, и его несли на ремнях два сержанта, а потом били ночью хором, всей ротой, но он выжил, он не мог представить себе, что его привезут домой в закрытом гробу и все три женщины сразу умрут, и он решил жить, и сумел. Через два месяца его забрал к себе начальник клуба, и жизнь приобрела очертания. Приехали мама и старухи и не узнали его: он стал бравым хлопцем – стройным, курящим и пьющим, он уже стал мужчиной, с помощью писаря строевой части Светланы, женщины чистой и порядочной, сорокопятки, так она называла свой возраст.
Она взяла его нежно и трепетно, с анестезией: заманила на тортик из сгущёнки и печенья, а в морсик щедро сыпнула димедрольчика, и он стал мужчиной и ничего не почувствовал. Потом ещё пару раз она брала его силой. А потом он сказал ей, что ему хватит, и она перешла к следующей жертве, коих в полку было у неё лет на триста.
Он стал выпивать вполне естественно, курить папиросы и выпускал один полковую газету «На боевом посту». Так прошло два года, и он вернулся ровно 17 августа 1991 года и попал в другую страну.
Страна вступила в эпоху перемен. Он проспал сутки, а потом купил в киоске пачку газет, засел в туалете и вышел с твердым убеждением, что грядет революция, и она случилась ровно через сутки.
Он пошел к Белому дому и попал в первые ряды защитников. Увидел людей, которых раньше не знал. Он чувствовал, что они есть, но вот реально увидел первый раз, их были тысячи, их были тьмы и тьмы, и они собирались стоять до конца.
А потом была ночь с 19-го на 20-е, и пошли танки, и три парня, с которыми он познакомился на баррикадах, легли под танки, и танки сделали из живых мальчиков, ровесников его, бессмысленных жертв и героев.
Их подвиг помнят безутешные родители и совсем немного людей. Те, ради кого они погибли, стараются реже о них вспоминать, люди не любят долгих страданий. А мальчиков нет, и их родители каждый день жалеют, что пустили их во взрослые игры, не закрыли дома.
Были бы твёрже – были бы с детьми, а теперь у них есть посмертные ордена и гранитные памятники, где их дети смеются каменными губами…
Сначала рухнула одна бабка, следом за ней – другая. Рухнули, как колонны в аквапарке, и похоронили вместе с собой Храм его семьи.
Они с мамой стали жить вместе с его новой женой и дочкой, и квартира, которая осиротела, сразу наполнилась топотом детских ножек и криком, который звучал музыкой. Мама полюбила девочку со звериной силой, её нельзя было оторвать от неё, она даже обижала жену, которая тоже желала любить своего ребёнка, но бабушка решила, что родители могут только испортить девочку. Она терпела выходные, когда они болтались дома, зорким соколом смотрела, чтобы они её не повредили и не отравили, в будние дни царила, вцепившись в девочку, как в спасательный круг своей уходящей жизни.
Когда девочка подбегала на нетвёрдых ножках, бабушка топила свое лицо в её кудряшках, пахнущих её детством, и теряла сознание, и не могла с ней расцепиться. А весной она увезла её на дачу, где  никто не мешал ей пить бальзам её щечек, волос, ручек и ножек.
...Когда Миша встречал признаки еврейской темы в любом разговоре, он становился неистовым. Болезненно и странно много читал по этой теме, пытаясь понять природу своей ненависти.
Аргументов было полно и в жизни, и в книгах: толпы евреев жили в истории разных народов, их гнали, мучили, но они восставали и на пустом месте становились богатыми, влиятельными и сильными. Их было мало, но они всегда занимали много места в чужих головах, их слова, музыка и книги смущали целые страны и народы, и, в конце концов, им всегда приходилось уходить и всё строить заново.
Его учителя-евреи в школе были замечательными людьми, они не торговали, не давали деньги в рост, не крутили и не мутили, они просто учили детей и жили бедно, как все, он искал в них что-то тайное, липкое и нехорошее – и не находил, он даже любил своих учителей, и даже стыдился этого.
В университете у него тоже были профессора-евреи, которых он очень уважал и видел их жизнь, ничем не примечательную. Он знал врачей и инженеров, соседей и знакомых и не находил поводов для ненависти, и тогда он перестал искать врагов вокруг себя и стал искать их в истории, и нашел.
Пытливому глазу стали попадаться книги, где евреи представлялись чудовищами. В России они сделали революцию и разрушили империю, и это его успокаивало. В своих поисках он иногда чувствовал себя ненормальным, книги, где вскрывалась подлая суть предков его отца, его усмиряли, он временно успокаивался, но проходило время, и вулкан ненависти опять плевал черную лаву немотивированной злобы к людям, которых он считал недочеловеками, и ему очень помог Гитлер со своей яростной книгой «Майн кампф», где доводов нашлось достаточно, но убийства, как культурный человек, он не одобрял, хотя целесообразность окончательного решения еврейского вопроса, как учёный, понимал.
Ему было противно, что его православная вера была вынуждена ковыряться во всех этих Моисеях, Исааках, Ноях, Эсфирях, Суламифях, Давидах и Голиафах – зачем это нужно русскому человеку, зачем ему эти мифы и легенды чужого народа...
Он даже спросил своего священника: «Разве мало нам Нового завета?» – и тот ответил, что такой вопрос верующий человек задавать не должен, вере не нужны доказательства.
Ответ его не убедил, он не мог всё это принимать на веру, видимо, еврейская часть его вынуждала всё подвергать сомнению, и тогда он решил – исключительно с научной целью – пойти в синагогу и поговорить с талмудистами.
Такое решение он принял спонтанно, когда шел в аптеку на Маросейку за гомеопатическими каплями для ребёнка: бабушка помешалась на гомеопатии и внучке давала только микроскопические горошины от всего. Девочка была здорова. Но кто лучше бабушки знает, что давать свету очей...
Он беспрекословно попёрся в аптеку от Китай-города по Архипова и оказался у дверей синагоги.
Миша решил, что это судьба, и толкнул тяжелую дверь.
За дверью оказалось вполне мило, в зале никого не было, служба закончилась, лишь за столом, как ученики, сидели люди и изучали недельную главу Торы. Он сел тихонько за стол и стал слушать молодого раввина. То, что тот говорил, Мише было чрезвычайно интересно, и он увлекся. Он знал историю Иисуса Навина и эту сказку, как тот остановил закат солнца во время битвы, верить в это он не желал, но как художественный образ его это удивляло своей поэтичностью и страстью.
После урока Миша подошел к молодому раввину и стал спрашивать, но тот его перебил и спросил, не еврей ли он. Миша ответил, что нет. Раввин ничего не сказал, но привел в пример притчу. О том, как евреи в Испании во времена инквизиции вынуждены были под пытками принимать чужую веру и предавать завет отцов, но ночью, когда город спал, они собирались в подвалах и молились своему Богу, те, кто переходил в чужую веру, не осуждались и могли в любое время вернуться к своим без кары и раскаяния.
Он понял, что рассказал это раввин для него, ничего не возразил и вышел на улицу. На него по всей дороге в аптеку пялились люди, а он не понимал почему.
На улице было жарко, и он расстегнул рубаху, на груди его сиял нательный крест, на голове была кипа, которую он надел при входе в синагогу.
Он встал, как соляной столп, как сказано в Библии, ни гром, ни молния не поразили его, он сорвал кипу с головы, поцеловал крест, и у него второй раз в жизни заболело сердце.
Миша стал популярным телеведущим. Его стали приглашать на разные сборища с иностранцами, где он отстаивал с пеной у рта Святую Русь. Его пылу удивлялись даже святые отцы из Патриархии, и Миша услышал однажды, как один толстопузый митрополит сказал шёпотом другому: «А наш-то жидок горяч», – и ему стало дико противно, и он перестал ходить в храм, обидевшись на чиновников от Господа Бога.
Он встречался с западными интеллектуалами, вёл с ними жаркие дискуссии о мультикультурности и мировом заговоре масонов и евреев, боролся с тоталитарными сектами и мракобесием и написал книгу «Мы русские, с нами Бог».
Её все обсуждали, особенно то место, где он объяснил, что еврей может быть в десять раз круче русского в десятом колене, если его принципы тверды, как скала.
На встрече с читателями его поддел карлик из еврейского племени вопросом: «А не тяжело ли предавать отца, давшего жизнь?» Он не выдержал, сорвался на крик, карлик смеялся и обещал, что его первым сожгут на костре инквизиции хоругвеносцы, которые уже составили списки скрытых евреев.
Однажды он обедал с американским профессором-славистом, и он тоже задал ему нетрадиционный вопрос о евреях России. Профессор не хотел его оскорбить, он ничего не имел в виду, но Миша завёлся и спросил его в ответ про Америку и её евреев.
Профессор, рыжий ирландец, привёл ему одну байку, которая описывает место евреев в Америке: с ними обедают, но не ужинают. Миша всё понял, и ответные слова застряли у него во рту.
Самое сильное испытание его веры случилось в театре «Ленком», куда его привела жена на спектакль «Поминальная молитва».
Там, на сцене, между синагогой и храмом, рвал сердце маленький русский человек Евгений Леонов, который играл старого еврея в своей вечной трагедии, которую евреи любят тыкать всем в морду. Но самое главное было в том, что на сцене рвалась душа главного режиссёра, который не знал, как выбрать между мамой и папой. Она была с русского поля, а папа – с другого берега, а он не мог выбрать, с кем он, кто он и в каком храме его место.
Увиденное его потрясло. Миша видел того режиссера по телевизору, и его внешний вид не вызывал сомнения у зрителей, какого поля он ягода.
В душе всё обнажено, и всё свое смятение режиссер вложил в этот спектакль, он искал ответа на свой главный вопрос и не находил его. И тут у Миши третий раз закололо сердце, да так сильно, что он даже чуть не задохнулся от этой боли.
А осенью свет померк: умерла мама, тихо, вечером. Она уложила спать свою чудо-девочку и села смотреть телевизор, а потом вздохнула, сползла с кресла и больше не дышала. И тогда Миша замолчал.
Миша не помнил, как её хоронили, дом был полон каких-то людей, но его с ними не было.
Целый год он почти не выходил из дома, не брился и не смеялся, почти не работал, делал лишь самое необходимое, чтобы заработать на еду.
Только когда маленькая девочка заходила к нему в комнату на цыпочках и клала свои ручки на его голову, на несколько минут пожар в его голове утихал. Так продолжалось целый год. Ровно год он носил траур: «Так принято у евреев», – сказал ему коллега одобрительно, и он сразу очнулся.
Миша не ездил на кладбище – что он мог сказать камню, который стоял вместо неё среди чужих могил? – в нём оборвалась какая-то нить, удерживающая его в равновесии.
Миша чувствовал себя сиротой, он физически чувствовал себя одним на свете, и только девочка с ручками, снимающими боль, удерживала его. Он начал работать, чтобы не сойти с ума, и сделал хорошую телепередачу, имевшую бешеный успех, и получил ТЭФИ, ему стали платить приличные деньги, он отремонтировал дачу и стал там жить почти постоянно, часто один жил там неделями.
Скоро после триумфа он впервые поехал в Израиль как член жюри какого-то конкурса. Смотрел там на всё с опаской. Неприятности начались еще в аэропорту, когда службы конт­роля задавали ему тупые вопросы и совершенно не реагировали на его возмущения и протесты. Миша кипел и лопался от злости, а они всё спрашивали о целях его приезда и в каких он отношениях с переводчицей, сопровождавшей его. Он не понимал, что им надо, что они ищут в его компьютере и почему десять раз в разных вариантах спрашивают его, есть ли у него родственники в Израиле.
Когда в одиннадцатый раз девушка-офицер опять спросила его про родственников, он ответил с жаром и яростью, что, слава Богу, нет, и дал повод своим ответом ещё на серию вопросов, не антисемит ли он и есть ли у него друзья-арабы.
И тогда он вскипел, как тульский самовар, и понёс их по кочкам. Миша припомнил им всё, но, на счастье, девушка, знавшая русский, отошла к другому туристу, а марокканцу его переводчица переводила совсем не то, что он говорил, и странно, что через пять минут его пропустили.
Миша был в святых местах; он бродил по Иерусалиму, но ему не было места ни у Храма Гроба Господня, ни в мечети Омара, ни у Стены плача, он не чувствовал себя в этом месте своим.
Ему всё казалось, что он в Диснейленде мировых религий, где все желают только сфотографироваться на фоне святынь.
Он видел только пыльный город, и у него разрывалась голова, как у Понтия Пилата из хорошей книжки Булгакова, которую он считал переоцененной.
Миша чувствовал себя неуютно с чужими людьми, совсем не похожими на людей в Москве, которых он понимал с первого взгляда. Они могли ничего не говорить, он и без слов знал, что они сделают и что скажут в любой момент. Его не трогал берег моря, само море, и только шум базара у окон гостиницы по утрам занимал его, когда жара ещё не растапливала его мозг слепящим солнцем. В такие часы он выходил на улицу и шёл на рынок Кармель, где торговцы раскладывали товар, они были разноязыкими, разной веры и разноцветными, но, видимо, ладили и даже дружили, как члены одной корпорации.
Коты разных мастей бродили в рыбных и мясных рядах, и никто их не гнал, и они получали свою долю при разделке свежих продуктов.
Через рынок шли пьяные проститутки с соседней улицы, они закончили трудовую вахту и шли к морю смыть чужой пот и сперму, всю грязь, приставшую к ним за ночь.
Они покупали себе на завтрак овощи и горячие булки, сыр и что-то похожее на кефир, они брели на еще пустынный пляж и мылись там голышом, и рабочие из стран паранджи и бурнусов смотрели на голых тёток, пьяных и веселых, они смотрели, как они моются и как они едят свой горький хлеб.
В аэропорту, когда он уже улетал в Москву, к нему подошли два человека – мужчина сорока лет, напоминавший ему кого-то очень знакомого, и милая девушка в форме офицера полиции. Они поздоровались, и мужчина спросил на очень плохом русском, Миша ли он, и добавил при этом длинную еврейскую фамилию, вившуюся у него во рту всеми своими двенадцатью буквами. Фамилия Мише не понравилась длиной и количеством букв, а особенно буквосочетанием с окончанием на два Т.
– Нет, – ответил Миша почти вежливо и отвернулся…
Пара переглянулась, и в разговор вступила девушка-офицер, похожая на тех, кто отравлял ему жизнь в аэропорту на прилёте. Она показала ему фотографию мужика, которого он знал, он знал его всю жизнь, он выучил все его детали, он часто тайком от мамы доставал фото из железной коробки, где лежали документы, и изучал его, пытаясь понять, как этот человек оказался его отцом, как такое несчастье могло случиться… Он разглядывал фото часами, он мечтал встретить его и сказать ему все слова из своего немаленького словаря о том, что он тварь и законченный подонок. О том, что какое он имел право приблизиться к маме, как он сумел совратить её своей гитарой, своей подлой улыбкой и словами, которые должны были взорвать его и вырвать ему язык… Он знал, что должен был сказать ему, эту речь он учил все свои сорок пять лет, и он знал, что по ненависти и страсти ей место в Нюрнбергском процессе, когда-то Эренбург, писавший на процессе, написал статью «Я обвиняю».
Девушка увидела, что с ним происходит, дала ему передохнуть, а потом мягко и застенчиво стала говорить такое, что у Миши в четвертый раз кольнуло в сердце, и он почти задохнулся:
– Мы ваши родственники, ваш папа – наш отец, и он умирает, мы просим вас поехать к нему попрощаться, это его последнее желание.
Она замолчала. Миша хотел крикнуть им, что ему не нужны новые родственники и объявившийся папа, что он всегда желал ему сдохнуть в страшных судорогах, ему хватает своей семьи и чужого не надо.
Он уже открыл рот, но не сумел, откуда-то ему пришел сигнал, с какого места, он не понял, но рот его замкнуло большим замком, и он безмолвно пошел за ними к машине.
Пока они ехали в клинику, Лия (так звали девушку) рассказала, что их отец лежит с инсультом и говорить не может; она ещё рассказала Мише, что отец часто говорил своим детям о нём, он первые годы часто писал его маме, но она не отвечала, он отмечал его день рождения много лет, говорил детям, что у них в Москве живёт брат и он умный и талантливый.
Миша слушал эти слова, и они ему казались бредом, он не понимал, кто эти люди, которые называют себя его родными, он не понимал, зачем он идёт к незнакомому, чужому старику, умирающему в чужой стране, человек не может умирать два раза, он своего отца давно похоронил, и ему нечего делать в царстве мертвых, у него там уже все, кого он любил, но он ехал со страшным, губительным интересом, он в какой-то момент захотел увидеть раздавленного болезнью старика, посмотреть на причину своих страданий, потешить свою месть, увидеть возмездие человеку, кровь которого, отравленная его ядом, не давала ему жить все эти годы.
Они приехали и пошли огромной лестницей на четвертый этаж, где была реанимация, перед входом в палату он вздохнул, но вошел решительно.
На высокой кровати лежал старик, большой, крупный человек с серебряной бородой, лицо его было спокойным, глаза были прикрыты. Лия подошла к кровати и, встав на колени, поцеловала старику руку, он открыл глаза, и Миша понял, что он его видит и понимает, кто он.
От его взгляда в нём что-то вспыхнуло, забурлило, щемящая жалость пронзила его, и он заплакал, страшно, содрогаясь плечами, не стесня­ясь, завыл как воют евреи на молитве в особые минуты, он встал на колени рядом с Лией и поцеловал руку своему папе, которого он так ждал многие годы, которого он ненавидел и любил. Слёзы лились водопадом, все слёзы, которые он держал в себе годы, выливались из него, дамба, которую он возвёл титаническими усилиями, рухнула, и слёзы затопили всю его душу, он плакал: за маму, за себя, за этого старика, который лежит неподвижно, он плакал за всех.
В палате тоже рыдали все – его сводные брат и сестра, Дан и Лия, плакал Моше, так, оказалось, звали его отца.
А потом стало тихо, на экране прерывистая линия стала прямой, прибежали врачи и сказали, что Моше отмучился. Вскоре его увезли, и дети поехали домой, готовиться к обряду.
Когда они вышли, силы оставили Мишу, и он упал на крыльце. Начался переполох, завыла сирена, и его увезли в клинику с инсультом. Он был в коме все семь траурных дней.
И очнулся, и понял, что правая сторона его тела умерла, он всегда считал её маминой, он всегда маленький спал с ней с правой стороны, и эта сторона отказала первой, мама умерла первой, и первой разорвалась с ней нить, удерживающая его на этом свете.
После двух месяцев безнадежной борьбы врачей за мёртвую часть тела его выписали, и он оказался в доме своего отца, в его комнате с окном-дверью на крышу, где он сидел вечером и ночью.
Он почувствовал, что, когда мамина русская часть в нём умерла, ему стало спокойнее, в нём установился баланс.
Когда он полз в туалет, держась за коляску, он нёс на здоровой руке и ноге мёртвую часть своей русской души, он не чувствовал её веса, папина воля придавала ему силы.
Когда он был на двух ногах, в нём не было баланса и равновесия, а теперь, когда мама и папа на небесах, у него тлела в душе тайная надежда, что они там уже встретились и всё друг другу сказали, поплакали и помирились. Он чувствовал, что они помирились: стало вдвое легче носить своё полумёртвое тело, душа держала его равновесие, и при всём ужасе произошедшего, он был счастлив тому, что нашёл отца..
Его часто возят на кладбище, где стоит простой камень, на котором на иврите выбито имя человека, которого он знал так мало, но любил всегда.


Валерий ЗЕЛЕНОГОРСКИЙ
 
CamelДата: Четверг, 06.04.2017, 11:07 | Сообщение # 395
Группа: Гости





Дина Рубина

А вот у меня знакомый есть, Петя Черноусов, человек русский, православный, выпивающий...еврейский поэт, пишущий на идиш...
Да-да, Петя с ранней юности, оказывается, попал в еврейскую историю.
Дневал и ночевал в доме своего любимого учителя, пристрастился бегать в синагогу, часами просиживал там над святыми письменами и, благодаря блестящим лингвистическим способностям, легко усвоил не только идиш, но и иврит...
Короче, русский человек оказался здесь, в Израиле, ведущим еврейским поэтом, знатоком идишисткой культуры.
Недавно получил премию Союза писателей за лучший сборник стихов на идиш. (Если б я всё это изобразила, меня в очередной раз упрекнули бы в "пережиме" ситуации.)

Кроме того, у Пети оказался хороший голос, и он с удовольствием поёт хазанут - еврейскую литургию.
Когда хорошее настроение, Петя даже выходит попеть на наш Арбат - пешеходную улицу Бен-Иегуда.
Поёт религиозные гимны в ашкеназской транскрипции, величаво кивая прохожим, бросающим в его кепку шекели...
И вот недавно стоит он на Бен-Иегуде, поёт. Подходит к нему старый человек, по виду - рав из религиозного района Меа-Шеарим.
Слушал, слушал, смахнул слезу, бросил в Петину кепку пять шекелей и говорит - на идиш, разумеется - ведь ультрарелигиозные евреи в быту не говорят на иврите, считая этот язык святым:
- Сын мой, - говорит старик, - тебе бы стоило надеть кипу.
На что ему Петя, тоже на идиш, отвечает:
- Да кипу надеть дело-то нехитрое, только это нечестно, ведь я - гой!
А старик покачал головой и говорит:
- Сын мой, ты не понял. Я сказал надеть кипу, а не снять штаны!..

Вообще, Петя - человек честный до оскомины - время от времени попадает в такие, вот, забавные ситуации, из которых выбирается, как правило, с величайшим достоинством.
Он и рассказывает о них без тени улыбки, гордясь своей уникальностью.
Иду, рассказывает, как-то вечерком, тихой улочкой в религиозном районе Геула. Вдруг из дверей маленькой синагоги выскакивает немолодой еврей, хватает меня за руку и выпаливает на идиш:
- Друг, как хорошо, что ты подвернулся! У нас не хватает человека для миньяна. (миньян, как известно - необходимое число мужчин для совместной молитвы).
Петя, как человек, повторяю, честный до отвращения, говорит ему - я, мол, вам, благородным иудеям, не гожусь, я - гой.
Диалог, напоминаю, происходит на идиш. А на каком еще языке могут говорить два прохожих в Геуле!
Тот отмахивается, досадливо, так:
- Ну так что, подумаешь! Молиться умеешь?
- Умею, конечно!
(Спрашивается: - почему "конечно!"?)
- Пошли!
И знаете, рассказывает Петя, зашли мы в эту маленькую синагогу, и так душевно помолились!

В то же время Петя настаивает на исконном своём вероисповедании, что выглядит комично, ведь он гораздо больший еврей, чем многие представители нашей московско-ленинградской интеллигентской публики.
Но очевидно, ему это необходимо для ощущения значительности и отдельности своей неповторимой личности.
Вхожу в автобус, вижу Петю, развернувшего огромную толстенную старую книгу на иврите.
Выясняется, что это талмуд с комментариями Раши.
- Вот! - говорит пьяненький Петя важно, кивая на страницу, - Это кладезь мудрости, настоящая сокровищница. Вообще, если бы я был евреем, я бы стал сатмарским хасидом. Но я - христианин... (Я при этом помалкиваю, стараясь не встревать в Петины, слишком для меня экстравагантные, рассуждения).
- Да, я христианин! - продолжает он, возбуждаясь. - Вот только во что никогда не поверю - так это в то, что Иисус Христос - сын Божий. В это ни один здравомыслящий человек никогда поверить не сможет.
Несколько секунд я оторопело вглядываюсь в его высокомерную улыбку и, наконец, кротко спрашиваю:
- А во что вы, Петя, верите?
- Как, во что! - восклицает он, - в единого всемогущего Бога!
- Тогда вы, Петя, еврей, - тихо и твёрдо говорю я тоном, каким онколог сообщает пациенту роковой диагноз.
 
papyuraДата: Среда, 26.04.2017, 02:40 | Сообщение # 396
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1036
Статус: Offline
Страна Америка

Eli Eli lama sabachthani

Боже Мой, Боже Мой! Почему Ты Меня оставил?
(Евангелие от Матфея 27:46)

Я наслаждался.  Просыпался рано, заставлял себя пару раз крутануть шеей и сползал с кровати. Потом смотрел, как пустеет парковка перед домом и разъезжаются школьные автобусы.
Взрослые и дети уезжали трудиться. Почти сразу же из-за угла появлялись люди в бейсболках наоборот и с уличными пылесосами. И наступало утро.
А потом сразу возвращались дети из школ и их родители с работы.
Немного обязательных криков и музыки – и приходила ночь.
Еще один день счастливо прожит.
Так продолжалось долго, пока мне не показалось, что пенсия, как и работа, должна иметь смысл. До этого момента мои работающие коллеги предлагали мне возить их престарелых родственников по врачам.
Или собирать апельсины у них в садах. Или помогать в уборке гаражей.
Как насчет перевозки мебели? Тебе же все равно нечего делать.
Несколько раз мне доверяли держать лестницу при обрезке ветвей.
Когда мой автоответчик начал отвечать на немецком, а я – утверждать, что нашел красоту в высшей математике, меня начали посещать на дому.
Я приготовился. На столе на видном месте лежала открытая тетрадь.
Страницы были слегка запылены, поскольку уже два месяца не переворачивались. Дифференциальные уравнения в частных производных, небрежно скопированные из старого учебника, производили сильное впечатление.
Вскоре количество звонков и предложений делать что-то полезное для общества резко упало. Я понял, что теперь пенсия обрела смысл – не делай, чего не хочешь.
Я ничего и не делал. Я наслаждался.
А потом, где-то в начале августа, раздался звонок. Бывший коллега:– Ты дома?
– Нет, если надо везти твоего дядю к окулисту.
– Его надо, но я за другим. Скоро буду.
Судя по всему, он звонил из-за двери, поскольку вошёл сразу, даже не постучавшись.
– Мне в туалет.
Выйдя минут через десять:– Что там у тебя за книги лежат? На каком это языке?
– На русском.
Он сел в кресло. Сморщился при виде страниц с уравнениями. Демонстративно не снял кроссовки. Взял с полки ближайшую книгу.
Сморщился опять, убедившись, что это не Библия.
Я понял, что разговор опять пойдёт о моём эгоизме. Не ошибся.
– У нас в воскресенье будет русский пастор. Тебе будет полезно…
– Спасибо, не надо.
– Так, что ты делаешь 8 октября?
Я понял, что это уже к чему-то.– Ничего еще.
Он немного помолчал, а потом:– Ты не мог бы сделать у нас в церкви доклад о Холокосте?
Я не был готов к этому.– Я-то чего? Я не знаю ничего такого, чего нет на интернете. Там все есть, фото, документы…
Он нетерпеливо махнул рукой:– Да знаю, но ты из той страны, где все это было, и ты можешь рассказать то, чего…
– Ты чего, я родился после войны, ничего этого не видел, живу  в Америке почти 30 лет… Для лекции в церкви подбери слайды, информацию… Это кто угодно может.  Я вообще не хочу на эту тему говорить. И еще в церкви. Откуда я знаю, как они…
Он встал, хлопнул меня по плечу:– Вода у тебя дома есть?
– Да, на кухне. Чистый стакан – в шкафу.Он выпил воды, зачем-то заглянул в холодильник, достаточно громко, в расчете на соседей:– Инженер, а голодаешь.И, войдя в комнату:
– Договорились.  Значит, доклад где-то минут на сорок. Я тебя подвезу и обратно. Если нужна моя помощь, то мой телефон ты знаешь.
– Да кто тебе сказал, что я согласен? Да не буду я этого делать.
– Слушай, нашей конгрегации это интересно. Люди хотят послушать кого-то, кто что-то знает. Хватит заниматься ерундой, какими-то формулами. Да, и, кстати, после доклада – бесплатная еда. Домашняя. Может,  хоть раз поешь нормально. Через полтора месяца, запомни.
И уже со двора крикнул:– И в туалете убери. Вообще одичал.
Я позвонил ему через две недели:– Заскочить сможешь?
– Что-то срочное?  А то я еще с часик в гольф-клубе.
– Да нет. Насчет доклада. О Холокосте.
– Уже написал?– Кое-что. Но не думаю, что ты после этого захочешь со мной разговаривать.
Пауза.– Интригуешь?
– В общем, я дома.
Моя немногословность сработала. Вскоре он уже был у меня.
– Ну, что ты нашкрябал и с чего я не буду с тобой разговаривать?
– Слушай, давай я тебе кое-что процитирую, а ты мне скажешь, кто автор.Он развалился в кресле и, отхлебнув из бутылки с водой, которую достал из кармана своих шортов, кивнул мне:– Мы вас слушаем.
И я процитировал с листа: “Их жилища должны быть опустошены и разграблены. Они могут жить и в стойлах. Пусть магистраты сожгут их синагоги, а тех, кому удастся выскочить, забросать грязью. Их надо заставить работать, и, если это не получится, то нам ничего не останется, как вышвырнуть их, как собак, чтобы нас не коснулось вечное проклятие и Божий гнев на евреев и их ложь”.
И, помолчав, добавил: “Наша ошибка в том, что мы не режем их».
Мой коллега спокойно выслушал, и, пожав плечами, недоуменно произнес:– Ну, и что здесь нового? И вот из-за этого я не буду с тобой разговаривать, ты чего?
– Кто это сказал?
Он снова отхлебнул из бутылки с водой:– Да какая разница? Что ты нагнетаешь? Ну, Гитлер, или кто там еще…
– Это было написано Мартином Лютером, основателем вашей церкви, в 15-м веке.
Я не знаю, какой реакции я ожидал, но это было не оно.
Он спокойно вытер губы, поставил бутылку на край стола и, слегка снисходительно:– Это Wikileaks?–Почти. Ещё хочешь отгадать автора?
Мой коллега улыбнулся и зевнул.– Это нужно?
– Нет, просто так.
Он встал и пошел к двери.
Меня слегка перекосило:– Ты чего так резко?–
Да я припарковался на чужом месте.  Показалось, что хозяин посигналил. Ну, чего ты там хотел загадывать?
Я прочитал: “Я подвергаюсь нападкам за то, как я решаю еврейский вопрос. Католическая церковь считала евреев чумой  в течение 1500 лет, загоняла их в гетто, и.т.д., потому что поняла, что из себя представляют евреи. ….я воспринимаю представителей этой расы как чуму для государства и для церкви и, возможно, я оказываю христианству большую услугу, удаляя евреев из учебных заведений и лишая их возможности работать в государственных учреждениях.”
– Я чего-то не пойму.  Ты зачем мне это читаешь? Если это для доклада – то всё по теме. Или ты ждешь, что я сейчас подпрыгну и начну бить кулаками по столу и кричать «Нет, нет, Далай-Лама  не мог этого сказать!»  Ну, Гитлер сказал. Дальше что?
– Правильно. Просто я хотел быть уверен, что члены твоей конгрегации не подымут бунт из-за…
Он хмыкнул, расстегнул верхнюю пуговицу на шортах, которая передавливала живот:– Бунт из-за Лютера? Ну, может, кому-то и не понравится. Так пусть знают. Я же потому тебя и пригласил, чтоб сказал им чего-нибудь, что не в проповеди. Читают мало, не хотят.  А так – живое слово. Это всё    у тебя?
У меня это было не всё. Я нашёл на интернете множество фотографий, которые были в тему. Некоторые я ему показал. Потом ещё. Он сидел у моего компьютера и щёлкал «мышкой», открывая одно фото за другим.
– Bсе, что ли, будем показывать? Много слишком. Ты что-то отобрал?
– Да вот то, что ты смотришь, я и отобрал.
Он откинулся в кресле и как-то странно взглянул на меня:– Вот это ты отобрал? А критерий какой? Тут же их почти сотня.
Я вдруг взбесился:-Тебе критерий нужен? Неужели не ясно, на каждых 60,000 убитых одно фото. Раздели шесть миллионов на сто.
Мой коллега снова отхлебнул воды, взглянул на часы:– От тебя позвонить можно, а то у моего батарейка села?
Я кивнул.
Он пару минут поговорил с женой, уточнил, какой творог купить на утро, и заверил её, что через 20 минут будет дома. И уже у машины, как бы между прочим:– А источники твоих цитат привести сможешь? Ну, тогда давай, трудись. Как закончишь, мы сделаем прогон, чтобы всё работало. Ты чего, боишься нас обидеть? Как было, так и говори. Привет жене.
Не могу сказать, что готовился тщательно. Не хотелось говорить на тему Холокоста. Ну, что я могу сказать, чего нельзя найти на интернете? Весь этот доклад – не что иное, как убивание времени для прихожан, «птичка» пастору за культпросвет и бесплатная еда для меня. После всего.
Ну, будут слушать вежливо, даже если я буду нести ересь. Скажут «Спасибо», может, даже скажут «Приходите ещё». Холокост никто еще не смог обьяснить. Так чего же я лезу в это?  И пригласили меня только потому, что я «русский» и, может, чего сенсационное скажу.  А я надёргал общеизвестных фактов из интернета и поэтому я докладчик?
Недели за три до срока я позвонил своему коллеге.
– Ну, готов?
– Слушай, надо встретиться.
– Конечно, надо прогнать вчерновую. У тебя или у меня?
– У меня.– Завтра в 11 устроит?
– Давай.
Он принес свою Toshiba и флешку скопировать слайды. Моя оживлённость его настoрожила:– Только не надо меня удивлять. Не говори, что ты передумал.
Мне стало легче. Ключевые слова были произнесены.  Не мной.
– Слушай, ну ни к чему это. Никому это уже давно не нужно. Давай я лучше расскажу, что такое жить в коммуналке с восемью соседями и одним унитазом.
– Я не против.  Но потом.  Если захочешь. И eсли кто-то останется после твоего главного доклада. И не надо решать за меня и нашу конгрегацию. Ты их не знаешь.  И я же не говорю, что они не спят и ждут. В общем, я считаю, что будет интересно.
Я перебил:– Интересно смотреть, как рожает мышь. Мы говорим о Холокосте. Что там интересного?
И тут он меня удивил:– Холокост – это же интересно.  Да, интересно. Это тебе не какое-то там отрезание головы на камеру. Или сжигание живьем десяти человек.  И тоже на камеру.  Для устрашения.
Неужели не сечешь? Tо делают фанатики, обкуренные бандюки.
А Холокост, ну так, как я, сын лавочника из Огайо, понимаю – это целая область человеческого знания. Теория, подготовка, практика. И делалось не какими-то мясниками, а философами, врачами, писателями. Я тебе так скажу: квантовая теория – это для пары сотен мозгляков. А вот заделать Холокост, да ещё так здорово – это таки наука.
Словом, я считал тебя умнее.  Ну, не хочешь – твое дело.
– Ладно, слайды будешь смотреть? Или на слово веришь?
– Тебе? На слово?
Доклад был намечен на восемь вечера, сразу после вечерней проповеди. Боб заехал за мной и по дороге еще раз напомнил, что возраст прихожан от 18 и «до конца.» И что будет человек 40. А может, и больше. Он будет сидеть за своей Тоshiba и ждать от меня знака, когда показывать очередной слайд. Слайды будут проэцироваться на большой экран слева от меня. Моя задача – говорить.  Всё остальное Боб брал на себя. В моем распоряжении – кафедра проповедника, большая белая доска с фломастерами, бутылка воды «Perrie» и коробка с салфетками, если вдруг начну плакать. Поскольку доклад рассчитан на 40 минут, многие прихожане будут часто ходить в туалет. Я не должен воспринимать это как неуважение к себе. Если они возвращаются. Я волнуюсь? Я не волновался.
Приехали мы минут за 15 до начала. Я вздохнул с облегчением, когда узнал, что всё будет происходить не в главном зале, с галёркой, как в театре, и с большой сценой, в глубине которой возвышался огромный крест.
Боб привёл меня в средних размеров помещение со всей атрибутикой, о которой он упоминал. Он начал готовить свой компьютер, а я вышел во внутренний дворик. Это было восьмое октября после восьми вечера, и было почти темно. Во дворике росли какие-то большие кусты, стояло несколько столиков с садовыми креслами, было тихо и хорошо.
И мне вдруг так не захотелось нарушать эту гармонию.
– Ну, ты где? Уже собрались.
Как Боб и предсказывал, в зале находилось человек 40-50. Я стал за кафедру пастора, увидел лёгкие улыбки и понял, что лучше стоять рядом с ней. Пастор был явно высокого роста.
Я представился, написал своё имя на доске и начал с того, что у меня две просьбы к аудитории. Во-первых, как можно чaще перебивать, задавать вопросы по ходу. Любые.  Во-вторых, представляться, чтобы я, отвечая, мог обратится по имени, а не вообще.
И, прежде чем перейти к теме, я подчеркнул, что это не результат моих исследований, а просто компиляция фактов. Никаких сенсационных выводов я делать не собирался.
Сам доклад я начал оригинально:
– Какие вопросы?
Мужчина лет 45, в тренировочных штанах «Nike» и в футболке с надписью «No, I don’t”, поднял руку, как в школе.
-Меня зовут Рэндел. Вы лично видели что-либо, относящееся к Холокосту?

Бабий Яр. расстрелянные

Мне не пришлось ворошить память, поскольку я вспоминал этот эпизод, когда готовился к докладу:
-Я видел памятники. Немного. И был еще один эпизод, о котором могу упомянуть.
И я рассказал, что, когда мне было 11 лет, моя бабушка в Киеве, так, мимоходом, проходя со мной по одной из улиц, сказала, что здесь собирали всех евреев перед вывозом в Бабий Яр.
В 11 лет эти слова – «Бабий Яр» – как-то не произвели на меня впечатления.
Поскольку Рэндел никак не отреагировал на «Бабий Яр» который по-английски звучит дословно как « Old Woman’ Ravine «, я перевёл взгляд на аудиторию и понял, что есть с чего начать доклад.
Я взглянул на Боба, он щёлкнул «мышкой» и на экране появилось фото уходящего в горизонт рва, заваленного трупами. Фото было резким, и можно было даже рассмотреть выражения некоторых лиц. А вот к следующему вопросу я был не готов:
– Так там вон и дети вроде.  И женщин много. Это что, военнопленные? А, извините, я – Вернон.
– Нет, Вернон. Они не военнопленные. Они евреи.
Лицо Вернона сначала выразило недоумение. Это почти мгновенно перешло в понимание:
Львовский погром.

– А-а…1941 год
– И сколько там трупов?
Я назвал цифру и опять удивился довольно спокойной реакции аудитории.
– Мерилин меня зовут. Ну, я, конечно, понимаю, что это ужасно. Но это все вроде могильника, туда свозили трупы.  Война – это так ужасно.
Тут я начал понимать, что есть вещи, которые мозг отказывается понимать.  Защищается.
– Нет, Мэрилин, туда не свозили.  Их ставили по десять человек на край рва и расстреливали. Ночью отдыхали. А с утра снова за работу. Ну, евреев-то много было в Киеве. Вначале.
По аудитории прошелестели какие-то комментариии, которых я не понял.
Затем мужчина лет семидесяти, с лёгким раздражением:
– Моё имя Джеймс. Я что-то не совсем понимаю, о чём вы говорите. Эти ваши евреи, они что, не понимали, что их убьют? И как овцы шли на заклание? Они же вроде умные люди.  Как же можно было не понимать, что ведут на смерть? И не пытаться вырваться, перебить охрану? Вы же утверждаете, что там несколькo десятков тысяч лежит.. Это что, нужна дивизия, что бы их охранять и расстреливать? По-моему, вы не всё нам говорите.  Может, это нельзя говорить. Могу понять.  Но… извините… в голове это не укладывается.
Он ждал ответа. Не мог же я ему сказать, что ни в чьей голове это не укладывается. И не хотел, чтобы он считал людей бессловесными овцами. Много у меня за эти несколько секунд мелькнуло в голове. К счастью, я этого не сказал.
Я бросил взгляд на Боба за компьютером. Он понял.
Сложно это обьяснить, но все слайды как бы соответствовали задаваемым вопросам. Пока. Следующие несколько слайдов показывали, что возмущённые граждане Львова делали с евреями своего города в течение нескольких дней. Слайды были очень графические. Никакой ретуши. Низколобые, перекошенные в абсолютной злобе морды, слюнявые ухмыляющиеся рты, валяющиеся на брусчатой мостовой молодые женщины в разорванном белье, без него, в окружении гогочущих подростков, хихикающих баб, каких-то вурдалаков. Мне не хотелось смотреть на аудиторию.  Краем глаза я увидел, что Джеймс медленно садился с полуоткрытым ртом, а несколько женщин, сидевших рядом с ним, прикрыли рты.  И сразу двумя руками. Тут я увидел, что Боб делает какой-то знак рукой.  Я посмотрел в ту сторону и увидел, что старик, сидящий у двери, закрыл глаза рукой и склонил голову на плечо.
– Боб, свет!
Свет залил помещение. Стало тихо. Слайд на экране потерял резкость
– Извините, сэр, вы в порядке? Сэр?
Старика кто-то осторожно тронул за плечо.  Он вздрогнул, забрал руку от глаз, увидел всеобщее внимание:
– Извините. Вспомнилось. Всё в порядке.
Своего имени он не назвал. Потом я ещё несколько раз бросал на него взгляд, но его реакция больше ни разу не отличалась от реакции основной аудитории.
– Кэвин. Скажите, эти страшные кадры когда сняты и где?
Я сказал.
– Так я не пойму, это что, наци в гражданском?  Как наши скинхеды?
– Кэвин, это соседи сводят счеты с соседями. Те, которых увечат – это евреи, а ост…
– Я понял, что бьют евреев.  Не понял, кто их бьет.
– Их бьют их соседи, граждане той же страны, жители того же города.
– Подождите, но это же война, вы же сказали, что немцы оккупировали город.  Почему же это не немцы делают?
– Зачем?  А соседи для чего?  Немцы понятия не имели, кто еврей, а кто нет.
– То есть, вы хотите сказать, что… O, извините, зовут меня Дорис…
– Да, Дорис, это и хочу сказать. Местные составляли списки с адресами и фамилиями. А потом местные, соседи, ходили по этим адресам и…–
Извините, Мэрилин…– Да, я помню вас, Мэрилин, что вы хотели сказать?
– Так это же просто настоящий, как это называется, э…э..  «прод… гор…».
– Это называется погром.  Вы правы.
– Ну не все же в этом, как вы сказали, во Львове, были такими.  То, что вы нам показываете, это люмпены, это есть везде. White trash.
– Вы правы, Джеймс, не все были такими.  Не все были люмпенами. Среди погромщиков было много студентов.
Наступило молчание. Я молчал.  Боб отстраненно смотрел в потолок. Я сделал ему знак – и новый слайд появился на экране. Цитата Мартина Лютера из книги «О евреях и их лжи.» Я прочитал её вслух. По глазам сидевших в первом ряду я видел, что они читают, шевеля губами, ещё раз. Сначала один, второй, а потом почти каждый из тех, кого я мог увидеть, устремились в свои айфоны. Я понимал, что они ищут, и я не торопил. Слайд все ещё стоял на экране. Тут я увидел в дверях группу людей, которые, видимо, стояли там какое-то время. Они смотрели на экран.
Не ожидая моего знака, Боб сменил слайд.  И появился другой, с цитатой Гитлера.  Люди от двери начали выстраиваться вдоль стены потому, что подходили ещё.
Честно говоря, я не знал, что ещё говорить.
Меня спас вопрос.– Меня зовут Дуэйн. А как Рузвельт реагировал на это все? Интересно, как мы, Америка, реагировали?

Еврейские беженцы на корабле «Сент-Луис»

Аудитория несколько оживилась, поскольку Америка не могла не среагировать.
Я взял один из маркеров и на доске написал: «St. Louis.»
– Кто знает, что это?
Улыбки, расслабление, шарканье ногами.
Несколько голосов сразу:– Ну, всегда была столица Миссури.
– И что, так в кавычках всегда и пишется?
Рэндел, неуверенно:– Ну, вы так написали…
– А вы слыхали про старую развалюху-пароход, на котором почти 1000 беженцев-евреев из Европы пытались спастись на американском континенте? Тут ключевое слово «пытались.»
И я рассказал, вкратце, потому что доклад уже шёл больше полутора часов, о пароходе «St. Louis.» О том, как капитан корабля, немец, чье имя Густав Шрёдер, предупредил свой экипаж, полностью немецкий, чтобы к еврейским пассажирам относились как к пассажирам 1-го класса. О том, как ему не позволяли войти на внутренний рейд Гаваны в течение недели.  Как потом он плыл на север. Как по одобренному Рузвельтом приказу Береговая охрана США не пустила этот пароход ни в один североамериканский порт.  Как капитан хотел посадить пароход на мель возле берегов Америки, чтобы дать возможность пассажирам добраться до берега.  Береговая охрана США не позволила. И пароход вернулся в Европу. С теми, с кем оттуда и выехал. А через полтора месяца началась Вторая мировая война.
– FDR сделал это? Почему?
– Потому, Кэвин, что не хотел прогневить Гитлера. Но я не родился в этой стране. Может, есть другое объяснение?
Я видел, как несколько человек что-то печатали на своих айфонах.
На экране появился новый слайд. Карта расположения всех концлагерей. А потом ещё один, суммирующий, который в виде таблицы показал еврейское население в каждой европейской стране до и после войны. А пoтом, при полной тишине в аудитории, я подошел к белой доске и написал на ней: “Lama.”
И спросил, кто знает, что это означает.
И сам ответил: “Lama” по-древнееврейски означает “За что?” Это было последнее, что сказал Иисус Христос перед смертью.
Аудитория молчала. А потом люди начали аплодировать. Они поднимались и продолжали аплодировать стоя. Я не мог уйти, все стояли вокруг меня. Мне пожимали руки, что-то говорили, потом снова пожимали руки. Я, уже в дверях, машинально посмотрел на большой экран. Длинный ров уходил в горизонт.  Он был заполнен трупами. Фото было резким, и можно было даже рассмотреть выражения некоторых лиц. А внизу кто-то прилепил скотчем лист, на котором чёрным фломастером наискосок и небрежно было написано
 «Lama?»

Alveg Spaug ©2016
 
МарципанчикДата: Среда, 26.04.2017, 23:16 | Сообщение # 397
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 346
Статус: Offline
сильно написано.
а как просто начинается история и потом вдруг всё переворачивается...
спасибо автору и вам, papyura, за интересный и оригинально написанный материал!
 
ПинечкаДата: Пятница, 05.05.2017, 13:34 | Сообщение # 398
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1087
Статус: Offline
Ключик от детства

В Уставе чёрным по белому сказано: рано или поздно любой мастер получает Заказ. Настал этот день и для меня.
Заказчику было лет шесть. Он сидел, положив подбородок на прилавок, и наблюдал, как «Венксинг» копирует ключ от гаража. Мама Заказчика в сторонке щебетала по сотовому.
— А вы любой ключик можете сделать? — спросил Заказчик, разглядывая стойку с болванками.
— Любой, — подтвердил я.
— И такой, чтобы попасть в детство?
Руки мои дрогнули, и «Венксинг» умолк.
— Зачем тебе такой ключ? — спросил я. — Разве ты и так не ребёнок?
А сам принялся лихорадочно припоминать, есть ли в Уставе ограничения на возраст Заказчика. В голову приходил только маленький Вольфганг Амадей и ключ к музыке, сделанный зальцбургским мастером Крейцером. Но тот ключ заказывал отец Вольфганга…
— Это для бабы Кати, — сказал мальчик. — Она всё вспоминает, как была маленькая. Даже плачет иногда. Вот если бы она могла снова туда попасть!
— Понятно, — сказал я. — Что же, такой ключ сделать можно, — я молил Бога об одном: чтобы мама Заказчика продолжала болтать по телефону. — Если хочешь, могу попробовать. То есть, если хотите… сударь.
Вот ёлки-палки. Устав предписывает обращаться к Заказчику с величайшим почтением, но как почтительно обратиться к ребенку? «Отрок»? «Юноша»? «Ваше благородие»?
— Меня Дима зовут, — уточнил Заказчик. — Хочу. А что для этого нужно?
— Нужен бабушкин портрет. Например, фотография. Сможешь принести? Завтра?
— А мы завтра сюда не придём.
Я совсем упустил из виду, что в таком нежном возрасте Заказчик не пользуется свободой передвижений.
— Долго ещё? — Мама мальчика отключила сотовый и подошла к прилавку.
— Знаете, девушка, — понес я ахинею, от которой у любого слесаря завяли бы уши, — у меня для вашего ключа только китайские болванки, завтра подвезут немецкие, они лучше. Может, зайдете завтра? Я вам скидку сделаю, пятьдесят процентов!
Я отдал бы годовую выручку, лишь бы она согласилась.
Наш инструктор по высшему скобяному делу Куваев начинал уроки так: «Клепать ключи может каждый болван. А Заказ требует телесной и моральной подготовки».
Придя домой, я стал готовиться.
Во-первых, вынес упаковку пива на лестничную клетку, с глаз долой. Употреблять спиртные напитки во время работы над Заказом строжайше запрещено с момента его получения.
Во-вторых, я побрился. И, наконец, мысленно повторил матчасть, хоть это и бесполезно. Техника изготовления Заказа проста как пробка. Основные трудности, по словам стариков, поджидают на практике. Толковее старики объяснить не могут, разводят руками: сами, мол, увидите.
По большому счёту, это справедливо. Если бы высшее скобяное дело легко объяснялось, им бы полстраны занялось, и жили бы мы все припеваючи. Ведь Пенсия скобяных дел мастера — это мечта, а не Пенсия. Всего в жизни выполняешь три Заказа (в какой момент они на тебя свалятся, это уж как повезёт). Получаешь за них Оплату. Меняешь её на Пенсию и живёшь безбедно. То есть, действительно безбедно. Пенсия обеспечивает железное здоровье и мирное, благополучное житьё-бытьё. Без яхт и казино, конечно, — излишествовать запрещено Уставом. Но вот, например, у Льва Сергеича в дачном посёлке пожар был, всё сгорело, а его дом уцелел. Чем такой расклад хуже миллионов?
Можно Пенсию и не брать, а взамен оставить себе Оплату. Такое тоже бывает. Всё зависит от Оплаты. Насчёт неё правило одно — Заказчик платит, чем хочет.
Как уж так получается, не знаю, но соответствует такая оплата… в общем, соответствует. Куваев одному писателю сделал ключ от «кладовой сюжетов» (Бог его знает, что это такое, но так это писатель называл). Тот ему в качестве Оплаты подписал книгу: «Б. Куваеву — всех благ». Так Куваев с тех пор и зажил. И здоровье есть, и бабки, даже Пенсия не нужна.
Но моральная подготовка в таких условиях осуществляется со скрипом, ибо неизвестно, к чему, собственно, готовиться. Запугав себя провалом Заказа и санкциями в случае нарушения Устава, я лёг спать. Засыпая, волновался: придёт ли завтра Дима?
Дима пришёл. Довольный. С порога замахал листом бумаги.
— Вот!
Это был рисунок цветными карандашами. Сперва я не понял, что на нём изображено. Судя по всему, человек. Круглая голова, синие точки-глаза, рот закорючкой. Балахон, закрашенный разными цветами. Гигантские, как у клоуна, чёрные ботинки. На растопыренных пальцах-чёрточках висел не то портфель, не то большая сумка.
— Это она, — пояснил Дима. — Баба Катя. — И добавил виновато: — Фотографию мне не разрешили взять.
— Вы его прямо околдовали, — заметила Димина мама. — Пришел вчера домой, сразу за карандаши: «Это для дяди из ключиковой палатки».
— Э-э… благодарю вас, сударь, — сказал я Заказчику. — Приходите теперь через две недели, посмотрим, что получится.
На что Дима ободряюще подмигнул.
«Ох, и лопухнусь я с этим Заказом», — тоскливо думал я. Ну да ладно, работали же как-то люди до изобретения фотоаппарата. Вот и мы будем считывать биографию бабы Кати с этого так называемого портрета, да простит меня Заказчик за непочтение.
Может, что-нибудь все-таки считается? неохота первый Заказ запороть…
Для считывания принято использовать «чужой», не слесарный, инструментарий, причём обязательно списанный. Чтобы для своего дела был не годен, для нашего же — в самый раз. В своё время я нашёл на свалке допотопную пишущую машинку, переконструировал для считывания, но ещё ни разу не использовал.
Я медленно провернул Димин рисунок через вал машинки. Вытер пот. Вставил чистый лист бумаги. И чуть не упал, когда машинка вздрогнула и клавиши бодро заприседали сами по себе: «Быстрова Екатерина Сергеевна, род. 7 марта 1938 года в пос. Болшево Московской области…»
Бумага прокручивалась быстро, я еле успевал вставлять листы. Где училась, за кого вышла замуж, что ест на завтрак… Видно, сударь мой Дима, его благородие, бабку свою (точнее, прабабку, судя по году рождения) с натуры рисовал, может, даже позировать заставил. А живые глаза в сто раз круче объектива; материал получается высшего класса, наплевать, что голова на рисунке — как пивной котёл!
Через час я сидел в электричке до Болшево. Через три — разговаривал с тамошними стариками. Обдирал кору с вековых деревьев. С усердием криминалиста скрёб скальпелем всё, что могло остаться в посёлке с тридцать восьмого года — шоссе, камни, дома.
 Потом вернулся в Москву. Носился по распечатанным машинкой адресам. Разглядывал в музеях конфетные обёртки конца тридцатых. И уже собирался возвращаться в мастерскую, когда в одном из музеев наткнулся на шаблонную военную экспозицию с похоронками и помятыми котелками. Наткнулся — и обмер.
Как бы Димина бабушка ни тосковала по детству, вряд ли её тянет в сорок первый. Голод, бомбёжки, немцы подступают… Вот тебе и практика, ёжкин кот. Ещё немного, и запорол бы я Заказ!
И снова электричка и беготня по городу, на этот раз с экскурсоводом:
— Девушка, покажите, пожалуйста, здания, построенные в сорок пятом году…
На этот раз Заказчик пришёл с бабушкой. Я её узнал по хозяйственной сумке.
— Баб, вот этот дядя!
Старушка поглядывала на меня настороженно. Ничего, я бы так же глядел, если бы моему правнуку забивал на рынке стрелки незнакомый слесарь.
— Вот Ваш ключ, сударь.
Я положил Заказ на прилавок. Длинный, с волнистой бородкой, тронутой медной зеленью. Новый и старый одновременно. Сплавленный из металла, памяти и пыли вперемешку с искрошенным в муку Диминым рисунком. Выточенный на новеньком «Венксинге» под песни сорок пятого.
— Баб, смотри! Это ключик от детства. Правда!
Старушка надела очки и склонилась над прилавком.
Она так долго не разгибалась, что я за неё испугался. Потом подняла на меня растерянные глаза, синие, точь-в-точь как на Димином рисунке. Их я испугался ещё больше.
— Вы знаете, от чего этот ключ? — сказала она тихо. — От нашей коммуналки на улице Горького. Вот зазубрина — мы с братом клад искали, ковыряли ключом штукатурку. И пятнышко то же…
— Это не тот ключ, — сказал я. — Это… ну, вроде копии. Вам нужно только хорошенько представить себе ту дверь, вставить ключ и повернуть.
— И я попаду туда? В детство?
Я кивнул.
— Вы хотите сказать, там все ещё живы?
На меня навалилась такая тяжесть, что я налёг локтями на прилавок. Как будто мне на спину взгромоздили бабы-катину жизнь, и не постепенно, год за годом, а сразу, одной здоровой чушкой. А женщина спрашивала доверчиво:
— Как же я этих оставлю? Дочку, внучек, Диму?
— Баб, а ты ненадолго! — закричал неунывающий Дима. — Поиграешь немножко — и домой.
По Уставу, я должен был её «проконсультировать по любым вопросам, связанным с Заказом». Но как по таким вопросам… консультировать?
— Екатерина Сергеевна, — произнёс я беспомощно, — Вы не обязаны сейчас же использовать ключ. Можете вообще его не использовать, можете — потом. Когда захотите.
Она задумалась.
— Например, в тот день, когда я не вспомню, как зовут Диму?
— Например, тогда, — еле выговорил я.
— Вот спасибо Вам, — сказала Екатерина Сергеевна. И тяжесть свалилась с меня, испарилась. Вместо неё возникло приятное, острое, как шабер, предвкушение чуда. Заказ выполнен, пришло время Оплаты.
— Спасибо скажите Диме, — сказал я. — А мне полагается плата за работу. Чем платить будете, сударь?
— А чем надо? — спросил Дима.
— Чем изволите, — ответил я по Уставу.
— Тогда щас, — и Дима полез в бабушкину сумку. Оттуда он извлёк упаковку мыла на три куска, отодрал один и, сияя, протянул мне. — Теперь вы можете помыть руки! Они у вас совсем чёрные!
— Дима, что ты! — вмешалась Екатерина Сергеевна, — Надо человека по-хорошему отблагодарить, а ты…
— Годится, — прервал я её. — Благодарю Вас, сударь.
Они ушли домой, Дима — держась за бабушкину сумку, Екатерина Сергеевна — нащупывая шершавый ключик в кармане пальто.
А я держал на ладони кусок мыла. Что оно смоет с меня? Грязь? Болезни? Может быть, грехи?
Узнаю сегодня вечером.


Автор  Калинчук Елена
 
МиледиДата: Среда, 10.05.2017, 07:18 | Сообщение # 399
Группа: Гости





«Десятиминутная драма»

Трамвай № 4, с двумя жёлтыми глазами, несся сквозь холод, ветер, тьму вдоль замерзшей Невы. Внутри вагона было светло. Две розовые комсомолки спорили о Троцком.
Дама контрабандой везла в корзинке щенка.
Кондуктор тихо беседовал с бывшим старичком о Боге.
Кроме автора, никто из присутствующих не подозревал, что сейчас они станут действующими лицами в моём рассказе, с волнением ожидающими развязки десятиминутной трамвайной драмы.
Действие открылось возгласом кондуктора:
— Благовещенская площадь, — по-новому площадь Труда!

Этот возглас был прологом к драме, в нём уже были налицо необходимые данные для трагического конфликта: с одной стороны — труд, с другой стороны — нетрудовой элемент в виде архангела Гавриила, явившегося деве Марии.

Кондуктор открыл дверь, и в вагон вошёл очаровательный молодой человек с нумером московских «Известий» в руках. Молодой человек сел напротив меня, старательно подтянул на коленях нежнейшие гриперлевые брюки и поправил на носу очки.
Очки, разумеется, были круглые, американские, с двумя оглоблями, заложенными за уши.
В этой упряжи одни, как известно, становятся похожими на доктора Фауста, другие — на беговых жеребцов. Молодой человек принадлежал к последней категории.
Он нетерпеливо бил в пол лакированным копытом ботинка; ему надо вовремя, точно попасть на Васильевский остров к полудеве Марии, а кондуктор всё ещё задерживал на остановке вагон и не давал звонка.
Впрочем, кондуктора нельзя винить: не мог же он отправить вагон, пока там не появится второй элемент, необходимый для драматического конфликта.

И наконец он появился.
Он вошёл, утвердил на полу свои огромные валеные сапоги и крепко ухватился за вагонный ремень. Ни для кого, кроме него, не ощутимое землетрясение колыхало под его ногами, он покачивался. Покачиваясь, плыл перед ним чудесный мир: две розовые комсомолки, замечательный щенок...


— Тютька, тютька... Тютёчек ты мой!
Он нагнулся — погладить щенка, но невидимое землетрясение подкосило его, и он плюхнулся на скамью рядом со мной, как раз напротив лакированного молодого человека.
—Н-ну... Н-ну, и выпил... Ну, и что ж? — сказал он. — Им-мею полное право, да! Потому — вот они мозоли, вот, глядите!
Он продемонстрировал трамвайной аудитории свои ладони и тем избавил меня от необходимости объяснить его социальное происхождение: оно и так очевидно. И, очевидно, не случайно, волею судьбы и моей, они были посажены друг против друга: мой сосед в валенках и лакированный человек.
Очки у молодого человека блестели. И блестели зубы у моего соседа — белые, красивые — от ржаного хлеба, от мороза, от широкой улыбки.
Покачиваясь, он путешествовал улыбкой по лицам, он проплыл мимо розовых комсомолок, кондуктора, дамы со щенком — и остановился, привлеченный блеском американских очков. Молодой человек почувствовал на себе взгляд, он беспокойно зашевелился в оглоблях очков. Белые зубы моего соседа улыбались всё шире, шире — и наконец в полном восторге, он воскликнул:
— О! Ну, до чего хорош! Штаны-то, штаны-то какие... красота! А очки... Очки-то, глядите, братцы мои! Ну, и хорош! Милый ты мой!
Комсомолки фыркнули. Молодой человек покраснел, рванулся в своей упряжи, но сейчас же вспомнил, что ему, архангелу с Благовещенской площади, не подобает связываться с каким-то пьяным мастеровым. Он затаил дыхание и нагнул оглобли своих очков над газетой.
Мастеровой, не отрываясь, глядел в его очки. Вселенная, покачиваясь, плыла перед ним. Земля в нём совершила полный оборот в течение секунды, солнце заходило — и вот оно уже зашло, белые зубы потемнели. На лице была ночь.

— А и бить же мы вас, сукиных детей, будем... эх! — вдруг сказал он, вставая. — Ты кто, а? Ты член капитала, вот ты кто, да! Будто газету читаешь, будто я тебе не шущест-вую! А вот как возьму, трахну тебе по очкам, так узнаешь, которые шуществуют!

Газета на коленях у прекрасного молодого человека трепетала. Он понял, что его василеостровское счастье погибло: в синяках, окровавленному — нельзя же ему будет предстать перед своей Марией. Двадцать пар глаз, ни на секунду не отрываясь, следили за развитием приближающейся к развязке драмы.
Мастеровой подошёл к молодому человеку, вынул руку из кармана...
Здесь, по законам драматургии, нужна была пауза — чтобы нервы у зрителей натянулись, как струна. Эту паузу заполнил кондуктор: он торопился к месту действия, чтобы выполнить свой долг христианина и главы пассажиров. Он схватил мастерового за рукав:
— Гражданин, гражданин! Полегче! Тут не полагается!
— Ты... ты лучше не лезь! Не лезь, говорю! — угрожающе буркнул мастеровой.
Кондуктор поспешно отступил к дверям и замер. Трамвай остановился.
— Большой проспект... ныне проспект Пролетарской Победы! — пробормотал кондуктор, робко открывая дверь.
— Большой Проспект? Мне тут слезать надо. Ну, не-ет, я ещё не слезу! Я останусь!
Мастеровой нагнулся к американским очкам. Было ясно, что он не уйдёт, пока драма не разрешится какой-нибудь катастрофой.
Слышно было взволнованное, частое дыхание комсомолок. Дама, обняв корзину с щенком, прижалась в угол. «Известия» трепетали на гриперлевых брюках.
— Ну-ка! Ты! Подними-ка личико! — сказал мастеровой.
Прекрасный молодой человек растерянно, покорно поднял запряжённое в очки лицо, глаза его под стеклами замигали. Трамвай всё ещё стоял. У окаменевшего кондуктора не было силы протянуть руку к звонку. Мастеровой шаркнул огромными валенками и поднял руку над «членом капитала».

— Ну, — сказал он, — я слезу и, может, никогда тебя больше не увижу. А на прощанье — я тебя сейчас...

Кондуктор, затаив дыхание и предчувствуя развязку, протянул руку к звонку.
— Стой! Не смей! — крикнул мастеровой. — Дай кончить! Кондуктор снова окаменел. Мастеровой покачался секунду, как будто прицеливаясь, — и закончил фразу:
— На прощанье... Красавчик ты мой — дай я тебя поцелую!
Он облапил растерянного молодого человека, чмокнул его в губы — и вышел.
Секундная пауза — потом взрыв: трамвайная аудитория надрывалась от хохота, трамвай грохотал по рельсам всё дальше — сквозь ветер, тьму, вдоль замерзшей Невы.


Евгений Замятин, 1929
 
ШульбертДата: Вторник, 16.05.2017, 09:08 | Сообщение # 400
Группа: Гости





Наталья Давыдовна



  • Она шестнадцать лет была классной дамой в N-ском институте благородных девиц и пользовалась исключительным, беспримерным уважением со стороны как ди­ректрисы, так и всего высшего начальства. В ней чтили её педагогическую строгость, суровую преданность делу и многолетний опыт. Между другими классными дамами ходили слухи, что она пользуется у директрисы привилегией интимных докладов после вечернего чая. Поэтому её не любили, сторонились от неё и побаивались.
    Институтки трепетали перед ней, и класс её всегда был образцовым по благонравию и успехам: этого, однако, она достигала без криков, без наказаний, даже без жалоб родителям девочек и начальству.
    Было что-то властное в её холодном, немигающем взоре, чувствовалась уверенная сила в спокойном тоне её голоса. Бойкая школьная семья ей одной из всех дам не могла дать хлёсткого хо­дячего прозвища.
    Окончив курс в институте с золотой медалью, она в нём же осталась классной дамой. У неё не было ни детства, ни прошлого, ни чего-нибудь похожего на самый невинный институтский роман -- точно она и на свет божий родилась только для того, чтобы стать классной дамой.
    Однако она была красива. У неё было лицо с тонкими чертами, желтоватое и смуглое, усыпанное хорошенькими родинками. Такие лица, слегка чахоточного типа, всегда нравятся мужчинам.
    Её талии завидовал весь институт.
    Тем не менее никто не покушался за нею ухаживать. Каждому казалось, что он одним легкомысленным помыслом обидит эту девушку, всю себя посвятившую воспитанию детей.
    Кто-то из знатных попечителей института назвал её "бессменным часовым".
    Действительно, службе она посвящала двадцать часов в сутки - остальные четыре часа шли на сон. Впрочем, иногда, проснувшись среди ночи, она неслышными шагами обходила дортуары, как и всегда туго затянутая корсетом, застёгнутая на все пуговки форменного платья. От неё не укрывалась ни одна мелочь из серой жизни её птичника, точно она обладала способностью читать помыслы в самом их зерне.
    За всё время своей долгой службы Наталья Давыдовна только однажды воспользовалась долгим отпуском - именно тогда, когда, по совету докторов, она вынуждена была уехать на четыре месяца для поправления своего расшатанного службой здоровья, купаться в одесских лиманах.
    Кроме этого случая, она почти не покидала стен института.
    Только изредка, не чаще раза в два или три месяца, она испрашивала позволения провести ночь с субботы на воскресенье у своей больной тётки, жившей где-то на самом краю города и страдавшей несколько лет подряд жестокой женской болезнью, не позволявшей этой почтенной женщине никогда вставать с кресла.
    Но, проведя мучительную ночь у постели больной, страдавшей страшной бессонницей и к тому же капризной и раздражительной, Наталья Давыдовна рано утром уже являлась в институт, чтобы вместе со своим классом поспеть к обедне.
    По окончании службы, когда директриса, первой приложившись ко кресту, становилась на видном месте около клироса, а все классные дамы, возвращаясь от креста, делали ей реверансы, она знаком головы подзывала к себе Наталью Давыдовну:
    -- Eh bien! Comment se porte madame votre tante? [Ну, как чувствует себя ваша тётушка? - фр.]
    -- Princesse, dieu seul peut la sauver. Elle souffre beaucoup

    [Только бог может её спасти, княгиня. Она очень страдает - фр.],-- отвечала классная дама, вздыхая и глядя признательно на начальницу.
    --Pourquoi nЄetes-vous pas restИe encore auprХs dЄelle?
    --Je suis venue pour remplir mon devoir, princesse.
    --Mais vous meme, mon enfant, vous avez lЄair maladif.
    -- Ma tante nЄa pas fermИ lЄoeil pendant toute la nuit.
    -- Pauvre enfant! Vous perdez votre santИ! Allez vite vous reposer, ma chИrie

  • -- Почему же вы не остались ещё с ней?
    -- Я вернулась, чтобы выполнить свой долг, княгиня.
    -- Но у вас у самой, моё дитя, болезненный вид.
    -- Моя тётушка всю ночь не смыкала глаз.
    -- Бедное дитя! Вы губите своё здоровье. Ступайте скорей отдохнуть, моя дорогая (фр.).
    Я сейчас же прикажу прислать вам бульону и вина.
    Вид в эти воскресенья у Натальи Давыдовны бывал совсем болезненный. Казалось, она только что встала после тяжкого недуга или очнулась от безумной оргии; так было бледно и истомлено её лицо со ввалившимися, окружёнными тенью глазами, с пересохшими и искусанными губами..

    Но дело в том, что никакой тётки у Натальи Давыдовны вовсе даже и не было.
    И всего удивительнее то, что в продолжение шестнадцати лет никто в этом ни разу не усомнился.
    Раз в два или три месяца, в субботу, после всенощной, Наталья Давыдовна скромно спрашивала директрису:
    -- Ne permettrez vous, princesse, dЄaller voir ma tante?
    -- Mais certainement, mon enfant. Seulement ne fatiguez pas troр 
  • -- Вы разрешите мне, княгиня, проведать мою тётушку?
    -- Ну, конечно, дитя мое. Вы только не слишком утомляйтесь (фр. )
    И Наталья Давыдовна, убедившись, по обыкновению, что её птичник спит крепким сном утомившейся за день молодости, медленно выходила из институтских ворот, мимо почтительно кланявшихся ей сторожей и швейцаров.
    Отойдя довольно далеко от ограды, она вынимала из кармана густую чёрную вуаль, окутывала ею лицо, и вдруг вся мгновенно изменялась.
    Это уже была кокотка, искательница приключений, швейка из хорошего магазина - всё, что угодно, только не пунктуальная и строгая классная дама.
    Она шла свободной, развратной, слегка развинченной походкой женщины, привыкшей принадлежать сотням мужчин. Она провожала головой встречных прохожих, вызывающе смеялась, когда её затрагивали, и в то же время, осторожная и внимательная, она зорко следила, чтобы не попасться близко на глаза кому-нибудь, видевшему её раньше.
    Её красивая фигура привлекала мужчин, но на все предложения она отрицательно кивала головой, отделываясь от самых настойчивых дерзким, иногда циничным восклицанием, спасаясь от пьяных бегством.
    Она искала. Давний опыт и безошибочный инстинкт тайной развратницы указывали ей среди сотен обращённых на неё с вожделением лиц то, которое ей было нужно.
    Во взгляде, в хищном профиле нижней челюсти, в плотоядной улыбке белых и мелких зубов, в походке эта Мессалина узнавала черты страстного, ненасытного и неутомимого самца и выбирала его.
    К красивой наружности, к возрасту, к костюму она оставалась совершенно равнодушной; иногда это бывал старик, иногда горбатый, иногда едва оперившийся кадет.
    Намеченная ею жертва никогда не ускользала от неё. Случайное прикосновение её локтя, беглый взгляд, самый тон, которым она произносила шаблонные уличные фразы, заставляли желать её близости.
    Без сомнения, существуют какие-то тайные, незримые нити, по которым мысли одного человека могут мгновенно сообщаться с мыслями другого, хотя бы даже только что встреченного на улице.
    Она везла своего избранника куда-нибудь на край города, в грязную гостиницу с самой скверной репутацией, и целую ночь напролёт, без отдыха, предавалась тем наслаждениям, какие только могло изобрести её необузданное воображение.
    Утром, когда её случайный друг, утомлённый чудовищной оргией, засыпал тяжелым сном, поминутно вздрагивая, она тихо выскальзывала из постели, одевалась и, заплатив за все ночные расходы, спешила на извозчике в институт.
    Ни разу никому она не дала второго свидания, хотя все, в промежутке между двумя ласками, умоляли её об этом.
    Однажды её любовником был солдат, немолодой, очень грузный человек, кажется, штабный писарь..
    Это случилось в декабре. Под утро, когда стало рассветать и занавески вырисовались на побелевших окнах, он, возбужденный ласками, обнял её, положил голову на её грудь, и вдруг захрипел и остался неподвижным.
    Через несколько секунд, в продолжение которых Наталья Давыдовна беспокойно расспрашивала его, что с ним, писарь стал холодеть. Тогда она догадалась и, вне себя от ужаса, закричала таким отчаянным голосом, что номерная прислуга сбежалась и выломала двери.
    Через полчаса явилась полиция и судебный следователь.
    Судебный следователь, человек пожилой и умный, сразу узнал Наталью Давыдовну, которую он видел каждый четверг в приёмной зале института, куда приезжал навещать свою дочь.
    Он хотел замять историю, но его поразило её бесстыдство.
    Оправившись от ужаса, в который её привел мертвец, обнимавший её нагую грудь, и видя, что всё равно её положение в институте погибло, она стала цинично откровенна.
    Она стояла перед следователем в одной юбке, убирала длинные волосы, закинув назад голые руки, и, не выпуская изо рта шпилек, говорила ему:
    -- Вас удивляет, как это шестнадцать лет никто не имел даже и тени подозрения? Ах, это-то и доставляло мне страшное удовольствие. Знаете ли, иногда, оставшись одна в своей комнате, я задыхалась от смеха, когда вспоминала об этом.
    Это было восхитительно! Слыть чуть ли не святой и по ночам распутничать.
    Да что я вам говорю! Вы, женатые мужчины, не хуже меня понимаете эти тайные наслаждения. Поверите ли: никому и в голову не приходило, что я ездила в Одессу вовсе не для лиманов, а просто потому, что была беременна.
    Следователь глядел на неё с любопытством, смешанным со страхом.
    -- Но неужели вы ни разу не столкнулись с вашими знакомыми? - спросил он, недоумевая.
    Она расхохоталась.
    -- Нет, к счастью, не встретилась. Да всё равно я ничем не рисковала, если бы и встретилась.
    Я бы предложила ему пойти со мной - и только. Ну, скажите, вот вы именно, почтенный человек и семьянин... Разве это предложение не заставило бы вас одной своей оригинальностью побежать за мной? Вы, наверное, уже от своей дочери порядочно наслышались о моих добродетелях!
    И затем, воткнувши гребёнки в волосы и сев на кресло, она спокойно прибавила:
    -- Потрудитесь послать за посыльным. Я хочу его отправить в институт за моими вещами и документами. Кстати: распорядитесь, чтобы мне дали позавтракать.
    <1896>
    А. И. Куприн. Собрание сочинений в 9 томах. М.: Худ. литература, 1970.
  •  
    дядяБоряДата: Вторник, 23.05.2017, 06:33 | Сообщение # 401
    дружище
    Группа: Пользователи
    Сообщений: 434
    Статус: Offline
    Чудо - оно такое

    Она ехала на спортивном мотоцикле с маленькой надеждой, что сейчас что-нибудь случится. Она чувствовала это, но не понимала: насколько всё опасно может быть.

    А слёзы не переставали течь ручьём по щекам.
    Ещё каких-то минут десять назад она и знать не знала, что вот так спонтанно бросится из школы и будет мчаться на крутом мотоцикле с каким-то парнем, который решил помочь ей доехать до места назначения.
    Всё произошло так спонтанно, не вовремя.
    Сидит себе девушка, разговаривает по мобильному телефону со своей мамой, отшучивается, подкалывает шуточками своего маленького братишку и тут резко, на полуслове девушки, слышится визг матери и обрывается связь. Она в недоумении уставила взгляд на телефон, пыталась дозвониться до своих мамы и отца - всё без толку. Телефон никто не брал.
    Она отследила место, откуда был сделан последний звонок от родителей и выбежала из школьного двора на улицу. Добежав до остановки, девушка стала останавливать проезжающие мимо машины, но водители автомобилей только сигналили и ругались.
    Она уже собралась выбежать на середину проезжей части, как рядом остановился спортивный мотоцикл Honda VFR. Парень, ничего не спрашивая, вручил девушке мотошлем и кивнул ей рукой на заднее сидение. Она резко схватила шлем, надела его, села на сидение, крепко обхватив неизвестного парня за талию. Парень кинул необычное 'Держись крепко' и рванул с места.
    Прокричав место назначения, а это было очень далеко от города, девушка молилась об одном: всё будет хорошо, всё должно быть хорошо. Во время необычной поездки парень не поворачивался и ничего не говорил черноволосой девушке, а та, в свою очередь, молчала и думала. Предавалась своим страшным мыслям, думая, что с её родной семьёй должно быть всё хорошо.
    Резко затормозив, от чего она еле удержалась, парень снял мотошлем и кивнул девушке, которая была бледнее смерти.
    Она сняла шлем и резким движение отдала голубоглазому шатену.
    Довольно далеко, увидела ограждение, скорую помощь и много машин патрульных.
    'Нет, нет, нет! Только не это! Прошу, только не это' - билось в голове.
    Она быстро пересекла ограждение и рванула к серебряного цвета машине, которая принадлежала её отцу. Ей осталось несколько метров, когда чьи-то руки схватили её...
    Она пыталась вырваться, кричала, рыдала, царапалась, но всё зря.
    Тут на помощь одному парню в полицейской форме, пришли ещё два человека, один из которых был неизвестный мотоциклист. Но девушка была в истерике. Она смеялась и рыдала, выкрикивала плохие выражения на французском языке и в итоге кинулась к малознакомому мотоциклисту, который, обняв её, стал утешать.

    'Нет, этого не может быть' - билось у неё в голове. Она отстранилась от парня и побежала к знакомой машине, похожей на лепёшку, которую несколько раз смяли.
    - Девушка, вам сюда нельзя! Остановите её! - кричала женщина в белом халате. - Уберите её! Живо! Не смотри туда!
    Но было поздно. Было слишком поздно...
    Она остановилась на полушаге и замерла. Она не чувствовала, как слёзы, набравшись сил, потекли ручьём по щекам. И не останавливались.
    Девушку кто-то притянул к себе и развернул. Она уткнулась носом в плечо и разрыдалась.
    - Пожалуйста, нет, нет, нет. Только не это. Это всего лишь сон! - шептала она, пытаясь вырваться из объятий, но крепкие руки не позволяли этого сделать...

    Миновал уже месяц-другой, девушка окончила школу с красным дипломом, собрала вещи из дома, где жила когда-то вся семья, и села на первый попавшийся поезд.
    С тем мотоциклистом она больше так и не встречалась. Да и не надеялась его больше увидеть.

    Она не знала, куда приедет, что будет делать и где жить. Не это волновало сейчас её..

    На вручении диплома, было очень грустно, что мама и папа этого не видели. Было очень тоскливо и обидно, что родители не могут обнять, поддержать, успокоить. Их уже давно нет.
    И эта чёртова катастрофа!!..
    Почему это всё случилось именно с ней?! Что она такое сделала? Кому перешла дорогу?! Почему именно погибли её родители? Почему их нет рядом, когда они так нужны?!
    Где вообще все те люди, которые так нужны?!
    Их нет!!! Их всех нет!!
    Слёзы потекли ещё сильнее. Но не от счастья, что она получила красный диплом, который ей вообще не нужен, а от травмы, потери, печали.

    Ещё три месяца назад я была обычной девочкой, у которой были оба родителя живы и здоровы. Вот в памяти отчётливо проносятся самые важные моменты. Мой день рождения, на котором мама и папа обещали быть со мной на веки вечные. Так зачем давать такие клятвы?! Может, я и не понимаю, но слёзы сдержать не могу. Они текут и текут безостановочно...
    Вот маленький Лео, который хохочет не переставая.
    Лица родителей украшает улыбка, но есть и какая-то таинственность.
    Помню, как хотела подойти к ним, но отчего-то не подошла..
    Вот мы всей семьёй поехали на море. И ни у кого в голове не было такой ужасной мысли, что спустя два месяца мы никуда так уже не выберемся.
    Куда там? Все были счастливы, впрочем, как и полтора месяца назад.
    Вот проносится картинка.
    Тот ужасный миг, когда ты осознаёшь, что ты больше не сможешь улыбнуться папе, не сможешь поцеловать маму перед сном, как это делала обычно, не сможешь поиздеваться над младшим братиком.
    Зачем же Судьба так ко мне отнеслась?! Что я такое сделала?!
    Почему им надо было именно в тот день поехать в чёртову папину 'командировку'?! ЗАЧЕМ?!!
    А ведь, буквально, минут десять до аварии они смеялись и шутили..
    И опять слёзы. Я их уже не сдерживаю. Не могу. Нету сил..
    И вообще, зачем жить на этом свете одной, если твои родители с братом погибли в аварии.
    А ведь, мой папа был водителем со стажем и никогда не превышал скорости.
    Во всём виноват водитель фуры...
    Почему мои родители, почему, вообще, наша машина?
    Но на эти вопросы ответить было некому.
    Не могу. Не хочу. Не буду.
    Что мне делать одной в этом огромном мире? Зачем здесь жить? Для кого?!.

    ...Вот выхожу из поезда и иду, куда глаза глядят. Плачу. Даже так - рыдаю!

    Вот сбиваю какого-то парня, автоматически прошу прощения, бегу дальше, но не могу.
    Кто-то больно схватил за запястье.
    - Отпустите! Больно! Уйдите! - и в приступе ярости, бью его. А он крепкий. Не отпускает.
    Он обнял.
    - Зачем ты это делаешь? Не хочу знакомиться, потом будет больно. Мне и так больно! Отпусти, - предали меня глупые слёзы, которые до сих пор текли ручьём.
    - Я тот мотоциклист. Меня зовут...
    - Не хочу! Не хочу знать! - и ни разу не взглянув на него, вырываю руку и убегаю прочь...

    ***

    - Рассказываешь им ту историю, солнце? - спросил он, подошёл с чашкой ароматного кофе и поцеловал меня в висок.
    - Да, фазер! Мама рассказывает о вашей встрече! - ответила девочка с каштановыми волосами лет пятнадцати.
    - Мамочка, а что было дальше? - спрашивает девочка семи лет.
    - Дальше? А дальше ваш папа каким-то чудесным образом нашёл меня в своём городе.
    В то время как вашу маму, т.е. меня, приютила бабушка.
    И я была вынуждена в свои восемнадцать, как тебе нескоро стукнет, Кэтти, пойти работать в одну забегаловку официанткой. Было очень сложное время.
    И тут приходит ваш папа, как сейчас помню, в коричневой куртке и с букетом цветов.
    Садится за столик, делает заказ на огромную сумму денег и улыбается, как удав.
    Помню, как в тот же вечер гулять с ним пошла. Точнее, поехала.
    Оказывается тот мотоциклист, который меня подвёз до места аварии, и был вашим папой.
    И знаете, что предложил он мне?
    Он предложил мне пожить у него, а работой он меня 'якобы' обеспечит. Ну, я не будь дурой, согласилась.
    И вот... спустя три года мы поженились. А потом и Кэтти родилась.
    Вот такое вот чудо!
    - Как в сказке? - спросила девочка лет семи. - Да, Зоуи, маленькая моя, как в сказке!
    - Мам, а вы с папой всегда будете с нами? - спросила Кэтти.
    - Конечно, солнышко моё! - ответила я на вопрос дочки, хотя мы обе понимали, что это не так..


    Люди не вечны. Цените то, что имеете!

    Мэри Ритс
     
    duraki19vseДата: Пятница, 26.05.2017, 18:32 | Сообщение # 402
    добрый друг
    Группа: Пользователи
    Сообщений: 141
    Статус: Offline
    Моя коллекция

                  Практически каждый человек в своей жизни или был когда-нибудь коллекционером или является таковым в настоящее время. Никто не застрахован от этой напасти. Впрочем, почему же напасти? Гёте, например, считал коллекционеров счастливыми людьми.
                  Чего только не коллекционируют люди! Марки, открытки, коробки из-под сигарет, бутылки, пробки, статуэтки, игрушки, фантики, изображения обнаженных красоток, самих красоток, купюры, банковские счета, авторучки, автографы, бриллианты, автомобили, яйца Фаберже, анекдоты, тосты и ещё много, много чего.
                  А я чем хуже? Ну, может быть, в чем-то и похуже некоторых, но зато однозначно получше других. Короче, я тоже с недавних пор стала счастливой, в смысле, коллекционером. И на сегодняшний день я – владелец пусть пока небольшой, но уже вполне состоявшейся коллекции.
                  Что я коллекционирую? Тут я не особо оригинальна. Я коллекционирую солнцезащитные очки. Честно говоря, я бы предпочла коллекционировать особняки, квартиры, деньги, впечатления от путешествий по миру. Как знать, может быть, когда-нибудь дойдет и до этого. А пока я решила остановиться на очках. Так сказать, оттачивать навыки коллекционирования на этих далеко не лишних предметах.
                  Если честно, то я вовсе и не собиралась коллекционировать именно очки. Все получилось само собою. Просто наступило лето, пришла пора ярких солнечных дней, я кинулась искать свои прошлогодние солнцезащитные очки с голубыми стеклами и, естественно, их не нашла (эта история повторяется из года в год). Пожаловавшись всем на эту потерю, я отправилась в магазин и приобрела себе парочку солнцезащитных очков – в леопардовой оправе с коричневыми стеклами и в темно-зеленой оправе с зеленоватыми стеклами.
                  А дальше, как водится, пошла реакция: подруги, племянница, сестренка, свекровь и муж каждый в свою очередь торжественно вручили мне новенькие солнцезащитные очки («чтобы не было морщинок вокруг глаз!»). В общей сложности было подарено семь очков, да ещё и прошлогодние нашлись до кучи. Итого, вместе с купленными, получилось десять солнцезащитных очков. Чем не коллекция?
                     Очки оказались совершенно разными по дизайну, форме и по цвету линз.
                     Вот эти, в строгой чёрной оправе с дымчатыми стеклами подарил законный супруг. И правильно, нечего замужней даме привлекать к себе внимание разных посторонних мужиков, хотя бы и очками.
                     Вот эти – огромные, стрекозиные, с выпуклыми круглыми синими линзами без оправы – подарок подруги Жанки. Жанка и сама особа весьма экстравагантная, и её подарки отличаются тем же.
                     Другая подруга, Валентина – её полная противоположность. Строгость и неизменная классика – вот её стиль. Подаренные ею очки сродни подарку моего мужа. Чёрная оправа, чёрные стекла, никаких излишеств. Эти очки окажутся весьма кстати, когда я надумаю отправиться в путешествие по Сахаре или мне стрельнет подняться с альпинистами на снежную вершину Джомолунгмы (она же Эверест). В них мне никакое ослепительное солнце не будет страшно. Думаю, что в них вполне можно будет производить сварочные работы, если в этом вдруг опять-таки у меня возникнет необходимость, не опасаясь за сетчатку и роговицу собственных глаз. Когда я их примерила, мир мгновенно померк, и наступила глубокая полярная ночь. «Кот Базилио», - прокомментировала мой облик Жанка, увидев меня в них.
                    А вот эти очки – самые прелестные, так и просятся на нос. Кремово-розовые, изящные, модные, изогнутые дужки украшены бусинками-жемчужинками. В них все расцветает розами, а небо окрашивается нежным рассветом. Даже снимать не хочется. После них мир становится блеклым, грязно-серым, пыльным и скучным. Это подарок племяшки Иришки. Она обожает розовый цвет, только не подумайте, что она этакая пустышка-Барби, вся гламурно-розовая. Вовсе нет. Иришка – большая умница, она твердо идет на золотую медаль и хочет в будущем стать врачом-хирургом. И станет, даже не сомневайтесь.
                    Очки с бирюзовыми стеклами подарила подруга и коллега Альбина. «Носи, Геннадьевна», - вручила она мне свой подарок, и я даже не стала ей пенять за подобное обращение, которое терпеть не могу. Уж очень очки мне понравились. Вернее то, как все видится в них. Бирюзовый - мой любимый цвет. Надела очки, и все моментально стало любимым: любимые бирюзовые дома, любимые бирюзовые люди, похожие на инопланетян, любимое бирюзовое небо, любимый бирюзовый асфальт под любимыми бирюзовыми ногами. Сплошная красота и любовь.
                    Сестренка Света в очередной раз оправдала свое имя: «её» очки ярко-желтые с желто-оранжевыми стеклами. «Будешь носить их в пасмурную погоду, когда солнца нет и в помине. - Поучала она меня, вручая свой подарок. - Представляешь, на улице серость и тоска, а ты – хлоп! – очки на нос, и пожалуйста – для тебя одной светит солнце!»
                    - То есть, твои очки не солнцезащитные, а солнцесоздающие.
                    - Вот именно.
                    - Вот мерси, так мерси! – радуюсь я подарку.
                    Свекровь подарила очки с неожиданно-красными стеклами. Хотя, почему неожиданно? Очень даже ожидаемо. Дабы мир не казался мне слишком прекрасным, а время от времени напоминал собою геенну огненную. Нет, так она, в общем и целом, тётка нормальная.  Но свекровь все же. Как говорится, положение обязывает.
                     И вот теперь я, благодаря своей коллекции очков, являюсь полноправной хозяйкой вселенной, что окружает меня. И могу создавать, словно по мановению волшебной палочки, тот мир, какого в эту минуту жаждет моя душа. 
                     Раз!  Все стало вокруг стало голубым и прекрасным! 
                     Два! И все окрасилось во все оттенки зелёного, салатового и изумрудного.
                     Три. И я оказываюсь в огненном испепеляющем аду.
                     Четыре. И наш мир – центр вселенской чёрной скорби и навек погасшая звезда.
                     Пять – и я оказываюсь на дне бесконечного аквариума, где бродят-плавают странные бирюзовые люди-рыбы, солнечные блики, прорвавшиеся на самое дно, отсвечивают бирюзой. И я чувствую себя единственной золотой рыбкой в мире, что, по сути, является истинной правдой.
                    Шесть, и: «Оранжевое небо, оранжевое море, оранжевая зелень, оранжевый верблюд. Оранжевые мамы оранжевым ребятам оранжевые песни оранжево поют!»
                    Семь. Все словно в дыму. Как после всемирного пожара. 
                             «Серый-серый пепел лег на провода,
                              В небе темно-сером серая звезда, 
                              О, о, о! Только в небе, в небе темно-сером!»
                    Восемь. Розовые розы. И все остальное тоже розовое. Как прекрасен этот мир – посмотри! Как прекра-а-асен этот мир!!!
                    Девять. О, синяя птица счастья, что накрыла все собою, наконец ты со мною!                            
                             «Птица счастья завтрашнего дня 
                              Прилетела, крыльями звеня. 
                              Выбрала меня, выбрала меня, 
                              Птица счастья завтрашнего дня». 
                    Десять. Даже не знаю, что и сказать про коричневый. Он не считается особенно красивым и романтичным. Цвет как цвет. Я бы сказала рабочий цвет. Прочла, что «коричневый»  - производное от «корицы», уменьшительное от «кора», то есть «цвета корицы». Что ж, мне нравится запах корицы. Обожаю булочки с корицей. А еще это цвет моего любимого шоколада и еще более любимого кофе. Так что на меня коричневый действует успокаивающе -умиротворяюще. Вокруг хороший, спокойный, рабочий мир.
                    Вот так вот с помощью моей коллекции моментально преображается все вокруг меня, а, соответственно, и мое состояние, мое мироощущение. Здорово. Я – творец своей маленькой вселенной с помощью таких маленьких вещиц, как мои очки. И мне это очень нравится. Пожалуй, буду расширять свою коллекцию, а, следовательно, и оттенки моего мира.
                    Только вот подумалось: а не самообманом ли я занимаюсь? Розовый и бирюзовый миры – это, конечно, прелесть что такое. Но все же это всего лишь оптический эффект, завораживающий, пленительный, чудесный обман. В этом легко увязнуть, как и в любом прекрасном обмане. И однажды можно сильно удивиться, когда вдруг жизнь сорвет с тебя очки. 
                    И я достала еще одни очки, обычные, с оптическими линзами от близорукости, которые я надеваю в магазинах, за монитором или перед телевизором. И я внимательно осмотрелась сквозь эти очки вокруг себя. И очень удивилась!
                    А мир то вокруг как прекрасен! Я и забыла об этих чудесных подробностях, которых не видела очень давно. Эти перистые белоснежные облака на пронзительном голубом небе. Эти разноцветные, пестрые как радуга, цветы, дома, машины и люди. Чудесная зелёная трава, красивые черные вороны, потрясные синие мусорные баки, жемчужно-серый асфальт, коричневая земля, желтый песок – все прекрасно и удивительно.
                     Я не собираюсь раздавать-раздаривать свою коллекцию. Иногда интересно на какое-то время погрузиться в иной мир. Но я ни в коем случае не хочу забыть о том, что лучший из миров – тот, в котором мы живём. 
                     Как прекрасен этот мир – посмотри!

    Лариса Маркиянова
     
    МарципанчикДата: Четверг, 15.06.2017, 01:37 | Сообщение # 403
    дружище
    Группа: Пользователи
    Сообщений: 346
    Статус: Offline
    Тётя Фира нынче не в духе. Кости на погоду разнылись, компаньонка Валя попросила выходной... Всё неладно. Она закуталась в плед, забилась в глубину допотопного кресла, и ворчит, ворчит...

    – Любовь, любовь... что вы знаете про любовь! Меня вот как Абрам оставил, – не то, чтобы посмотреть, даже подумать ни о ком не могла. Так и прожила одна. А толку? Любовь, скажешь, была? Где она нынче, та любовь? Я старая, и так мне жизни истраченной на слёзы жалко. Хорошо, что дочери не в меня пошли...

    – А мне кажется, Фатима на вас похожа, – пытаюсь я «разговорить» тётю Фиру.

    – Куда ей... – усмехается тётушка.

    – Тётя Фира, а почему вы её Фатимой назвали? Это же не еврейское имя.

    – Это когда я беременная была, пошла на концерт в Одесский оперный. Там артистка на гастроли приехала. Фатима... Ой, забыла фамилию. Вот, и память неважная стала... – расстроилась тётушка.

    – Она пела?

    – Что ты знаешь? Как пела, как пела... Я слушала и плакала. А красавица какая – прям глаза забирает. Вот в честь неё и назвала. Правда, петь Фатима моя не поёт, но танцевала, как настоящая артистка, и красавица в молодости была. Сколько ухажёров вокруг неё вилось. Чуть с ума всю родню ни свела! И меня, и Йосефа, твоего дедушку. Он же всех вырастил и к моей Фатиме как к родной дочери относился. А она, какой нам бедлам устроила?..

    (Я уже знаю эту историю в трёх вариантах: тёти Фиры, Фатимы и дедушки Йосефа. Но не хочу напоминать об этом. Наша тётушка два раза одинаково не рассказывает. Артистка.)

    – Как сейчас помню... Взяла я тогда на рынке курочку. Так удачно! Не курочка – невеста! Беленькая, молоденькая, с жирком. Поставила бульон. Запах на весь дом! Тут заходит соседка, Марья Израилевна. Чудесная женщина, чудесная. Да. Но (между нами) фрэха, – каких свет не видел! Вот зашла и стоит. Принюхивается. Меня мама всегда учила людей на пороге не держать. Говорю соседке:

    – Марья Израилевна, что ж вы на пороге стоите? Проходите в дом. Покушайте свеженького бульона. Я сегодня курочку взяла на рынке – красавица!

    Так она проходит и говорит:

    – Спасибо, Фира Львовна, я не хочу, я уже кушала сегодня.

    А сама-то хочет, аж дрожит! Что ли, у меня глаз нету? Фасон держит. Ладно:

    – Нет, Марья Израилевна, – говорю, – я вас так просто не отпущу. Покушайте бульончика. Вы такого нигде не найдёте.

    – Ну, если только капельку...

    (Ха! А то я не знала!) Наложила ей, и сама присела рядом с тарелкой. Она мне за всех соседей сплетни выкладывает. Слово за слово – выдаёт:

    – Йосеф Львович, ваш брат – такой золотой, такой золотой. Одно слово – кормилец. И вы, и мама ваша, дай бог ей здоровья, и дочки ваши – все ему по гроб жизни обязаны. Всех-то он выкормил, вырастил и до сих пор тянет. А ведь у самого жена и трое деток. Эх, кабы вас муж-подлец не оставил, Йосефу Львовичу, небось, полегче жилось бы.

    Ах, ты ж, подлая душа! Моё угощение кушаешь и меня же зацепить норовишь! Ну, думаю, погоди, и мне найдётся что сказать. Дочка-то у неё, Софочка, страшная, как сто чертей! Можешь мне поверить! Уж который год в девках сидела. Так я ж от чистого сердца интересуюсь:

    – А как у вашей Софочки дела? Такая хорошая девочка, чтоб не сглазить, пора бы её замуж пристроить...

    Тут она аж тарелку отодвинула:

    – Ха! Да для такого брильянта, как моя Софочка, разве нынешние женихи – пара?

    – Зря вы так, Марья Израилевна, есть хорошие мальчики. Вон как по моей Фатиме Абраша, Софьи Марковны сын, сохнет. Всем хорош, высокий, красивый, скромный. Она в его сторону и не глядит, правда. Да у нас есть время выбирать. Молода ещё.

    А у неё вдруг такое ехидство в глазах зажглось, что мне аж в груди кольнуло:

    – Фира Львовна, вы знаете, как я вас уважаю! Чтоб вам слышать только хорошие новости! Так лучше уж я вам по-дружески расскажу, чем кто-то из зависти переврёт: Фатима ваша, в добрый час, с парнем встречается... Вчера моя Софочка их на танцах видела. Обнимались.

    Ох, как у меня сердце зашлось, так вот чего тебя нелёгкая принесла. Но виду не подаю. Придвигаю ей тарелку и спокойно так:

    – Да вы кушайте, Марья Израилевна. Что ж вы кушать перестали? И с кем же это ваша Софочка мою Фатиму видела? Да, может, вовсе померещилось ей?

    – Что вы такое говорите, разве можно вашу красавицу с кем-то спутать. Да и парень у неё известный – Жорка-рыбак. Бандит, правда, каких свет не видывал, зато красавец. А что выпить-погулять любит, так это дело молодое, женится – образумится. Фатимочка в вас, невроко, характером пошла. Огонь! Она его быстро перевоспитает. Вот, правда, – гой он. Да уж с этим ничего не поделаешь. Лишь бы человек хороший был.

    Ой-вейз мир! Что со мной тут стало! Но держу себя изо всех последних сил:

    – Вы, – говорю, – Марья Израилевна, простите, но у меня дела важные. Я только что вспомнила. Так что передавайте привет вашей Софочке и желаю ей поскорее своё счастье найти. А сейчас мне бежать надо. Срочно!

    Кое-как выпроводила эту завистницу (и зачем только её мать родила!) и помчалась к Йосефу.

    Влетела на двор:

    – Йосеф, Йосеф, беда на мою голову! Йосеф, что же делать, что делать?!

    А Циля как раз на стол подавала. Поставила для меня тоже тарелку и говорит:

    – Фира, что ты кричишь, как резаная? Дай Йосефу покушать после работы. И сама садись. Вечно на пустом месте переполох делаешь. А потом оказывается чистый холоймес.

    – Циля, да разве ж мне кусок в горло полезет?! Люди говорят, что Фатима моя с Жоркой-рыбаком спуталась. С этим гоем и пьяницей. Йосеф, ты ей вместо отца всегда был, – поговори с ней, может, послушает...

    Йосеф аж ложку отложил:

    – Откуда Жорка взялся? За ней же следом Абрам как пришитый ходит.

    – Йосеф, ну куда тому шлимазлу Абраму до Жорки? Этот же бандит такой красивый, такой красивый...

    – Фира! – и Циля так посмотрела, что я заткнулась. А толку? Правильно у нас говорят: Слово во рту – господин, вне рта – дурак. Назад не вернёшь. Йосеф рассердился сильно. Встал от стола:

    – Потом доем. Пошли, Фира!

    Ой, лучше бы я не просила Йосефа помочь. Он же такой горячий, когда ему перечат. И дочка – огонь! Как люди говорят – коса на камень.

    Йосеф ей:

    – Так это правда? Да как ты посмела? Я запрещаю!..

    А она:

    – Дядя, вы не имеете права, я свободный человек...

    И пошло, и поехало... Йосеф совсем рассердился:

    – Сиди здесь, пока не одумаешься! – вышел и запер её в комнате.

    Чистый кошмар! Я-то свою дочь знаю. Ну, думаю, сейчас орать, биться, ругаться начнёт. Нет. Тихо всё. Ни слова, ни звука. Час я выдержала. А дальше чувствую, – нет никаких сил моих терпеть. Пошла посмотреть, что там Фатима делает. Захожу в комнату: окно разбито, а её и след простыл. Я к шкатулке с документами, – паспорта нет. Значит, сбежала и возвращаться не собирается. Позор! Что сказать Йосефу? Что скажут люди? Что скажет Марья Израилевна?.. Как стояла я, так и рухнула на кровать.

    Тётушка замолчала, вновь переживая тот тяжёлый момент. Но я знаю продолжение истории.

    Пока тётя Фира лежала в беспамятстве, её мятежная дочка неслась на танцплощадку, где два часа назад у неё было назначено свидание с Жоркой. Она неслась со всех ног, не замечая разорванного рукава и кровоточащей царапины на щеке.

    Фатима влетела за ограду и сразу увидела его. Жорка стоял, приобняв за плечи какую-то деваху из отдыхающих.

    – Фатима? – он смущённо улыбнулся и попытался оправдаться, – я думал, ты сегодня уже не придёшь.

    – Скотина! – бросила она и, не слушая объяснений, побежала прочь.

    Всё ясно – он подлец. Дядя – прав. Мать – права. Она – дура.

    Дура-то дура, но что теперь будет? Дядя же её просто убьёт. Куда идти? К кому? Кто поймёт, как ей плохо?

    В такие мгновенья женщины обычно и вспоминают о верных поклонниках.

    Вечерами Абрам подрабатывал кочегаром. Фатима зашла в котельную и увидела его, забрасывающего уголь в топку. В котельной было очень жарко, и Абрам снял рубаху.

    Известный факт: мужчина, ловко выполняющий физическую работу, – необычайно привлекателен. Она смотрела на этого мускулистого кочегара, насвистывающего «Для тебя, Рио-Рита», и не могла поверить, что это её скромный поклонник.

    – Фатима?.. Ты?.. – обернулся он, почувствовав взгляд.

    Увидев, что парень растерялся, Фатима сразу успокоилась и поняла, зачем ноги привели её сюда.

    – Слушай Абрам, у тебя паспорт при себе?

    – Да. Я как раз сегодня в сберкассу ходил. А что?

    – Ты ведь хотел на мне жениться?

    – Хотел... хочу...

    – Так вот – я согласна! Пошли.

    – К-куда?

    – В ЗАГС.

    Абрам уронил лопату:

    – Прямо сейчас? Но я же на работе... а костюм. А маме рассказать...

    – Значит, так: или ты сегодня, сейчас же, на мне женишься, или забудь, что я об этом говорила. Навсегда забудь.

    – Пошли! Я готов, – тут же сориентировался Абрам и снял с крючка висящую на стене рубаху. Правда, в рукава попал не с первого раза.

    Они добрались до ЗАГСа около 9 вечера. Регистраторша собиралась домой и прятала последние папки в шкаф.

    – Тут женятся? – огрошила её Фатима.

    – Да... – женщина удивлённо уставилась на припорошённого угольной пылью жениха и невесту с разодранным рукавом платья и царапиной во всю щеку, – но мы уже закрываемся.

    – Пожалуйста, миленькая, – пошла в наступление Фатима, – нам непременно сегодня нужно. Вопрос жизни и смерти!

    – Ну, я могу чуть задержаться... – начала сдавать позиции регистраторша, – но нужно же ещё свидетеля. Хоть одного.

    – Сейчас! Я мигом, – бросилась к двери Фатима. – Абрам, ты оставайся! – и добавила шёпотом: – Смотри, чтоб она не сбежала.

    На улице Фатима пиявкой вцепилась в первого же прохожего дядечку:

    – Родненький! Спасите нас! Нам непременно сегодня нужно... Иначе мы погибли... ну что вам стоит, это всего 10 минут. Пожалуйста...

    Ошарашенный дядька вскоре предстал перед работницей ЗАГСА и засвидетельствовал, что эти двое молодых людей любят друг друга и жить друг без друга не могут. Регистраторша записала это свидетельство в журнал, выдала справку, шлёпнула печати в паспорта, и молодожёны удалились.

    Твёрдой походкой вошла блудная дочь под сень родного дома.

    Тётя Фира, конечно, не могла усмирить темперамент:

    – Ах ты, дрянь такая, ах ты...

    Но брат не дал ей разойтись:

    – Фира, подожди, не при посторонних. Абрам, спасибо, что проводил Фатиму. Иди домой. А ты – рассказывай.

    – Что тут рассказывать. Я замуж вышла. За Абрама. Как вы и хотели. Чего же вы ругаетесь? – состроила ангельское личико Фатима.

    Йосеф присел на стул:

    – А?.. Абрам, что это она говорит?.. – перевёл он взгляд на юношу.

    – Да, Йосеф Львович, – нервно теребя паспорт, раскрытый на страничке со штампом, мямлил Абрам. – Вот. Мы сегодня, то есть, сейчас вот... вы первые... мама ещё не знает...

    – Йосеф, он таки на ней женился? Мне не послышалось?.. – шёпотом уточнила у брата тётя Фира.

    – Похоже – да... – так же тихо ответил тот.

    – Йосеф... – всплеснула руками тётушка, – он таки шлимазл...

    – Фира! Иди, помоги Циле ужин готовить. Я с ними сам разберусь. И сходи, пригласи мать этого шли... тьфу на вас! Махатунем свою позови!

    – А что было потом – ты знаешь. Йосеф устроил им свадьбу. И с квартирой помог. Зять у меня золотой, конечно. И Фатима у него – королевна. Так вот, и кому эта ваша любовь нужна?

    Я не стала возражать. Это правда, что всю жизнь по любому вопросу у Абрама имелось единственное, совершенно чёткое и бескомпромиссное мнение – мнение Фатимы. И плевать ему было, что с лёгкой руки тёщи родичи прозвали его «Абрам – повидло», и что Фатима частенько подшучивала над ним. А сама ревновала бешено. Когда он подрабатывал на танцплощадке на ударных, прибегала каждый вечер. И выдавала такую цыганочку, что парни столбенели. И в то же время зорко следила, чтобы, не дай бог, какая шалава не подняла взгляд на Абрама-барабанщика. Обоим головы поотрывает. Абрам знал: пообещала, – значит, сделает. И только улыбался и голову от своих барабанов не поднимал. На всякий случай.

    Прожили они вместе около 70 лет. Спокойный, невозмутимый Абрам и темпераментная, взрывная Фатима. Никогда не расставались. Дня не могли прожить друг без друга. Все эти годы.

    И если мне кто-то скажет, что это не любовь, то что же?


    Л. Гитерман
     
    KiwaДата: Воскресенье, 18.06.2017, 12:47 | Сообщение # 404
    дружище
    Группа: Пользователи
    Сообщений: 328
    Статус: Offline
    спасибо, порадовали!
     
    REALISTДата: Четверг, 22.06.2017, 08:51 | Сообщение # 405
    верный друг
    Группа: Пользователи
    Сообщений: 138
    Статус: Offline
    отлично написано, спасибо !
     
    ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
    Страница 27 из 27«12252627
    Поиск:

    Copyright MyCorp © 2017
    Сделать бесплатный сайт с uCoz