Город в северной Молдове

Пятница, 29.03.2024, 12:41Hello Гость | RSS
Главная | кому что нравится или житейские истории... - Страница 32 - ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... | Регистрация | Вход
Форма входа
Меню сайта
Поиск
Мини-чат
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
кому что нравится или житейские истории...
ПинечкаДата: Четверг, 16.05.2019, 02:04 | Сообщение # 466
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1453
Статус: Offline
интересно написано и весьма нестандартно развивается повествование...
спасибо автору!
 
BROVMANДата: Суббота, 25.05.2019, 17:14 | Сообщение # 467
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 447
Статус: Offline
замечательный рассказ..
 
РыжикДата: Воскресенье, 26.05.2019, 04:37 | Сообщение # 468
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 294
Статус: Offline
Однажды редактор журнала New Time Стив Мосс решил провести конкурс, участникам которого предлагалось написать рассказ длиной в 55 слов, но чтобы в тексте сохранялись стройный сюжет, проработанность персонажей и необычная развязка.
Отклик был столь масштабным, что по результатам конкурса удалось собрать целый сборник, получивший название
«Самые короткие в мире рассказы».

 
Рандеву
 
 Зазвонил телефон.
 — Алло, — прошептала она.
 — Виктория, это я. Давай встретимся у причала в полночь.
 — Хорошо, дорогой.
 — И пожалуйста, не забудь захватить с собой бутылочку шампанского, — сказал он.
 — Не забуду, дорогой. Я хочу быть с тобой сегодня ночью.
 — Поторопись, мне некогда ждать! — сказал он и повесил трубку.
 Она вздохнула и  улыбнулась.
 — Интересно, кто это.......

 Хиллари Клэй

 Благодарность

 Шерстяное одеяло, что ему недавно дали в благотворительном фонде, удобно обнимало  плечи, а ботинки, которые он сегодня нашёл в мусорном баке, абсолютно не жали.
 Уличные огни так приятно согревали душу после всей этой холодящей темноты...
 Изгиб скамьи в парке казался таким знакомым его натруженной старой спине.
 «Спасибо тебе, Господи, — подумал он, — жизнь просто восхитительна!»

 Эндрю Э. Хант

 Решающий миг

Она почти слышала, как двери её тюрьмы захлопываются.
Свобода ушла навсегда, теперь её судьба в чужих руках, и никогда ей не увидеть воли.
 В голове замелькали безумные мысли о том, как хорошо бы сейчас улететь далеко-далеко. Но она знала, что скрыться невозможно.
 Она с улыбкой повернулась к жениху и повторила: «Да, я согласна».

 Тина Милберн

 Постельная история

 — Осторожнее, детка, пистолет заряжен, — сказал он, возвращаясь в спальню.
 Её спина опиралась на спинку кровати.
 — Это для твоей жены?
 — Нет. Это было бы рискованно. Я найму киллера.
 — А если киллер — это я?
 Он ухмыльнулся.
 — У кого же хватит ума нанять женщину для убийства мужчины?
 Она облизнула губы и навела на него мушку.
 — У твоей жены...

 Джеффри Уитмор

 В больнице

 Она с бешеной скоростью гнала машину. Господи, только бы успеть вовремя.
  Но по выражению лица врача из реанимационной палаты она поняла всё.  Она зарыдала.
 — Он был в сознании?
 — Миссис Аллертон, — мягко сказал врач, — вы должны быть счастливы. Его последние слова были: «Я люблю тебя, Мэри».
 Она взглянула на врача и отвернулась.
 — Спасибо, — холодно произнесла Джудит.

 Барнаби Конрадеще

 В саду

 Она стояла в саду, когда увидела, что он бежит к ней.
 — Тина! Цветочек мой!. Любовь моей жизни!
 Наконец-то он это произнёс.
 — О, Том!
 — Тина, мой цветочек!..
 — О, Том, и я тоже люблю тебя!
 Приблизившись к ней, он встал на колени и быстро отодвинул её в сторону.
 — Мой цветок! Ты же наступила на мою любимую розу!..

 Хоуп Эй Торрес

 В поисках Правды

 Наконец в этой глухой, уединённой деревушке его поиски закончились. В ветхой избушке у огня сидела Правда.
 Он никогда не видел более старой и уродливой женщины.
 — Вы — Правда?
 Старая, сморщенная карга торжественно кивнула.
 — Скажите же, что я должен сообщить миру? Какую весть передать?
 Старуха плюнула в огонь и ответила:
 — Скажи им, что я молода и красива!
 
ФаталистДата: Суббота, 01.06.2019, 10:14 | Сообщение # 469
Группа: Гости





Борис Кауфман
Несостоявшийся развод

История несостоявшегося развода моего хорошего приятеля, скрипача из симфонического оркестра, Нюмки Шульмана, и смешна и поучительна.

Близкими друзьями мы никогда не были, однако, когда в перерывах между гастролями, Наум торчал в Москве, довольно часто поигрывали в карты в нашей постоянной компании, тогда вся Москва увлекалась канастой или преферансом, вместе в ходили в пивной бар Дома журналиста, где дружили с барменшей Тамарой, странно доброй женщиной. У неё, чего греха таить, мы редко, но бывало — «столовались» в долг, она нам доверяла, мы всегда аккуратно возвращали.
Изредка встречались в гостях у общих знакомых.
Мне нравилось бывать у него дома.
Патриархальная еврейская семья, где все, кроме сыновей, говорили по-русски с жутким еврейским акцентом, но дома в основном на идиш.
Все острили, посмеивались друг над другом, а мама Ребекка пекла вкуснейшие огромные пироги, булочки, маленькие пирожки с картошкой и капустой.
Я как-то раз в шутку спросил, что, Нюмка и Венька, младший брат Нюмки, где-нибудь специально брали уроки произношения русских слов, отделываясь от акцента.
«Где уж — специально!» — презрительно бросил кто-то из старших родственников, — «эти «йолты» даже языка родного не знают, откуда акценту взяться, только матерятся по-еврейски, так пол-Москвы, чтобы с десяток суток не подметать улицы, матерятся по-нашему, пусть их мамам будет здоровье»!
Как-то в субботу я позвонил Нюмке с тайной надеждой составить часика через два-три пульку. Старая мудрая Ребекка Исаевна, прожившая огромную, крайне нелёгкую жизнь, подняла трубку...

Начало жизни её было более чем благополучное: муж, известный инженер, занимавший крупный пост, достаток в семье, прелестные дети, но… В одночасье всё рухнуло — арест мужа, конфискация имущества, отнята квартира, спасибо, что не выслали.
Еле-еле пристроилась уборщицей в маленьком заводском общежитии, единственное место, куда её взяли на работу.
Беспросветная нужда, одна с двумя детьми, однако выкарабкалась, помогали родственники, друзья мужа, просто люди.
Ребекка Исаевна рассказывала, как плакала, когда рабочие, жившие в общежитии, приносили ей билеты для детей на ёлку.
«Ребка, тут это… вот эта… билеты в месткоме на ёлку давали, нашим вроде поздно, а твоим как раз, там им и подарки!»
Дарили ей и на восьмое марта, в основном духи, которые она потом потихоньку продавала — денег на еду подчас не хватало.
И говорила, что за всё время работы там ни разу не слышала антисемитских выпадов, даже когда были арестованы врачи, на неё смотрели скорее с сочувствием и добротой, а за глаза продолжали ласково называть «евреичка»...

Надо отдать ей должное, старенькое двухэтажное заводское общежитие, совсем плохо выглядевшее снаружи, внутри блестело чистотой и аккуратностью, включая кухни и туалеты, а их было по одному на каждом этаже! И ещё помогала родителям воспитывать детей.
Казалось бы!
Жизнь снова изменилась после посмертной реабилитации мужа.
Дети получили приличную пенсию за него, она устроилась на работу в библиотеку иностранной литературы — Ребекка владела немецким и французским языками.
Так она вырастила детей — Наум стал скрипачом, Вениамин инженером, у него сложилась хорошая карьера.
Нюмка после долгих поисков и разочарований, вконец надоевший всем своими нудными причитаниями, особенно за картами, о своей несчастной доле — никто меня не любит, наконец женился на очень красивой девушке из Казани!

Они познакомились после концерта, она сидела в первом ряду, и Нюмка не мог отвести от неё глаз, и после очередного бисирования, сбросив фрак, бросился к ней.
И успешно!
Жена дворника достойна пущего уважения, чем любовница большого начальника, но жена скрипача достойна большего соболезнования, чем жена простого инженера — гастроли, гастроли, гастроли …

Он любил её, родилась очаровательная дочка, казалось бы, счастье в доме, но Адель…
Пробы негде было ставить — провинциальная девушка расцвела пышным цветом в Москве!
Рогов у Нюмки было такое количество, что он уже уставал считать! Ему, в конце концов, надоело, сколько можно прощать «последние разы», и он решил развестись. Я и позвонил в тот самый момент, когда шёл семейный совет.
— Ага, ты, — сказала Ребекка безапелляционным тоном, каким, по обыкновению, разговаривала с товарищами Наума, — ну-ка, парень, немедленно приезжай. Ты здесь нужнее, чем на диване, на который ты положил ту часть тела, где кончается твоя спина и начинаются ноги!
Если бы я заранее знал, свидетелем чего стану, то никогда б не поехал, но кому придёт в голову даже предположить такое!

Нюмка сидел за столом мрачнее тучи, а мама ходила вокруг и сильно напоминала разгневанную Раневскую из «Мечты».
— Нет, ты посмотри! — увидев меня, воскликнула она, — Ты посмотри на него, это же твой друг, чтоб мне так жить — он решил разводиться!
Ты понимаешь?
А, что ты можешь понимать, он решил разводиться!
Этот поц решил разводиться! Как тебе это нравится?
Что, а когда он женился, он спросил у меня? Он что, пришёл к маме и сказал: «Мама, я хочу жениться?»
Нет, он просто привёл эту девку в дом и сказал, что это его жена! И я должна была её принять!
Он влюбился в эту красивую девку, она стала его женой и я должна была принять её, сто чертей ему в голову! А что мне оставалось делать, этот же идиот — мой сын!
Нет, ты посмотри!
Ай, что ты можешь, кроме тузов и семёрок видеть!
Этот мишигене был влюблён в её красоту! Я же ему тогда ещё сказала, что спать ты будешь с её красотой, а жить тебе придётся с человеком, а ты знаешь, что она, как человек?
Но он же меня не слушал, он, видишь ли, был влюблен! Дурак! Ещё хуже — влюбленный дурак!
Этот йолт не понимает, что счастлив только тот дом, который украшен верностью жены и мужа, так надо было идти преподавать скрипку в училище, а не мотаться по заграницам, как говно в проруби! Видите ли, он жену одевал!
— Нет, ты подумай, — она окончательно распалилась, — он её одевал, а кто — то другой раздевал! Нет, когда еврей дурак, он дурак за всех евреев сразу!
Он, что, не понимал, что сначала любовь, а потом брак, а не наоборот? Нормальные люди из двух зол выбирают одно, а этот мишигене коп, мой старшенький, выбрал сразу два — она молода и красива! — Ребекка секунду помолчала, словно собираясь с силами, и с едким сарказмом, — давно известно, в глазах влюблённого и свинья ангел!
Она перевела дыхание.
— А теперь, когда его дочке, моей внучке, дай Бог ей здоровья и счастья, уже шесть лет, он хочет оставить её без отца и бабушки! Он хочет, чтобы она, она! прости меня Господи, чтобы она воспитывала его дочку, а мою внучку!
За что мне такое горе, я тебя спрашиваю? Я что, растила этого дурня, чтобы спросить — что эта мама, да простит меня Бог, может дать девочке!
Нет, ты видел такого идиота!?
Ребекка Исаевна продолжала ходить вокруг огромного четырёхугольного стола, Нюмка сидел насупившись, как побитый ученик, исподлобья поглядывая на мать, а меня, несмотря на кажущуюся серьёзность ситуации, от этого бабелевского монолога распирал смех.
— Нет, всё-таки ты видел такого обалдуя? — продолжала Ребекка Исаевна, — Видишь ли, она блядь! Ты что, только что узнал, что она блядь? Я уже это давно знаю, он — Ребекка ткнула пальцем в меня — тоже это знает, и все в округе знают, но она мать твоего ребёнка, ты же сам в этом виноват, так и терпи! Разводиться он вздумал!
Ты понимаешь, он вздумал разводиться!..
— Нет, мы не замечаем, — продолжала она после паузы, — как растут наши дети! Ещё вчера он был в люльке красавец- мальчик, а я оглянуться не успела, как он превратился в урода-мужика!
— И не смотри на меня так, урод и есть урод, — снова завелась она, — если еврей женится на татарке, а потом у него вырастают рога, как у чукчиного оленя, значит он урод!
Раввин из соседней синагоги говорит, что когда люди женятся, они образуют одну личность, а у этого … образовалось сто личностей!
— Что ты корчишься, — накинулась она на меня, — ты хочешь смеяться, так смейся!
Тебе смешно, а мне слёзы! Я плачу по сыну идиоту, и по внучке, что я могу сделать, если у неё такие папа и мама — мама никейва, а папа шмок, мама делает рога папе, папа только об них и думает, я же волнуюсь за внучку.
Она кипела от гнева.
— Ну, разведёшься, болван, ну, заберёт она ребенка, что ты будешь делать, кретин?
Женишься ещё? И приведешь ещё одну никейву, какая приличная женщина пойдёт за тебя, безмозглого придатка к скрипке?
Будет новая, фарбренд золт дуверден на мою голову, жена, а это старая, уже проверенная, своя, домашняя, мы все её знаем, уже привыкли, таки пусть живёт!
Лучше не будет, я тебя знаю, а дочка, моя золотая внучка, единственная радость в этой жизни, останется при мне!
Этой логики я уже не выдержал, фыркнул, Нюмка криво улыбнулся, и мы оба расхохотались.
— А что, Нюм, есть же правда в её словах, — пробормотал я сквозь смех, тем более что знал, с кем Наум недавно завёл интрижку.
— Правда? Нет, ты посмотри, он нашёл правду в моих словах!
Сопляк, мальчишка, что ты понимаешь в правде? Разве ты можешь понять мой цурес?
— Ребекка Исаевна, что вы, я согласен с вами, — я не знал, что говорить, смех становился просто неприличен.
— Согласен? Смотрите, он со мной согласен! А кому нужно твоё согласие?
— Ребекка Исаевна, но вы сами меня позвали.
— Тебе позвали, чтобы ты молча страдал за своего кретина товарища. Хотя ты сам такой же кретин, что, я не помню твою женитьбу на этой шиксе, узбечке, тоже мне — верблюд на случке!
Но у тебя хоть детей не было, поумней оказался…
Я поежился — поумнее!.. 
Это Кара была умнее, сколько я уговаривал, так нет, аборты делала. Это и была причина развода, подспудная, но главная.
— … а этот — через восемь месяцев ребёнок, и вполне доношенный!
Помолчала и снова вскипела:
— Нет, где это видано, чтобы еврей бросал своего ребёнка? А? Я у тебя спрашиваю, — повернулась к мне.
— Время другое, Ребекка Исаевна. Вообще-то видел. Например…
— Дурак, идиот! Еврей, бросивший своего ребёнка, уже не еврей. Это мамзейрем, или, по-вашему, выблядок рода человеческого! — заорала Ребекка. — И ты мне про них не говори.
А тот, которого ты имел в виду, он же шлемазл, подонок, мразь! Я же всегда говорила, а вы не верили. Я же его в квартиру свою не пускаю, и никогда не пущу. Говно, ничтожество! — она совсем рассвирепела. — Чтобы имени его в моём доме не поминали!
Ребекка и тут была права — Максим Лейзер был изрядный мерзавец, но умный, весёлый, в компании незаменим. Даже подличал с улыбкой на устах.
Институт он так и не кончил, но зарабатывал тем, что за бабки писал диссертации! Самое смешное, что люди действительно защищались, и спрос на него был.
Поговаривали, что по каждой специальности у него были свои авторы — негры, но как-то я застал его в Ленинке, обложенного первоисточниками, и он пожаловался, что заказана диссертация по философии, пришлось окунуться в тему.
Вот так он получил заказ написать диплом для дочки директора крупного московского гастронома, этакой пятипудовой корове в золоте, и женился на ней, бросив жену с двумя детьми.
— А этот поц сидит и молчит! Азохэн вей! Что ты молчишь?
Нет, лучше сиди и молчи, что ты можешь сказать умного, я тебя спрашиваю? Разводиться он вздумал!
Мама, я хочу с Аделью развестись, — злобная ирония звучала в её почти истеричном голосе, — это он сказал мне, бабушке его дочки!
Хочешь себе лучше сделать или хуже жене?
Что ты, когда женился, не знал, что нет ничего страшнее, чем жениться на молодой красивой девке, да ещё из не столицы? Все уже давно знают, что через пару-тройку лет у такого, чтоб мне так жить, мужа, начинает чесаться на голове — ро-о-о-га. Растут!
Так сделай по-другому, чтобы дочка не страдала, ну так навесь этой девке тоже рога, потом измерите, у кого больше, тот и победил!
Что, ты не можешь этого сделать, с виду ты мужик ничего, сразу же не увидят, что ты идиот!
Я хохотал уже во весь голос. Нюмка тоже улыбался, правда, робко поглядывая на мать.
Напряжение было снято, трагедия превратилась в фарс.
Я только подивился таланту Ребекки, её опыту жизни, как она точно просчитала, что нужен статист при разговоре, который своим хохотом разрядит обстановку, превратит напасть в анекдот.
Смеясь, легче принимать решения, она это знала.

Через семь лет Адель умерла от рака желудка, ещё через два года умерла и Ребекка.
К тому времени мы с Наумом виделись всё реже и реже, а потом и вовсе перестали.
До меня доходили слухи, что дочь вышла замуж за какого-то богатого дельца и уехала в Израиль. Нюмка женился на когда-то известной в нашем кино, но к тому времени сильно постаревшей актрисе, Алик их встретил на дне рождения у общего приятеля, но разговора не получилось, даже ради вежливости телефонами не обменялись.

Нет, подумал я, кто и как бы ни жаждал, этот народ невозможно уничтожить!
Он умеет радоваться в печали, помогать в горе, посмеиваться над собой, переживая радость,
 надеяться и верить в лучшее завтра, любить детей и почитать стариков — «играть роль закваски в мировом брожении», как сказал великий русский писатель Александр Куприн.
 
БродяжкаДата: Понедельник, 10.06.2019, 09:20 | Сообщение # 470
настоящий друг
Группа: Друзья
Сообщений: 710
Статус: Offline
Геня Моисеевна жила в абсолютно правильном месте: между старой аптекой и кладбищем...
Она часто говорила: тем дамам, которым не помог универмаг на станции и аптека, но кому ещё рано на кладбище и хочется ещё хоть маленький шматок счастья, тем по дороге надо завернуть ко мне.
Я сошью им такой лифчик и такой корсет, что у них не потемнеет в глазах, а жизнь заиграет новыми красками.
Геня Моисеевна Шахнель шила лучшие бюстгальтеры по всей Казанской железной дороге и у неё не было отбоя от клиентов даже из Москвы.
Геня так давно и так уверенно набила руку на чужой груди, что, не стесняясь, пришивала на свои изделия бирку «Шахнель», где вместо «х» был цветочек и получалась поперхнувшаяся Шанель.
Если находился отважный камикадзе и глумливо спрашивал, не боится ли Геня подсиживать саму Коко, Геня, уничтожающе рассматривая нахала, отвечала: «Во-первых, эта буква „х“ неприлична в белье, а, во-вторых, это Вашей Шанеле должно быть стыдно! Мои лифчики знают и носят все, а её шмоты никто в глаза не видел!» И ведь была права...

Геня развернула своё дело с размахом.
Два раза в году к её калитке рано утром или когда стемнеет приезжал покоцаный рафик с надписью Школьные завтраки и нарисованным на кузове мордатым коротконогим школьником, давящимся ватрушкой размером с велосипедное колесо. Из кабины вылезал заведующий малаховским коопторгом Арон Квашис, а из кузова — два совершенно одинаковых крепких паренька, видимо отъевшихся на школьных завтраках, и часа два носили в дом Гени Моисеевна поблескивающие рыбьей чешуёй плотные разноцветные рулоны дамаста и другого бельевого материала, складывая их в комнате без окон в поленницу.
Раз в год, обычно — весной, у гениной калитки был замечен румын, а, может, и цыган, но без кибитки и медведя, а с двумя огромными кожаными чувалами, где перекатывалось и звякало что-то непонятное. Скорее всего пуговицы всех мастей, крючки, пряжки, кнопки, ремешки и прочая бельевая упряжь.
По субботам Геня не работала и к ней приходили две красковские могучие бабы гладить и отпаривать, а по понедельникам — две тонкие девушки-белошвейки с монашескими бледными лицами выполнять кружевные работы.
Всё остальное время Геня Моисеевна принимала клиенток и титаническими усилиями ставила их грудь на место.

Это были времена, когда женщине ещё прилично было иметь тело, и говорящий лист фанеры вызывал сочувствие, а не зависть.
Тогда институт груди и других выпуклых частей тела не изжил себя окончательно, а мужская часть населения, невзирая на уровень образования или его отсутствие, национальность и финансовый статус, не пытались разглядеть даму сердца в бесполом подростке старшего школьного возраста, а с удовольствием сжимали в объятиях клиентуру Гени Моисеевны.
Она же не просто упаковывала этих дам в достойную обёртку, она исправляла некоторые погрешности и промахи природы и обеспечивала дамам не только высокий бюст, но и высокий старт.

Когда клиентура Гени Моисеевны разрослась, то к ней нередко стали заглядывать по делу не только пышногрудые дамы или прикидывающиеся ими худосочные девицы, но и местные, а иногда и московские джентльмены в поисках подходящей спутницы.
Не надо только считать Геню Моисеевну сводней, ни в коем случае!
Скорее, она была селекционер и справочное бюро в одном лице. В чём-то она даже была провозвестником передачи «Жди меня», но с её помощью искали не постаревших бывших родственников, а моложавых будущих...
И надо сказать, что и в этой сфере деятельности мадам Шахнель не подводила: ни единым сантиметром не соврав, она чётко обрисовывала интересующемуся достоинства претенденток, далеко выходя за пределы своего узкого профиля.

— А что, Генечка, или Роза Певзнер таки действительно такая аппетитная красотка или это дело Ваших волшебных ручек?
— Шо я Вам скажу, Ефим Соломонович...Вот Ви — гинеколог, Ви всё видите знутри, но кому эта интересна, кроме Вам и той женчины? Так и я. Шо я вижу — то я вижу, но хватит, шоб об етом знали я и та, шо я вижу. Я Вам просто говору: Ви берёте Роза и не будете об етом жалеть. И всё, шо Ви насчупаете, Вам таки да понравится. Только не рассказывайте ей, шо Ви видели ув наших общих знакомых знутри и меньше любите её мамочка, иначе шо ув кого знутри будет знать вся Казанская железная дорога...

— Гень Мойсевна, вспомни, нет там у тебя татарочки хорошей лет 40-45? У Рената из Хозяйственного магазина жинка померла, четверо у него, одному не сладить, а он ещё и переборчивый....
— Фазиль, из татаров я имею трох, но на Рената вкус тянет только Наиля с объёмом 132. Это таки неплохо, но ниже у неё объём ещё больше, несмотря шо такие короткие ноги.
Пусть Ренат не сомневается, она на их успеет и за детьми, и за ним бегать и пусть его не смущает нижний объём.

— Генечка, дорогая, ты, пока мой заказ отшиваешь, подумай: мне пора женить сына! Лёве уже 38, лысая голова и без очков меня не узнаёт, а всё тянет. А я внуков увидеть хочу!
— Миля, зесь не давит? Под мишками не туга? Твой Лёва, нивроку, большой умнице, сейхл как у акадэмик, но эти девки же смотрят на вивеска! Поетому я советую тебе познакомить Лева с косой Бэлой Фрумкиной. Если не смотреть ей ув глаза близко, а ещё и раздеть — это кукалке! Спрачь лёвины очки, када они будут знакомица и никто не пожалеет, даю гарантия!

Апофеозом гениных матримониальных талантов была удачная женитьба тогдашнего директора Малаховского рынка, старого холостяка Вагана Бадиряна.
Какие только слухи о нём не ходили: и что он предпочитает школьниц, и что женщины его вообще не интересуют, чего только народ не придумывал! Но стоило Гене построить пару лифчиков историчке красковской вечерней школы, сорокалетней Аиде, как все эти сплетни рассыпались в одночасье, потому что уже через два месяца вся Малаховка и Красково плясали на их свадьбе.
Меньше, чем через год, Геня уже шила Аиде бюстгальтеры для кормящей матери, а через пролетевшие, как мгновение, 11 лет перед Геней уже выпячивала намечающуюся грудь их старшенькая Гаяна...
Ваган сиял, как орден Андрея Первозванного, и больше никогда не повышал для односельчан стоимость аренды рыночного места, а Геня каждый праздник получала неподъёмную корзину фруктов.

Геня Моисеевна гордо оглядывала пёструю малаховскую толпу.
При той товарной убогости и бедности каждая третья женщина в Малаховке и окрестностях побывала в ловких и умелых гениных руках. Даже стоя на рынке в очереди за творогом или к бочке с молоком, Геня спиной могла определить, навалилась на неё её счастливая клиентка или тычется неудачница в казённом белье...
Те, кому повезло, разворачивали плечи, высоко поднимали подбородок и трёхпалубной яхтой проплывали мимо кустов сирени и покосившихся заборов, делая вид, что не замечают восторженных и голодных взглядов встречных мужчин от прыщавых юнцов до седых почтенных отцов семейства. Вся генина паства, что недокормленная в войну и после, что располневшая от макаронно-картофельной диеты, была гениными стараниями рельефна, статна и одинаково головокружительна что в фас, что в профиль. И никакая бедность, пустые прилавки, холодящий ужас белья местного промышленного производства и железный занавес не смогли уничтожить привлекательность этих женщин и их ожидание счастья.

Гени Моисеевны давно нет.
На Малаховском еврейском кладбище на сухом солнечном пригорке стоит камень, формой подозрительно напоминающий огромную, обращённую к солнцу дамскую грудь, и на нём тускло сияют вызолоченные под именем Геня Моисеевна Шахнель слова «Ты умела творить красоту». Кстати, в этой надписи в фамилии вместо буквы «х» тоже выбит цветочек, поэтому те, кто не в курсе, иногда думают, что Коко Шанель похоронена в Малаховке.
Говорят, памятник Гене Моисеевне поставил директор рынка Бадирян в благодарность за своё семейное счастье. И хотя Геня была абсолютно одинокой, могила её ухожена и там всегда стоят свежие цветы. Всё-таки в Малаховке многие имели вкус и знали толк в женских достоинствах.

Рядом с домом, где я живу, три бельевых бутика.
Чего там только нет, такое бельё когда-то даже не снилось, кружева пеной вырываются из дверей на улицу! Прямо грех сверху что-то надевать! У сегодняшних девиц и дам нет проблемы оснастить своё тело.
Но что-то нарушилось в природе.
Девочки, девушки и дамы норовят что-то в себе переделать, добавить или урезать, реновации подвергаются носы, уши, губы, скулы и, конечно, грудь. Тысячи изобретателей корпят над конструкциями, которые зрительно поднимают то, что не поднимается, увеличивают то, чего нет вообще, прячут то, что утаить невозможно, разворачивают части тела в любом направлении, но счастья не прибавляется.
Всё невозможно элегантно, головокружительно шикарно, безупречно и совершенно, но в глазах гаснет надежда и пульсирует обречённость.
Геня Моисеевна, где ты, дай уже барышням счастье!


Татьяна Хохрина
 
KiwaДата: Пятница, 14.06.2019, 11:06 | Сообщение # 471
настоящий друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 674
Статус: Offline
Сойти за немца

Ирма смотрела на Анну, стоя возле окна. Дочь сидела на корточках, а полы её длинного пальто лежали прямо на асфальте. Она сосредоточенно что-то тёрла ладошкой на тротуаре. Когда Анна выпрямилась, Ирма заметила, что потускневшая медная пластинка, встроенная в асфальт рядом с домом, засверкала на солнце.
«Переходит все границы, – подумала Ирма, – нужно рассказать папе».

Обычно решение «рассказать папе» приносило ей облегчение.
Ирма рано потеряла мать, росла с отцом, который и сейчас в свои 87 лет оставался её лучшим советчиком. Но сегодня, когда папа в больнице и от врачей нет хороших прогнозов, не хотелось волновать его.
Папа лежал с закрытыми глазами, выглядел усталым и похудевшим. Ирма тихонько, чтобы не разбудить его, присела рядом на стул.
– И ты даже не поцелуешь своего старика? – вдруг весело спросил он, открыв глаза. – Не сплю. Рассказывай.
– О чём, папа?
– О том, что у тебя на душе.
Ирма знала, что отец умеет читать её мысли. Или просто научился за столько лет так тонко чувствовать её. Да и молчать об этом было нельзя.
И она заговорила:
– Папа, с Анной что-то происходит. Она сидит в Еврейском музее часами – пишет там какую-то работу. Не пропускает ни одной пластинки* на тротуаре, чтобы не наклониться и не натереть её руками до блеска. Фотографирует все выгравированные на них имена погибших евреев.
А недавно заявила, что ей стыдно, поскольку она родилась немкой. И она ненавидит себя за это.
Что делать? К какому специалисту обращаться?
Твоя внучка нездорова, это ненормальное поведение.
– Мне нужно подумать. Завтра же выходной? Вот и приходите ко мне с Анной вместе – соскучился по внучке.
А сейчас хочу отдохнуть. И не смотри на меня так, поживу ещё, – улыбнулся отец.

На следующий день Ирма с Анной приехали к нему в больницу ранним утром. Ирма хотела сначала обсудить с доктором состояние отца, но он, увидев их через полуприкрытую дверь, махнул рукой, чтобы скорее заходили.
– Успеете ещё допросить врача, – сказал он, целуя по очереди дочь и внучку. – Садитесь скорее. Я хочу вам кое-что рассказать...

Ирма придвинула стул к кровати отца, а Анна – стройная, коротко стриженная и русоволосая, похожая ещё на подростка – села прямо на пол, опершись спиной о стену и скрестив «по-турецки» ноги, обтянутые джинсами. С раннего детства это была ее любимая поза.
Деда Анна обожала и звала как близкого друга только по имени – Эрвин.
Ещё до недавнего времени доверяла ему свои маленькие и большие тайны.
Сейчас же Анна молчала, вопросительно глядя на него. Чувствовалось, что Эрвин хочет что-то сказать, но не знает, как начать.
Наконец он заговорил:
– Я вас прошу обеих послушать эту историю так, будто
  вы читаете книгу, – тихо сказал Эрвин. – Вы ведь знаете, что я оказался в Германии только в 1942-м – уже во время войны. Мне тогда исполнилось 11 лет. А родился я в немецком поселении в СССР.
Ты должна помнить, Ирма, что в 80-х, как только стало возможно, я побывал в тех местах. Надеялся, что жива моя любимая учительница и мы увидимся, но она уже умерла.
Я вернулся в Берлин и решил больше не ворошить прошлое.
Однако сейчас, похоже, пришло время.

1986 год. Украинская глубинка

Меня вызвалась сопровождать девушка – работник местного краеведческого музея. Её звали Леся. Вместе мы и приехали к месту, где до войны была немецкая колония. Там не осталось ничего – ни домов, ни колхозных построек, ни моей школы.
Но перед нами открылся луг: пахло полевыми цветами, травой, землёй, а где-то вдалеке паслись коровы. Картина казалось умиротворяющей, и я испытал от этого почти физическую боль.
Потом вернулись в городок, где жила моя учительница Мирра.
Прошло 44 года, но я помнил каждый поворот. Нужно было найти дом, из которого я вышел летом 42-го за руку с немецким офицером.
«Здесь», – сказал я Лесе. Однако на месте небольшого домика с низкими окнами и земляным полом стоял двухэтажный особняк. Ворота были закрыты, а в глубине двора лаяла собака.
– Давайте спросим у соседей, – предложила Леся.
Она подошла к пожилой женщине, сидящей на лавочке напротив особняка. Я ждал, пока они поговорят.
Я не забыл русский, но быструю речь к тому времени уже плохо понимал.
Закончив разговор, Леся меня спросила:
– Ваша учительница была еврейкой?
Я кивнул в ответ.
– Идёмте со мной, – сказала она, – это недалеко.
Солнце стояло в зените, когда мы подошли к металлическому обелиску. Сразу за ним начинался лес. Солнечные лучи били в глаза, и только стоя почти вплотную к памятнику, я смог прочитать надпись:
«На этом месте в 1942 году фашистские палачи расстреляли мирных советских граждан».
– Здесь вместе с другими евреями убили вашу Мирру, – почти шепотом произнесла Леся. – Где их захоронили, точно неизвестно, поскольку немцы увозили тела в лес и закапывали в разных местах.

Октябрь 1941 года

Как всегда после уроков, я собирался провожать Мирру. С первого класса я провожал её от школы до развилки, где дорога поворачивала в город, а потом возвращался к себе.
– Хочешь, пойдем ко мне, переночуешь у нас, а утром вместе в школу? – предложила она. – Только сбегай домой, спроси у родителей разрешения. И познакомлю тебя с Сонечкой.
Сонечка была её дочкой – она родилась в конце июня 41-го. А в июле они остались вдвоём: муж Мирры ушёл на фронт и через месяц погиб.
Пока Мирра работала – учила нас арифметике и грамматике, – с Сонечкой сидела её подруга-соседка... 
Не знаю, почему родители отпустили меня. Обычно они этого не любили делать. Но в тот день мама сказала:
– Да, можно. Подожди только немного: я молока деревенского для Сонечки налью – отнесёшь им.
И ещё тёплую буханку хлеба с собой дала. Мирра по дороге отламывала мне от неё по кусочку, но сама не ела.
Это был хороший вечер: Мирра пела песни на непонятном языке, а Сонечка улыбалась и тянула ко мне ручки. Потом улеглись, хоть девочка никак не могла заснуть.
Утром пришла соседка, Мирра покормила Сонечку, и мы почти побежали, чтобы не опоздать: до нашего поселения было около трёх километров.
Когда пришли, не поняли сначала, где мы вообще и что стряслось: в школе пусто, все дома стояли открытые, а в посёлке – ни души.
Я бросился к себе домой, но родителей не было. Помню только мамин вязаный платок на полу – затоптанный, со следами чьих-то ног. Я сел на пороге и решил дождаться родителей – не могли же они меня так бросить.
– Пойдем, родной, уходим отсюда, – вдруг резко сказала Мирра и взяла меня за руку.
Я сидел не шелохнувшись. Она заглянула мне в глаза и почти прокричала:
– Нужно убегать, Эрвин.
Мы шли очень быстро, но не напрямую, а какими-то кружными путями. Я двигался, как во сне, держась за ладонь Мирры. Она провела меня через калитку к огороду возле своего дома и, оглянувшись, подставила к чердачному окну деревянную лестницу.
– Залезай на чердак, – сказала она. – Там тепло и есть сено. Принесу тебе еду скоро. Но ты только не вылезай оттуда. И помни: тебя никто не должен видеть!
На чердаке я прожил до середины лета 42-го.
Слышал, как соседка рассказывала Мирре, что всех немцев из поселения куда-то увезли – никто не знал, куда. Понимал, что это случилось той ночью, когда я остался у Мирры, и всё время думал о родителях.
А в июле 42-го в городок вошли немецкие войска.

Июль 1942-го. Украина

Это был мой обычный день. Я читал, ловя свет возле чердачного окна. И тут неожиданно снизу послышалась немецкая речь. Мысль была одна – родители вернулись. Я спрыгнул с чердака и выбежал во двор...
Трое мужчин стояли посреди двора. Двое были с оружием, в тёмной военной форме, мрачной на фоне летнего разноцветья, а в третьем я узнал соседа, жившего недалеко от нас. Он о чём-то спрашивал Мирру – побледневшую и прислонившуюся к стене дома.
Отвернувшись от него, Мирра обратилась к военным:
– Я говорю по-немецки.
– Ваш мальчик? – указал на меня старший по званию офицер.
– Нет, – ответила Мирра, – не мой. Он немец. Зовут Эрвин. Его родителей выслали, и он жил у меня.
– Это правда? – с акцентом спросил офицер у соседа.
– Правда, правда, – закивал тот подобострастно.
Офицер поманил меня пальцем. Я не двинулся с места.
– Подойди, – шепнула Мирра, – расскажи ему всё.
Офицер расспрашивал про родителей. Я начал отвечать, как вдруг послышался из дома плач Сонечки.
– Есть ещё ребёнок?! – голос офицера сорвался почти на крик.
Лицо его было серым, худым, с острым носом и таким же острым подбородком. Он смотрел прямо в упор на Мирру.
Помню тишину, всего несколько секунд тишины, а потом тихий и непривычно твёрдый голос Мирры:
– Да, у меня живёт ещё один ребёнок – сестра Эрвина. Её зовут Тереза. А я её няня.
– У тебя есть сестра? – спросил меня офицер.
Я встретился глазами с Миррой и кивнул. Тереза – это было имя моей мамы.
– У него действительно есть сестра? – спросил офицер теперь уже у соседа.
В тот момент мне стало по-настоящему страшно.
Одиннадцатилетний, я понимал, что если Мирра назвала Сонечку чужим именем и моей сестрой, значит, так было нужно. Но это также значит, что снова происходит что-то плохое и опасное.
Сосед смотрел в землю, наклонив низко голову, а потом, будто эхом, повторил: «Сестра, герр офицер».
– Приведите ребёнка, – приказал второй военный и махнул автоматом в мою сторону. – Ты сходи за ней.
Я бросился в дом и взял на руки Сонечку, которая тут же перестала плакать и обняла меня за шею. Мы вышли во двор. Я нёс малышку, стараясь, чтобы она не увидела Мирру и не назвала её мамой. Потом офицер прижал голову Сонечки к моей и долго рассматривал наши волосы, которые были одного цвета – светло-русые. Только у Сонечки вились кудряшки, отливавшие золотом.
– Идите со мной, – сказал офицер и схватил меня за руку так, что Сонечку мне пришлось нести на одной руке. Она смеялась и дергала меня за ухо. А я понял, что имя Сонечка нужно забыть. «Тереза, Тереза», – повторял я как заклинание.


Эпилог

Когда Эрвин закончил свой рассказ, дочь и внучка долго молчали. Первой тишину нарушила Анна:
– Расскажи, что было дальше.
Он попросил Ирму поправить подушку, собрался с силами и продолжил:
– Тем же летом 42-го нас с Терезой переправили в Германию.
С «сестрой» меня, правда, разлучили. Терезу удочерила бездетная семья, а у меня в военном Берлине был только один путь – в Гитлерюгенд.
– Ты… в Гитлерюгенд?! – закричала Анна.
– Не могла в 42-м по-другому сложиться судьба немецкого мальчика-сироты, – спокойно отвечал Эрвин. – Весной 44-го вместе с другими подростками я уже был солдатом.
– Стрелял в людей? – спросила Анна.
– Я сражался за Берлин – ведь нас учили преданности. И не перебивай – мне нелегко говорить. А надо еще рассказать о самом важном.
Все послевоенные годы я следил за судьбой Терезы-Сонечки, ничем не выдавая себя. Впервые заговорил с ней, когда она уже была студенткой. Так состоялось наше «знакомство».
А в 63-м мы поженились. Потом, Ирма, родилась ты, – сказал старик и в упор посмотрел на дочь.
– Что? – вырвалось одновременно у Ирмы и Анны.
– Сонечка – вот настоящее имя твоей мамы, Ирма. А Мирра…
– Моя бабушка? – перебила Ирма отца.
Она хотела ещё что-то сказать, но встревоженно оглянулась на дочь – Анна рыдала. Это были не тихие слёзы, которые можно остановить ласковым словом. Анну всю трясло, руки сжались в кулаки, а длинные ненакрашенные ногти впились в ладони.
– Доченька, доченька, – твердила Ирма.
Не находя других слов, она гладила Анну по голове.
– И ты ничего не говорил?! – почти закричала Анна. – И бабушке ничего не рассказал?! Как ты мог? Она даже не знала, кто её настоящая мать и где она родилась.
А мы с мамой… Почему только сейчас… – через рыдания прорывались слова внучки.
– Потому что любил её, и никого на свете дороже неё для меня не было.
И я хотел, чтобы она прожила счастливую жизнь – без страха и преследований.
И чтобы вы были счастливы, – отвечал Эрвин с грустью. – Ведь я не знал, захотите ли вы быть еврейками. И не верил в голос крови, пока не услышал, Анна, что ты ненавидишь себя за то, что ты немка...

*Справка.
В тротуары улиц Берлина встроены медные пластинки с именами евреев, проживавших в том районе и депортированных в концлагеря.




Поскольку многие дома перестроены и перешли давно в частную собственность, муниципалитет Берлина принял решение использовать не стены домов, а именно тротуары, которые являются собственностью города. Проект задуман, чтобы увековечить память погибших.

Наталья Твердохлеб
 
СонечкаДата: Четверг, 27.06.2019, 10:01 | Сообщение # 472
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 543
Статус: Offline
Футбол и опера

Мой папа был футболистом. Вообще у него было сто десять профессий, но в Одессе он известен как футболист.
Футбол в Одессе — это как в Италии опера.
В Одессе тоже неплохая опера.
Есть только два оперных театра в мире, которые не стыдно поставить рядом с одесским: венский и миланский. Так их и строили те же архитекторы.

Наш театр — он обладает таким мощным излучением красоты, которое облагораживает всё, что попадает в его поле. Я жил напротив.
Я жил напротив оперного театра, а с другой стороны была Канава.
Это был райончик, куда вечером ходить я бы не советовал.
Когда сгущались сумерки, оттуда к опере клином выходила канавская шпана. В голове шёл главный бандит — Костя-капитан, он носил фуражку с «крабом» и тельник. Они направлялись к скверу перед театром. Его называли по-французски — Пале-Рояль. Немедленно били все лампочки. И если в Пале-Рояль забредал какой-нибудь поздний прохожий, выходил он оттуда уже в одних кальсонах. Это обязательно.

В молодости папа жил на Молдаванке — тоже, как известно, не институт благородных девиц.
Мясники, биндюжники, налётчики, шулера, проститутки…
Но папа и два его брата славились даже на Молдаванке.
Жена старшего, Соня, такая была невероятная красавица, что не пристать к ней на улице было просто неприлично.
И вот они пускали вперед Соню, а сами шли следом, три амбала. К Соне, естественно, чалились — и братья давали гастроль.
Они были сущие артисты в драке, папа и его братья...

В общем, у меня был выбор: я мог стать бандитом или оперным певцом.
Но для бандита я был слишком худой. К тридцати трём годам, уже женатый, я имел сорок семь килограммов живого веса. А в детстве меня практически не было видно.
Но канавские меня не трогали. Не потому, что я тесно соседствовал с оперным театром и был такой исключительный красавец, а потому, конечно, что мой папа был знаменитый футболист.
А футбол в Одессе — это наше всё.
На Брайтоне я недавно познакомился с одним сапожником: этот старик живёт в Америке уже десять лет, и до сих пор у него висит футбольная таблица, где он ведет запись всех матчей «Черноморца».
Он десять лет живет в Нью-Йорке, этот тип!..

Мой папа играл до старости. Он имел колоссальную выдержку.
Три раза он сидел в фашистских концлагерях. И все три раза бежал.
В Одессе его уже вели на расстрел. Он дал конвойному обручальное кольцо, и тот отпустил его.
Отцу повезло: малый оказался румын.
А вообще папа никогда не рассказывал о войне и не смотрел военных фильмов.
Это всё враньё, говорил он.
Папа терпеть не мог все эти враки про войну и играл себе в футбол.
А мама у нас была коммунист. О, это таки была мама!
Но папа имел колоссальную выдержку плюс слава, и я всегда понимал, что прав папа.
И я тоже, разумеется, играл в футбол.
Я играл в футбол без остановки с десяти утра до десяти вечера.
На выдержку.
У меня была такая дикая выдержка, что я, конечно, мог стать оперным певцом — на одной силе воли. Я до безумия любил оперу. Мы пролезали на все спектакли. Мальчишкой после войны я слышал их столько, что мог быть профессором консерватории.
Но был один спектакль, после которого как запоют какую-нибудь арию, особенно из «Кармен», хохочу как сумасшедший.
Давали Бизе. И пели: наша украинская знаменитость, русская певица, итальянец и румынский тенор. И каждый пел на родном языке. Одесситы валились из лож, так неслыханно это было смешно. Тогда я понял, что оперу надо исполнять только на итальянском.

Мне же так была дорога наша одесская интонация, что я в конце концов сделал эту изумительную речь, этот солнечный язык, пронизанный юмором в каждом звуке, своей профессией.
Сейчас мало осталось в Одессе тех одесситов, среди которых я вырос, тех, кто населял мой город, как населяет тело его душа.
Они разъехались, развезли Одессу по кусочкам, и эти кусочки ставят свои интонационные ударения на улицах Израиля, Австралии, Америки, Канады…

Где, например, рыжий, который поджидал меня каждый день по дороге в школу в подворотне на Канаве? Он делал мне пальчиком «поди сюда» — и аккуратно отбирал у меня мою котлету.
Иногда мама говорила: «Я не могу, я должна его видеть, кто съедает твоё питание!» — и шла со мной. И в этом случае роковая подворотня всегда оставалась необитаема.
Это была такая игра. А назавтра он снова делал пальчиком…
Но когда ко мне приставали пацаны побольше (а меньше меня не было в Одессе, по-моему, никого), рыжий всегда оказывался рядом и бил всякого.
Где Вадик Карузо, многожёнец, игрок и незначительный певец?
Каждый вечер он надевал чёрный костюм, бриолинил свои чёрные кудри, брился до синевы и выходил на Дерибасовскую с коляской. Позади гордо вышагивали его пятнадцать жён, а Вадик гулял по Дерибасовской и на ходу играл с желающими в «девятку». Проигрывались костюмы, автомобили, дачи…
Потом Вадик всё спускал.

Это были приметы Одессы — как пляж, где все непрерывно поедали домашние припасы в безумном количестве, или как китобойная флотилия «Слава» с её легендарным капитаном Соляником.
Ах, что творилось, когда китобойцы приходили из восьмимесячного рейса! Их голодные жены с красными губами и синими цветами давили своих моряков в объятьях, как виноград, мы прыгали прямо с причала на мелкие суда и обдирали их на сувениры, а рынок на неделю заливал заморский товар. Ой, как гуляли китобойцы, как гуляла Одесса!

Больше я не вижу ничего этого, приезжая сюда.
Мой город дал сильный крен, он вот-вот опрокинется и уйдёт под воду, как подбитый кит.
Но кое-что осталось.
Остались блёстки одесского разговора. Это неистребимо, это в генах, и по этому коду я всегда узнаю Одессу — на Приморском бульваре и на брайтонской дощатой набережной.

Поднимаюсь недавно по лестнице в гостинице «Красная». Швейцар кричит снизу: «Молодой человек! Молодой человек!» Слышу, уборщица реагирует: «Ну что орёшь? Он правильно не оборачивается. Какой он молодой — погляди, сколько ему осталось!»
Встречаю на Пушкинской знакомую: «Наташа! Ты прекрасно выглядишь!» — «Это я ещё плохо себя чувствую!»

Я совершенно убеждён, что всё это написано зря.
Такие модуляции невозможно передать на бумаге. Это умеет один Миша Жванецкий.
Впрочем, мне так только кажется — потому что я произношу и слышу всё, что он пишет.
Так же певец, вероятно, слышит оперу, читая партитуру, а футболист напрягает соответствующие группы мышц, слушая по радио репортаж с матча.

Что вовсе не означает, что можно описать оперу или футбол.
Или драку. Или Одессу.


Роман Карцев


Сообщение отредактировал Сонечка - Четверг, 27.06.2019, 10:03
 
ПинечкаДата: Пятница, 12.07.2019, 08:16 | Сообщение # 473
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1453
Статус: Offline
ПОД ЗНАКОМ КАРНАВАЛА

Разница между комической стороной вещей и их космической стороной зависит от одной свистящей согласной...

В.В. Набоков

Который год пытаюсь понять — что держит меня на плаву в моем небезупречном, небезболезненном и небезоблачном здешнем существовании.
И думаю — его откровенная, брутальная, убийственная карнавальность. Перемена лиц, образов и масок; вывернутый наизнанку смысл существования; ситуации — перевёртыши, их откровенная театральность и откровенный фарсовый идиотизм. Маски грубо размалеваны, служанка переодета госпожой, госпожа — куртизанкой и все играют чьи-то роли. Играют грубо, упрощённо, условно, ибо ничего не поделаешь — площадный театр.

И только иногда блеснет в прорези глаз идиотской маски внимательный и насмешливый взгляд, каким смотрят на нас с портретов шуты Веласкеса.

Вот такая история.

Живет в Израиле человек по фамилии Ленский. Это ещё не начало карнавала, ещё не смешно. Обычная еврейская фамилия, у нас и Пушкины попадаются.
Когда-то в Советском Союзе этот Ленский в знак протеста против ввода советских танков в Прагу сжёг красный флаг на площади Свободы в Риге. Разумеется, его схватили, судили, дали срок, который он отсидел тютелька в тютельку.
После чего репатриировался в Израиль, на историческую Родину, в демократическое государство, где, как он полагал, забудется страшный коммунистический сон.
Но в Израиле в это время у руля стояла Рабочая Партия, у которой, как известно, на трибуне с одной стороны национальный бело-голубой флаг, а с другой — красный.
Что там говорить.
Ленский сжег красный флаг на площади Царей Израилевых в Тель-Авиве. Его схватили, судили, дали срок (надо отдать справедливость — гораздо меньший), он отбыл его и вышел на свободу.

И вышел он на израильскую свободу законченным диссидентом.
Жил на так называемых территориях, состоял в организации КАХ, ходил с оружием, участвовал во всех антиправительственных демонстрациях, (неважно — какая партия стояла у власти), а также митинговал на всех митингах.
Он участвовал во всех забастовках — будь то служащие аэропорта Бен-Гурион или работники детских садов и ясель. Словом, человек сросся с карнавальным костюмом "закоренелый правонарушитель".
Стоит ли говорить, что израильская полиция и органы госбезопасности в любой заварушке привыкли тянуть за ниточку, которая приведёт к вечному диссиденту Ленскому.

И вот моя соседка, работающая каким-то мелким секретарём в следственном отделе иерусалимского полицейского управления, описала мне сценку, свидетелем которой стала на днях.
Действующие лица:

Студент, юноша лет двадцати, из интеллигентной ленинградской семьи, привезённый в страну в возрасте шестнадцати лет — то есть, человек, обременённый некоторым грузом русской культуры...
Офицер полиции, йеменский еврей лет сорока пяти, привезённый в страну в детстве. В любом случае никак не обременённый грузом русской культуры.

Между ними происходит следующий диалог.

Полицейский: — Ты про Ленского слышал?
Студент: — Да... конечно.
Полицейский: — От кого?
Студент иронически поднимает брови, оглядывается на секретаршу, наконец говорит:
— То есть как — от кого? От Пушкина.
Офицер быстро помечает что-то на листке перед собой.
— А где он сейчас — знаешь?
— В каком смысле — где? — насторожённо спрашивает молодой человек, — его же это... убили...
— Как — убили!? — вскрикивает визави, — Кто убил?!
Он вскакивает из-за стола и начинает в страшном возбуждении кружить по комнате. Очевидно, его сильно задевает тот факт, что этот сопляк знает об убийстве Ленского, а он, офицер полиции, почему-то не знает. Он останавливается напротив студента и повторяет:
— Кто убил?
Студент, уже чувствуя, что этот странный разговор с сумасшедшим любителем пушкинского романа пошёл по какому-то неправильному руслу, поёживается и тихо говорит:
— Ну, как же...ну, этот...Онегин же...
Полицейский подскакивает к столу, быстро записывает и это показание.
И только когда он пытается выяснить точную дату убийства, а юноша, явно подсчитывая что-то в уме, бормочет, что приблизительно в первой четверти девятнадцатого века... следует, как у Гоголя — финальная сцена с застывшими фигурами и вытаращенными глазами...

Гротескным преображениям, искажениям, перевоплощениям смыслов подвергается и язык — важнейшая, если не главная, субстанция нашего существования в социуме.
Обратите внимание: коверканье языка, комические языковые ситуации занимают сейчас обширное место на страницах юмористических изданий повсюду в эмиграции — Германии, США, Израиле.

Мучительное н а д е в а н и е чужого языка, постепенное п е р е о д е в а н и е сознания — это ли не трагический карнавальный процесс, суть болезненных эмигрантских перевоплощений!
А ведь с годами происходит ещё и обветшание родного языка, частичная его потеря, прорехи именно в смысловых, подтекстовых оттенках.

На днях сижу в офисе своего издателя, обсуждаю условия опубликования новой книги. Радио на русском языке, которое работает у нас двенадцать часов в сутки, включено на всю катушку.
Идёт передача, в которой обычно знакомят слушателей с тем или иным печатным изданием, берут интервью у известных журналистов и писателей, у редакторов газет и журналов.
Ведёт передачу бойкий старожил. Обладатель глубокого бархатистого баритона, когда-то, в далёкой молодости, он озвучивал линии ленинградского метро ("Осторожно, двери закрываются, следующая станция Василеостровская").
Репатриировавшись, обнаружил, что метро здесь ещё не построили, зато радиостанции "Голос Израиля" требуется диктор.
С началом Великой Алии, он расцвёл, стал вести литературные передачи, брать интервью у приезжих и местных знаменитостей. Правда, за эти годы язык он не то чтобы подзабыл, а как-то...перестал вслушиваться в смысл того, что говорит.

Его собеседник — главный редактор одной из газет, выходящих на иврите, назовём его господин Шапиро. В молочном возрасте его привезли сюда из России, и он понимает по-русски, пытается говорить и искренне считает, что знает этот язык, на котором говорили с ним его родители.
Стоит ли уточнять, что смысл многих его слов и фраз тоже нуждается в некотором дополнительном объяснении.
И вот в открытом эфире происходит следующий диалог:

— Господин Шапиро, — бодро и напористо вступает ведущий, — многие наши радиослушатели интересуются — какого размера ваш почтенный орган?
Господин Шапиро, профессор, автор нескольких монографий, почётный член нескольких зарубежных академий, задумывается на мгновение, затем, преисполненный достоинства, медленно произносит:
— Обычного. Нормального. По пятницам несколько увеличивается... (само собой, он имеет в виду ряд пятничных приложений к своей газете)
И оба этих, весьма довольных собой, господина даже не задумываются — что они несут в открытом эфире.

В этом перевернутом, вывернутом наизнанку мире наши дети — особь статья.
Понятно, что везли их сюда за: здоровым национальным самоощущением, чувством собственного достоинства, раскованностью, знанием языка предков, традиций, культуры, религии.
Но — Боже мой! — не за тем же, чтоб они потеряли н а ш болезненно любимый, родной, самый-прекрасный-на-свете русский язык! А они, наши дети, катастрофически его теряют.
Заставить мою двенадцатилетнюю дочь прочесть несколько страниц по-русски — забойный труд шахтёра, вгрызающегося в скальные породы.
— Ну, почитай "Трёх мушкетеров"!
— Я уже читала на иврите.
— Вот видишь, а роман "Двадцать лет спустя" на иврит ещё не переведён.
Французского ты не знаешь, выходит, вообще эту книгу не прочтешь?
А, знаешь, сколько прекрасных книг на иврит е щ ё не переведены, а на русский у ж е переведены? Ты согласна их не узнать никогда? А книги своей матери ты тоже будешь на иврите читать? И т.д., и т.п...
И с бессильной горечью наблюдаешь, как медленно и неотвратимо уплывает твоё дитя к берегам другого языка, и с ужасом понимаешь, что ему н е интересны книги твоего любимого Юры Коваля, что про Мэри Поппинс и про Винни Пуха твой ребенок прочёл уже на иврите, а по-русски не прочтёт никогда.

Oбъявление на дверях книжного магазина: "Удержите детям язык!!"

Два года подряд я предпринимала в этом направлении почти героические усилия.
Например, отправила свою дочь на уроки русского языка и литературы в вечернюю русскую школу. После занятий пробовала обсуждать пройденное на уроках заискивающим тоном.
— Ну... что вы сегодня учили?
— Этого... ну... Толстов.
— Льва Николаевича Толстого! — преувеличенно артикулируя, говорю я, — Великого русского писателя. Что именно вы читали?
— Это... "Сливная костячка"...
— "Косточка"! — подхватываю я с преувеличенным вдохновением. — Это прекрасный рассказ для детей. А ты можешь пересказать мне содержание?
Она мнется, похныкивает, переминается с ноги на ногу и посматривает в сторону телевизора, где должна начаться популярная юмористическая передача "Зэ у зэ!" (точно это восклицание перевести невозможно, приблизительно так: "О, это оно!" или точнее: "Ото то!").
Актёры — довольно крупные мужчины, переодетые женщинами, (огромные накладные сиськи, лохматые парики, вульгарно накрашенные губы) бегают друг за другом, виляя задами, падают на пол, задирая вверх волосатые ноги в дамских туфлях сорок второго размера и щиплют друг друга за все мыслимые части тела.
Долгое время ничего, кроме недоумения и омерзения, эта политическая передача во мне не вызывала. Пока вдруг я не поняла: да это же ни что иное, как площадной театр, карнавал в чистом виде!
— Если ты перескажешь мне содержание "Косточки", — говорю я, понимая всю жалкость этого педагогического приема, — я разрешу тебе включить телевизор.
Она долго думает, морщит лоб, ковыряет болячку на руке, выворачивая локоть, наконец говорит:
— В общем, там подняли хай из-за фруктов...
Представляешь, считали, кто сколько съел! И папа сказал детям: "Дети мои! Или вы съели эту сливу? Или вы хотите через это хорошо получить? Не говоря уже об совсем умереть...?"
— Можешь включить телевизор, — разрешаю я упавшим голосом.
Тут уж не до бесед типа "Поговори со мною, мама!".
Хоть бы на старости лет стакан воды нам подала, что ли, говорю я мужу, если к тому времени не забудет, как по-русски будет "вода"...

Любопытно, что всё ино-земное, ино-родное, ино-культурное, попав сюда, в эту стихию кромешного карнавала, немедленно вовлекается в его бешеный водоворот.
Глядишь — то тут, то там, в сумасшедшем пробеге мелькнёт новая маска, размыкается на мгновение круг, принимая её в хоровод и… вот уже мчится в колоннадах древней римской улицы Кардо какой-нибудь бывший инженер из Куйбышева, нацепив на себя костюм, например, русского экскурсовода. Он бежит, машет палкой, на конце которой завязана яркая тряпочка, и кричит: "Группа из Винницы, не рабредаться!"
Кстати, на ниве русского экскурсо-ведения происходят чарующие истории, буквально напичканные обмененными смыслами.
Один мой знакомый, экскурсовод, вёл недавно группу туристов из Баку по маршруту "Еврейский Иерусалим". На всём протяжении экскурсии под ногами у него путался маленький глуховатый старичок, слушал, оттопыривая ладошкой большое седое ухо.
Стоя у Стены плача, экскурсовод говорил, что после Катастрофы европейского еврейства произошёл взрыв национального самосознания,и евреи провозгласили независимость Израиля.
После экскурсии старичок подходит к моему приятелю и явно волнуясь, спрашивает с чудовищным акцентом:
— Послушай, дорогой, не могу понять: какой тут у вас катастроф, какой взрыв?
Тот терпеливо и громче объясняет, что после гибели шести миллионов евреев, что принято называть Катастрофой, произошёл взрыв на-ци-ональ-ного са-мо-соз-нания, и евреи провозгласили государство. Старичок вздохнул с огромным облегчением, заулыбался и говорит:
— Ух, слав Богу! Я думал — Пампей!
К слову: костюм полураздетого туриста под знаком хамсина и к нему маска с намалёванным на ней обалделым выражением: "ну и жарища тут у вас!" — явление, распространившееся за последние годы, с падением железного занавеса.
К моей подруге приехал в гости — поглядеть Израиль — сват Владимир Иванович, между прочим, кандидат химических наук.
Приехал, разделся до трусов (у нас, действительно, довольно жаркий климат)и принялся расхаживать по квартире, вышлепывая ладонями на голом животе "Турецкое рондо" Моцарта.
День эдак ходит, два, неделю ходит... Наконец, домашние, ошалев от "Турецкого рондо", решили удалить этого ударника из дому хотя бы на день — проверенным способом: ему купили билет на экскурсию "Иерусалим, город трёх религий."
Живут они под Хайфой, а экскурсионный автобус отправляется от центрального автовокзала. Ну, объяснили свату как добраться до автовокзала, нарисовали — куда и как, только забыли написать название экскурсии. А он, пока добирался, забыл — в какой город едет, помнил только, что в столицу. И пошёл он искать по улицам русскоговорящих людей (что нетрудно), и наткнулся на совсем свеженькую репатриантку, и спрашивает её: — А скажите, гражданочка, какой у вас тут город — столица?
И эта дура отвечает — что? правильно: Тель-Авив. Как её учили в советской школе: "длинная рука Тель-Авива"... 
И пошёл сват Владимир Иванович искать автобус, следующий по маршруту "Тель-Авив — город трёх религий", что на слух местных жителей звучит ну до колик смешно.
Кстати о религиях.
Я не говорю о взаимоотношениях трёх великих религий, сгрудившихся на священном пятачке Масличной горы. Я говорю о противостоянии, распрях и противоборстве внутри каждой из них.
Да у нас внутри каждой конфессии сект, ответвлений, дворов и направлений — видимо-невидимо!
У нас только православная церковь делится здесь на Белую и Красную, смертельно враждующие, церкви. А католики, а протестанты, а армянская и грузинская епархии! А лютеране!
А "Христиане за Израиль", устраивающие ежегодные абсолютно карнавальные шествия по Иерусалиму!
А... христианская пасха — с усиленными нарядами израильской полиции, стянутыми на площадь перед Храмом Гроба, пасха с ежегодными кровопролитными потасовками между братьями во Христе, принадлежащими к разным направлениям христианства — вот это всем карнавалам карнавал!

Есть в Иерусалиме ресторанчик "Кенгуру". Держат его Лина и Дато — она грузинская еврейка, он настоящий грузин, истовый христианин, долгое время был секретарём патриарха православной грузинской церкви. Бывший российский народ любит там бывать: симпатичные хозяева, вкусная кухня, да и компания своя собирается.
Однажды художник Саша Окунь привел в "Кенгуру" своего гостя из Италии, отца Серджио, иезуита. Вот, говорит, познакомьтесь, это отец Серджио. Иезуит.
Дато, который и без того похож на кота, выгнувшего спину, совершенно ощетинивается, отзывает Сашку в сторону и шипит:
— Ты что! Как ты смел привести иезуита в мой дом! Их на порог пускать нельзя, в Швейцарию, например, их не пускают, указ такой есть!
Тем не менее, прирождённое грузинское гостеприимство, очевидно, не позволило ему выгнать гостей. Они уселись за стол, заказали вина, сациви, лобио...
И отец Серджио, который, к тому же, оказался экуменистом, сидит, вкусно ест, благодушествует и рассуждает — как прекрасно станет в мире, когда сольются в любви все веры.
Дато слушает, слушает, и тихо закипает.
— Серджио, скажи, — наконец вкрадчиво спрашивает он, — когда все-все сольются, кто наверху будет?
Отец Серджио, всё-таки иезуит, выучка чувствуется, складывает под подбородком ладони лодочкой, возводит очи и смиренно произносит:
— Наверху будет Бог.
И Дато ничего не остается делать, как повторить этот жест. Несколько секунд они сидят друг напротив друга, как два прихожанина одного прихода.
Помолчали... Трапеза возобновляется.
— Серджио, скажи, — опять вкрадчиво вступает Дато, — когда все-все сольются, ниже Бога кто будет?
— Папа, — кротко отвечает иезуит.
— Ни-ког-да!! — кричит Дато, сверкнув глазами.
Помолчали... Из кухни приносят свежую зелень, молодую картошку с солёными огурчиками...
— Серджио, скажи, — опять вступает Дато, — когда все-все сольются, в самом-самом низу, внизу всех — кто будет?
— Я, — отвечает иезуит, улыбаясь.
— Нет, я!! — страстно восклицает грузин, стукнув кулаком по столу.

Но пока не слились в порыве любви все-все веры — с единой вершиной и единым краеугольным камнем в основании — нашим добрым Дато, — случается так, что на наших площадях бьют кровавые фонтаны.
Впрочем, это тоже в традиции средиземноморского карнавала — возьмите любую итальянскую или испанскую средневековую новеллу: под грохот музыки и раскаты смеха, в брызгах огней всегда сводились счёты с неверной возлюбленной, жестоким мужем, коварным другом, подлым предателем...
Вот только наша ближневосточная мясорубка внесла нечто новое в историю извечного арабо-израильского карнавала: когда в воздух взлетают ни в чём неповинные, никого не предавшие, никому не изменившие, дети...

Возвращаюсь домой из города.
Дверь открывает взвинченный сын, кричит мне:
— Где ты гуляешь, мы тут с ума сходим?!
По телевизору передают экстренный выпуск новостей: двадцать минут назад в центре Иерусалима, на пешеходной улице Бен-Иегуда (в одном из магазинов которой я час назад купила себе отличный ежедневник в кожаном переплёте), взорвали себя три террориста-самоубийцы.
По предварительным данным, они были переодеты в женские платья и прогуливались среди столиков кафе, вынесенных на улицу в этот упоительный час предвечерней прохлады. Есть много раненых, больше десятка убитых, среди них — дети, женщины...
На экране телевизора под вой амбулансов мечутся санитары с носилками, мелькают искажённые ужасом, окаменевшие от шока, залитые слезами, лица людей...

Я представляю себе, как три безумца надевают на себя огромного размера лифчики, чтобы больше вошло в них взрывчатки, как нацепляют парики, надевают дамские туфли, красят помадой губы, — как три безумца готовятся к последнему в своей жизни карнавалу только ради того, чтобы убить ещё с десяток евреев.

Я пытаюсь представить себе, как они переодевались, как смотрели друг на друга — ведь это страшно весело, ведь это смешно, ведь невозможно не рассмеяться?!!
Я швыряю в угол сумку с новым отличным ежедневником, который в любую минуту может больше не пригодиться мне в этой жизни, и ору:
— Гос-по-ди, на-до-ело!! Господи, как надоел этот кошмарный карнавал! Господи, что надеть, во что переодеться, чтобы стать невидимой, недостижимой, неуязвимой! Господи, во что переодеть детей, всех близких, весь народ, чтоб перестать быть вековечной мишенью!!

На следующее утро после бессонной ночи я запрещаю домашним включать телевизор и радио.
Я не хочу ничего слышать, ни одной подробности о вчерашнем теракте, ни одного имени, не хочу видеть ни одной фотографии жертв. Я выжата, как лимон, измучена, у меня нет сил не то что работать — просто жить, двигаться, совершать какие-то бытовые действия.
Медленно шаркая тапочками по кухне, в полной тишине варю себе кофе и слышу, как почти крадучись, чтобы не раздражать меня, муж выходит за газетой, а потом тихо шуршит страницами в комнате.
Вдруг раздается — я ослышалась, наверное? — его, почти истеричный смех.
— Опечатка! — кричит он мне, — Ну и опечаточка!
И показывает в разделе "Объявления":
"Каин с большим опытом предлагает услуги по части обрезания".
Ну, конечно. Наборщица, наверняка новая репатриантка, вместо "коэн" набрала более понятное ей — "каин", мгновенно вписавшись в стихию этого вечного, невозможного, неостановимого ни на минуту, трагически прекрасного карнавала.


Дина Рубина
 
Патриот...ик!Дата: Пятница, 30.08.2019, 10:04 | Сообщение # 474
Группа: Гости





Эмигрантская новелла

Баянист играл плохо. Да и баян был старенький: он недовольно шипел, когда его заставляли прибавить звук. Но это был баян! Он звучал в Израиле, в городе Эйлате, прямо на набережной, изображая что-то отдалённо похожее на вальс «На сопках Маньчжурии».
Здесь, прямо напротив иорданского берега, играл любимый мною баян – точно такой же, какой был у меня в детстве...
Мой закончил свои дни в солдатском клубе. Мама прислала его мне в Ангарск, где я служил в стройбате. На некоторое время я был вынужден оставить инструмент без присмотра – и его растоптали в драке пьяные дембеля.
Я тогда плакал.
Мне захотелось помочь никудышному баянисту заработать несколько лишних шекелей. Только я собрался попросить у него разрешения сыграть, как он почему-то замолчал, бережно, как ребёнка, поднял инструмент и ушёл в сторону Эйлатского залива.
Наверное, ему хватило заработанного в тот вечер. Интересно, были ли у него проблемы с таможней при перевозке баяна?
Почему меня это интересует?  Расскажу – может быть, вам будет интересно.
Первые уезжавшие в Израиль и Германию, всё, что не сумели продать, раздаривали просто так, на память.
У меня, например, до сих пор стоит электрическая мясорубка, подаренная когда-то товарищем, уехавшим в Германию. Хорошая мясорубка, он мог бы взять её с собой, но зачем, скажите, ему везти в Германию немецкую мясорубку? Тяжесть и только.
С собой брали самое необходимое – чтобы выжить и встать на ноги, а ещё то, без чего на чужой земле не могла жить душа.
– Мишенька, – говорила мама моему брату, уезжавшему в Израиль в ноябре 1990 года, – ты даже не возьмёшь с собой коньки?
– Мама, – отвечал он, – коньки – это единственное, без чего я там не смогу обойтись, но я потерплю до заморозков, потом куплю себе новые коньки.
Во-первых, где вы видели заморозки в Израиле?!
А во-вторых, он-таки взял с собой коньки и катался там на них. Отсутствие мороза ещё не означает отсутствие льда.

Биробиджанские репатрианты тех лет были для своих земляков первооткрывателями невесть откуда взявшейся исторической родины.
В свою очередь «доисторическая» родина, то есть Биробиджан, любила их, а потому стоило отъезжающим пройти на посадку в самолёт, как друзья и близкие начинали неистово по ним скучать. Письма зачитывались до дыр, их читали друг другу и по телефону.
Я уже не говорю о газетах, которые проливали на жизнь «новеньких» тусклый тогда ещё свет.
В то время я работал корреспондентом газеты «Биробиджанская звезда», а ещё вместе с журналистом Леонидом Школьником, создавшим первую на Дальнем Востоке независимую газету «Взгляд», мы протаптывали новые тропинки для прохождения объективной информации о жизни в Израиле и о первых проблемах наших собратьев, покинувших Биробиджан.
5 ноября 1990 года я проводил в Израиль младшего брата Мишку, а примерно через неделю Школьник то ли с чьих-то слов, то ли из письма читателей рассказал мне о случае на шереметьевской таможне.
Он предложил написать об этом. По времени выходило, что мой Мишка летел тем же рейсом, и потому я писал собственной болью.
Написанное я назвал «Эмигрантской новеллой».
«Я сейчас далеко. Я за восемь тысяч километров от людей, бредущих по огромному шереметьевскому полю навстречу эмиграции. Мне жалко вас, всех до единого. Даже матери, провожая блудных своих сыновей, не проклинают их, не перетряхивают котомки, контролируя, чтобы те не прихватили с собой чего лишнего…
В ночь с седьмого на восьмое ноября, когда по телевидению транслировалась праздничная демонстрация на Красной площади, в аэропорту Шереметьево шла регистрация пассажиров.
Бывшие граждане Страны Советов наспех прощались с близкими, оформляли багаж и заполняли декларации.
Отупевшим от слёз взглядом они следили за таможенниками, внимательно изучающими содержимое их сумок и чемоданов. «Не положено!» время от времени слышали они – и послушно отдавали провожающим «лишние» предметы.
«Не положено! Без справки министерства культуры…».
Бывший биробиджанец Женя Кригер был просто сбит с толку услышанным. Речь шла не о золотых украшениях, не об иконах, водке, шоколадных конфетах…
«Не положено» касалось саксофона – самого дорогого для Жени предмета из всего багажа.
Саксофон – это его прошлое, в котором близкие люди и мелодии, это любимое занятие, надежды на будущее. В конце концов, там, куда они собирались ехать, саксофон – это верный кусок хлеба, как говорят в России.
Рейс – в шесть утра. Какое министерство выдаёт справки в три часа ночи?!
Восемнадцатилетний Женя плакал на глазах у таможенников, родителей, провожающих…
Семья прошла в зал ожидания, а за их спинами продолжало раздаваться знаменитое шереметьевское «Не положено!».
Не положено сгущённого молока, копчёной колбасы и других продуктов.
Не положено приземлиться в промежуточном аэропорту и, не обращаясь в магазины и бары, где говорят на незнакомом языке, поесть самому и накормить детей.
Родина-мать до последней минуты беспокоится о воспитании своих чад. Чтобы они там, в чужой стране, как в бывшей своей, обошлись без излишеств».

Дома меня ждала осень, какой в Израиле не бывает.
В Тель-Авиве было плюс тридцать четыре. Мой друг Сашка Беренгольц, с которым я разделил эту поездку к маме, ещё стоял у входа в аэропорт имени Бен-Гуриона и что-то объяснял родственникам – видимо, перечислял причины, по которым он не приедет жить в эту страну.
Мой брат Мишка отошёл куда-то, я был один. Мама не ездила провожать меня в аэропорт: ей было трудно переносить жару.
Я не заметил, как парень лет двадцати пяти оказался у меня за спиной и аккуратно взял меня за руку.
– Вы ведь Драбкин? – спросил он и посмотрел сначала на меня, а потом в сторону, где стояла группа людей.
– Драбкин, – ответил я без всякой радости, потому что и так было грустно, а тут ещё какая-то неожиданность.
В Израиле, между прочим, неожиданностям не радуются, особенно в аэропорту.
– Я хочу познакомить вас с мамой.
С такими интонациями в голосе мужчина сообщает подруге о намерении познакомить её с родителями.
– Не вижу препятствий, только скажите мне, какое отношение я имею к вам и вашей маме, а то как-то неудобно.
– Я вам всё объясню.
– Хорошо, – ответил я, – надеюсь, маме вы уже всё объяснили.
Мы подошли к людям, из которых я не знал никого.
– Мама, – сказал парень, удививший меня своей просьбой, – это Саша.
Единственное, что я запомнил о женщине, к которой он обратился, так это то, что она была его мамой.
Она сказала: «Спасибо вам». И ещё, кажется, сказала, что «мир тесен, особенно здесь, в Израиле».
– Пожалуйста. Ещё бы знать, за что спасибо…
– Вы когда-то работали в газете «Взгляд» и писали о том, как у меня забрали саксофон, – снова обратился ко мне молодой человек.
– Писал, но это было семь лет назад, и я не помню толком материала.
– Зато мы помним.
Газета, в которой вышла ваша заметка, попала в руки одному небедному человеку в Америке. Прочитав её, он разыскал меня здесь, в Израиле, и прислал тысячу долларов на новый саксофон. Я купил инструмент, и, представьте себе, всё это благодаря вам.
Теперь вы понимаете, почему я хотел познакомить вас с мамой?
– Понимаю. Мне очень приятно. У вас хорошая мама…

На мгновение я увидел, как два часа назад моя мама в последний раз махнула мне рукой там, в Нацерет-Иллите, в месте, где дорога сворачивает с улицы Агнон на трассу, ведущую к аэропорту Бен- Гуриона.
А ещё вспомнил Москву 1991 года, аэропорт Шереметьево и то, как довольные собой таможенники изымали у моей мамы «контрабанду» в виде литровой банки красной икры.
Они составляли акт, а мама говорила им: «Дети, а что, просто съесть эту икру, без составления бумаги, вы никак не можете?! Ешьте на здоровье! Я везла внукам, но, думаю, они мне и так обрадуются, без икры. Ешьте, только пропустите меня и дайте присесть.
Готэню, как я устала в этом метро.
– А вы ещё там, в России? – спросила меня мама саксофониста.
– Нет, я пока ещё здесь, в Израиле, но, надеюсь, через сутки буду уже в России.
Так что счастья вам!
Я увидел, как мой друг Сашка машет мне рукой, показывая, что пора идти на контроль безопасности. Извинившись перед новыми знакомыми, я пошёл к стойке, где мне задали с десяток привычных уже вопросов:
– Вы брали у кого-нибудь посылки?
– Нет.
– Вы везёте с собой игрушки, похожие на оружие?
– Нет.
– Вы везёте с собой оружие, похожее на игрушки?
– Нет… Нет… Нет…
– Что хотела от тебя эта мишпуха? – спросил Сашка, когда мы прошли контроль безопасности.
– Хорошо, что их мальчик не вывозил с собой рояль. На него американский миллионер вряд ли бы раскошелился.
– Так что они хотели всё-таки?
– Познакомиться.

____________________

Из только что вышедшей книги Александра Драбкина «Песни моих улиц. Повесть. Рассказы. Очерки»...
 
papyuraДата: Вторник, 03.09.2019, 14:39 | Сообщение # 475
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1542
Статус: Offline
Медная шкатулка

– Ничего, что я все болтаю, болтаю?.. Скажите, когда надоем, не стесняйтесь, ладно? Просто вы так хорошо слушаете, а в поезде так славно разговор течёт…
Вот мы говорили о семейном предопределении.
Если позволите, я – о своей семье. Не пугайтесь, скучно не будет. Истории прошлого века в любом случае занимательны.


Итак, представьте девушку из мещан, гимназисточку-егозу, пророманенную книгами до последней легчайшей кудряшки. Подмосковный городок с летними павильонами, где на подгнивших от дождей подмостках дают спектакли наспех сколоченные труппы заезжих актёров. Как можно не влюбиться в плечистого-речистого героя? Как можно не пропасть в его улыбке, в рокоте его баритона, как можно унять восторженную дрожь, когда он – Гамлет – произносит начальные фразы своего знаменитого монолога?
Не буду утомлять вас атрибутами романтической страсти: всеми этими букетами, записочками, условленными встречами в беседке над рекой. Скажу сразу: она сбежала с труппой. Это была моя бабушка.
Лет через пять герой оставил её уже в другом подмосковном городе одну, с двумя детьми; старшему было четыре, младшему, моему отцу, – годик.
Теперь вообразите её положение: к тяжелой работе не приучена, денег ни копейки, дети голодают, малыш вяжет руки.
Чем зарабатывала? Изредка давала уроки немецкого или латинской грамматики девочкам из не слишком щепетильных семей, ибо столь безнравственную особу тоже ведь не на каждый порог пустят.
Написала она родне покаянное письмо, но в ответ ни слова не дождалась; мой прадед и без того крутоват был, а тут случай особый: эдак-то его дочь ославила – на весь город! Трудно ему было позор проглотить. Словом, беда, настоящая беда, хоть вешайся.

И в такой-то тяжкий момент к ней с тайным визитом вдруг приезжает семейная пара: её троюродная сестра с мужем. Адресок, стало быть, добыли из того самого её письма, каждая буква которого вопила о спасении.
Люди они были состоятельные, порядочные и уж десять лет как женаты, но… ребёночка всё бог не давал, и надежда на это совсем истаяла. А я и сейчас восхищаюсь их расчетом: как всё толково обмозговали, как грамотно ловушку расставили! Часа через два пустой болтовни бабушкина сестра вдруг заплакала и сказала:
– Соня, отдай нам младшенького! Мы тебе помогать станем, вроде пенсиона положим. Ты вздохнёшь, подкормишься, оглядишься. Человеком себя почувствуешь. И себя сохранишь, и старшего вытянешь…
Такое вот выгодное предложение: продай, мол, сына. Если, конечно, не хочешь сгинуть вместе с обоими… А куда деваться? Жизнь штука подлая, злая. И сидели они трое: женщины ревели белугами, мужчина тоже сильно переживал. Сами понимаете, речь ведь не о болонке, а о живом малыше.
И решилась она. Приняла этот неминучий выбор судьбы. А как ещё могла обоих детей спасти?
Только одно условие ей и поставили, зато уж жестокое: не появляться.
Раз в году могла она приехать и глянуть на сыночка издали, из-за угла дома или в витрину кондитерской, куда его нянька водила пирожными угощать.
Страшно тосковала, страшно! Но и радовалась каждый раз, потому как видела: сынок одет-обут, да при няньках, да такой красавчик и… так на неё похож!

Вот поглядите-ка на меня внимательно: заметили легкую косинку в левом глазу? Это родовая печать. Такая у бабушки была, у моего отца, у меня.
И хотя договорилась она с приёмными его родителями, что шкатулку с документами о рождении они закопают под грушей у себя в саду – мало ли что с людьми случается, целее будет, – эта легкая характерная косинка, ежели что, лучшим доказательством родства служила. Сразу было понятно, кто кому и кем приходится.
А дальше что?
Дальше грянула революция. Парню уже лет семнадцать исполнилось, и он – рослый, красивый, дерзкий – ринулся в эту самую революцию очертя голову и сердце. По характеру, понимаете ли, заводилой был. Как это сейчас говорится: прирождённый лидер.
Сквозь революцию и Гражданскую войну прошёл, как нож сквозь масло, со всех трибун в светлое будущее народ зазывал. Видимо, артистизм родного папани унаследовал. Был он уже крупной шишкой в НКВД, женатым человеком, отцом двоих сыновей.
Его приёмный отец давно, ещё в начале революционной мясорубки, скончался от разрыва сердца. Ещё бы: видеть, как отнимают твою ткацкую фабрику, забирают дом и всё нажитое. А главное – видеть, что возглавляет всю эту банду взращённое тобою дитя! Тут любой от ужаса и горя концы бы отдал. Ну а жена его несчастная вслед за ним последовала. Не захотела жить. Наглоталась чего-то, уж и не знаю – чего именно, и померла.
И тогда…
Знаете, люблю я этот поворотный круг в любой истории, исконный, древний, ещё из греческих трагедий поворот ржавого рычага, выпускающий на сцену нового либо подзабытого персонажа. Бывает, слушаешь, слушаешь чью-то историю, и ждёшь не дождёшься: когда же наконец будет произнесено это самое и тогда?..
И тогда на сцене появилась родная мать.
Знаете, что интересно, – я ведь помню тот день.
Не поверите: крошкой был, три годика, но почему-то запечатлелась в памяти эта сцена. Наверняка был в ней такой накал, такая драматическая сила… ведь дети, они как животные – чувствуют напряжение в воздухе.
Мы со старшим братом играли на полу, строили из кубиков конюшню для деревянного коня, из-за которого постоянно дрались. А мать в кухне крутилась, тесто на пирожки раскатывала. Почему помню, что тесто? А у неё руки были в муке. Ну слушайте…
Позвонили в дверь, мать открыла. На пороге стояла пожилая женщина. Вот закрою глаза, и передо мною – стоит она и стоит. Молчит и порога не переступает. И мать молчит и тревожно так, вопросительно смотрит на неё.
Понимаете, на трезвый внимательный взгляд ей ничего и доказывать не надо было – сын был похож на неё, как две капли воды. Просто одно лицо. Косинка эта характерная, которая так особенно, так лукаво направляет взгляд.
И что поразительно: невестка, наша мать, приняла её с распростёртыми объятиями, – помню, на спине у гостьи отпечатались на макинтоше обе мучные мамины пятерни. Нам, детям, сказала: это ваша бабушка, «мамашей» её сразу стала называть.
А отец…
Он, когда с работы вернулся, выслушал историю с каменным лицом и сказал: у меня мать одна, та, что меня воспитала. Другой у меня нет и не будет. Не верю я в эти байки…
Тогда гостья ему говорит: «Сынок, я тебе могла бы доказать, ведь там у вас в саду под грушей шкатулка медная с документами о твоём рождении закопана…» А отец ей: «Кан-е-ешна, шкатулка! «Всадник без головы!» Рукой махнул и отвернулся.
В том доме давно, уже лет десять, как дворец пионеров был. Но сад сохранился, и груша старая как росла, так и осталась, правда, не плодоносила. Можно было бы выкопать ту шкатулку. Но только зачем: какая там шкатулка, когда на одно лицо мать и сын. Но отец даже говорить с ней не желал. И впредь оставался как кремень…
Бабушка к тому времени совсем одна осталась. Старший её сын, Семён, дядя Сеня, от тифа ещё в Гражданскую помер. И видно, так обожгло её в юности, что женская её судьба прошла неинтересно, скудно.
Она приходила смотреть за нами, возилась по хозяйству, всю работу делала по дому, очень помогала маме, и та её уважала и любила.
А отец молчал, и так, по молчаливому обоюдному уговору, ко времени его возвращения с работы бабушка должна была уйти. Редко-редко задержится, если кто-то из нас, детей, болеет.

Помню один такой день.
Я лежу с камфарным компрессом на шее, а бабушка напекла мне горячих шанежек, чтобы мягко глотать… И тут отец вернулся, и она суетливо так на стол ему – тарелку с горячими шанежками, и чай крепкий, сладкий. А он, опустив голову, с такой горечью вдруг:
– Софья Кирилловна, почему ж вы отдали меня, а не брата?
И в ответ – тишина…

Я вам не надоел еще со своими родичами? Интересная штука: начинаешь рассказывать новому человеку события чуть не восьмидесятилетней давности, а как вспомнишь эту бездонную беззащитную тишину на вопрос взрослого мужчины, так горло и перехватит…
Ну дальше всё просто: трагедию нашей семьи разрешил НКВД – отца арестовали в 39-м и, как потом уже я узнал, сразу и расстреляли.
Бабушка переселилась к нам и так дожила с нами до смерти.
У неё знаете какой талант был? Она в уме считала мгновенно. Под старость с палочкой ходила по магазинам, стояла в очередях. И если кассирша обманет на копеечку-две, она протянет руку со сдачей и стоит, смотрит, смотрит, пока взбешённая тётка в ладонь ей не бросит недостающую монетку.
Так и вижу её: стоит и смотрит, молча смотрит в свою ладонь с двумя грошами…

Вот что мучает меня всю жизнь: как вы думаете, горевала она, когда обретённого сына на смерть забрали, или испытала облегчение?
А ещё простить себе не могу, что, выросши, не откопал под грушей ту медную шкатулку с документами о рождении отца. Зачем? А бог её знает. Всё ж семейная реликвия…


Дина Рубина
 
РыжикДата: Четверг, 03.10.2019, 02:24 | Сообщение # 476
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 294
Статус: Offline
Еврейская месть

Клавдия Васильевна Зотова, русская, немолодая женщина, прибыла в Израиль по гостевой визе, выручить из борделя свою взрослую (37 лет) дочь – Екатерину.
Никто не просил Клавдию Васильевну о помощи. Екатерина регулярно звонила маме, присылала деньги на содержание сына, оставленного с бабкой, и сообщала, что работает на одном из заводов центра страны.
Но, как это обычно бывает, нашлись «добрые» люди и сообщили матери, чем на самом деле занимается ее единственная дочь. Известие это потрясло Клавдию Васильевну и заставило предпринять столь долгое путешествие. Человек сильный и решительный, она не стала уговаривать дочь по телефону бросить сомнительный промысел, а решила все уладить лично и быстро. Пристроила внука у близких людей, без особого труда преодолела сложности с визой и в конце марта 2003 года оказалась на берегу Средиземного моря.
В Израиле Клавдия Васильевна столкнулась с известными трудностями. Прежде всего, ее дочь была недовольна визитом мамы и наотрез отказалась возвращаться домой, в город Судогду, Владимирской области. Зотова тем не менее решила твердо добиться своего различными путями.
Зачем ей понадобился разговор с журналистом русскоязычной газеты, не знаю. Сразу сказал, что в этом деле помочь мы вряд ли ей сможем, но вскоре понял, что нуждается Клавдия Васильевна только в одном: ей нужно, чтобы кто-то терпеливо выслушал ее исповедь.
История жизни Зотовой мне поначалу не показалась интересной, но тут Клавдия Васильевна обронила одну фразу, упомянув падение дочери: «Это мне лично еврейская месть».
Вот тут я и насторожился, спросил гостью Израиля, в чем её грех?

А в ответ услышал совершенно фантастическую историю, достойную внимания читателя.

«Из колхозу мне удалось сбечь в четырнадцать годков, – начала свой рассказ Зотова. – Нужны были работницы на торфоразработки. В деревню нашу прислали ответственного товарища, он меня и внёс, без лишнего разговору, в списки, не поглядев, что годков мне мало. Я росту была большого и сильная на вид.
Два года потом жила в бараке и работала формовщицей на прессе по двенадцать – четырнадцать часов в сутки, но к пятьдесят первому году предприятие это свернули за нерентабельностью, в бараках селить стали бывших зека, высланных на сто первый километр.
Я ж должна была вернуться в колхоз с голодухи пухнуть, но тут нашёлся добрый человек, и устроил меня на ткацкую фабрику в город Порхов.
По швейному делу я и трудилась до пенсии. Школу вечернюю закончила, потом техникум, а ушла на заслуженный отдых с должности мастера цеха.
Теперь скажу о главном.
Работал у нас на фабрике один еврей семейный по фамилии Лонж, Яков Самойлович. Фельдшером работал в здравпункте. Был он женат, имел двоих детей, с большой разницей в возрасте. Старшему сыну – Вене, как мы познакомились, было уже семнадцать лет, а младшенький – Сашок – только народился.
У меня случилась большая любовь к этому Вене. Можно сказать, я из-за этой любви и поступила в вечернюю школу учиться в пятый класс, а он, Венечка, как раз, десятый кончал в школе обычной. Ему, может, поначалу тоже показалось, что мила я ему и желанна. Я у него первой женщиной стала в жизни. Наша любовь с год продолжалась, а потом его в армию забрали, и он мне оттуда письмо отписал, что просит прощения за всё, но больше близость со мной соблюдать не намерен, не хочет меня обманывать и предлагает его не ждать с Дальнего Востока, а устроить свою личную жизнь с другим человеком...
Много времени прошло, но могу смело сказать, что горя сильнее не было в моей жизни. Хотела даже руки на себя наложить.

Нужно вспомнить, какое было время тогда. Все вокруг говорили, что евреев скоро высылать будут на север, в лагеря, так как они «убийцы в белых халатах».
Отца Вени с медицинской работы выгнали, но директор наш был человек добрый и умный. Он Якова Самойловича оставил при фабрике разнорабочим. Так и сказал: «До лучших времен».
Мне доброты и ума не хватило. Я страшным письмом Вене ответила.
Смысл письма был такой: как он, жидовская морда, посмел меня, русскую девушку, бросить, надсмеяться над моими высокими чувствами.
Веня на это письмо не ответил, а я всё горела страшным огнём.
Я вдруг возненавидела не только его, но и всё семейство Лонжей и ... задумала страшную месть: решила украсть их недавно рождённого сыночка, отнести его в дальний лес и там бросить в снег, чтобы он умер холодной смертью.
Я тогда подумала, что мне за это ничего не будет от властей, потому что все евреи в СССР будто стали людьми вне закона и с ними можно было делать всё, что угодно.

Надо сказать, что наше общежитие было близко от дома Венечки моего.
Вот однажды и случился подходящий момент младенца выкрасть. Маленький меня хорошо знал и улыбался, когда я его в коробку большую из фанеры посадила. Так и несла до леса. Он мне оттуда агукал из коробки, а потом даже заснул. Так я почти бежала с Сашком боле часа, а потом ушла от дороги по глубокому снегу в лес, поставила коробку под ель и стала бечь от этого места.
Тут Сашок будто понял всё и заплакал. Он плачет в крик, а я бегу. Потом, как-то вдруг, силы кончились, упала, хватаю снег губами и ясно понимаю, что не смогу бросить маленького так, на смерть.
Вернулась, взяла его на руки, а Сашок сразу плакать перестал. У него всю жизнь был такой характер. К людям с большим доверием относился.
Никогда потом не верил, что человек человеку – волк, даже во взрослом возрасте не верил.
Ну вот, пригрела я маленького и думаю, что мне с ним делать?
Ясно что: вернуть обратно родителям. Но как только я об этом подумала, сразу вернулись ко мне все мысли о моей несчастной доле брошенки и вся ненависть к Венечке и его еврейскому семейству тоже вернулась.
А надо сказать что до соседнего посёлка было совсем недалеко от этого лесного места. Вот я и решила идтить туда, найти попутку и отвезти маленького в мою деревню, к маме. Она у меня, пусть ей земля пухом будет, добрая была женщина, хоть и совсем неграмотная и одинокая.
Бог ей только одну дочь и дал, а отец наш погиб на фронте сражений с Гитлером.

На счастье моё – в том посёлке сразу одного нашего деревенского встретила на мотоцикле с коляской. Он меня и отвёз к маме. Весёлый такой парень. Он меня сразу узнал.
– Клавка! – кричит. – С прибавлением.
Тут и поняла, как перед мамой объясниться... 
Я, надо сказать, больше года её не видела и решила, что выдам Сашку за своего сынка, прижитого от случайного человека. Поначалу эту фантазию знакомому парню рассказала – мотоциклисту Фёдору. Он на меня как-то странно посмотрел и ничего не сказал.
А потом мама за мной бегала с вожжами и орала на всю деревню, чтобы все соседи слышали. Лошади-то у нас давно не было, с этой самой коллективизации, а вожжи так и висели на стенке сарая. Раз я дала для виду себя хлестнуть, на этом наказание и кончилось.
Мама моя родная была вроде и довольна, что теперь у неё внучек объявился, и такой ладный, кормленый и красивый…
Вот я оставила с ней Сашку, а сама, устроив в сельсовете все дела с метрикой, вернулась в Порхов.

А там уже большой переполох был. Младенца искали, но никто меня не заподозрил, как близкого семье человека. Решили, что цыгане (было у них стойбище рядом с городом) ребёнка увели. Устроили даже налёт милицейский на табор, но никого не нашли. На этом всё успокоилось.
Только родительница Лонжей места себе не находила, вроде как не в себе стала...

Сталин помер. Положили его в Мавзолей рядом с Лениным, а Якова Самойловича хотели вернуть на прежнее место в здравпункт, но он отказался, так как решила эта семья к родне ехать в Биробиджан, да и поближе к месту службы сына. Там его ещё и ранило слегка во время танковых учений. Вот они и уехали, а я, как школу закончила, подала документы в училище города Судогды, туда и перебралась, там и работать стала на фабрике, будто подальше от греха.
Работала, училась, в деревню часто ездила, помогала маме Сашку растить.
Время прошло, и стала я о нём думать, как о родном моем сыночке.
Шесть лет так ездила, а потом зарабатывать стала неплохо, комнату получила и решила Сашку к себе забрать вместе с мамой. Она болеть стало тяжко, что-то с сердцем...
Так мы и стали жить на пятнадцати метрах втроём.
Сашка в школу пошёл, способным оказался к наукам. Учителя к нему относились по-доброму, ребята в классе тоже. Только однажды, ему только десять лет исполнилось, прибежал домой весь в слезах и кричит, что его кто-то жидовской мордой назвал.
– Мама, – плачет навзрыд. – Я же русский, а они так, почему?
– Русский, русский, – говорю. – Это они, дураки, по злобе.

Тогда мама моя в первый раз и спросила, от кого я Сашку понесла.
Я тогда и сказала, что от еврея. Я тогда даже подумала, что отцом его мог вполне стать Венечка.
Я даже сама себе поверила в эту неправду, что это так.

Теперь я вам немного расскажу о личной жизни.
Мужикам я всегда нравилась. И дочка у меня, к беде, похожей выросла на мать…
Были у меня романы. Были серьёзные предложения руки и сердца, но ненависть свою к Венечке излечила я грехом своим, кражей ребёнка. Ушла, значит, ненависть, а любовь осталась.
И никак я не могла приблизить к себе человека, чтобы он постоянно был рядом со мной. Как подумаю об этом, так с души и воротит.
А в шестьдесят третьем году мама моя умерла от инфаркта, и решилась я на брак с человеком положительным, непьющим, который потом признался, что любит меня давно. Это он, Фёдор, меня тогда подвёз на мотоцикле с дитём украденным.
В шестьдесят четвертом году родилась дочь моя единственная, Екатерина, выходит – обманная сестра Сашеньки.
Фёдор, надо сказать, и к Сашку всегда относился, как к родному, ни в чём не могу его упрекнуть. Только жизнь наша не заладилась как-то. Не смогла я к Фёдору привыкнуть, как к мужу. Вот мы с ним и расстались по официальному разводу через три год после рождения Екатерины.
Ну что дальше?
Сашок мой на отлично школу кончил, медаль получил, приняли его в Московский университет имени Ломоносова, на математика стал учиться. К нам с Катей, часто приезжал, не обижал невниманием и потом, когда учился в аспирантуре, работать стал в «почтовом ящике» и женился.
Счастливый был характер у моего украденного сынка, я вам об этом говорила. И не имелось у меня никакой тревоги за его судьбу.
Но тут – болезнь. Тяжело заболела раковым заболеванием груди. Случайно подслушала разговор врачей о своей судьбе, что жить мне осталось совсем недолго. Меня совесть стала мучить, и вызвала я Сашко прямо к операции своей. Он прилетел сразу же. Сел у моей кровати в этой чертовой районной больничке, смотрит на меня и говорит всякие слова и руки мне целует. Вот он отговорился, тогда и моя очередь пришла говорить.
Он всё и узнал из моего больного шепота...
И про ту коробку из фанерки зимой, и про своих родителей, и про мою любовь к его брату – Венечке. Шепчу и плачу, шепчу и плачу. Глаза закрыла, боюсь на Сашку смотреть. Потом открыла глаза: смотрю – по его щеке тоже слеза бежит.
– Жалко мне тебя мама, – говорит мой сынок украденный. – Так жалко, что и сказать тебе не могу.
Надо же, такие слова мне…
Что дальше. Как видите, не померла я. Живу, вот уже тринадцать лет после того смертного приговора. А Сашка мой нашёл отца, совсем старенького, и брата (мама его к тому времени померла). Он их нашёл, выправил свои документы по новой, а в 1993 году подались они всей семьей в Израиль.
У него и здесь всё ладно пошло, встроился в вашу жизнь. Счастливый характер – он везде счастливый.
Живут они с братом в разных городах, но дружат крепко.
У Венечки мого не всё сложилось, как надо бы. Возраст всё-таки...
Маялся он тут долго, но как-то и у него всё образовалось.
Семья у Вени хорошая, детей трое, уже внуки имеются. Я с ним два раза виделась. Один раз в России, другой – здесь, недавно. Всё прощения просила, но он вздыхал только тяжко, ничего не сказал. Думаю, и не простил он меня из-за матери. Та всю жизнь Сашеньку своего вспоминала…
Не простил, может, и потому, еврейское государство наказало меня за давний грех через дочь Екатерину».

Вот такой рассказ.
Я по просьбе Клавдии Васильевны встретился с её дочерью. Больше из любопытства, наверно, чем с надеждой помочь Зотовой.
Сидели мы с Екатериной в кафе у старой автобусной станции в Тель-Авиве, и выслушал я на этот раз совсем другую, простую историю о тяготах жизни в России, о том, что за год работы в борделе Екатерина накопит немалые средства, а потом вернется в свою Судогду. А там, кто знает, может, и найдёт нормальную работу, а возможно, и снова выйдет замуж за хорошего человека.
Первый муж Екатерины, отец её ребенка, «зашибал сильно и ходил на сторону». В Израиле работа у неё, конечно, не сахар, но «мужчины здесь народ деликатный». Так она и сказала – «народ деликатный».
Я что-то стал говорить о горе её матери, но Катерина только отмахнулась.
– Вы не думайте, – сказала она. – Мамашка моя сюда явилась больше на Венечку своего посмотреть, да на Сашку. У нас с ней сызмала особой любви не получилось…

Клавдия Васильевна позвонила мне перед отъездом – попрощаться.
Я испросил разрешения рассказать письменно о драме её жизни. Она разрешила это сделать, только попросила изменить кое-какие детали в биографии и имена своих близких в Израиле, которым, может быть, будет этот мой рассказ не совсем приятен.
«Да и Сашеньке, – как она сказала, – совсем не нужно знать, что его названая сестра на старости лет служит в борделе и не хочет, до времени, возвращаться домой».


А. Красильщиков
 
БродяжкаДата: Понедельник, 14.10.2019, 13:04 | Сообщение # 477
настоящий друг
Группа: Друзья
Сообщений: 710
Статус: Offline
да уж, занятная история...
 
отец ФёдорДата: Пятница, 01.11.2019, 13:10 | Сообщение # 478
Группа: Гости





«ЖЕ»

Жара. Пятнадцать лет назад…

Соединённые Штаты Америки. Флорида. Городок Сарасота. Офис Службы социального обеспечения. Задрипанный, провинциальный. Вентиляторы под потолком лениво перемалывают горячий воздух. Три десятка людей в очереди буквально расплылись на узких стульчиках, расставленных под стенкой по периметру комнаты.
Знаете, эти идиотские железные стулья в присутственных местах с такими деревянными подлокотниками. Наверно, ещё со времён Великой американской депрессии.
Я старательно откладывал визит. И только почуяв, что ещё день-два и я пролетаю, я собрал силы… Встал ни свет ни заря и двинулся в центр городка, чтобы успеть к открытию офиса.
В забегаловке на углу я успел выпить стакан горячей бурды, гордо именуемой хозяевами coffee.
И был ещё бублик с липнущей к зубам замазкой, выдаваемой ими же за cream cheese (сливочный сыр из коровьего молока). Попутно даже удалось освежить свой примитивный английский. Там валялась оставленная кем-то местная газетка. Полистал. Было в ней про серийного убийцу. «Бешеный Билл». Мотается, мол, такой-сякой по Техасу и стреляет в кого нипопадя.
С очередью в офисе мне повезло. Оказался в первой десятке. Это были ещё старые добрые времена. Ни старичка-охранника с пистолетом на боку, ни рамок металлоискателей. Просто входишь с улицы. Кстати, думаю, в том захолустье ничего не изменилось. И кондиционеры, наверное, тоже ещё не появились.

Гудят под потолком вентиляторы. Жужжат прорвавшиеся каким-то образом в офис мухи. В углу на стуле храпит толстая женщина.
Белобрысый клерк в очёчках, жёлчный и от этого худой, лениво, сквозь зубы, разговаривает с очередным просителем. Душно. Хочется пить. Но питьевой фонтанчик вдали по коридору и вполне может быть, что если я выйду к нему, то не услышу свой номер и потеряю очередь.
А графин на столе у клерка полон воды. Он наливает её в стакан и цедит между редкими жёлтыми от курения зубами. А ещё он цедит свои вопросы к просителю. Лениво и пренебрежительно.
А что?! Он тут бог и царь.
Самое время подремать. Прикрываю глаза.

В конце февраля 2000 года, в условиях разгулявшейся метели и порождённого ею неврастенического кризиса я был с применением технических средств перенесён со среднерусской возвышенности в район низменности на берегу Атлантического океана и в настоящее время подвергаюсь многостороннему эксперименту на биологическое и умственное выживание.
А проще говоря, по вызову родного дяди, эмигрировал я из Киева в Нью-Йорк. С женой… Да.
В университете к молоденькому аспиранту пришла на пересдачу зачета нерадивая студентка…
Так что с нами приехали две дочки-погодки дошкольного возраста.
Десантирование прошло нормально.
Дядя помог с квартирой, с хождением по разным офисам. Сдал я на право вождения автомобиля. Пошёл на курсы английского. Зарегистрировался на получение временного пособия по безработице и начал оглядываться по сторонам. Как-никак программист же...
И тут бабах! Жена закрутила любовь и в один прекрасный день переехала с дочками к «человеку, который её понимает» (ох, права была моя покойная мама).
Некий рыжий Юра-одессит, который был старше «девушки» на целых пятнадцать лет… Тоже иммигрант, но с большим стажем и уже с бизнесом и домом.
Короче, девушкой было мне озвучено, что я мудак, безвольный идиот... Легко внушаемый тип. И что в интересах дочек не общаться со мной, чтобы не перенять все эти качества.
И, представьте себе, я оказался, действительно, легко внушаемым…
— Потерялся! — скомандовала она. И я потерялся…
Тихо отполз.
Бросил курсы, с дядей рассорился…
Обнаружил себя на легендарном Брайтоне, снимающим койку в какой-то трущобе. В комнате ещё трое…
Запил ли? Да, пил. Если кто-нибудь угощал. А так целыми днями слонялся без дела по улочкам. Сидел на берегу, тупо глядя в Атлантический океан, омывающий этот самый легендарный Брайтон. Сосед по комнате, бывалый алкаш из Питера, каким-то чудом занесённый в Нью-Йорк (сбежал с российского танкера) говорил, что если прямо заплыть, никуда не сворачивая, выплывешь на Португалию. Прямо на пляж города с названием Порто. От которого, мол, название «портвейн» и пошло.
Вот говорят, что эмиграция это состояние как при гриппе.
Какой, к чёрту, грипп! Это шизофрения, паранойя и всякое такое в одном стакане.
Разве что раздвоение личности не наблюдается. Потому как вариант, что, дескать, одна осталась там, а со второй ты оказался здесь… Хер! Здесь тебя нет. Ты умер.

Изредка соседи по комнате делились подворачивающейся работой по загрузке-выгрузке. И честно распределяли заработанное. Так что мне на жизнь хватало.
Да ещё у меня был welfare (социальное пособие беднейшим категориям). Брился я каждый день и раз в неделю стирался в ближайшем laundromat (Прачечная самообслуживания. Стиральные машины с монетоприёмниками).
А между тем наплывала осень. Шляться по улицам и сидеть у океана становилось зябко. Тот же алкаш из Питера начал ныть, что он, мудак, вовремя на карту не поглядел. Гольфстрим, оказывается, вдоль Нью-Йорка не течёт. Отклоняется же, бля, в океан. И всё твердил, что на зиму надо обзаводиться кальсонами.
А тут другой сосед по комнате, шустрый еврей из Винницы, известный своими авантюрами и обеспечивающий нам большинство подработок типа загрузка-выгрузка, рассказал мне, что сговорился с одним старым американцем, уезжающим жить во Флориду, перегнать тому своим ходом любимый его автомобиль.
— Чего тебе здесь мерзнуть? Поехали! — позвал он, — Составь компанию!
Так что рванул я с ним из насморочного Нью-Йорка… На машине с открытым верхом!
Да-да. Это был роскошный красный «Кадиллак»! Да ещё и «Девиль».
Ах, какая там подвеска. Сидишь будто на диване. А вокруг Америка стелется. Ну, просто «сбыча мечт». Тем более, что Шустрый дал пару раз порулить. А ещё он рассказывал, что есть во Флориде пляж с совершенно белым песком...

Чёрт! Всё-таки после этого бублика с их cream cheese пить хочется… И раздражает тихое постукивание рядом. Это сосед по очереди, который сидит справа, выбивает пальцами дробь по деревянному подлокотнику…
Да, так про что это я…
Доехали мы, сдали машину этому старику. Полотняный костюм с жилетом, бутылка пива в руке и сигара в зубах. Американец…
Шустрый звал с собой в Майами. Но я хотел на пляж с белым песком.
А это уже Мексиканский залив. Так что отстегнул мне компаньон из своего гонорара за перегон авто сто пятьдесят долларов, и мы расстались. До городка Сарасоты я добрался автостопом. Hitch-Hike. Знаменитый жест — рука с оттянутым большим пальцем.
И залёг я, значит, на белом песке. Б-е-е-л-о-м!
Купался ли? Не помню. Хотя… Помнится, лежал на спине в воде. Пытался утонуть. Вода выталкивала. А так чтобы преодолеть сопротивление водной среды…
Даже на такое малое усилие меня не хватало.
Было тепло. Спать можно на пляже. Еда стоит копейки. Но они, эти «копейки-центики», всё-таки подходили к концу. Так что надо было продлевать пособие по безработице. А то, чего бы я припёрся в этот сраный офис изнывать от жажды. А ещё рядом этот нервный сосед. Как заведенный, бля! Стучит и стучит. Что-то вроде «тади-тади-ди-та».
— Fucking drummer! (грёбаный барабанщик) — проносится в моей голове.
О! Ловлю себя на том, что, оказывается, подумал-то я это сразу же на английском языке. Делаю успехи!
Осторожно кошу глазом на соседа. Кривая бородка, шрам на щеке и когда-то белая повязка на глазу. Ну и публичка же вокруг…
Прикрываю глаза и опять вползаю в дрёму. И вдруг как током…
О-п-а-а! Так это же о нём я читал утром в газетке, когда пил кофе в той забегаловке на углу. Бешеный Билл! Шрам на левой щеке, отсутствие левого глаза. Психопат! На нём куча убитых… Погоди, там писалось, что он гуляет по Техасу. А тут вроде бы Флорида?
Из-под полуопущенных век, изо всех сил делая вид, что сплю, ещё раз бросаю взгляд на соседа. Всё сходится: шрам на левой щеке, отсутствие левого глаза. У ног в стоптанных ботинках (каблук левого скошен. Как раз это, я запомнил, было написано в газетке) стоит сумка. И распирает её явно длинный предмет… Вполне может быть винтовка АR-15. Именно из такой, как писалось в той заметке, он и крошит… Направо и налево.
Жужжание вентиляторов и мух. Ленивый голос клерка. Бормотание посетителя. Храп женщины в углу.
И «тади-тади-ди-та» по подлокотнику. И ведь негромко же постукивает. Слышно разве что мне одному. И стучит он… Левой рукой! Да, так и написано в газетке, что левша…
Тут, смотрю, клерк закончил разговор с очередным посетителем, но пока что «Следующий!» не кричит. Медленно, сквозь зубы, цедит воду из стакана.
Я поднимаюсь, пересекаю офис, подхожу к клерку, наклоняюсь к его уху и шепчу, стараясь не привлекать внимание публики:
— Извините, сэр, но мне кажется, что вот тот джентльмен нервничает. Не будете ли вы так любезны принять его в первую очередь.
— Чего?! — вопит клерк во весь голос, — Что значит «в первую очередь»?! Вы мне будете указывать кого мне вызывать!
Я ему опять тихо-тихо:
— Что вы, сэр. Я не указываю вам. Упаси Бог. Просто человек, видно, торопится… Нервничает… Я же… Просто… Я хотел…
— «Я хотел»?! Кто вы такой! Что вы себе позволяете?! — орёт клерк.
А тут ещё взрываются посетители:
— Что за хрень?! Почему без очереди?! Умный нашёлся! Пусть идёт в жопу!
— Да я не за себя прошу, — пытаюсь объясниться я, — Человек, видно, торопится…
Перестав храпеть, в хор протестующих вливается своим басом толстая женщина:
— «Торопится»… Он, что, особенный?! Эй ты, грёбаный заступник, пошёл на хер! А то, вообще, потребуем, чтобы тебя вышвырнули из офиса.
В принципе идея неплохая. Я бы и сам с удовольствием…
А действительно, почему я не вылетаю из этого сраного офиса, как пуля? Почему?! Ладно, не как пуля. Слово «пуля» — это слишком прямая ассоциация. Просто. Я беру и выхожу. Спокойно! А уж потом, понятно, понесусь как угорелый подальше от…
Так ведь нет же! Же! Я идиот! Потому что, как завороженный, возвращаюсь на своё место. Под негодующие крики очереди... Опять же слово «очередь», учитывая упомянутую в той заметке полуавтоматическую винтовку АR-15, ещё одна не менее прямая ассоциация.
Вы представляете...
Я… Возвращаюсь на своё место... Которое рядом с Бешеным Биллом!
Может, это у меня полная атрофия воли типа: «Как бы найти в себе силы найти в себе силы»? Или заклинило мозги от страха? А то и просто любопытство музыканта. Мол, как дальше пойдёт развитие заявленной музыкальной темы:
— Тади-тади-ди-та.
В детстве меня, как и положено еврейскому мальчику, отправили учиться в музыкальную школу «на скрипку». Увы. На прослушивании члены комиссии единодушно покачали головами, отказывая мне в наличии музыкального слуха.
Но настойчивая мама (кстати, мать-одиночка) качнула права.
И целых три года я был достопримечательностью той музыкальной школы. Ещё бы, «еврей, играющий на балалайке».
Подходя к своему стулу, я встречаюсь взглядом с одноглазым соседом. Он даже на мгновение перестаёт барабанить… Смотрит.
А публика всё не может успокоиться. Покрикивают.
Да, видно, жара притупляет в людях чувство самосохранения. А ведь в воздухе просто висит же… Же! Ох, люди, люди…
Я сажусь.
Важно, что поглядев на соседа в упор, я окончательно убеждаюсь — это он, тот самый человек, описанный в газетке.
Но почему эта «гроза Техаса» оказался в сонной Флориде?! А может у него есть какое-то дело в здешнем офисе соцобеспечения? Может ему, как и мне, надо продлить получение food stamps (продовольственные талоны).
Ладно, оказался так оказался. Ему надо. Но, чёрт побери, почему здесь я?! И именно в это же время!
— Тади-тади-ди-та, тади-тади-ди-та, тук-тук.
Ну, что же ты колотишь и колотишь, соседушка?! Такой себе до мажор. Хотя, как для меня, это звучит в ре минор.
И мой внутренний голос истошно вопит, что это же барабаны судьбы!
Очередной посетитель отходит от стола клерка. Я поднимаюсь…
— Э-э-э… Сэр… — обращаюсь я к клерку и рукой указываю на соседа, — Ну, пожалуйста. Человек… Это-о-о… Же… Он торопится.
Опять недовольно гудит очередь. И эта толстая женщина в углу перестаёт храпеть. Гулко прокашливается. Готовится вступить в это музыкальное произведение своим низким басом… А пока что фальцетом вступает клерк:
— Сядьте! — выкрикивает он, — Ещё одно слово, мистер, и я лишу вас appointment! (приёма) И не только на сегодня!
Я сажусь. И нарастающий темп постукивания меня затягивает, как в воронку.
А уже пошло allegro:
— Тади-тади-ди-та, тук-тук…
По всем правилам, которые я учил на уроках по теории музыки у педагога Мирры Яковлевны Шнейгельсон, мир её праху, самое время вступить какому-то мощному музыкальному инструменту. Роялю, контрабасу, литаврам…
— Тади-тади-ди-та. Тади-тади-ди-та, тади-тади-ди-та…
Слава Богу, что захлёбываясь в синкопах, сосед не выходит на крещендо.
— Синкопой называется, — говорила Мирра Яковлевна, — смещение ритмического ударения с сильной доли на слабую.
А недавно, когда учил английский, я наткнулся на это же слово в медицинском контексте. Оказывается, синкоп — это когда глубокий обморок с потерей сознания.
Вот-вот.
Я как раз уже близок к этому состоянию, потому что сосед перестаёт возиться с синкопами. Опять же, помню, наш учитель по балалайке Иван Иванович Шпудейко перед каждым полугодовым отчётным концертом всегда причитал:
— Ой, ребятки, мы динамично движемся к пиздецу.
Мне было девять лет, когда я впервые услышал это выражение (как и само слово «пиздец») и вот только сейчас и здесь я осознаю его смысл.
Потому как сосед именно динамично наращивает темп…
И при этом, странно что…
Время остановилось! Замерло.
Барабанщик от vivace, переходит к presto и, наконец, бурно и мощно к prestissimo:
— Тра-та-та-та. Та-та! Т-а-а-а-а-а!
Крещендо…
Я падаю на пол за мгновение до пронзительного вопля вскакивающего соседа. Прикрываю голову руками. Но разве это может спасти?!
Звучит «вжик», раскрываемой на сумке молнии, затем щелчок предохранителя и лязганье затвора.
Ор. Вой. Грохот автоматных очередей. Шум бегущих и падающих тел. Звон разлетающихся стёкол.
Bang bang, he shot me down, Bang bang, I hit the ground… (Пиф-паф, он убил меня наповал, пиф-паф, я упал — он метко стрелял) — эти слова из песенки почему-то крутятся у меня в голове.
Помещение наполняется пороховым дымом. Рядом со мной падает срубленная очередью лопасть вентилятора. И наступает тишина.
Вдали у стола распластался мёртвый клерк. Вода из расколотого графина образовала лужицу у его головы. В лужице его очки. Вдали на полу ещё несколько тел. Толстая женщина, та что с низким басом, ползёт к двери. Молча.
А перед моим носом стоптанные башмаки соседа. Каблук левого скошен.
Bang bang, that awful sound, Bang bang, my baby shot me down… (Пиф-паф, этот хлопОк необычно звучал. Пиф-паф, мой дружок убил меня наповал) — навязчиво бьётся в голове песенка. Постой! Но это же песня из нелюбимого мною фильма «Kill Bil!l («Убить Билла»).
Би-и-и-л-л! Нет! Нет! Ну, нельзя же человека перед смертью ошарашивать совсем уже лобовой ассоциацией!
А между тем этот самый левый башмак этого самого Билла тычется мне в бок. Я поднимаю голову.
Дуло винтовки ещё дымится. Таки да, это АR-15. Видел я такие в кино.
Мой сосед своим одним глазом смотрит на меня. А я, своими двумя, прощаясь с жизнью, смотрю на него…
И тут…
Он протягивает мне руку. Помогает встать:
— You are a cool dude! (Ты клёвый чувак!) — говорит он, улыбаясь, — A cool dude! Я давно не встречал такого приличного человека, — он отряхивает мои плечи от штукатурки, во время стрельбы насыпавшейся с потолка, подмигивает и выдаёт сентенцию:
— Be careful with patient people. When they run out of patience, they burn not ships. Ports! («Будьте осторожны с терпеливыми людьми. Когда у них заканчивается терпение, они же сжигают порты, а не корабли»)
Затем сосед, не спеша, кладёт винтовку в сумку, затягивает молнию, вскидывает сумку на плечо и исчезает в дверях.
Минут через пятнадцать завоют, подлетая, полицейские машины, но Бешеного Билла и след простыл.

--------------------------

Две недели со мной беседовали в полиции. Всё хотели узнать — не приятель ли я Биллу. Потом, наконец-то, оставили в покое. Даже извинились.
И тут…
Же! Же! Же!
чудом разыскал сокурсник по университету, Слава Г. Да что там разыскал. Вцепился так, что даже оплатил мне перелёт сюда, в Силиконовую долину, и проживание на первые полгода.
Поручился за меня в Google, где он тогда уже работал. Меня взяли!
Потом было несколько удачных проектов. И теперь, спустя пятнадцать лет, я владею уважаемой здесь фирмой. А мой друг Слава Г. в ней вице-президент.
У меня дом, чудная жена и пара звонких мальчишек. Я же cool dude!
Да, если вдруг кого интересует… Рыжий Юра-одессит всего полгода терпел разговоры про своё ничтожество. А потом выпер девушку. А может просто сменил её на очередную эмигрантку. Помоложе и без прицепа в виде детишек.
Так что дочек я забрал к себе сразу. Сейчас они оканчивают Стэнфорд.
А бывшая жена? Да живёт в соседнем городке. Boyfriend у неё американец, настоящий redneck («Красношеий» — жаргонное название жителей сельской глубинки США). Плотник. По субботам пьёт пиво и «учит её жизни». Да так… Приходится мне, правоверному еврею, нарушая святость Шабата, брать телефон, выслушивать вопли, ездить и укрощать обоих.
Что до Бешеного Билла…
Он, оказывается, ветеран войны во Вьетнаме. Обиженный ветеран!
Помнится, в новостях… Месяца три спустя после моей с ним встречи, где-то уже в штате Аризона, на очередную его «партию на барабане» полиция успела. Окружили... Предложили сдаться. Он застрелился.
Да, и ещё… У меня в кабинете стоит небольшой барабан. И изредка я балуюсь.
—Тади-тади-ди-та".
Но никогда не довожу до presto. Сбиваю синкопами.


Ефим Гальперин
 
СонечкаДата: Суббота, 16.11.2019, 08:11 | Сообщение # 479
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 543
Статус: Offline
СПИЧКА

— Дед, ты вообще оборзел?! – истерично закричал модно одетый парень, когда в него врезался старичок в ветхом пальто.
— Простите, — тихо извинился тот, но парня извинения не устроили и он, сжав зубы, схватил старичка за лацкан пальто и грубо встряхнул.
— Ты мне джинсы засрал.
— Простите, — снова извинился старичок. – Голова закружилась.
— Так возле стенки ходи, а не лезь в толпу! – буркнул парень, отпуская лацкан и толкая старика в сторону.
Тот отлетел на пару шагов и, не справившись с равновесием, шлепнулся на землю, вызвав ехидный смешок у молодого, который сплюнул в цветочную клумбу у магазина и раздраженно процедил.
– Развалина...
— Отцепись от него! – старичок вжал голову в плечи, когда рядом раздался ещё один крик, но потом удивлённо поднял брови, когда увидел, что к парню подлетает хрупкая девушка и, нахмурив лоб, что-то ему тихо высказывает.
— Ладно, ладно. Психи, блин, — проворчал парень, растворяясь в толпе.
Старичок вздохнул и робко улыбнулся девушке, которая протянула ему руку и помогла подняться.
— Вы в порядке? – спросила девушка, убирая выбившуюся прядь за ухо.
— Да, милая. Всё хорошо. Ноги не держат уже. Ломкий я, как сгоревшая спичка, — тихо рассмеялся старичок, отряхивая пальто от пыли и мелких камешков.
— Интересное сравнение, — задумчиво бросила девушка, а потом махнула рукой. – Вам что-нибудь ещё нужно?
— Нет, спасибо, что помогли. Если помог хоть один человек, то мир не так уж и плох, — улыбнулся старичок. – Мне на ту сторону улицы к банку надо. Дойду сам.
— Давайте провожу.
— Если настаиваете.
Они медленно направились к светофору, который только и ждал, чтобы зажечь красный свет и остановить плотный поток людей. Старичок блаженно жмурился, подставив морщинистое лицо тёплому солнцу, а девушка задумчиво покусывала нижнюю губу.
Наконец она вздохнула и, повернувшись к спутнику, задала вопрос.
— Почему именно спичка?
— Простите? – удивился тот.
— Спичка. Вы сравнили себя со спичкой, но чтобы сломать спичку надо приложить усилие.
— Вам правда интересно?
— Почему-то очень, — виновато улыбнулась девушка. – Всё равно пока стоим и ждём зелёного.
— Спички тоже ждут сигнала, — тихо произнес старичок, доставая из кармана пальто коробок и вытаскивая одну спичку. – Мы с ними очень похожи.
— Чем же?
— Спички из коробки всегда крепкие, словно им все невзгоды по плечу. Есть, конечно, в коробке хилые и тонкие, поломанные или без головы, но нормальных всё же больше. Нормальные и в диком лесу костёр зажгут, и что-нибудь склеить помогут, и просто придадут особый шик законченному образу, — улыбнулся старичок. – Но некоторые спички, покинув коробку, пользы не приносят. Они оседают в карманах или просто выбрасываются в сторону, когда нужда в них отпала или её не было вовсе.
Такие спички засаливаются, рассыхаются, теряют голову и становятся безликой деревяшкой, из которой никогда и ничего не вырастет. Но те, кому повезло, зажигают огонь. Огонь, который рождается в ослепительной вспышке, озаряя светом тьму и жар его подобен солнцу. Огонь горит ровно и ярко, а бока спички лоснятся от тепла.
Этот юноша, которому я доставил неудобства, точно такая же спичка. Его огонь ярок и ему кажется, что он будет гореть вечно. Он горд, что его пламя видно издалека, оно ровное и не дрожащее. Но со временем любая зажжённая спичка начинает медленно сгорать.
Опускается ниже голова, тихо скрипит чернота в тех местах, где ещё совсем недавно была крепость. Огонь тоже становится меньше. Становится ломким и шатающимся. Они начинают бояться. Боятся других спичек, чьё пламя горит ровно и ярко. Боятся, что их собственный огонь потухнет, а голова коснётся земли, если порыв ветра жизни будет слишком уж сильным.
— А когда огонь тухнет? – тихо спросила девушка... 
Она вздрогнула, когда в неё врезалась дородная женщина в простом платье, и отошла со старичком в сторонку. Свет светофора снова сменился на красный, но девушка не видела ничего, кроме спички в руках старика. Тот чиркнул головкой по тёрке и, дождавшись, когда спичка прогорит, положил её на ладонь, испещрённую мелкими морщинками.
— Спичка становится очень ломкой. Одно движение и она рассыпается, — ответил старичок, сжимая ладонь. – Остается лишь чёрная пыль, о которой через мгновение никто не вспомнит.
— И нет другого пути?
— Есть, но путь полностью сгоревшей спички лучше другого пути, — грустно кивнул старик, доставая новую спичку. Он тоже зажег её, а затем, поднеся к губам, дунул и погасил ровное пламя.
– Огонь тухнет, так и не успев набрать силу.
И вновь безликая деревяшка, обезображенная ломкой чернотой, — старичок вздохнул и резким движением сломал спичку... 
Где-то недалеко резко взвизгнули шины и раздался звук удара, но девушка заворожённо следила за руками своего спутника. – А иногда спичка просто ломается, потому что была слишком уверена в своей крепости.
Лишь единицы зажигаются вновь и о них тоже мало, кто помнит.
Мы пришли, милая. Спасибо.
— Что? – нахмурилась девушка, а потом удивлённо распахнула глаза, когда увидела, что стоит со старичком на другой стороне дороги и рядом виднеется дверь в банк.
– Хм. Когда мы успели перейти дорогу?
— Видимо вас так сильно увлекла беседа, — улыбнулся старичок и, робко пожав руку девушки сухой ладошкой, склонил голову. – Благодарю, что не прошли мимо почти сгоревшей спички и не дали ей потухнуть. Ваш огонь будет гореть ещё очень долго, поверьте. Особенно он станет очень ярким, когда к вам присоединится ещё одна спичка. Его затушить сложнее всего. Но это всё старческая философия. Кому она нужна?
— Кому-то нужна… спасибо, — тихо ответила девушка.
Она развернулась и направилась к светофору, после чего резко повернулась, но старичок пропал, словно его и не было.
Только на тротуаре по-прежнему лежала сломанная спичка с чёрной головкой и чёрная пыль от полностью сгоревшей. До первого порыва ветра…


© Гектор Шульц


Сообщение отредактировал Сонечка - Суббота, 16.11.2019, 08:20
 
ПинечкаДата: Четверг, 05.12.2019, 07:50 | Сообщение # 480
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1453
Статус: Offline
Давид Израилевич был портным.
Не простым портным, а брючным. Брюки он называл исключительно бруками...
Видишь ли, деточка, бруки, это совершенно не то, что вы думаете. Вы же, чтоб мне были здоровы, думаете, что то, что вы натягиваете на свой тухес не имеет никакого значения, главное, чтобы этот самый тухес не был виден, можно подумать кому-то до него есть дело.
На самом деле бруки скажет о вас и о вашем тухесе, который вы так стараетесь скрыть, намного больше, чем вы думаете.

Бруки это искусство. Вы, конечно, можете спорить со старым Давидом, кричать, что я говорю за сущую ерунду, но я буду смеяться вам в лицо, чтобы вы себе там не думали!

-Давид Израилевич, а пиджак? Пиджак разве не имеет значение?
-Имеет, деточка. Пинжак имеет огромное значение.
Но бруки имеют этого значения гораздо больше!
Вы же знаете нашего секретаря парткома Афонькина? Когда он пришёл ко мне в штанах фабрики «Большевичка», а это были именно штаны, а не бруки, потому что то, что на нём было надето, имело право называться только штанами, я думал, что это не секретарь парткома, а какой-то запивший биндюжник!
Я дико извиняюсь, но если бы на мне были такие штаны, я бы умер и никогда бы больше не ожил.
А этот гоцн-поцн был жив и даже немножечко доволен. Так вот, деточка, я сшил ему бруки. Это были не бруки, а песня о буревестнике!
Вы бы видели это гульфик! Такой гульфик не носит даже английский лорд, а уж английские лорды знают за глуьфиков всё и ещё немножко! Вы бы видели эти шлёвки! А манжета? Это же было не манжета, а картина Рубенса! Я вас умоляю!..
Давид Израилевич деловито вставал, протирал очки клетчатым мужским носовым платком и садился за швейную машинку. Он нажимал на педали, нить, соединяющая челнок и иглу плавно скользила, превращаясь в идеально ровную строчку.
Давид Израилевич всю жизнь был брючным мастером.
Лишь однажды он изменил своей профессии, во время войны.
Было ему тогда лет двадцать пять, и его расстреляли. Вернее не только его, а вообще всех евреев городка, где он жил.
Но очнувшись поздним вечером, он обнаружил себя заваленным трупами, с кровоточащим плечом, но живым. Больше живых в куче трупов не было. Ни его жена Лея, ни пятилетний сын Мотя, ни родители, ни сестра Хана, ни ещё пару сотен евреев.
Давид Израилевич дождался темноты, выбрался из кучи и ушёл в лес.
Подобрали его партизаны.
Боец из Давида Израилевича был не очень хороший, как он сам говорил, из-за физической крепости, которой ему явно не доставало.
Поэтому он временно переквалифицировался с брючного мастера на универсального портного, ремонтировал одежду партизанам, помогал на кухне.
Убил человека он однажды...
- Я убил Купцова, деточка. Знаете, кто это был?
Так я вам скажу, кто это был. Это был главный полицай и командовал моим расстрелом.
Я знал его до войны, он работал товароведом. Однажды его чуть не посадили за какую-то растрату. Наверное он был не очень хорошим товароведом.
Как оказалось полицаем он тоже был не очень хорошим, потому что даже расстрелять нормально меня не смог.
Когда в сорок третьем пришли наши, Купцов прятался в лесу за дамбой. Но мы-таки его нашли.
Я тогда никогда не убивал людей, деточка, а тут не знаю, что на меня нашло, сам вызвался.
Меня поняли и не стали мешать.
Но знаете, что я сделал? Спросите старого Давида, что он сделал, деточка?
- Что вы сделали, Давид Израилевич?
- Я его ОТПУСТИЛ.
- Как это отпустили?
- Я сказал ему бежать, и он побежал. А я выстрелил ему в спину и попал.
- Но зачем? Зачем вы сказали ему бежать?
- Я хотел быть лучше, чем он.
- Но вы и так лучше, чем он!
- Любой человек, деточка, который стреляет в другого человека, становится убийцей.
Не важно причины, главное, что он убил. Так вот я напоследок подарил ему НАДЕЖДУ. И он умер с надеждой на спасение.
Это намного приятнее, чем умирать, понимая, что обречён...
Я знаю, как это, я так умирал.
Но выжил.
А вот мой сын Мотя нет. И жена моя тоже нет. И остальные нет.
Нам не дали возможность надеяться.
А Купцову я эту возможность подарил, потому что не хотел быть таким, как он.
Купцов-таки был не очень хорошим товароведом и полицаем, я был не очень хорошим партизаном, но кто мешает быть мне хорошим бручным мастером?
Никто мне не мешает.
НАДЕЖДА это очень важно, деточка, очень, можешь мне поверить, чтоб ты мне был здоров.
Всё, примерка закончена.
Приходи послезавтра, бруки будут готовы. И это будут не бруки, а песня о буревестнике, чтоб ты там себе не думал…
 
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
Поиск:

Copyright MyCorp © 2024
Сделать бесплатный сайт с uCoz