Город в северной Молдове

Пятница, 19.04.2024, 09:16Hello Гость | RSS
Главная | воспоминания - Страница 3 - ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... | Регистрация | Вход
Форма входа
Меню сайта
Поиск
Мини-чат
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » всякая всячина о жизни и о нас в ней... » воспоминания
воспоминания
дядяБоряДата: Понедельник, 06.06.2011, 05:10 | Сообщение # 31
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 415
Статус: Offline
Это невозможно не процитировать!...
или
краткое интервью Дм.Быкова


Дмитрий Быков: Как Вам в Израиле?

Игорь Губерман: Мне хорошо в Израиле. Хотя здесь очень много дураков. Как еврейский мудрец несравненно мудр, так и еврейский дурак несравненно, титанически глуп, и каждый убежден в своем праве учить весь мир. Что поделаешь, страна крайностей.

Дмитрий Быков: Нет у вас ощущения, что она обречена?

Игорь Губерман: О том, что она обречена, говорят с момента ее возникновения, это уже добрая примета. Если перестанут говорить, что мы обречены, - это будет повод насторожиться.

Дмитрий Быков: Но нет у вас ощущения, что назначение еврея - все-таки быть солью в супе, а не собираться в отдельной солонке, вдобавок спорной в территориальном смысле?

Игорь Губерман: Я слышал эту вашу теорию, и это, по-моему, херня, простите меня, старика. Вы говорите много херни, как и положено талантливому человеку. Наверное, вам это зачем-то нужно - может, вы так расширяете границы общественного терпения, приучаете людей к толерантности, все может быть. Я вам за талант все прощаю. Но не задумывались ли вы, если серьезно, - что у евреев сегодня другое предназначение? Что они - форпост цивилизации на Востоке? Что кроме них, с их жестко-выносливостью , и самоуверенностью, и долгим опытом противостояния всем на свете, - кроме них никто не справился бы? Ведь если не будет этого крошечного израильского форпоста и весь этот участок земли достанется такому опасному мракобесию, такой агрессии, такой непримиримой злобе... равновесие-то, пожалуй, и затрещит.
Вот как выглядит сегодня миссия Израиля, и он, по-моему, справляется. Да и не собралась вся соль в одной солонке, она по-прежнему растворена в мире. Просто сюда, в самое опасное место, брошена очень большая щепоть. Евреи, живущие здесь, - особенные. От прочих сильно отличаются. Ну и относитесь к ним, как к отряду пограничников, к заставе. Характер от войны сильно портится, да. Он хуже, чем у остальных евреев. Раздражительнее. Ну так ведь и жизнь на границе довольно нервная. Зато остальным можно чувствовать себя спокойно...
 
papyuraДата: Четверг, 09.06.2011, 04:32 | Сообщение # 32
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1549
Статус: Offline
Часто мы виним себя то за одно, то за другое, ругаем за совершённые ошибки, которых можно было избежать. Но возможно судьба подбрасывает нам ошибки для того, чтобы мы получили возможность расти?!
А использовать эту возможность или нет - это каждый решает сам. Либо мы смотрим положительно на вещи, принимая их такими какие они есть, делая позитивные выводы, либо же мы, наоборот, воспринимая вещи негативно - расстраиваемся и угнетаем себя и своё здоровье.

Небольшая притча:

У одного африканского вождя был близкий друг, с которым он вместе вырос. Этот друг, рассматривая любую ситуацию, которая когда-либо случалась в его жизни, будь она позитивная или негативная, имел привычку говорить: «Это хорошо!»
Однажды вождь находился на охоте. Друг, бывало, подготавливал и заряжал ружья для вождя. Очевидно, он сделал что-то неправильно, готовя одно из ружей. Когда вождь взял у своего друга ружьё и выстрелил из него, у него оторвало большой палец руки. Исследуя ситуацию, друг как обычно изрёк: «Это хорошо!» На что вождь ответил: «Нет, это нехорошо!», — и приказал отправить своего друга в тюрьму.
Прошло около года, вождь охотился в районе, в котором он мог, по его мнению, находиться совершенно безбоязненно. Но каннибалы взяли его в плен и привели в свою деревню вместе со всеми остальными. Они связали ему руки, натаскали кучу дров, установили столб и привязали вождя к нему. Подойдя ближе, чтобы развести огонь, они заметили, что у вождя не хватает большого пальца на руке. Из-за своего суеверия они никогда не ели того, кто имел ущербность в теле. Развязав пленника, они его отпустили. Возвратившись, вождь вспомнил тот случай, когда он лишился пальца, и почувствовал угрызения совести за своё обращение с другом. Он сразу же пошёл в тюрьму, чтобы поговорить с ним.
— Ты был прав, — сказал он, — это было хорошо, что я остался без пальца.
И он рассказал всё, что только что с ним произошло.
— Я очень жалею, что посадил тебя в тюрьму, это было с моей стороны плохо.
— Нет, — сказал его друг, — это хорошо!
— Что ты говоришь? Разве это хорошо, что я посадил своего друга на целый год в тюрьму?
— Если бы я не был в тюрьме, то был бы там вместе с тобой...

Что бы с вами не происходило - смотрите на вещи только положительно.
Не убивайте себя негативом, не давайте ему преобладать над вами!

Всем творческих успехов и удачи!
 
papyuraДата: Пятница, 17.06.2011, 09:53 | Сообщение # 33
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1549
Статус: Offline
МОН ЖЕНЕРАЛЬ

1. Юрист, сын буржуя

Венец эволюции – это адвокат. Легко издеваясь над умственными способностями сограждан, он обращает чёрное в белое и порок в добродетель, смакуя секрет философского камня. Конфликт между совестью и истиной ученик дьявола решает в пользу гонорара. И даже пред Высшим Судом адвокат легализует иммиграцию грешников в Рай, перетолковывая тонкости Божественного Откровения.

Завистливой толпе осталось искать утешения в пошлых пословицах типа: “Чем отличается сбитый на дороге адвокат от сбитой на дороге собаки? Перед собакой видны следы торможения”. Или: “Чем отличается адвокат от вампира? Вампир сосёт только ночью”.

Итак. Давным-давно, в одной далекой галактике... Легенды о советских адвокатах живут в профессиональных кругах и поныне, скрепляя мифологическим раствором фундамент корпоративной гордости. Ибо в советские времена исключительно прерогативой государства было и сбивать, и сосать, и жрать с костями. Адвокат же выступал героем сказки о храбром мышонке, примерившем латы Дон Кихота. Его благородство обретало форму циничной лояльности режиму. Ненависть к государственно-прокурорскому корпусу прикрывалась маской наивной приверженности Закону. Комары вставали в оппозицию к ветру!

Когда нынешние светила и зубры адвокатуры были юными... о ностальжи!.. нет, юными были Генри Резник и Генрих Падва, а Анатолий Кучерена и Михаил Барщевский ещё узнавали на заборах новые интересные слова, – жила в народе легенда о “золотой десятке”. Это почти как Чаша Грааля. Это десять лучших в стране (СССР!) адвокатов, которые могли вытянуть самые безнадежные дела. Построить из букв Закона преграду Власти и спасти обречённого. Гм... ну, и ещё их услуги баснословно дорого стоили.

И вот на самом западном форпосте страны – не столько даже в географическом, сколько в идеологическом смысле, – в Эстонии, трудился, посильно мешая государственным прокурорам насаждать социалистическую законность карающей пролетарской рукой, адвокат Симон Левин. Фамилия однозначная, сомнения излишни. В определённом смысле он из этих золотых был просто платиновый. У него был постоянный загранпаспорт с открытой визой. Миф из быта небожителей. И с этим паспортом он каждое лето ездил отдыхать в Швейцарию. А на Рождество (запрещённое!) – в Париж. О, дети новых эпох! – не пытайтесь вообразить. Полстраны жило в бараках и землянках. Тетрадей в школах не хватало по спискам распределения. Деревня не понимала рассказов о городском асфальте. Мировой империализм грозил войной! А адвокат Левин из сказочно культурной процветающей Эстонии ездил в Швейцарию. Здесь нечего даже напрягать мозги для постижения загадки. Из жизни марсиан. Многие пытались повторить фокус Симона Левина с постоянным загранпаспортом и открытой выездной визой, но никому больше средь адвокатской братии это так и не удалось. Пришлось уничтожать Советский Союз... стоп, это нас уже не туда заносит.

А если по порядку, то летом сорокового года в Эстонию пришла Советская власть. Она пришла на хороших танках с хорошими намерениями. Защитить Эстонию от Гитлера. Президента Эстонии взяли за шкварник и отправили куда подальше, Эстонская подсекция Коминтерна въехала под названием народного правительства, объявила социалистическую революцию и попросилась в братскую семью народов СССР. Братская семья распростёрла объятия, зорко прищурилась классовым прищуром и стала сортировать новых родственников. Кого на руководящую работу, кого в Сибирь, кого в концлагерь. В Эстонии возникло ощущение, что Гитлер им теперь просто лишний. И без него новый порядок наведён.

Левины были из старого эстонско-остзейско-еврейского рода. Они жили здесь века, и к 1940 году владели несколькими домами в Таллине и ещё кое-каким хорошим имуществом. И тут пошёл слух, что будут всё национализировать. Эстония маленькая, секрет утаить невозможно. Вечером глава семьи, умный оборотистый дедушка, придя домой, ухарским шулерским жестом, как колоду засаленных карт, шлёпнул на стол пачку документов.
– Вот так! – объявил он. – Они решили, что они умнее меня. – Он показал кукиш в сторону Бога и Москвы одновременно, куда-то вверх, но восточнее зенита. – Я продал всё!
– Что всё? – робко уточнила бабушка.
– Ты не слышала? Всё! Все наши дома, постройки, сапожную мастерскую и швейное ателье.
– Готыне... – сказала бабушка. – Что это значит?..
– Это значит, – торжествующе спел дедушка, – что мы нищие! У нас ничего нет! И нечего национализировать! И хрен они с нас что возьмут!
– А... как же?..
– А никак! А деньги в банке! – злорадно ухмыльнулся дедушка. – Воображаю себе их физиономии, когда они это узнают.
Он всегда знал о себе, что он самый умный. Он без особого труда посмеялся над жадной и недотёпистой Советской властью. Он был не прав... Теперь представьте себе назавтра дедушкину физиономию, когда он узнал, что все банковские вклады национализируются. Он потерял вкус к жизни и вскоре угас, завещав семейству держаться от этой власти подальше. И семейство, внемля увещеваниям семейного мудреца, расползлось по свету в те бурные и переменчивые года кто куда горазд. И кого не уничтожили в оккупации, оказались в непредсказуемых точках мира. Разве что один из внуков, Симон, после войны вернулся к родному пепелищу.

2. Здрасьте, я ваш дядя

Итак, молодой специалист Симон Левин, выпускник Тартуского университета, работает себе в юридической консультации, медленно набирает опыт и параллельно – собственную клиентуру и ещё не умеет зарабатывать ничего, кроме зарплаты. Война позади, гонения на космополитов позади, смерть Сталина позади. Слава богу, настало время, когда можно хоть как-то жить.
И тут у него дома звонит телефон. И голос телефонистки говорит:
– Ответьте Парижу.
Парижу? Почему не Марсу? Это были времена, когда для звонка в другой город люди заранее занимали очередь на городском междугородном переговорном пункте и орали в трубку так, что на том конце можно было слышать без телефона. А родственник за границей квалифицировался как измена Родине.
И он слышит в трубке:
– Симончик, это ты? Как ты себя чувствуешь? Как ты живешь, мой мальчик, расскажи же мне.
– Кто это? – ошарашенно спрашивает он.
– Кто это, – горько повторяет трубка. – Ты что, меня не узнаешь?
– Нет... простите...
– Он уже на “вы”. У тебя что, осталось так много родственников? Ну! Я хочу, чтобы ты меня узнал.
– Я... не знаю...
– Таки что я могу сделать? Я тебя прощаю. Это я! Ну?
– Кто?..
– Конь в пальто! – раздражается трубка. – Говорится так по-русски, да? Это твой дядя Фима! Эфраим! Брат твоего отца! Сколько было братьев у твоего отца, что ты меня не помнишь?
– Дядя Фима... – растерянно бормочет Симон, с тоской соображая, что близкий родственник за границей, в капиталистической стране вот сейчас вот, вот в этот самый миг, бесповоротно испортил ему анкету и будет стоить всей последующей карьеры.
– Ты мне рад? – ревниво осведомляется дядя.
– Я счастлив, – неубедительно заверяет Симон. – Какими судьбами? Откуда ты?
– Я? Из Парижа.
– Что ты там делаешь?
– Я? Здесь? Живу.
– Почему в Париже? – глупо спрашивает Симон, совершенно не зная,
как поддержать разговор с родным, но оттого не менее забытым дядей.
– Должен же я где-то жить, – резонно отвечает трубка. – Ну, расскажи же о себе! Сколько тебе лет? Ты женат? У тебя есть дети? Кем ты работаешь?
По молодости Симону особенно нечего рассказывать. Мама умерла в эвакуации, папа погиб на фронте, остальных в оккупации расстреляли, живу-работаю.
На том конце провода дядя плачет, сморкается и говорит:
– Послушай, я хочу, чтобы ты приехал ко мне в гости. Говорил я вам, ещё когда они в Эстонии в тридцать восьмом году приняли эти свои законы, что надо валить оттуда к чёртовой матери. Вот вы все не хотели меня слушать. А теперь у меня нет на свете ни одного родного человека, кроме тебя. Ты слышишь?
– Да, спасибо, конечно, – на автопилоте говорит Симон.
– Так ты приедешь? Я тебя встречу. Когда тебя ждать?
Симон мычит, как корова в капкане.
– Но, дядя, я же не могу так сразу!
– Почему нет?
– У меня работа... дела... у меня клиенты!
– Возьми отпуск. Клиенты подождут. Объясни им, они поймут, что у них, нет сердца?
И, вытащив клещами обещание вскоре приехать, дядя стократно целует и обнимает племянника.
– Вы окончили разговор? Отбой, разъединяю.
Симон смотрит на телефон, как на злое волшебство Хоттабыча.
И ходит на работу с чувством врага народа, которого вскоре постигнет неминуемая кара. Ждёт вызова куда надо. Там всё известно. Там всё знают. Скрытый родственник в капстране! Следующее по тяжести преступление – поджог обкома партии.

Проходит месяц:
– Ответьте Парижу.
И Симон отвечает, что занят нечеловечески и, кроме того, болен.
– Чем ты болен? – тревожится дядя. – Так, может, нужно прислать тебе какие-нибудь лекарства? Всё равно приезжай, у меня здесь есть хорошие знакомые врачи.
– Да-да, обязательно, вот только калоши сейчас надену.
– Калоши не надо. В Париже сейчас никто не носит калош.

В консультации Симону кажется, что все косятся ему в спину...
При третьем звонке он начинает объясняться ближе к правде жизни:
– Дядя, по советским законам это делается не так! В Советском Союзе плановое социалистическое хозяйство, планирование доходов и расходов, в том числе валютных...
– Тебе нужны деньги? – перебивает дядя. – Я тебе пришлю. А что, юристам у вас не платят за работу? Ты работаешь или нет, скажи мне честно!
– Не в деньгах дело... – стонет Симон. – Просто у нас полагается, если человек едет в гости за границу, чтобы ему сначала прислали приглашение.
– Какое приглашение? – удивляется дядя. – Я же тебя приглашаю? Письменное?

Через полтора месяца Симон получает письмо с кучей ошибок: дядя приглашает племянника в гости.
– Нет, – терпеливо разъясняет он, – приглашение должно быть не такое.
– А что плохо?! Какое ещё?..
– Ну, чтобы оно было официально заверено в МИДе Франции или где там ещё, с печатью и подписью, по установленной форме. Надо обратиться к юристу, тот всё расскажет.
– На кой чёрт всё это надо?! – взрывается дядя.
– А хрен его знает, товарищ майор, – меланхолично сочувствует родственнику Симон. – Чтобы был во всём порядок.
– Такой порядок при немцах назывался “орднунг”! – зло говорит дядя. – Ничего, мы им показали “орднунг”! Кстати, с чего ты взял, что я майор? Ты так мелко обо мне думаешь? Или это ты... не ко мне обращался? – вдруг догадывается он. – Там у тебя кто-то есть?..
– Это присказка такая, – отмахивается Симон, и невидимый майор, как далёкий домовой в погонах, следит за ним из телефонной мглы. Боже, что за наказание! Ну как ты ему по телефону объяснишь, что все международные переговоры, да ещё с капиталистическими странами, обязательно прослушиваются? Что все международные письма обязательно читаются цензурой, оттого и ходят по два месяца?

Через два месяца, к приходу официального приглашения, он уже знает о дяде всё, как о родном. Обо всех его болячках. О том, что от круассанов утром у него запоры. О том, что он живёт на авеню де ля Мотт-Пике, на шестом этаже с лифтом и видом на Эйфелеву башню. О том, что по субботам он ходит в синагогу, но не всегда.
– Так теперь уже я могу в субботу тебя встречать? – радуется дядя. – Это приглашение тебя устроит?
Это даже поразительно, какая мёртвая хватка бывает у некоторых ласковых стариков! Симон объясняет (а сам непроизвольно представляет кагэбэшника, который всё это слушает, и старается выглядеть пред ним как можно лояльнее: это было свойственно всем советским людям при любых международных переговорах!), что по советским порядкам полагается, чтобы ехать за границу, быть человеком семейным. (И оставлять семью дома... нет, не то чтоб в заложниках...) А во-вторых, сначала полагается съездить в социалистическую страну. Так что он должен сначала поехать, летом, скажем, в отпуск, в Болгарию. А уже потом во Францию.
– У тебя с головой всё в порядке? – не понимает дядя. – Симон, ты меня извёл за эти полгода! Симон, я так долго тебя искал, наводил справки, получал твой телефон! А теперь ты говоришь, что тебе надо в Болгарию для того, чтобы приехать в Париж! Скажи, ты когда-нибудь видел карту Европы???!!! Ты не умеешь лгать, скажи мне, почему ты не хочешь приехать, и закончим этот разговор!

...Ночью Симону снится Париж. Он голубой и прозрачный. На завтрак горячие круассаны. Дядя – румяный старичок, который одновременно является хрупкой и до слёз милой пепельноволосой девушкой – она уже жена Симона, и это она его и зовёт. Он просыпается со слезами на глазах, допивает коньяк из дарённой клиентом бутылки, курит до утра, и смертная тоска по Парижу скручивает его. Его не пустят в Париж никогда. Он холост, беспартиен, интеллигент, он еврей, и он никогда раньше не был за границей, даже в братской Болгарии. За границу вообще мало кого пускают. Да почти и никого. А уж таких, как он – никогда!.. Как ты это дяде объяснишь? После таких речей с иностранным гражданином его мгновенно выкинут с работы и не возьмут уже никуда, только дворником. А ещё недавно за такие речи расстреливали по статье “шпионаж” и “контрреволюционная деятельность”.

3. Увидеть Париж и умереть

И он идёт в ОВИР, чтобы покончить со всей этой бодягой. И его ставят на очередь на приём, а потом – на очередь на рассмотрение заявления, а потом велят собирать документы, а потом ещё одна очередь, чтобы получить перечень необходимых документов, а только потом выяснится, что там половины не хватало. А каждая очередь – это недели и месяцы, не считая часов и дней высиживания в коридорах.

Он попросил характеристику по месту работы, и родная консультация на удивление холодно отозвалась о его ограниченных способностях и невысоком моральном уровне. Профком отметил его низкую социальную активность, а спортком – слабую спортивную подготовку и уклонение от мероприятий. Отдел кадров трижды отказывался ставить печать, требуя перепечатать всё по форме и поставить подписи в надлежащих местах.
По вторым и четвёртым средам месяца собиралась районная парткомиссия, бдительно утверждавшая идеологическую зрелость выезжантов. Не молотилка, не мясорубка, но душу вынимала до истерики.
– Вы член партии? – с иезуитской доброжелательной вежливостью спрашивают его. – А как же вы претендуете на поездку в капиталистическую страну, в среду враждебного нам идеологического окружения? Там ведь возможны любые провокации, любые идеологические дискуссии! Не в составе группы?.. Без сопровождения?! Индивидуал?! Вот видите... тем более.

О, эпопея натурале! Вояж совка за границу! Пустите Дуньку в Европу! Облико морале! Уно грано кретино руссо! Хоть одним глазом, одной ногой! Выстроенные в последовательность инстанции сплетались в сеть филиалов сумасшедшего дома. Требования психиатров поражали непредсказуемостью. У него попросили свидетельство о рождении его дяди – причём подлинник. И свидетельство о рождении отца – чтоб подтвердить родство.
– Ну что значит – сгорели в сорок четвёртом году? Вы ведь понимаете, что это не объяснение. Пусть вам выдадут справочку в архиве по запросу домоуправления. Ничего, значит, обратитесь ещё раз, пусть они войдут в положение. Как же без документов мы можем удостовериться в родстве лица, приглашающего вас?

В ОВИРе стали напирать на наилучшее решение этого сложного вопроса: а пусть лучше дядя сам едет сюда, раз так рвется к племяннику. А какие у племянника жилищные условия? М-да... Ну... А пусть они оба встретятся в Москве! В гостинице! В хорошем советском интуристовском отеле, да.
– Он болен, – повторяет Симон. – Он уже давно никуда не выезжает.
– Так он вас что, для ухода приглашает? А что будет, если, допустим, он захочет усыновить вас? Или напротив, предложит вам оформить над ним опекунство? (Ты, тварь, будешь жировать там – а нас за тебя вздрючат здесь?)
С каждой справкой сказка про белого бычка прибавляет главу.
Он у вас кто, вы говорили? На пенсии. А средства есть? Состояние? Богатый человек? Так это всё облегчает! Мы можем обеспечить ему прекрасный уход! Санаторий в Крыму, Минеральные Воды. Наш Внешбанк сам свяжется с его банком, вы узнайте номер счёта. Поговорите с ним, у нас пенсионерам прекрасно.
Нет-нет, вынесли окончательный вердикт. Самое милое дело – пусть приедет, и мы оформим здесь по всем законам опекунство над ним.
“Он заболел, а не охренел!” – скачет истеричный анекдот из Симона.
Мы думаем, вы сами понимаете, что говорить о вашей поездке во Францию пока преждевременно. Да, когда составите приглашение вашему дяде, принесите нам показать... посоветоваться.

Тому полгода, и Симон валит дяде, что пока у него временные трудности.
– Я не понимаю, – нервничает дядя, – нужно что-нибудь ещё? Ты от меня ничего не скрываешь?
И Симон нудно брешет, что очереди большие, что преимущества работникам со стажем, что документы сгорели во время войны и что процедура это небыстрая!
– Может быть, я могу чем-нибудь помочь тебе? – печально спрашивает дядя.
– Чем тут поможешь, – вздыхает Симон и успокаивает: – Ничего, даст бог, всё устроится. – И вспоминает рекомендации овировцев. – А не хочешь ли ты приехать в Москву и встретиться со мной там? – весьма фальшивым тоном спрашивает он.
– Ага, – говорит дядя. – Не тебе в Париж, а мне в Москву? Интересная идея. После войны Лео Трепер меня не послушал и уехал в Москву. Недавно я получил весточку, что он вышел из сибирских лагерей. Скажи, это ты сам придумал? Только сейчас?
И дядя сухо прощается. А Симон не знает о разведчике Трепере.

4. Невыносимая сладость бытия

Через две недели звонит треснутый телефон на обшарпанной стене в коридоре:
– Товарищ Левин? Здравствуйте, Симон Рувимович. Это вас беспокоят из Комитета государственной безопасности. Майор Ашурков. Симон Рувимович, есть ли у вас сейчас возможность разговаривать? Я вас ни от чего не отвлекаю?
– Н-нет, – говорит Левин и выпрямляется по стойке “смирно” с государственным лицом, но ватные ноги складывают его на сундучок под стенкой.
– Симон Рувимович, в какое время вам было бы удобно зайти к нам, чтобы побеседовать? – утончённо издевается голос.
– В-в-в какое скажете... – докладывает Левин.
– Но вы ведь заняты все рабочие дни в юридической консультации, мы не хотим нарушать ваш рабочий распорядок.
– Э-э-э... – блеет Симон в полном ошизении. – Н-н-ничего... пожалуйста... конечно...
– Не следует откладывать, – мягко настаивает голос. – Завтра в четыре часа дня вас устроит? А сегодня? В три? А в час? Паспорт с собой возьмите, пожалуйста, пропуск будет заказан. Мы ждём вас по адресу... ул. Пагари... Куда прислать за вами машину? Близко? Как вам удобнее.
Вот и засёкся крючок. Открасовался молодой юрист, чей не надо родственник.
– Что ж, – вздохнул он, – это лучше, чем если тебя берут ночью из постели.
Он сел, встал, ещё сел, ещё встал, свет включил, выключил, в консультации сидел как пыльным мешком шлёпнутый и к нужному часу достиг полной товарной спелости: зелёный снаружи и с мелкой дрожью внутри. В подъезде за зловещей вывеской, в чистом вестибюле, ему выдали пропуск взамен паспорта и забрали на хранение портфельчик, где была сменка белья, тонкий свитер и умывальные принадлежности, плюс три пачки чая, папиросы и кулёк конфет. Симон хорошо знал, что надо брать с собой при аресте.
Вежливый лейтенант проводил его на второй этаж.
– Входите, Симон Рувимович, – встал навстречу от стола приятный мужчина в штатском. – Очень рад познакомиться с вами! – В меру крепко пожал руку. – Присаживайтесь. Чаю хотите? Курите?
Левин двигался, как стеклянный. Он сел, звякая пронзительным колокольчиком внутри головы, и непонимающе уставился на стакан крепкого чаю с лимоном и открытый серебряный портсигар с “Беломором”.
– Итак, вы хотите поехать в Париж, – доброжелательно начал комитетчик, которого Симон про себя окрестил полковником. Это прозвучало как “ИТАК, ВЫ ХОТИТЕ ИЗМЕНИТЬ РОДИНЕ”.
“Уже никто никуда не хочет”, – с истерическим смешком мелькнуло у Симона...
– Д-да, собственно... и нет, – мучительно сопротивлялся он затягиванию себя в преступный умысел измены родине.
Полковник подвинул ему портсигар и поднёс спичку, Симон послушно закурил, выпучил глаза и задохнулся.
– Не волнуйтесь, – сочувственно сказал полковник. – Мы здесь для того, чтобы помочь вам.
Сейчас войдёт палач с набором пыточных инструментов.
– На ваше имя пришло приглашение в гости из Франции, – полковник переждал его кашель. – Из Парижа.
– Я не просил... – просипел Симон. – Это дядя... Клянусь, я не знал! В смысле, не просил!
– Когда вам хотелось бы поехать? – Полковник разглядывал его с задумчивым видом, иногда даже чуть кивая собственным мыслям.
– Не знаю... Я ещё не думал!
– Возможно, прямо в эту пятницу?
– У меня же работа! – с некоторым даже осуждением возразил Симон, чувствуя себя в этот миг преданным гражданином.
– Ну, возьмёте отпуск. Вам дадут, я не сомневаюсь, и не за свой счет, а как полагается, с выплатой отпускных.
До Симона наконец дошло. Паранойя. Бред навязчивой идеи расколол сознание. Чтобы сойти с ума, долго пить не обязательно. Отсюда его увезут в жёлтый дом... а он будет воображать себя в Париже...
Он побелел.
– Или вы предпочитаете весной? Или летом? – любезнейше продолжал выяснять полковник.
Он снял трубку и раздраженно бросил:
– Ну, где он там?
Вошёл фотограф и снял Симона, велев сесть на стуле ровно и смотреть в объектив.
– А в профиль? – стал помогать Симон и повернулся боком для второй фотографии.
– В профиль не надо, – приказал полковник.
Утонченная издёвка заключалась в том, что ехать Симону предстояло в Магадан, и он прекрасно это понимал. Об играх КГБ страна было наслышана.
– Или вы хотели бы поехать весной? Или летом? – рассыпался полковник. – Но чисто по-человечески, наверное, чего откладывать, правда? Ну, несколько дней на неизбежные формальности... – он посмотрел на табель-календарь: – А вот, хоть суббота второе число, вас устроит?
– А-а-а... да, конечно... Как скажете, я готов... – сказал Симон.
– Хотя можно и быстрее!
Он стал бессмысленно улыбаться и часто кивать. Захотел перестать кивать и не смог остановиться. Полковник вздохнул и деликатно стал смотреть в окно.
– А вы бы хотели как ехать – поездом? Или самолётом? – продолжал он глумиться. – Возможно, паромом до Хельсинки и оттуда поездом? Или можно из Ленинграда до Стокгольма или до Лондона, а там - на самолёт до Парижа.
На дальней стене кабинета висела карта мира, и хозяин развивал урок географии, взяв указку:
– Конечно, короче и проще всего прямым рейсом из Москвы – и прямо в Париж. А если в Ленинграде сесть в беспересадочный вагон Ленинград – Париж, то можно через Минск, Варшаву, Берлин – это двое суток через всю Европу, прекрасная поездка.
Вошла плавных очертаний женщина, туго затянутая в юбку и пиджачок, и велела Симону подписать вот здесь. И вот здесь. Он хотел понять, что он подписывает, но, ясно видя бумаги и читая буквы, не мог понять смысла ни одного сочетания. Его мыслительные способности были парализованы.
– Ну, вот и отлично, – сказал полковник. – Если вам подходит завтрашний рейс “Аэрофлота” из Москвы, то к вечеру вам доставят ваш загранпаспорт с французской визой и билеты.
При этих словах Симон понял, что он подписывал. Это был загранпаспорт с его фотографией и его фамилией.
– ...Вы, наверное, последнее время много работали и переутомились, – сказал полковник, поднимая его с пола и брызгая водой в лицо. – Вот и отдохнёте. Кстати, в нашей поликлинике прекрасный невропатолог, хотите, я сейчас позвоню?
Он проводил его до двери и подержал под локоть:
– Я бы как мужчина мужчине порекомендовал вам сшить новый костюмчик. Всё-таки Париж, вы знаете. О, успеют, в мидовском ателье обычное дело за полдня выезжающему шить. Вас уже ждут.
...Он шёл домой как зомби. Робот утерял ориентацию в пространстве. Так могла бы перемещаться статуя Командора, забывшая адрес Доны Анны. Город раздвигался, вращался и смыкался за ним. Дома он закрыл дверь, задвинул шторы, выпил стаканом дарёный коньяк и уставился в стену. Он был трезв, он был невменяем, он представлял собой стоп-кадр истерики, законсервированной до температуры вечной мерзлоты. Он пытался анализировать свое сумасшествие, но мысли соскальзывали с оледенелого мозга. Потом зазвонил телефон.

Михаил ВЕЛЛЕР

продолжение следует...
 
papyuraДата: Воскресенье, 19.06.2011, 04:39 | Сообщение # 34
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1549
Статус: Offline
МОН ЖЕНЕРАЛЬ

(окончание)

5. Контрольный звонок

– Здравствуй, мой мальчик, всё ли у тебя в порядке? Алё? Ты хорошо меня слышишь? Это я, твой дядя.
Слабо знакомый голос поднимал Симона из глухих глубин на поверхность, как натянутая леска вытягивает рыбку. Он медленно осознал себя в мире и сказал:
– Это я?..
– Удалось ли тебе что-нибудь сделать? – продолжал дядя.
– В каком смысле? – таращил глаза тупой молодой адвокат
– В смысле твой приезд ко мне – тебе пошли навстречу? Или тебе по-прежнему отказали? Так ты скажи мне. Алё! Алё! Почему ты молчишь?
– Я не знаю, что произошло, – истерически хихикнул Симон, – но, наверное, я прилечу к тебе завтра. “Аэрофлотом”. Из Москвы. В Орли.
– Это точно?
– Не знаю. В КГБ мне так сказали.
– В КГБ? Что у тебя случилось?.. Но ты дома, тебя не арестовали?
– Я не знаю!!! – заорал Симон. – Я вообще ничего не знаю и ничего не понимаю!!! Мне дали загранпаспорт и сказали, что всё сделают сами, и я могу лететь когда захочу, так что всё в порядке, но вообще я не знаю, я чего-то не понимаю, это немного странно, это просто конец какой-то, но вообще вот, значит, решилось...
– Ага, – говорит дядя. – Значит, всё-таки, помогло.
– Что – помогло?..
– А, не важно.
– Дядя, – страшным голосом говорит Симон. – Ты что-то знаешь?
– Ну, что-то я, наверное, таки знаю.
– Ты что-то знаешь про то, как меня выпускают? Ты что, вообще имеешь к этому отношение?
– К чему – к этому?
И Симон начинает пересказывать, к чему – “к этому”, и гадкие зябкие волны бегут по коже, когда он представляет, как сейчас сидит на проводе майор и слушает все его песни безумной сирены, летящие во враждебный мир капитализма.
– Значит, надо было поступить так раньше, – заключает дядя.
– Как – “так”? Ты что-то сделал? Что ты сделал?
– Я? Что я мог сделать? Я уже немолодой человек, я уже пенсионер. Я позвонил Шарлю.
– Какому Шарлю?
– Какому Шарлю я мог позвонить? Де Голлю.
Симон ясно увидел своё будущее: рукава смирительной рубашки завязаны на спине, и злые санитары вгоняют в зад огромные шприцы...
Он истерически хихикнул и спросил:
– Почему ты мне сразу не сказал, что шизофрения наш семейный диагноз?
– Тебя хотят принудительно лечить? – подхватывается дядя.

6. Офицеры и джентльмены

После предыдущего разговора с вьющимся от лжи и засыхающим от грусти племянником дядя, исполненный недоверия, пожал плечами и набрал номер.
– Канцелярия президента Французской Республики, – с чётким звоном обольщает женский голос.
– Передайте, пожалуйста, генералу де Голлю, что с ним хочет поговорить полковник Левин.
– Простите, мсье? Господин президент ждёт вашего звонка?
– Наверное, нет. А то бы поинтересовался, почему я не звонил так долго.
– Я могу записать просьбу мсье и передать её для рассмотрения заместителю начальника канцелярии по внутренним контактам. Какое у вас дело?
– Деточка. Двадцать лет назад я бы тебе быстро объяснил, какое у меня к тебе дело. И знаешь? – тебе бы понравилось.
– Мсье!
– Мадам? Запиши: с генералом де Голлем хочет поговорить по срочному вопросу его фронтовой друг и начальник отдела штаба Вооружённых сил Свободной Франции полковник Левин! Исполнять!! И если он тебя взгреет – я тебя предупреждал! Ты всё хорошо поняла?
– Ви, мсье.
Левин мечтательно возводит глаза, достаёт из шкафа папку и начинает перебирать старые фотографии.
Вечером звонит телефон:
– Мсье Левин? Вы готовы разговаривать? С вами будет говорить президент Франции.
И в трубке раздается:
– Эфраим, это ты? Что ты сказал Женевьев, что у неё глаза, будто её любовник оказался эсэсовцем?
– Я сказал, что ты нравишься не только ей, но мне тоже. Шарль, у тебя найдётся пара часов для старого друга? Или у президентов не бывает старых друзей?
– Оставь свою антигеббельсовскую пропаганду, Эфраим, война уже кончилась. Я действительно иногда бываю занят. Приезжай ко мне во вторник... в одиннадцать утра.
– И что?
– Я угощу тебя кофе с булочкой. Часа тебе хватит?
– А куда приезжать?
– Пока ещё в Елисейский дворец, – хмыкает де Голль.
И к одиннадцати утра во вторник Левин является в Елисейский дворец, и его проводят в кабинет де Голля, и длинный носатый де Голль обнимает маленького лысого Левина и сажает за стол. И лично наливает ему чашку кофе.
– А где же булочка? – спрашивает Левин. – Ты обещал угостить меня кофе с булочкой!
– Я их не ем, – говорит де Голль. – И тебе незачем. Вредно. От них толстеют и диабет.
– Жмот, – говорит Левин. – Ты всегда был жмотом. Приезжай ко мне в гости, в моём доме тебе не пожалеют булочек. И масла, и джема, и сливок.
– Ты стал брюзгой, – говорит де Голль.
– А ты управляй лучше, чтоб подданные не брюзжали.
– Кого ты видел из наших за последние годы? – спрашивает де Голль, и они весь час вспоминают войну, сороковой год, Дюнкерк, Северную Африку и высадку в Нормандии.
Старинные часы в углу хрипло отбивают полдень, и де Голль спрашивает:
– У тебя была ко мне просьба, Эфраим?
– Это мелочь, – машет Левин, – но мне она очень дорога. У меня нашёлся племянник в Советском Союзе, это единственный мой родственник. Всех остальных немцы уничтожили. Я хотел, чтобы он приехал ко мне в гости.
– Если тебе нужно на это моё разрешение, – говорит де Голль, – то считай, что ты его получил. А если серьёзно, то пока я ничего не понял.
– Его не выпускают, – говорит Левин.
– Откуда?
– Оттуда! Из-за железного занавеса. Из СССР!
– На каком основании?
– Прости, я не понял – кто из нас двоих президент Франции? Ты спрашиваешь меня, почему русские никого не выпускают за границу?
Де Голль начинает шевелить огромным породистым носом злобно, вроде подслеповатого разъяряющегося носорога.
– Значит, – переспрашивает он, – всех остальных боши во время войны убили?
Левин пожимает плечами.
– Он у тебя вообще кто?
Левин рассказывает.
– Напиши-ка мне его основные данные.
Левин достаёт из кармана пиджака листок, разворачивает и кладёт перед де Голлем.
– Соедините-ка меня с министром иностранных дел, – тяжело говорит де Голль. В трубке угадывается бесшумная суета. И через малую паузу он продолжает: – Это говорит генерал де Голль. У меня сидит мой старый друг, герой Сопротивления, кавалер Почётного Легиона, начальник отдела штаба Вооружённых сил Франции полковник Левин. Запиши. В СССР, в городе Таллине, живёт его племянник Симон Левин. Единственный родственник. Все данные у тебя сейчас будут. Его не выпускают в Париж к дяде. Безотлагательно разреши вопрос. На любом уровне. Нет, это не приказ президента. Это личная просьба генерала де Голля. Моя глубокая личная просьба. И сделай это быстро! И не позволяй русским садиться себе на голову!.. Иди, – говорит он Левину, жмёт ему руку и провожает до двери. – Ты пересидел двадцать минут. Я помог тебе, чем мог. Будем надеяться, что подействует. Ну – посмотрим? – И подмигивает.
И Левин уходит с восторгом, подпорченным лёгким недоверием и неизвестностью.

7. Эмбриология мечты

А тем временем министр иностранных дел Франции звонит послу СССР в Париже. И заявляет жестко:

– Президент де Голль поручил мне поставить вас в известность об его личной просьбе. Он озабочен судьбой советского гражданина, являющегося единственным родственником героя Сопротивления, кавалера Почётного Легиона и его фронтового друга. Под надуманными предлогами его уже полтора года не выпускают навестить в Париже его больного дядю, кстати, большого друга Советского Союза. Да, все данные на этого молодого человека сейчас доставят в ваше посольство. Президент де Голль надеется, что этот неприятный инцидент не омрачит налаживающихся отношений между нашими странами. Да. Президент де Голль не сомневается, что этот инцидент будет исчерпан в самое ближайшее время. Президент де Голль не уверен, что при таком недоверии друг к другу дальнейшие шаги к сотрудничеству не замедлятся. На дипломатическом языке это можно истолковывать как скандал, нашпигованный матом и угрозами.
Послу не каждый день звонит министр иностранных дел Франции. А просьбы президента он ему и вовсе пока не передавал. Посол выпивает коньяку, выпивает валерьянки; вызывает первого советника, курит нервно. И звонит министру иностранных дел СССР. Лично Андрею Андреевичу Громыко. Мистеру “Нет”. Ибо случай экстраординарный.
Так и так, товарищ Громыко. Готов выполнить любое распоряжение. Но сам никакого решения принять не в силах. Личная просьба президента де Голля. Так точно! Подготовка к переговорам до настоящего момента шла успешно! В духе взаимопонимания и добрососедского сотрудничества! Никак нет, провокаций избегаем. Данные? Да, могу сию минуту диктовать секретарю. Никак нет! Слушаюсь! Виноват, Андрей Андреевич! Будет исполнено, товарищ министр!
– Соедини-ка меня с Семичастным, – приказывает Громыко секретарю. И своим ровным механическим голосом откусывает слова, как гильотина:
– Слушай, твои комитетчики совсем там охерели? Что? То, что они срывают наш договор с Францией! Как? А вот так!!! Мне сейчас мой посол передал из Парижа личную просьбу де Голля! Слышно хорошо? Личная просьба президента Франции де Голля к Советскому правительству: разобраться с мудаками Ваньки Семичастного, которые не пускают какого-то козла из Таллина в гости к его единственному дяде. Что? А то, что этот дядя – друг де Голля и Герой Франции! А фамилия его Левин, так ещё мировые сионистские круги наверняка это дело накрутили. Провокация? А ты не подставляйся под провокацию, не первый год замужем! Короче: уйми, Ваня, своих опричников и выпусти мне этого жидёнка хоть в Париж, хоть на Луну. И больше не обсирай мне малину со своим государственным рвением! Да, будь любезен!

Семичастный кладёт трубку, бьёт кулаком по столу, материт всех, нашёптывает угрозы непроизносимые и звонит в Таллин. Рвать в клочья заднепроходное отверстие председателю Эстонского КГБ.
– Бдишь, значит, – нежным голосом иезуита в пыточной камере начинает он. – Граница на замке, всё просвечивается. Меры принимаются. Ну – готов? Можешь снимать свои штаны с лампасами и вставать раком! И вазелина тебе не будет! Сучий ты потрох, чтобы я из -за твоих мудаков получал втык от Политбюро! По Колыме тоскуешь? Ты, кретин, запоминай: у тебя там живёт хрен с горы, которого зовут Симон Левин. Где живёт?! А вот найди и доложи!!! Чтобы он мигом – ты меня понял?! – мигом!!! – ехал у тебя в Париж! Летел! Мчался!!! Зачем? А вот разберись и доложи, зачем ему в Париж? Если есть Биробиджан?! И Магадан!!! Из-за тебя, идиота, по этому делу де Голль говорил с Громыкой, ты понял, блоха ты вонючая?! Не-ет, милый, это не высший уровень, это им высший, а для тебя этот уровень расстрельный! высшей меры! Этот твой еврейский Левин – племянник лучшего фронтового друга де Голля! Что – не знал?! – обязан знать! Ты совсем дурак или кто? При Хозяине ты бы уже лежал в подвале с отбитыми яйцами и просил пулю в затылок!
Сутки тебе на исполнение! И делай всё, что этот сын моисеев пожелает! Води его в синагогу... купай в шампанском!.. дрочи вприсядку! ты понял???!!!

...Когда врач откачал генерала от сердечного приступа, тот позаботился, чтобы начальник ОВИРа был увезён в больницу с гипертоническим кризом.
– Не сдохнешь – своей рукой расстреляю! – вопил он из окна вслед “скорой помощи”.

8. Спецсвобода

...Через полчаса у Симона Левина зазвонил телефон, и сладчайший голос нежно позвал его в КГБ, чтобы удовлетворить все его желания, как явные, так и тайные.

Французская виза, в свете ранее происшедших обстоятельств, была шлёпнута в левинский паспорт комитетчиками в консульстве Франции в две минуты. Ставил её консул лично.

Через двадцать четыре часа – !!! – Симон Левин спустился с трапа белоснежного и серебристого аэрофлотовского лайнера “Ил-18” в аэропорту Орли. Колени его вихляли, стан плыл волной, глаза стояли поперёк лба. Он был в новом костюме. Он завертел головой, но из-за спины приблизился молодой человек в неброском сером плаще, под локоть провёл его к дяде, встречавшему в толпе, и незаметно растворился.

Вот так знаменитый адвокат и член “золотой десятки” Симон Левин стал обладателем постоянного загранпаспорта с постоянно открытой выездной визой, что в те уже легендарные и непостижимые советские времена уравнивало его с небожителями и ангелами, над которыми земные границы и законы не властны.

Опубликовано в журнале: «Октябрь» 2009, №11

автор Михаил ВЕЛЛЕР
 
papyuraДата: Суббота, 25.06.2011, 05:33 | Сообщение # 35
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1549
Статус: Offline
РАСПЛАТА

Телеграмму вручили Ярону во время ужина. Для солдат телеграмма - явление необычное. Но и Ярон отличался от всех остальных во взводе. Самый старый - ему уже двадцать два года, обладатель первой степени по физике, да еще из Гарвардского университета, и вообще не израильтянин, а американец.
Солдаты с интересом смотрели, как Ярон достает из конверта бланк. Возможно, это от его подружки, и перед отбоем появится занятная тема для беседы? Должны ведь происходить какие-нибудь события, способные скрасить тяжелую армейскую рутину.
Но сдвинутые брови Ярона и недоуменно полуоткрытый рот сразу же лишили солдат надежды на развлечение.
Ярон медленно сложил бланк, спрятал его в карман и, не проронив и слова, покинул столовую.
Звёзды щедро украсили небо. Далеко внизу, в прибрежном кибуце лаяли собаки. В нескольких километрах к югу от их базы место, где восемнадцать лет назад погиб отец. Он командовал ротой в этом полку.
Ярон здесь не случайно...
Он нащупал в кармане телеграмму. Он не мог понять, что произошло.
"Йоси подох устрою дела возвращаюсь Израиль мама". Мама не могла написать "Йоси подох".
Мама, вероятно, любит своего Джозефа. Возможно, не так, как Джозеф любит её, но любит. Без этого они не могли бы прожить в согласии шестнадцать лет.
Текст телеграммы не мог быть таким, если бы Джозеф действительно умер. "Подох"! Немыслимо, чтобы мама написала такое.
Но кто, кроме нееё, называет Джозефа "Йоси"? Кому ещё известно это имя?
Ярон не любил Джозефа. Но терпел.
Что это? Ревность, эдипов комплекс и прочие психоаналитические штучки? Но ведь и Далия не любила Джозефа и в отличие от него не терпела отчима.
Когда мама вышла замуж за Джозефа, Далия уже была четырёхлетним разумным человеком. У неё-то не было эдипова комплекса. И не воспоминания об отце, погибшем за два года до этого, были причиной неприятия Джозефа. Его почему-то недолюбливали все дети, которые приходили к Ярону и к Далии, хотя Джозеф всегда был добродушный, приветливый, ровный и изо всех сил старался быть приятным. Ярон не мог вспомнить случая, чтобы Джозеф повысил голос даже тогда, когда Далия или он заслуживали наказания...
Ещё днем сломался хамсин, и, хотя был всего лишь октябрь, здесь, на высотах, ощущалась прохлада. А может быть, Ярона передернуло от воспоминания о постоянном беспричинном страхе, который ему, ребенку, внушал Джозеф? Этот страх подстегивал его в школе. Ему неприятно было сознавать, что он существует на деньги отчима.
Недюжинные способности в математике и физике, умноженные на желание побыстрее вырваться из капкана опеки, привели семнадцатилетнего Ярона в Гарвард на престижную университетскую стипендию. Он не брал у отчима ни гроша. Более того, подрабатывая репетиторством, он помог Далии поступить и учиться в Южно-Калифорнийском университете.
Ярону пророчили блестящую научную карьеру. Он не отвергал её. Но решил прийти к ней путем необычным для американского юноши.
Он никогда не забывал, что родился в Израиле, и будущее связывал со страной, которую всегда ощущал своей. В прошлом году он вернулся в Израиль, сразу же пошёл в армию, категорически отказался от службы, связанной с его специальностью, потому что в полку, и котором служил и погиб его отец, нужны не физики, не математики, а воины.
После армии он продолжит учение в университете, вероятнее всего - в Тель-Авивском. Хорошо бы убедить Далию вернуться в свою страну. Он знал, что мама недоступна его убеждениям из-за Джозефа, который, всегда горячо поддерживая Израиль, почему-то ни разу не поехал туда даже туристом.
И вдруг "...устрою дела возвращаюсь Израиль мама"
Безответные вопросы, такие же многочисленные, как эти звёзды, продырявившие чёрный бархат неба, вихрились в отяжелевшей голове Ярона.
Он знал историю их женитьбы. Возможно, не все детали. В памяти его осталось то, что услышал шестилетний ребенок. Потом, словно в детской книжечке, уже существующий контур надо было только закрасить цветными карандашами.
Два года после гибели мужа Мирьям находилась в сомнамбулическом состоянии. Она была лишь частицей мира, в котором жили её дети. За рамками существования детей зияла чёрная пустота. Родные опасались за её рассудок, хотя внешне она вела себя вполне благоразумно.
Тётка, сестра Мирьям, несколько раз приглашала её приехать в Лос-Анжелес. Не могло быть и речи о том, чтобы оставить маленькую Далию с бабушкой, а взять её с собой Мирьям не решалась. Они полетели в Лос-Анжелес, когда Далии исполнилось четыре года.
Ярон вспомнил, как на него низверглась лавина новых впечатлений.
Перелёт в Нью-Йорк. Потом - из Нью-Йорка в Лос-Анжелес. Встреча с ватагой троюродных братьев и сестёр. Отсутствие общего языка и общность интересов. Новый, непривычно огромный мир. Даже океан отличался от такого знакомого моря, хотя и там и здесь вода в одинаковой мере была ограничена горизонтом. И Диснейленд, который заворожил его и при следующих посещениях оставался таким же чудом, как и тогда, увиденный впервые.
Они прилетели в Лос-Анжелес незадолго до Йом-Кипур. Только в семье Ярон узнал, что наступил этот день. Дома, в Израиле, он чувствовал его приближение повсюду. А когда наступал Йом-Кипур, ещё на вчера оживленных улицах замирало движение транспорта и мостовые переходили в полное владение детей на велосипедах, роликах, педальных автомобилях, детей даже таких маленьких, как Далия.
Мирьям ушла в синагогу. В Израиле она тоже посещала синагогу только раз в году, в Йом-Кипур. Даже после гибели мужа она не стала молиться чаще. Вопросы веры никогда не занимали её.
В день замужества, восемь лет назад, впервые за двадцать два года своей жизни она соблюла ритуал иудейской веры. Потом была "брит-мила" Ярона. Но Мирьям как-то не осознала, что "брит-мила" - это символ веры.
Синагога в Лос-Анжелесе не была похожа на израильские синагоги. Нет, не архитектура. Богослужение шло на английском языке и почему-то больше походило на театральное представление, чем па молитву.
Женщины в бриллиантах и жемчугах сидели рядом с мужчинами. Почти у всех мужчин головы не покрыты. Даже лысина раввина отражала свет канделябра, напоминая ореол вокруг лика христианского святого.
Поэтому так отличался от других мужчина, сидевший рядом с Мирьям. На его начавшей седеть голове была красивая вязаная кипа. Может быть, именно эта кипа в чужой отталкивающей обстановке непривычной синагоги оказалась проводником, по которому внезапно прошёл ток симпатии к незнакомому мужчине.
В течение двух лет, прошедших после гибели мужа, Мирьям вообще не замечала мужчин. Тем более невероятным оказалось то, что пожилой человек привлёк её внимание. От остальных в синагоге его отличало ещё и то, что он был единственным, кто серьёзно относился к богослужению в этой ярмарке тщеславия. Он не разговаривал с окружающими, не реагировал на шутки и анекдоты, сыпавшиеся вокруг. Он молился, внимательно вчитываясь в текст и перелистывая страницы молитвенника.
Когда закончилось богослужение, и посетители стали расходиться, пожимая друг другу руки, он тоже, почтительно поклонившись, протянул Мирьям свою длинную холеную кисть. В поклоне, в рукопожатии, во взгляде ощущалась такая деликатность, такая утончённость, что, когда он представился - Джозеф Кляйн, - всегда настороженная Мирьям, с озлоблением воспринимавшая любую попытку ухаживания, сейчас улыбнулась и назвала свое имя.
Джозеф заметил, что у неё не американский акцент. Мирьям объяснила, что она израильтянка, что она в гостях. Кстати, его английский тоже отличается от привычного для её уха. Да, действительно, он эмигрант из Европы. В Америке он уже двадцать два года, но не может отделаться от немецкого акцента, и, поскольку ему уже сорок девять лет, он, по-видимому, уйдёт в лучший мир с этим акцентом.
Оказалось, что в отличие от большинства, забывших о том, что в Судный день нельзя пользоваться транспортом, он пришёл в синагогу пешком, хотя до его дома около трех километров. Выяснилось, что им по пути, - Мирьям жила недалеко от синагоги, - и она не отказалась от того, чтобы Джозеф проводил её.
Он расспрашивал об Израиле. В его вопросах ощущалась любовь к этой стране, что немедленно нашло отклик в сердце Мирьям. Он выразил ей искреннее соболезнование, узнав, что два года назад в бою погиб её муж.
Удивительно, но Мирьям не возразила, когда, прощаясь у входа в дом, он попросил разрешения навестить её в ближайшее время.
Ближайшим временем оказался следующий вечер.
Семья тёти собралась за праздничным столом. Огромный букет красных роз, естественная утонченность, а главное - скупо рассказанная трагедия его жизни снискали ему симпатию всей семьи. Впрочем, не всей. Дети почему-то предпочли оставить стол и вернуться к играм, хотя обычно с интересом прислушивались к беседам взрослых.
Джозеф сперва неохотно отвечал на вопросы, но, потом, словно прорвало плотину, загораживавшую русло повествования, коротко, но очень эмоционально рассказал о себе. Родился он в 1923 году в Кобленце. Это был, можно сказать, еврейский город, один из красивейших в Германии. Счастливое детство в состоятельной семье. Красивый дом на берегу Мозеля, в полукилометре от впадения реки в Рейн. Но день его пятнадцатилетия ознаменовался еврейским погромом.
Родители, которые даже после этого отказались покинуть любимую Германию, погибли в Треблинке вместе со всей многочисленной семьей. Он чудом уцелел, пройдя семь кругов ада. Вероятно, потому, что, работая на военных заводах, проявил себя хорошим механиком.
После войны он вернулся в Кобленц. Он и здесь оказался нужным. Но не мог оставаться в родном городе, где всё будило в нём болезненные воспоминания. И вообще в Германии ему нечего было делать. Вся Европа огромное еврейское кладбище.
Он хотел уехать в Израиль, но его пугало то, что у власти там социалисты. Может быть, это звучит смешно, его отец всегда твердил, что социалисты приведут Германию к гибели. Социалисты, национал-социалисты... Подальше от этого.
В пятидесятом году он приехал в Америку. Вот уже двадцать два года он тут. Преуспел. Его образ мышления и руки механика оказались нужными и доходными. Нет, у него не было семьи. Может быть, это симптомы травмированной психики, но после всего пережитого он боялся будущего и не хотел больше терять близких. А может быть, Всемогущий сделал так, чтобы он оставался свободным до вчерашнего вечера. И ведь как знаменательно! Судный день! Именно в этот день на небесах решаются наши судьбы.
Мирьям почему-то густо покраснела при этих словах..
Тётка и её муж буквально влюбились в Джозефа, Он стал желанным гостем в их доме. Мирьям тоже неудержимо тянуло к нему. Необыкновенный мужчина! А много ли она видела мужчин на своём веку? С будущим мужем она познакомилась во время службы в армии, когда ей едва исполнилось девятнадцать лет. Он был у неё первым и единственным.
Два года горечи и пустоты. И вдруг здесь, в чужом для неё мире, встреча с человеком, таким необычным не только для израильской девушки, но даже для её повидавших мир родственников. Правда, разница в возрасте. Но постепенно Мирьям перестала замечать эту разницу. Вот только Ярон и Далия никак не приближались к нему, хотя Джозеф окутывал детей своей добротой.
Через полтора месяца после приезда Мирьям стала собираться домой. Джозеф отговаривал её, предлагая немедленно пожениться.
Мирьям объяснила, что не может совершить такой важный поступок, не познакомив Джозефа с мамой. Дела не позволяли Джозефу даже на несколько дней покинуть Калифорнию. В конце концов, тётка настояла на приезде сестры.
Джозеф был ещё более очаровательным и утончённым, чем обычно. Но, в отличие от сестры и шурина, мама не раскрыла Джозефу своих объятий. Впрочем, она не стала возражать против женитьбы, только благословение её было холодноватым.
"Не я выхожу замуж, - сказала она, - а ты. Тебе и решать".
Свадьбу отпраздновали скромно.
Джозеф всё же сумел освободиться от дел, и они провели медовый месяц на Гаваях. Вскоре они поселились в Санта-Барбаре, в красивом доме с ухоженным субтропическим садом, с захватывающим дыхание видом на океан. А дальше пошли будни.
Джозеф оказался образцовым семьянином. Его устраивала система двух детей, и он не собирался обзавестись собственным ребёнком. За шестнадцать лет у них не было серьезных разногласий. Только с поездками в Израиль никак не ладилось. Ну, просто необъяснимые невезения.
Всегда в последнюю минуту оказывалось, что дела не позволяют Джозефу отлучиться, и Мирьям летела одна или с детьми.
Правда, через год после женитьбы, когда Египет и Сирия напали на Израиль, Джозеф хотел поехать воевать. Но Израиль не был заинтересован в добровольцах.
Вопреки опасениям бабушки, Йоси, как называла его Мирьям, оказался идеальным мужем, и не его вина, что он не стал таким же отцом.
И вдруг "Йоси подох...".
В пятницу, получив отпуск, Ярон приехал к бабушке в Нетанию. Бабушка говорила с Мирьям по телефону. Мирьям отказалась что-нибудь объяснить. Подробно расскажет обо всём, возвратившись в Израиль.
Из писем дочери мать знала, что зять тяжело болен. Она позвонила сестре. Но кроме причитаний и раскаяния по поводу того, что они повинны в знакомстве племянницы с этой мерзостью, сестра почти ничего не сообщила.
Ещё бабушка узнала, что после смерти Джозефа осталось огромное наследство, но Мирьям отказывается прикасаться к проклятым, как она выразилась, деньгам.
Все родственники и друзья посоветовали ей не быть дурой и не отказываться от наследства. И ещё Ярон узнал, что Далия тоже вернется в Израиль после окончания семестра.
Мирьям приехала в начале декабря.
В свои сорок шесть лет она ещё была красивой женщиной. Но несвойственный ей налёт жестокости преобразил лицо, покорявшее всех своей добротой. Вместе с бабушкой и старшим дядей Ярон встретил её в аэропорту.
До самой Нетании она почти не проронила ни слова. Бесконечные вопросы мамы и брата оставались без ответа. Ярон не спрашивал. Он знал, что мама сама расскажет, когда сочтёт нужным. А потом уже молчали они, подавленные рассказом Мирьям...

Летом у Джозефа обнаружили рак прямой кишки. Его прооперировали. Больше, чем от болей, Джозеф страдал от противоестественного отверстия в животе, через которое он оправлялся. В начале августа он уже не мог подняться с постели из-за невыносимых болей в позвоночнике. Врачи диагностировали патологические переломы позвонков, пораженных метастазами рака.
То ли ему сказали, то ли он сам узнал, что дни его сочтены.
Однажды ночью, когда боли слегка успокоились после большой дозы морфина, Джозеф сказал, что не хочет уходить из жизни безымянным. Никакой он не Джозеф Кляйн. Он Вернер фон Лаукен, аристократ, родившийся в 1923 году в родовом поместье в Восточной Пруссии...
Яркая фигура в гитлерюгенд, он получил отличное военное воспитание.
В1940 году его приняли в национал-социалистическую партию. Непросто семнадцатилетнему юноше попасть в партию. Но как было не принять отважного добровольца, с триумфом прошедшего всю Голландию, Бельгию и Францию?
Вернер фон Лаукен стал офицером СС.
Это именно он возглавил акции уничтожения евреев Украины летом и осенью 1941 года.
Это именно он организовывал фабрики смерти в Майданеке, Освенциме и Треблинке.
Не было ни единого лагеря уничтожения, к которому не имел бы отношения штурмбанфюрер Вернер фон Лаукен. Шутка ли штурмбанфюрер в двадцать два года! Много ли подобных было в Третьем райхе?
После войны он попал в лапы к американцам. Даже видя благосклонное отношение к себе, он не открыл им своего имени. Он стал квалифицированным механиком.
В 1950 году симпатичный янки, тоже майор, помог ему избавиться от прошлого. Вот этот рубец под мышкой - след удалённого клейма СС... 
По совету и при помощи майора он стал евреем Джозефом Кляйном с уже известной ей биографией и приехал в США.
Не его золотые руки составили ему состояние. Несколько раз он побывал в Южной Америке и встречался с Эйхманом и Менгеле, которые всегда относились к нему, как к младшему брату.
С их помощью он занялся промышленным шпионажем, что и сделало его очень состоятельным человеком.
После похищения Эйхмана израильтянами ему пришлось прервать связь с Менгеле. Он боялся, что израильтяне выйдут и на его след.
Да, это правда. Он жил в постоянном страхе.
Слово "Израиль" преследовало его в кошмарных снах.
Он был вынужден посещать презираемую им синагогу. Он надевал ненавидимую им кипу. Себя, арийца, аристократа, он должен был причислить к племени недочеловеков.
Женитьба на Мирьям, вдове израильского героя, тоже была пластом маскировки. Но тут прибавился ещё один, если можно так выразиться, психологический аспект.
Осенью 1941 года в Киеве, в Бабьем яре, они проводили акцию. На исходе того дня ему захотелось самому взять пулемет. И вдруг в толпе голых евреев, стоявших перед рвом, он увидел девушку, красота которой обожгла его. Никогда прежде в нём, уже имевшем трёхлетний опыт общения с женщинами, не пробуждалось такого дикого желания.
Восемнадцатилетний офицер СС имел возможность извлечь девушку из пригнанного на убой стада. Но истинный ариец не мог опуститься до сожительства с еврейкой. Это было равносильно скотоложству. Нет, он не смел. Он жал на спусковой крючок с остервенением, пока пулемёт не умолк. А он лежал на брезенте опустошенный. И опустошение было таким же сладостным, как после полового удовлетворения.
А потом, наваждение какое-то, его неудержимо тянуло к еврейским женщинам, и он всё время должен был противостоять этой отвратной патологии. Но когда в синагоге рядом с ним появилась Мирьям, в первую минуту он решил, что Сатана, которому он поклоняется, сейчас, через тридцать один год, вернул ему из Бабьего яра ту обнажённую девушку. Подобие было невероятным. И наверно, тот же Сатана подсказал ему, что эта женщина может оказаться для него не только маскировкой, но и средством разрешения патологических инстинктов.
К концу этой исповеди Мирьям окаменела... 
Никакая дополнительная боль не могла бы подействовать на неё, впавшую в каталепсию. Шестнадцать лет прожить с этим чудовищем! Зачем она пошла в ту странную синагогу? Зачем она уехала из Израиля? Там не могло случиться ничего подобного.
Она вернулась к действительности, когда медицинская сестра вошла в спальню со шприцем в руке. В тот ничтожный промежуток времени, пока жидкость из шприца перелилась в атрофированное от истощения бедро, Мирьям поняла, что она должна предпринять.
После операции Джозефа выписали домой умирать. Морфин только слегка притуплял невыносимую боль. Каждый проезжавший автомобиль ударял бампером по позвонкам, хотя их дом стоял довольно далеко от дороги. Джозеф молил дать ему яд, чтобы прекратить страдания.
А Мирьям знала, как он умеет переносить боль...
Её сорокалетие они отпраздновали на озере Тахо. На лыжах они забрались в дикую глушь. В лесу на относительно пологом спуске они провалились в занесённый снегом овраг. Мирьям подвернула ногу в колене, и около двух километров Джозеф нёс её на спине. Он часто останавливался передохнуть. Ещё бы - она не перышко, да ещё две пары лыж.
И только на базе, когда с его распухшей ноги с трудом стащили ботинок, она узнала, что два километра по глубокому снегу он нёс её со сломанной лодыжкой. Он умел терпеть боль. Но сейчас он беспрерывно требовал морфин, а ещё лучше - яд...
Мирьям уплатила сестре за неделю вперёд и попросила её больше не приходить.
Мирьям уволила работавшую у неё мексиканку, щедро вознаградила её за два года работы и написала ей отличную рекомендацию. Затем она унесла из спальни телефон.
Джозеф лежал пластом на плоском матраце, покрывавшем деревянный щит. Раз в четыре-пять дней он оправлялся через отверстие в животе. Он кричал. Он требовал уколов морфина. Но Мирьям вводила ему только сердечные средства и витамины.
Однажды он попытался встать с постели. Мирьям узнала об этом, услышав душераздирающий крик. Не спеша, она поднялась в спальню. Правая нога Вернера-Джозефа свисала с постели безжизненной плетью. Он продолжал кричать, потому что его постоянная невыносимая боль была ничем в сравнении с тем, что он испытывал сейчас, пытаясь поднять ногу. Мирьям села на мягкую табуретку у трельяжа и молча наблюдала, как он страдает.
Она очень устала. Порой ей хотелось, чтобы это прекратилось как можно быстрее. Но в такие минуты она упрекала себя в недопустимой слабости.
С какой стати? Господь наказывает его за всё, что он совершил. Не надо прерывать отмеренной ему кары. Он отказался от еды и питья. Мирьям предложила ему укол за каждый приём пищи. Плата была ничтожной - укол действовал не более получаса.
Как-то утром на улице Мирьям столкнулась с соседом. Он участливо осведомился о состоянии здоровья Джозефа. Крики несчастного доносились до них, хотя расстояние между участками около ста метров.
После той исповеди Мирьям ни разу не говорила с ним, если не считать скупых фраз, связанных с уходом за больным. Он осыпал её бранью. Он сожалел о том, что не может убить её в одном из лагерей уничтожения или во время многочисленных акций, участником которых он был.
Мирьям в ответ только улыбалась, и эта улыбка сводила его с ума. Ни разу она не произнесла его имени - ни истинного, ни вымышленного, ни того, которым она его называла.
И только когда он наконец умолк после трёх месяцев отмеренной ему муки, Мирьям отправила телеграмму Ярону и Далии: "Йоси подох устрою дела возвращаюсь Израиль мама".


Ион Деген
1989 г.
 
papyuraДата: Понедельник, 27.06.2011, 04:26 | Сообщение # 36
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1549
Статус: Offline
ХОТЕТЬ И МОЧЬ

Эдуард РЕЗНИК, Беэр-Шева

Хотеть и мочь полярные понятия, как Артика и Антартика. Там белые медведи, тут пингвины. Казалось бы, - тот же лёд, так же задница в сосульках, но там те, а тут эти. Казалось бы, - та же рыба, те же сопли, а высадили пару, так они огляделись, лапой у виска покрутили, и сдохли назло этим бородатым в тулупах с бутылкой.
Но ведь должны, должны!.. А не могут.
Вот так и мы - постоянно хотим, а не можем. И если можем - не хотим.
- Петр Григорьевич, вы хотите?..
- Конечно!.. Что за вопрос!..
- А сможете?..
- Э-э-э-э-э... Должно быть... Раньше помниться мог... Э-э-э-э... Не уверен... Пожалуй, пропущу.
- А я могу!..
- А вы кто?..
- Зинаида Степановна!..
- И хотите?..
- Не то слово!..
- Есть желающие на Зинаиду Степановну?..
Рассеянные взгляды. Шарканье ног. Люди расходятся.
- Извините, Зинаида Степановна!.. Вас не могут.
* * *
- Ну-ка, возьмите листочки, напишите свои пожелания!..
Ёрзания по стулу, сопение, скрип перьев.
"Хочу..., хочу..., хочу..."
- А теперь вычеркните из списка - что в силах!..
Слёзы, истерика. Комканые бумажки летят в урну.
- Ну-ка, напишите отдельно - что можете!..
Снова пыхтение, скрип перьев.
" Могу..., могу..., могу..."
- Теперь вычеркните, чтобы вам не хотелось!..
Крики, плачь. Звуки рвущейся бумаги.
- А вот у меня осталось - одно!..
- Прочтите!..
Прячет взгляд, мнётся.
- Не стесняйтесь, прочтите вслух.
Читает с бумажки по слогам:
- Ра-бо-та-ть!..
Общий смех, улюлюканье, выкрики: "Вот идиот!.."
- Подумайте хорошенько.
Крик: "а-а-а-а!" вслед отлетающей душе.
- У кого-то ещё сошлось?..
Со всех сторон: "Н-е-е-е-ет!".
- Вопросы?
- Не-е-е-ет!..
- Всем ясно?
- Да-а-а-а!..
- Простите, вы о чём-то мечтаете. У вас такой вид...
- Что вы - не в коем случае!.. Это у меня от геморроя такое на лице творится. Никаких мечтей..., мечтов..., мечт... Ни боже мой, ничего такого!..
- Ну и правильно - думайте о насущном.
***
У этого было всё!.. Но он растерял интерес, спрыгнул с золотого унитаза и повесился на люстре Людовика 14-го. А тот наоборот, всем интересовался, всего хотел, а загнулся прозаически - от водки.

Что ж такое получается?.. Почему так?.. Может язык нас подводит?.. Может слова местами поменять?..
Мочь - сделать - хотеть!.. А хотеть - мочь!..
И на любой вопрос отвечать искренне.
Кушать - могу!..
Спать - могу!..
Пить - могу!..
Бабу - могу!..
Работать - не хочу!..
Подождите, мы же поменяли слова. Помните?..
Ну-ка, всё с начала.
Кушать - хочу!
Спать - хочу!..
Пить - хочу!..
Бабу - хочу!..
Работать - не могу!..
Ничего не понимаю. Слова разные - смысл тот же. Как ни крути - человек несчастлив и вынужден мочь, что не хочет, и хотеть, что не может. А сдохнуть, как белые медведи, не получается.

наш еженедельник "Секрет"
 
papyuraДата: Воскресенье, 10.07.2011, 05:48 | Сообщение # 37
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1549
Статус: Offline
И снова о любви...

"Купи мне что-нибудь живое"

Суровый приговор врачей поверг нас всех в шок: наша жизнерадостная фантазёрка и заводила Леночка должна 5 лет лежать на доске с несколькими 2-часовыми перерывами в течение дня. В противном случае… Но противного случая мы допустить не могли.
Пришлось перейти на домашнее обучение. К счастью, мы с мужем, учителя истории и литературы, могли заниматься с дочкой по гуманитарным предметам, а старшая дочь Инна, студентка политеха, – по точным дисциплинам. Но переносить лежачий режим 13-летней девочке было очень тяжело.
Серьёзно заболела и моя мама, потрясённая всеми этими бедами. Обе наши больные лежали в одной комнате, часто приходилось вызывать к маме «cкорую», обстановка была тревожная.
И вот однажды Леночка сказала: «Мама, купи мне что-нибудь живое, иначе я свихнусь». Пришлось призадуматься. Рыбки и птички были сразу отвергнуты: с ними не поиграешь. Собака? Но она требует ухода, её надо выгуливать, а кто будет этим заниматься? Я металась между двумя лежачими больными, работой и хозяйственными делами. Муж и Инна мне помогали, хотя тоже были очень заняты.
Принцесса на ладони
Я спросила свою подругу Лиду, большую любительницу собак, с какой породой меньше хлопот. «Возьмите пуделя! – посоветовала она. – Они умные, весёлые, прекрасно поддаются дрессировке, попусту не лают, не линяют и не воняют псиной».
Это звучало соблазнительно, но после того как она мне подробно рассказала обо всех санитарно-гигиенических процедурах, связанных с уходом за этими чудесными созданиями, я от ужаса и брезгливости не могла спать ночью. Видя моё смятение, Инна резонно сказала: «Что ты так переживаешь? Ведь Леночка просит не слона, как героиня купринского рассказа, а всего лишь собачку». Я согласилась, что со слоном хлопот было бы куда больше…
И вот настал долгожданный день, когда мы пошли за щенком. Он умещался на ладони хозяина и напоминал клубочек шёрстки. С одной стороны блестели глазки-бусинки и чёрный лакированный носик, с другой виднелся крохотный обрубок хвоста. Когда хозяин поставил это существо на землю, оно выпустило «шасси» – коротенькие лапки – и решительно засеменило в другую комнату, откуда доносился тоскливый зов мамы Смолли. Лена пришла в восторг от новой подруги, а хозяин снабдил нас таким количеством инструкций, словно в нашей скромной квартире собиралась поселиться принцесса крови.
Вернувшись домой с работы, муж увидел на полу лужицу – как раз в том месте, где недавно протекала крыша. «Неужели опять протекает?» – ужаснулся он, хотя дождя в тот день не было. Я его успокоила: «Нет, крыша тут ни при чём». Муж нагнулся: «Что тут за карандашик валяется?» – «Не трогай! – возопила я. – Это не карандашик!». Лужицы и «карандашики» были дежурным украшением наших комнат более полугода.
Кто есть кто, или Семейные узы
Малышка довольно быстро сумела вписаться в семью, причём каждому отвела в своей душе вполне определённое место. Лена стала для Альмы вторым «я», находиться рядом с нею было священной обязанностью и высочайшим блаженством.
Наибольшим уважением у неё пользовалась моя мама. Кстати, именно она дала нашему приобретению имя. Видимо, чувствуя силу её характера, Альмочка только ей беспрекословно повиновалась. Стоило маме войти в комнату, как Альмочку мгновенно словно ветром сдувало с дивана или кресла, где она расположилась было отдохнуть с комфортом, и заносило под комод, где никому не полагалось её трогать: это был её «домик».
Моего мужа Израиля Львовича Альмочка нежно любила. Да и как могло быть иначе, если он в любую погоду её по вечерам выгуливал, а в сильный снегопад даже вытаптывал для неё дорожки. Казалось, что в ее особом отношении сплелось множество совсем не собачьих «пониманий»: она будто осознавала и благородство Израиля Львовича, и то, что он единственный мужчина в семье. Во всяком случае, мужу она устраивала встречи по первому разряду: приносила самое ценное, что у неё в тот момент было (старую тапку или косточку), и, держа это в зубах, пела собачьим колоратурным сопрано о том, как по нему скучала и как рада его видеть, причём выводила такие рулады и фиоритуры, что мы только дивились.
Мне отводилась роль мамы избалованного и уверенного в любви окружающих ребёнка. Я отвечала за комфортное существование Альмочки. Например, если дул сильный ветер, она негодующе поворачивала ко мне мордочку, словно говоря: «Что же ты ничего не предпринимаешь?! Ты не видишь, что мне неприятно?!»
Инна была то ли подружкой, то ли сестричкой, которую Альмочка любила, но чьи приказы выполняла только тогда, когда они совпадали с её собственными желаниями.
Умри-воскресни
Несмотря на безупречную родословную, аристократической внешностью наша принцесса не отличалась, что нисколько не вредило ее обаянию. Она даже получала медали на выставках, когда нам удавалось, преодолевая ожесточённое сопротивление, с помощью ножниц, щётки и гребешка превращать ее в пуделя из той «овечки», которой восхищались прохожие на улицах.
Когда Альмочка подросла, мы стали её водить на курсы дрессировки при Обществе собаководов. Для неё прогулки с Леной всегда были счастьем. Она отряхивалась и пританцовывала от нетерпения, предвкушая необычайные приключения. Но когда мы приходили на занятия, весь её пыл угасал, она становилась вялой, ложилась, заниматься не хотела, и инструктор нам говорила: «Что же вы привели больную собаку?!» Опозоренные, мы выводили «больную собаку» на улицу, где она заново отряхивалась и радостно пускалась в путь, исследуя все «записки», оставленные по дороге её сородичами.
В конце концов Лена стала её дрессировать дома. Этой учёбе Альмочка предавалась с удовольствием. От усердия она откидывала уши назад, поедала Лену глазами и очень быстро научилась «читать», «считать», подавать голос, ходить «восьмёрками», танцевать на задних лапках. Команду «умри» она не любила: укладывалась на бок неохотно, но, будучи собакой умной и добросовестной, даже переставала вилять хвостом. Зато, дождавшись оклика «воскресни», вскакивала с удвоенной энергией и вприпрыжку отправлялась за угощением.
Говорящая собака
Альмочке очень хотелось разговаривать с нами на человеческом языке. Когда Лене вздумалось научить её говорить «мама», собачка старалась изо всех сил и ей однажды удалось-таки произнести слог «ма», но дальше этого дело не пошло. Однако она умудрялась передавать свои мысли и чувства необычайно выразительными взглядами и интонациями голоса. Однажды она нас всех поразила: моя мама за что-то резко отчитывала Лену и довела её до слёз, и тут Альма заступилась за свою любимицу. Она подошла к нашей бабушке, оперлась о неё передними лапами и стала её гневно упрекать: «Зачем ты ругаешь Леночку?! Она же такая хорошая! Видишь, она плачет!» Потом Альма прыгнула к Леночке на колени и стала слизывать с её щёк слёзы…
Собачка внимательно вслушивалась в наши разговоры, старалась уловить их смысл и по-своему на них реагировала. В годы своего лежания на доске Лена сочиняла очаровательные стихи, героиней которых бывала и Альмочка – «нечёсаное чудо» и «чернохвостенький дружок» нашей дочки. Когда в Лене пробуждался творческий дух, она отключалась от окружающего, и готовить с ней уроки в такой ситуации было пустой тратой времени. Как-то Инна, объясняя задачу по физике, сказала: «Посмотри на эту схему».
Лена не реагировала. «Да посмотри же!» – настаивала Инна. И тут Альмочка, которая по своему обыкновению лежала рядом с Леной, поднялась и, недовольно урча, ткнулась носом в книжку: не могла же она огорчить любимую старшую сестру!
Маленький пастух
Говорят, что пудели были пастушьими собаками. Вероятно, эта генетическая информация досталась нашей Альме в полной мере: главной своей обязанностью она считала охрану и защиту своего «стада», то есть нас. Альма всегда точно знала, сколько человек вышли с ней на прогулку, и категорически отказывалась покидать то место, где кто-нибудь отлучался от остальных. На этой почве возникали курьёзные случаи. Однажды мы с мужем решили проводить зашедшего к нам в гости приятеля и заодно выгулять Альмочку.
Попрощавшись с гостем, собрались идти дальше, но не тут-то было. Альмочка упёрлась и ни за что не хотела уходить: под её охраной наш приятель тоже был включён в «стадо». С трудом нам удалось её отвлечь.
В другой раз мы с дочерьми во время прогулки встретили «собачью свадьбу», а перед этим спустили Альму с поводка – и она оказалась довольно далеко от нас. Мы за неё испугались и стали звать, а она решила, что мы кричим от страха перед чужими собаками и, разогнавшись, чёрной ракетой влетела в середину стаи, которая от неожиданности разбежалась в разные стороны. Альмочка танцующей походкой, с победным видом вернулась к нам, словно говоря: «Видали, как я их?!»
Неразгаданная тайна
Всю свою любовь и преданность Альма отдала нам, особенно Лене. Когда дочь уезжала на учёбу в Москву, Альма в недоумении искала её по всей квартире, ложилась в прихожей мордочкой к двери и терпеливо ждала… Потом жизнь брала своё – ведь мы-то все были рядом. Когда же Лена приезжала, счастью нашей собачки не было предела.
Когда ушла из жизни наша мама, Альма словно почувствовала, что семья понесла невосполнимую утрату. Она не выла, не скулила, но после похорон легла на то место, где стоял гроб, и не хотела оттуда уходить, не ела, не пила, никаких своих дел не справляла, и вся её поза выражала тоскливое недоумение. Нас удивляла такая реакция: ведь мама меньше всех уделяла времени и внимания собачке. В чём же причина такой подавленности? И тут у меня мелькнула шальная мысль: может быть, она испытывала чувство вины за то, что не уберегла своё «стадо» от страшной беды?!
Однажды Лена, стремясь вывести её из апатии, сказала бодрым тоном: «Выпей молочка и пойдём гулять». Раньше эта фраза для Альмочки была предвестием счастья. И сейчас она встрепенулась, с трудом встала, ткнулась мордочкой в мисочку, но лакать не стала, а с виноватым видом потёрлась кудрявой головкой о Леночкины колени, словно говоря: «Я бы и рада, да не могу. Извини, Леночка. Я тебя очень люблю…»
Ветеринар не смог разобраться, в чём причина её болезни и чем ей помочь. Через неделю Альмочки не стало…
…13 лет Альмочка нас развлекала, веселила, удивляла, умиляла, помогала снимать стрессы, словом – жить…
Уважаемые читатели! Желаю вам от всей души, чтобы вас всегда кто-нибудь терпеливо ждал и при вашем появлении бросался к вам, выражая свою любовь и радуясь встрече…

Сусанна КУШНИР Кишинёв
 
papyuraДата: Пятница, 15.07.2011, 13:28 | Сообщение # 38
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1549
Статус: Offline
рассказик...

Прикол хочешь? Короче, слушай.
Иду, значит, шоппингую, смотрю: на обочине ежик лежит. Не клубочком, а навзничь, лапками кверху. И мордочка вся в кровище: машиной, наверное, сбило. Тут в пригородах кого только не давят: ежи, лисы, змеи, иногда даже косули попадаются.
Мне чего-то жалко его стало: завернула в газету, принесла домой. Звоню Гельмуту, спрашиваю, что делать? Он мне: отнеси в больницу, там ветеринарное отделение есть. Ладно, несу.

Зашла в кабинет. Встречает какой-то Айболит перекачанный: за два метра ростом, из халата две простыни сшить можно. Вас ист лось? - спрашивает. Вот уж, думаю, точно: лось. И прикинь: забыла, как по-немецки еж. Потом уже в словаре посмотрела: igel. Представляешь, иголка.
Ну, сую ему бедолагу: мол, такое шайсе приключилось, кранкен животина, лечи, давай. Назвался лосем люби ежиков…
Прибрось, так он по жизни Айболит оказался: рожа перекосилась, чуть не плачет. Бедауэрнсверт, - причитает, - тир. Бедняжка, стало быть. Тампонами протер, чуть ли не облизал и укол засандалил. Блин, думаю, мало ежику своих иголок. И понес в операционную. Подождите, говорит, около часа.

Ну, уходить как-то стремно жду. Часа через полтора выползает этот лось. Табло скорбное, как будто у меня тут родственник загибается. И вещает: мол, как хорошо, что вы вовремя принесли бедное существо. Травма-де, очень тяжелая: жить будет, но инвалидом останется. Сейчас, либе фройляйн, его забирать и даже навещать нельзя: ломняк после наркоза.

Я от такой заботы тихо охреневаю. А тут начинается полный ам энде.
Айболит продолжает: "Пару дней пациенту (nota bene: ежику!) придется полежать в отделении реанимации (для ежиков, нах!!!), а потом сможете его забирать".
У меня, наверное, на лице было написано: На хрена мне дома ежик-инвалид?!. Он спохватывается: Но, может быть, это для вас обременительно и чересчур ответственно (ё-моё!!!). Тогда вы можете оформить животное в приют (!!!). Если же все-таки вы решите приютить его, понадобятся некоторые формальности.

Понимаю, что ржать нельзя: немец грустный, как на похоронах фюрера. Гашу лыбу и спрашиваю:
- Какие формальности?
- Договор об опеке (над ежиком, епт!!!), - отвечает, - а также характеристику из магистрата.

Я уже еле сдерживаюсь, чтобы не закатиться.
- Характеристику на животное?, - спрашиваю.
Этот зоофил на полном серьезе отвечает:
- Нет, характеристика в отношении вашей семьи, фройляйн. В документе должны содержаться сведения о том, не обвинялись ли вы или члены вашей семье в насилии над животными (изо всех сил гоню из головы образ Гельмута, грубо сожительствующего с ежиком!!!). Кроме того, магистрат должен подтвердить, имеете ли вы материальные и жилищные условия, достаточные для опеки над животным (не слишком ли мы бедны для ежика, сука!!!).

У меня, блин, еще сил хватило сказать, мол, я посоветуюсь с близкими, прежде чем пойти на такой ответственный шаг, как усыновление ежика. И спрашиваю: "Сколько я должна за операцию?"

Ответ меня додавил:
- О, нет, - говорит Айболит, - вы ничего не должны. У нас действует федеральная программа по спасению животных, пострадавших от людей.

И дальше... зацени! :
- Наоборот, вы получите премию в сумме ста евро за своевременное обращение к нам. Вам отправят деньги почтовым переводом (восемь, девять аут!!!). Мы благодарны за вашу доброту. Данке шен, гутхерциг фройляйн, ауфвидерзеен!

В общем, домой шла в полном угаре, смеяться уже сил не было. А потом чего-то грустно стало: вспомнила нашу больничку, когда тетка лежала после инфаркта. Как куски таскала три раза в день, белье, посуду; умоляла, чтобы осмотрели и хоть зеленкой помазали.

В итоге родилась такая максима: Лучше быть ежиком в Германии, чем человеком - в России. Вот где за державу-то обидно, камрады. Таможенник Верещагин грустно курит газеты.

Автор: Grin-kz

написано в 2005-м году, но ...думаю мало что изменилось...в России
 
ПинечкаДата: Суббота, 16.07.2011, 10:13 | Сообщение # 39
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1453
Статус: Offline
Воспоминания о жизни в Бессарабии под румынами

Я, Гуранда Иван Афанасьевич, родился 24 августа 1923 года в селе Голяны сейчас Единецкого района Молдавии, территория которой в то время входила в состав Королевской Румынии. У нас была самая обычная крестьянская семья: родители и нас четверо — трое братьев и сестра.

Расскажите, пожалуйста, о том, как ваша семья жила до войны.

Жили крестьянским трудом. У нас было шесть гектаров своей земли, и с одной стороны вроде бы этого достаточно, но это смотря какой урожай, к тому же хочешь, не хочешь, а нужно обязательно заплатить земельный налог — 1 500 леев с каждого гектара в год. И самое позорное, когда люди не могли заплатить и к ним приезжали забирать домашнее имущество: подушки, одеяла и отвозили к примэрии. Как заплатишь, можешь забрать, а нет, так извини... Поэтому помимо работы на своей земле нам постоянно приходилось работать у помещиков.
Помню свой первый заработок. Пошли к помещику в соседнее село, чтобы пропалывать, как у нас говорят сапать, сахарную свеклу. Но он мне отказал: «Ты еще маленький», потому что мне было всего четырнадцать лет. И все-таки упросил его: «Давайте я сделаю два рядка, и вы мне заплатите 15 лей», хотя норма для взрослых была один ряд, и за нее платили 25 лей. Целый день так поработал и, помню, какой счастливый бежал с этими деньгами, чтобы отдать их маме. А когда пошел туда же и на следующий день мне так сказали: «Ты вчера очень хорошо работал, поэтому теперь будешь работать и получать наравне со всеми», т. е. по-человечески поступили.
В общем, мы жили, наверное, чуть ниже среднего достатка. Имели корову, лошадь, свинью, несколько овец, птицу, так что не голодали, еда была всегда, но вот одежда, обувь и вообще промышленные товары стоили очень дорого, и это было настоящей проблемой. Для того чтобы нормально одеть старшего брата и сестру нам приходилось работать всей семьей. А зимой еще хуже. Например, чтобы мне пойти немножко погулять, приходилось брать отцовскую обувь.
Помню еще такой момент. Когда моя старшая сестра выходила замуж, то для того чтобы купить ей один эмалированный чайник нам пришлось продать восемь откормленных уток. И уже только при советской власти сразу сделали так, что за одну утку можно было купить три чайника.
А когда уже после войны я учился в юридической школе, преподаватель марксизма-ленинизма и политэкономии на занятиях однажды попросил: «Поднимите руки те, кто из Бессарабии. Расскажите всем, как эксплуатировался детский труд, вы же жили там и все сами видели». Я рассказал, как работал у помещика, как моя сестра покупала чайник, и он мне потом сказал: «Гуранда, то, что ты рассказал — эта вся суть политэкономии и философии жизни при капитализме». И признался мне: «Мне ведь тоже пришлось работать у помещика, но если об этом начну рассказывать я, то мне никто не поверит».
Но вообще я с ужасом думаю о том, что нас могло ждать дальше. Шесть гектаров земли, а нас четверо, это значит всем дать по гектару, т. е. прямой путь к полному обнищанию.

При румынах в школе вы учились?

Да, я окончил в нашей сельской школе семь классов, причем, это было бесплатное образование. Вот дальнейшее обучение было не просто платным, а очень дорогим, поэтому продолжить его у меня не было никаких шансов, хотя лично мне учиться очень нравилось. Даже бывало такое, что зимой идти не в чем, так я на свои рваные носки надевал оставшиеся от деда «генеральские» как мне тогда казалось ботинки, и под видом того, что иду в туалет, выходил на улицу. До этого незаметно выносил сумочку и бежал в школу, такая у меня была тяга к учебе. И только слышал, как родители мне вслед кричали: «Ты куда?»
Особенно любил историю, математику, но учился средне, потому что читать было нечего, да и некогда. Ведь днем работаешь, а вечером только сядешь делать уроки, а тебе говорят: «Потуши лампу, керосин дорогой», поэтому в основном учили уроки по дороге в школу. Но учились всерьез, я помню даже такую деталь. Когда нужно было сдавать выпускные экзамены за 7-й класс, то чтобы их у нас принимали не наши учителя, нас повезли в соседнее село за 16 километров.
Но какой еще момент. Отец у нас молдаванин, а мама украинка, а т. к. село украинское, то и в семье мы говорили по-украински. Но при румынах украинцы, да и все остальные нацменьшинства считались людьми второго сорта, и в школе преподавали только на румынском, а на других языках разговаривать было запрещено. И не только в школе, во всех госучреждениях и даже во всех магазинах висели такие таблички: «Говорить только по-румынски!»
А в школе у нас сложилась такая традиция. Монету в один лей специально подбивали молотком, чтобы ее нигде не принимали к оплате, и если кто-то из нас говорил слово не по-румынски, то ему передавали эту монету. А в конце дня у кого монета — тому учитель или директор бил пять раз линейкой по ладоням...
Но я был парень озорной и однажды пошел к Мойше и попросил: «Дайте на него хоть несколько конфет». И когда пришел учитель, и спросил у кого монета, то наша староста ответила: — «У Гуранды». — «Гуранда, где лей?» — «У Мошко». — «У какого Мошко?» — «Да у того, что лавку держит». И в тот раз мне дали не пять, а целых 25 линеек...
А еще у нас в селе был такой претор (один из руководителей сельской администрации — прим. Н. Ч.), в обязанности которого в числе прочего входило укоренять румынский язык. И мне запомнился один случай. Он выдавал на почте письма, и когда одна женщина услышала, что ей пришло письмо от сына, то автоматически сказала на украинском: «Это письмо мне», он его тут же и порвал... Она начала причитать: «Он же служит в вашей армии, за ваше государство», и плакала до самого дома...
Вообще от представителей румынской администрации и жандармов люди просто прятались, потому что чуть что, они сразу палками... Помню разговорился с одним жандармом и спросил его: «Сколько у тебя классов образования?» — «А зачем мне образование? Ведь я — румын, жандарм и этим счастлив»...
Поэтому все те, кто хлебнул «сладкой» жизни при румынах, кто еще помнит и знает, как оно было на самом деле, скажут вам, почему люди так радовались в 1940 году приходу Красной Армии. И учтите, это еще притом, что мы почти ничего не знали о жизни в СССР. Потому что простой народ был настолько темный и неграмотный, что просто нет слов. Лично я, например, впервые увидел электрический свет уже только при советской власти в 1940 году, потому что при румынах я из нашей деревни никуда не ездил и что где творится, ничего не знал.
Поэтому народ встречал Красную Армию с радостью, с калачами, кто, чем мог, а некоторые даже успели сделать красные флаги, потому что не верилось, что может быть такое, чтобы людей не били...
Помню, румыны уже ушли, а мы сидели с одним парнем, курили и вдруг идет его дядя. А когда румыны уходили, то напоследок забирали лошадей, и в том числе забрали и нашу единственную лошадь. Этот старичок был чуть подвыпивший и говорит нам: «А вы чего здесь сидите? Вы что думаете, что русские их на границе не прихватят и просто так выпустят? Ступайте за ними и верните лошадей», и мы осторожно пошли за ними. В рышканском районе есть такое село Шаптебань, у которого находится знаменитое место — сто курганов. И когда мы вышли к этому месту, то увидели там целое море домашней живности, не только лошадей, но и свиней, коров. Найти в этом стаде именно свою лошадь было просто невозможно, и тогда я решил схитрить. Увидел, что к военной румынской телеге привязаны лошади и обратился к командиру Красной Армии, который там стоял: «У нас забрали лошадей». — «Каких?» — «Да вот эта похожа», и он мне ее тут же отдал. И мой приятель, с которым мы в этой суматохе потерялись, потом тоже на лошади вернулся...

Как прошел год при советской власти?

Самое главное — народ раскрепостился. Простые люди не знали тонкостей политики, ничего не знали ни про репрессии, ни про культ личности Сталина, поэтому жили свободно и хорошо. Ведь когда зашли в магазины, то никто глазам не поверил, что одежда и обувь могут стоить так дешево! И помню, что на селедку набросились, как не знаю на что. Ведь до этого ее могли себе позволить купить лишь изредка, да и то по половинке, а то и вообще только хвост, просто, чтобы в доме стоял запах рыбы. Так что жизнь при румынах была очень и очень отсталая, но, к сожалению, наши люди об этом очень быстро забыли.

В этот год ходили слухи о скором начале войны?

Насколько я помню, такие слухи ходили, но какие-то уж слишком недостоверные.

Как вы узнали о ее начале?

Уже точно не помню. Наверное, кто-то рассказал, потому что в нашем селе даже радио не было. И уже вскоре мы опять оказались под румынами... Причем во время оккупации они стали относиться к нам особенно жестоко, еще хуже чем до 40-го года. Даже называли нас не иначе как «большевичь», т. е. большевики.

Бои у вас в округе были?

Нет, боев у нас не было, но я помню, что когда через наше село проходили отступающие части Красной Армии, то над нами летали вражеские самолеты, но почему-то не бомбили. И я лично видел, как во дворе красноармейцы установили станковый пулемет и начали стрелять по самолету. Причем, был даже слышен звук, как пули попадают по его металлической обшивке, но так и не сбили его.
И запомнилось, как люди выносили отступающим солдатам что-то поесть, все что могли. Зато когда появились румыны, то все попрятались в своих огородах, и никто к ним не вышел, потому что все их ненавидели.

Когда немцы и румыны только появились, они устраивали какие-то акты устрашения? Может быть, кого-то сразу арестовали или вообще устроили показательные казни?

Нет, у нас ничего подобного не было, потому что, например, все главные активисты советской власти успели эвакуироваться. Но страшно стало и без того, ведь мы видели, какая техника отступала, и какая была у наступающих немцев...
И один из наших односельчан даже вышел к немцам и при всех повалился в ноги немецкому генералу и начал целовать ему сапоги. После освобождения его даже хотели судить за это, но, в конце концов, делопроизводство прекратили, потому что посчитали, что это разве преступление — сапоги целовать? Понятно же, что глупый, малограмотный человек, но зато потом его включили в число кулаков и выслали.
Зато когда за немцами появились румыны, то случился уже другой эпизод. На одной их телеге был прикреплен транспарант: «Bem ceai la Moscova!» — «Чай будем пить в Москве!». А у нас в селе жил один психически ненормальный, и он как это увидел, вышел на дорогу и обратился к ним: «Цыгане, куда вы идете? Русские же вас всех перебьют!» Его схватили и хотели тут же расстрелять, но вступились люди, объяснили, что это наш местный дурачок и его оставили в покое.

А как они поступали с евреями?

Мы знали, что евреев убивают всех поголовно. Ходили даже такие разговоры, что в Единцах некоторые негодяи специально указывали на хорошо одетых людей, чтобы их сразу убили, а им отдали их одежду...
А в нашем селе к началу войны евреев совсем не осталось, они все куда-то разъехались. Помню, жил у нас один такой Нухим, с которым у меня связана одна история. Мы еще были совсем маленькие, даже в школу не ходили и мечтали о конфетах. А у соседского парня бабушка держала много кур, и от них оставалось много неоплодотворенных яиц. Такие яйца блестят, поэтому мы их чуть-чуть сварили, они свой блеск потеряли, и Нухим дал нам за них жменю леденцов. Конечно, обман быстро вскрылся и через некоторое время он пришел к моим родителям жаловаться. Ну все думаю... Но отец его выслушал и так ему сказал: «Неужели ты мог подумать, что это мы передали тебе целое ведро яиц в обмен на пригоршню конфет? Зачем ты их взял?», и не наказал меня.
Но возвращаясь к вашему вопросу. Я вам забыл рассказать, что в предвоенный год решил продолжить обучение. Но в Окнице нам сказали так: «После семи классов румынской школы можем взять только в 5-й», зато в Единцах, которые тогда входили в состав Украины, нас сразу взяли в 8-й, и вот там я проучился целый год. Только на воскресенье возвращался домой, а всю неделю жил в одной еврейской семье. Даже фамилию их до сих пор помню — Гринберг. Очень порядочные люди. Они ведь держали трактир и поэтому в материальном плане жили хорошо. Например, я отлично помню, что печку они топили не дровами, а семечками, т. е. уровень достатка был высокий, но несмотря на это, все равно решили взять квартиранта. И вот целый год я прожил в одной комнате с их единственным сыном Ароном, который был на пару лет постарше меня. Даже пришлось спать с ним в одной кровати, поэтому мы сдружились и часто баловались. Помню, то подушками бросаемся, то он меня вдруг попросит: «Скажи маме, ахвендер песик», а она нас полотенцем лупит, потому что это значит: «Целую тебя в губы».
Вообще для меня, подростка, который до этого даже электрического света не видел, Единцы казались настоящим большим городом, хотя на самом деле это было относительно небольшое еврейское местечко. Но я на всю жизнь запомнил, какие там были красивые магазины с самыми разными европейскими товарами. Например, до сих пор хорошо помню магазин Курочкина, где продавалась лучшая обувь.
А через Голяны проходит дорога, связывавшая Единцы с ближайшей железнодорожной станцией, поэтому, когда через наше село румыны погнали большие колонны евреев, то нам пришлось увидеть эту страшную картину. Как раз прошли дожди, а они почти все босые, женщины на своих спинах несут маленьких детей...
Тогда среди этих несчастных людей я увидел Арона и он мне успел крикнуть: «Ваня, на следующей остановке я оставлю много хороших вещей. Обязательно забери их». И до сих пор я так и не знаю, остался ли он жив или нет...
И еще я в этой толпе увидел своего репетитора. Учеба в Единцах давалась мне с трудом, поэтому отец в качестве репетитора по алгебре, геометрии и физике нанял мне Ефима Давидовича. Это был очень хороший человек, который занимался со мной от всей души и благодаря которому я нормально окончил учебный год. Он меня первый заметил и крикнул: «Гуранда! Гуранда, дай воды!» Я кинулся к нему, но мне жандарм как врезал палкой... Ведь конвоиры даже женщинам ничего не разрешали передавать. И я на всю жизнь запомнил, как этот добрый, интеллигентный человек, шел босой по этой грязи...

Продолжение следует...


Сообщение отредактировал Пинечка - Суббота, 16.07.2011, 10:29
 
ПинечкаДата: Вторник, 19.07.2011, 06:50 | Сообщение # 40
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1453
Статус: Offline
Расскажите, пожалуйста, о жизни в оккупации.

Жили своей обычной крестьянской жизнью, но наша семья считалась неблагонадежной, потому что в 40-м году отец вышел встречать части Красной Армии с красным флагом. Поэтому когда в 1942 году пришел приказ собрать молодежь на принудительные работы, то в числе прочих забрали и меня. У нас на юге Молдавии до войны располагались немецкие села, но в предвоенный год по приказу Гитлера и по договоренности с руководством СССР все немецкие колонисты были переселены на территорию Третьего Рейха. Но их обширные земли остались пустовать, и обрабатывать их отправили как раз молодежь из числа неблагонадежных семей. Собрали с округи достаточно много народа, причем молдаван среди нас почти не было, погрузили в вагоны и отправили в местечко Теплице.
Дали нам тяпки, сапы по-нашему, и приказали обрабатывать поля кукурузы. Но завтраком не покормили, а на обед выдали мамалыгу с килькой. А жара ведь стояла, так что кроме как форменным издевательством это назвать нельзя. Так еще и жандармы ходили, и лупили нас по малейшему поводу... Я вам говорю, не работа, а настоящее издевательство.
Из нашего села нас забрали троих, и когда мы увидели, что нам предстоит, то решили сбежать. И уже на второй день рано утром сбежали. Добирались домой пешком шесть суток и одну ночь. Причем, по дороге таились и обходили села стороной, чтобы не попасться в лапы жандармам.
Но пришли в Голяны и, конечно, руководство села узнало об этом, потому что мы уже ни от кого не прятались. Тогда в примэрии решили, как с нами поступить: «Раз вы там работать не хотите, значит, будете работать здесь», и обязали нас отработать в качестве разнорабочих на строительстве нашей сельской конюшни и бани.
Три месяца мы там проработали, а потом вдруг приходит решение военно-полевого трибунала, что за свое бегство мы заочно приговорены к заключению на шесть месяцев... Из села до Бельцкой тюрьмы нас должны были вести этапом, а это самое настоящее издевательство, потому что все знали, что на каждом посту непременно станут нещадно бить. И тогда наши родители договорились, скинулись по тысяче лей, чтобы в тюрьму жандармы нас отвезли поездом.
В Бельцах мы просидели месяц, и за это время особенно запомнился один случай. Когда чистили старые выгребные ямы, вышел начальник тюрьмы — такой подтянутый, холеный румынский офицер. И кто-то из заключенных толкнул его в спину. Потом рассказывали, что он прямо с головой нырнул, только фуражка всплыла... Солдаты его, конечно, тут же вытащили, но всех тех, кто там был, просто насмерть били. Наше счастье, что нас там не оказалось.
А потом нас отправили в Румынию и транзитом через Яссы мы оказались в колонии в Ботошанах. Там протекает река Сирет, по берегам которой густо росли вербы. И нам приходилось рубить эти деревья на стройматериалы. Причем условия жесткие, не выполняешь норму — не получаешь паек. Но я как только увидел это сразу сказал товарищам: «Ребята, так мы на норму точно не наработаем, потому что у этих деревьев тонкие ветки. Нужно обязательно что-то придумать». Подумал немного и решил рубить и другие, более «серьезные» деревья по соседству. Взял топор и пошел работать, но предупредил своих, что если жандармы начнут возмущаться, чтобы они им сказали, что я сижу за убийство попа. Потому что в то время в наших краях это считалось едва ли не самым страшным преступлением, и показывало, что у человека нет ничего святого, ни как сейчас говорят «тормозов». И жандармы как это услышали, то сразу оставили нас в покое и мы смогли выполнять свою норму.
А дальше пошло еще лучше. В этой колонии нас сидело человек четыреста, но представьте себе, из всей этой массы людей грамотными оказались только мы трое. И мы нашли себе подработку, стали писать им письма. Одно письмо — пять лей. Даже брюки себе успели купить на заработанные деньги.
Но меня просто поражало, что вся эта масса людей сидела фактически ни за что. Мы ведь с ними разговаривали, писали для них письма, так что знали, за что они сидят. Например, мне запомнился такой человек. Он работал пастухом у помещика, имел пять или шесть детей, и жили они очень и очень бедно в какой-то землянке, а тут еще сын этого помещика начал приставать к его дочке. И он этому парню сказал, что если тот от нее не отстанет, то он его убьет. Так за это ему дали три года тюрьмы... И большинство заключенных было таких же. Причем, все кроме нас были румынами, но темные и безграмотные просто ужас... Ведь Румыния в ту пору была очень бедной страной. Крупные латифундисты — немцы, железная дорога — французская, плоештская нефть — английская, и если в городах еще шло какое-то развитие, то сельское население было очень темное и забитое.
И навсегда запомнилось, как я добирался домой. Через пять месяцев в феврале 43-го нас освободили, но прочные тюремные каучуковые постолы пришлось сдать, и мне выдали мои (постолы — примитивная обувь из одного или нескольких кусков кожи, стянутая на щиколотке ремнём — прим. Н.Ч.). Но видно за время заключения они на складе совсем отсырели, поэтому в дороге развалились, и я пришел домой фактически в портянках. Отмачивал потом ноги в тазике с керосином, чтобы избежать обморожения.
Как кормили в заключении? Только мамалыгой, уже смотреть на нее не могли. Как-то даже спросили одного румына: «Господин офицер, а кроме мамалыги у нас хоть что-то еще будет?» — «Раз у вас, бессарабцев, хватило ума предать свою мать-Румынию, значит, будете жрать мамалыгу пока не поумнеете». Но вообще в принципе жили там относительно нормально, мирно, между собой не ссорились. Причем, когда уже освобождали, то нам предлагали остаться: «Все равно скоро русские придут, а мы вас возьмем к себе», вроде как сынами полков, но мы все-таки уехали домой.
Опять пошла обычная жизнь, работа, но признаюсь вам, у меня была заветная мечта — стать жандармом. Почему? Потому что жандарм — это первый хозяин на деревне. Своим детским еще умом я себе так это тогда представлял: «Вот стану жандармом, и уж тогда сполна отомщу румынам», ведь служить предстояло не в родных местах. И что вы думаете? Когда проводился предварительный осмотр допризывников, то из двух сел собрали 160 парней, и только меня одного признали годным к службе в жандармерии. Почему только меня, до сих пор не знаю, но помню, что как узнал об этом, летел домой прямо как на крыльях.
И сразу после освобождения, первое время пока не разобрались, что жандармы это не предатели вроде полицаев, а наподобие наших внутренних войск, всем жандармам подряд сразу давали по 8 лет... Знаю, что так из черновицкой области очень многих наказали, а нас просто не успели призвать. Что и говорить — повезло, а то бы это клеймо всю жизнь исковеркало... Ведь из нашего села в жандармерию попали служить трое ребят постарше меня. Двое служили где-то в Румынии и их осудили без разговоров. А один служил в Дубоссарах, и только потому, что это недалеко от нас, стали выяснять, что да как, и когда выяснилось, что он очень хорошо обращался с людьми, то его не тронули.

Во время войны вы знали, что творится на фронте?

Да, потому что выходили румынские газеты, в которых регулярно печатались сводки о положении на фронте. Но помню такой эпизод. На улице собралась группа людей, что-то обсуждают и тут один из них ехидно так говорит: «Вот я регулярно читаю румынские газеты, так судя по их сводкам, они уже всех русских солдат побили, один Сталин должен был остаться».

Партизаны или подпольщики в вашей округе себя хоть раз как-то проявили?

Лично я о них ни разу ничего не слышал.
На работу в Германию или Румынию молодежь не угоняли?
На работу нет, а вот в румынской армии некоторые служили, это да. Например, моего старшего брата Петра, который был 1919 г.р. призвали в армию еще до войны, и вместе с шурином они вместе служили в Румынии. Он рассказывал потом, какая дедовщина там царила, как над ними издевались, какие глупости заставляли делать, как били. Недаром ведь румыны считали молдаван людьми второго сорта.
А потом их послали на фронт, хотя румыны в принципе молдаванам совсем не доверяли и поэтому на передовую не отправляли. И вот он любил рассказывать одну историю. Оказались они на каком-то островке на Бугазе: ночь, ветер, дождь, в общем, непогода страшная, и вдруг крик: «Русские украли капрала!» Так брат потом не раз примерно так говорил: «Ваня, этих русских никто и никогда не победит! Ведь даже носа нельзя было высунуть на улицу, а они умудрились выкрасть капрала».
Воевать они не собирались и сразу сдались в плен. Но шурин поступил очень умно и дальновидно, сразу переоделся в гражданскую одежду и всем говорил, что его угнали на работу в Румынию, поэтому его сразу отпустили.
А брат не догадался так сделать. Не переоделся как шурин и когда повел группу румын сдаваться, то вместе со всеми попал в лагерь. Рассказывал, что оказался в одном лагере вместе с власовцами, и пока с ним разобрались и отпустили, он весь переморозился, особенно сильно обморозил ноги, потом постоянно с ними мучился, и, в конце концов, ему их ампутировали...
И еще вам одну историю могу рассказать про румынскую армию. У меня есть племянник, который живет в Единцах. А сестра его тещи была замужем за уроженцем Резины, который в румынской армии сделал очень хорошую карьеру и его назначили начальником тыла румынской армии, а ведь это очень высокая должность. Еще в 80-х годах, когда он уже был в весьма преклонном возрасте, мне довелось с ним встретиться лично. Это я к тому говорю, чтобы вы понимали, что я эту историю не с чьих-то слов пересказываю, а он мне сам об этом рассказывал. Так вот, когда генеральный штаб несколько раз ходатайствовал перед Антонеску о присвоении ему генеральского звания, тот всякий раз ставил свою резолюцию: «Basarabean!» — т.е. бессарабец, а для румын это словно позорное клеймо. В то время когда мы с ним встретились, уже начались брожения на национальной почве, но он мне приблизительно так сказал: «Я удивляюсь этим людям. Они просто не понимают того, что в Румынии никто из молдаван не станет большим человеком. Никогда!» Я думаю, что эти его слова стоило бы напомнить нашим нынешним «патриотам» и разного рода политиканам.

А вы сами, когда оказались в армии?

Я вас вынужден сразу предупредить, что непосредственно про боевые действия мне почти и нечего рассказывать. Потому что нас отправили на фронт только под самый конец войны, а вскоре меня ранило, так что непосредственно на передовой я пробыл всего около месяца. Вот, кстати, вспомнился такой момент. Как-то я разговорился со своим коллегой по работе в прокуратуре, которому в отличие от меня пришлось много воевать, и он меня спросил: «А ты сколько воевал?» — «Месяц». — «И ты считаешь, что этого достаточно?» — «А почему ты мне задаешь такие вопросы? Мы тоже, как и вы, готовы были воевать, но разве это не вы нас в 41-м оставили?» Так он так страшно обиделся, как будто это я сам в этом виноват, а не судьба так сложилась...
Наше село освободили где-то в конце февраля 44-го. Никаких боев в округе не было и румыны ушли настолько быстро, что напоследок даже не успели ничего натворить. Все прошло на редкость спокойно, и, по-моему, нам даже не пришлось прятаться в эти дни.
Причем довольно интересно как я ушел на фронт. Сразу после освобождения меня как одного из самых грамотных людей, назначили секретарем сельсовета. И помимо всего прочего в число моих обязанностей входило, и сопровождение групп мобилизованных из нашего села до военкомата в Окнице. Но по селу пошли крайне неприятные для меня разговоры: «Всех подряд призывают, а секретаря сельсовета — нет, хоть он и молодой». И когда я с очередной группой пришел в военкомат, то сказал одному нашему пожилому односельчанину: «Дядя Федя, давайте ваш вещмешок, я вместо вас пойду на фронт». Причем, вначале нам этого не разрешили сделать: «Такие вещи решают только в райисполкоме». Пришлось сходить туда и обо всем договориться. И хорошо, родители быстро узнали об этом и успели приехать, а то бы получилось совсем некрасиво — ушел не попрощавшись.
Но вначале меня в качестве писаря и переводчика примерно на месяц задержали в учебном полку в Азаренцах, что за Днестром, потому что очень мало кто из призванных молдаван понимал русский язык. И только потом попал в сборную команду, которую направили в горьковскую область, в местечко Моховые Горы. Но пока я доехал туда, в наше село уже стали приходить первые похоронки...

окончание следует...


Сообщение отредактировал Пинечка - Вторник, 19.07.2011, 06:54
 
ПинечкаДата: Суббота, 23.07.2011, 10:46 | Сообщение # 41
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1453
Статус: Offline
...До войны наша семья жила в небольшом молдавском городке Бричаны, который до 1940 года входил в состав Королевской Румынии. Наша мама, Перля Вельтман, была очень хороша собой и славилась на все Бричаны как местная красавица. За ней многие ухаживали, но, на удивление всем, она выбрала именно нашего отца — внешне неказистого, но образованного Зейлика Бакала. Отец работал учителем.
Отец и мама читали, писали и говорили на идиш, а также на румынском и русском — без этих языков в Бессарабии была не жизнь. Кроме того, отец еще говорил и на иврите. Но в семье нашим первым языком был идиш, вторым — румынский и только третьим, который потом стал главным — русский. Наша мама занималась семьей, помимо этого еще подрабатывала швеей, шила на заказ. Почти вся ее семья в 1918 году эмигрировала — семь ее братьев и сестер уехали кто куда: в США, Мексику, Эквадор, Венесуэлу, Бразилию... Я знаю, что с сестрой, уехавшей в Бразилию, они переписывались на идиш до конца 70-х годов. Уехали в 1918 году и многие папины родственники. По семейной легенде, знаменитая американская киноактриса Лорин Бэколл, жена Хэмфри Богарта, является нашей дальней родственницей.
Я родился в то ли в 1937-м, то ли в 1938-м — мама после войны точно вспомнить не могла. Жили мы весьма небогато, мясо, например, ели редко. Домишко у нас был свой, но совсем небольшой, всего две комнаты. Он и сейчас должно быть стоит в Бричанах, заброшенный, полувросший в землю. Во всяком случае, еще в начале 1990-х стоял. До войны в Бричанах одних только евреев жило около десяти тысяч, а сейчас говорят, осталось всего два еврея...
...Наше местечко до войны славилось ремесленниками и мастерами на все руки. По воскресеньям на наши огромные базары съезжались крестьяне не только из близлежащих сел, но даже и из Буковины, потому что на них можно было купить почти все.
Какая жизнь была при румынах?
При румынах жили неважно и евреи, и молдаване — так мама рассказывала. Все, кто не румыны, считались людьми второго сорта, а евреи — вообще третьего. Может поэтому очень многие люди искренне желали присоединения Бессарабии к СССР. Когда румыны уходили, то некоторые евреи открыто радовались, что это наконец-то произошло.
Но говорят, что румыны не забыли и не простили им этой радости, и потом страшно за это мстили «окончательным решением еврейского вопроса»... Когда пришла советская власть, репрессии нашей семьи никак не коснулись, зато в материальном плане сразу стало заметно лучше.
Бессарабия стала советской за год до войны. Как и везде сразу после установления советской власти, органы стали выявлять «неблагонадежных». Чаще всего ими становились самые зажиточные горожане: владельцы магазинов, хозяева мастерских, где использовался наемный труд.
Помню, в начале июня 1941 года, за две-три недели до нападения Германии на Советский Союз, в одну из ночей из нашего местечка выселили «классово чуждые элементы», в том числе и около ста еврейских семей. Их вывезли на ближайшую к Бричанам железнодорожную станцию Васкэуцы, погрузили в товарные вагоны для отправки в Сибирь, но из-за каких-то неурядиц продержали людей в наглухо закрытых вагонах двое с лишним суток... Если бы чекисты только знали, что этим своим выселением «неблагонадежных» они спасают их от верной гибели в фашистских гетто.
Лично я прихода советской власти не помню, но родители потом рассказывали, что тогда наконец-то смогли поесть вволю. Самый праздничный салат в нашей семье был такой: рубленое яйцо с луком, подсолнечным маслом, да с черным хлебом. Это было так вкусно, и ничего праздничнее и шикарнее даже представить себе было нельзя. Некоторые люди потеряли свои лавочки, но многие другие обрели стабильное место работы. Жаль только, что это продлилось недолго...
Было ли у вас или родителей предчувствие скорой войны?
Может быть, ходили какие-то слухи, ведь Бричаны находятся совсем близко от границы?
Если такие слухи и были, до нас они не доходили. Ведь в ту пору мы были еще совсем маленькими детьми, во всяком случае, я ничего такого не помню.
Само начало войны вы запомнили?
... Папу буквально сразу, прямо в воскресение призвали и вместе с другими мужчинами отправили на рытье окопов на станцию Жмеринка. Помню, мама очень плакала, провожая его. Но может быть, только это и спасло отцу жизнь, потому что всю войну он прослужил в строительных частях «трудармии» и вернулся к нам только в сентябре 1945 года...
А почему вы не эвакуировались в глубокий тыл?
Наша улица переходила в дорогу к железнодорожной станции Васкэуцы, до которой было 12 километров, и с первых же дней военных действий туда потянулись беженцы. Евреи покидали местечко целыми семьями. Но на пути к станции лежит село Гримэнкэуцы, среди жителей которого нашлись и такие, что стали грабить беженцев и жестоко избивать сопротивлявшихся. Это были сторонники так называемой «железной гвардии» — румынской профашистской организации, успевшей пустить свои корни и в Молдавии. Об этих бесстыдных грабежах и жестоких избиениях беженцев стало известно в Бричанах, что значительно уменьшило число желающих эвакуироваться этим путем. Можно было еще уехать с железнодорожного узла Окница, но на пути к нему — село Требисэуцы, жители которого тоже нападали на беженцев. По данным советских органов, полученным уже после войны, из Бричан до вторжения фашистов успело эвакуироваться всего 100-120 еврейских семей, а большинство еврейского населения нашего местечка так и осталось в своих домах, что фактически явилось для них приговором.
Вы помните, как впервые увидели оккупантов?
Как только наши отступили, в Бричанах тут же начался погром. Громили магазины, дома зажиточных горожан, избивали всех попадавшихся под руку евреев. В нашем доме погромщики нашли красный флаг и до полусмерти избили всех находившихся здесь мужчин. Маму, с двумя маленькими детьми на руках, и нашу престарелую бабушку сразу ограбили: забрали все ценности из дома, деньги, документы, хорошую одежду, посуду, швейную машинку.
От разгула погромщиков люди прятались, кто, где мог: за крепкими запорами, в укромных местечках, а то и у православных соседей. Мне потом очевидцы рассказали о чудовищной расправе учиненной в ночь с 7 на 8 июля над одним из врачей, скрывавшимся в больнице. Его поймали и забили до смерти... Еврейские ребята создали отряд самообороны и пытались сопротивляться, но вступившие в местечко румынские солдаты расстреляли их. Всем евреям сразу велели нашить на одежду желтые звезды — на левую руку и на грудь, и запретили выходить на улицу после часу дня.
...А через один-два дня, после публичных расстрелов молодых мужчин, немцы ушли, и с нами остались только румыны. Всех евреев они собрали у синагоги и погнали в сторону Приднестровья. Ничего не дали взять с собой: ни одежды, ни денег. Многотысячную толпу евреев из Бричан и близлежащей округи погнали к Днестру и переправили на другой берег, но категорически запретили разместиться в селах. Смутно помню, как около трех суток нас продержали на какой-то площади. В грязи под проливным дождем... И при этом стреляли в любого, кто пытался отойти, чтобы набрать воды из колодца или справить нужду. На четвертые сутки нас стали разгонять, потому что поступил приказ: расселять евреев в разбитых снарядами домах и блиндажах, оставленных Красной Армией.
Только мы стали обживаться, как выяснилось, что эта часть Украины находится под управлением немцев, и военная комендатура Могилева-Подольского приказала: «Убрать этих евреев обратно!» Нас снова собрали и погнали на Днестр. Долгая и грязная дорога в никуда... Из последних сил сквозь дождь и слякоть. Упасть означало навсегда остаться в грязи с пулей в голове... По дороге на Сокиряны мы несколько дней провели в свинарнике. Все это время нас, конечно, никто и не думал кормить. Оттуда в страшный Косэуцкий лес, где часть колонны одной ночью заставили вырыть себе могилы и всех расстреляли... Яму засыпали, не обращая внимания на то, что в ней остались и живые, и раненые: люди рассказывали, что земля потом два дня стонала и шевелилась.
Когда нас привели во временный лагерь в Сокиряны, то поначалу разместили в пустовавших домах, оставшихся после высланных оттуда евреев, но потом перевели в чистое поле за местечком. И в этом транзитном лагере мы провели два месяца под открытым небом, палящим солнцем и дождем. Раз в неделю в каком-то одном месте у проволоки разрешалось покупать провизию у местного населения, но денег не было, поэтому чаще всего люди меняли что-то из оставшихся вещей на продукты. А в основном мы жили на сырой картошке и овощах, оставшихся после сбора урожая на огражденном колючей проволокой поле, по которому ходили босиком. Воды тоже не было, поэтому собирали и пили дождевую воду и росу. Так прошли август и сентябрь...
А потом нас погнали в сторону Днестра, к местечку Атаки. И именно на том перегоне пропала без вести наша бабушка по отцовской линии Лаба Бакал. Как потом выяснили мои родители, румынские солдаты просто-напросто пристрелили ее, больную и немощную, на обочине дороги...
При выходе из Сокирян дорога идет в гору. Мама заметила, что я совсем выбился из сил, и хотела пристроить меня на одну из подвод, на которой ехали старики и больные. Но возчик-молдаванин категорически отказал нам, даже не хотел подпускать к подводе. Мы с мамой решили, что он просто бережет свою лошадь, но мама, чуть поотстав, заметила у него в повозке лопаты под соломой. И потом мы поняли, что возчик намеренно не взял нас, потому что всех ехавших на повозках вскоре расстреляли и присыпали землей. Спасибо этому безвестному возчику, спасшему наши жизни.
Помню, как на одном из привалов, чтобы не садиться на влажную после прошедшего дождя землю двое мужчин направились к стогу сена за соломой для подстилки. Румынские солдаты тут же без предупреждения открыли по ним огонь и очень радовались, когда попали в цель. Навсегда врезалась в мою детскую память и переправа через Днестр. На моих глазах несколько человек бросились в воду.
Вообще переправа через Днестр была просто страшная. Нам мама потом рассказывала, что на том мосту румыны столько людей расстреляли и сбросили в реку, что вода в Днестре стала красная от крови... Трупы плыли и плыли по ней.
Перед переправой через Днестр, где-то под Могилев-Подольским, румыны дотошно обыскивали всех, перетряхивая все вещи, ощупывая каждый сантиметр одежды: искали золото и драгоценности. А ведь для беженцев уберечь припасенное добро означало сохранить надежду выжить, спастись. Но мародеры не гнушались ничем: увидев во рту золотую коронку, тут же пристреливали человека. Уже много позже, спустя десятилетия, в одной из стенограмм заседания румынского руководства я вычитал слова маршала Антонеску о том, что солдаты просто обязаны изъять у евреев все золото, все ценности. «Это золото, — говорил маршал, — принадлежит не жидам, а всему румынскому народу, у которого они его украли. Мы обязаны вернуть золото народу, чего бы это нам ни стоило...» (Problema evreisca in stenogramele Consiliului de Ministri.Vol. II Bucuresti: ed. Hasefer 1996).
А вот какой случай произошел с нами после того, как мы уже миновали Могилев-Подольский. Мы с мамой, помню, уселись на подводу, запряженную волами, видимо возчик просто пожалел нас. В чистом поле нам повстречалась колонна немцев в черном обмундировании, как потом выяснилось, это были эсэсовцы. Поначалу они спросили дорогу, но потом один из немцев неожиданно схватил меня за ногу, сдернул с подводы и бросил собакам, что сопровождали колонну эсэсовцев. Сразу наступила мертвая тишина, и даже моя мама не издала ни единого звука... А у меня от охватившего ужаса крик словно застрял в горле. Но и натренированная на людях овчарка почему-то отскочила от меня...
Картина была ужасающая. Шли и шли огромные колонны несчастных, голодных, босых евреев, изгнанных с новых территорий Великой Румынии, где окончательно решался «еврейский вопрос». Многих инвалидов, калек, одиноких, слабых пристреливали, травили собаками. А ели мы только то, что бросали по дороге крестьяне. В некоторых украинских селах нас жалели, бросали нам еду — кукурузу, картошку, очистки моркови и репы. Но в некоторых травили собаками, обзывали жидами...
Я потом проштудировал вышедший в Бухаресте второй том стенограмм заседаний Совета министров Румынии, касающихся еврейского вопроса, так что могу объяснить, чем вызваны бесцельные перегоны евреев из многочисленных молдавских местечек туда и обратно. Дело в том, что немцы только в конце августа 1941 года передали под юрисдикцию румын территорию между Днестром и Южным Бугом, так называемое губернаторство Транснистрия. Туда потом и стали переселять евреев из Молдавии, Буковины да и из самой Румынии. И где-то в сентябре или даже в октябре нас снова погнали за Днестр. Гнали от села к селу, подыскивая для ночевок пустовавшие конюшни или свинарники, потому что останавливаться в селах запрещалось категорически. Очень многие не выдержали дороги...
Первую зиму мы перезимовали недалеко от Бершади, в здании бывшей конюшни без отопления, поэтому началась эпидемия брюшного тифа, унесшая немало жизней. Хочу особо подчеркнуть, что мы выжили только благодаря тому, что нас поддержали местные крестьяне. Еще запомнился Коришков, в котором мы находились дольше всего. Помню большой магазин, на полу лежат больные тифом, через разбитую стену просматривается улица. Большущую колонну евреев куда-то угнали, а нас с мамой спрятал полицай. Почему он это сделал, так и не знаю...
Еврейская зона была обнесена колючей проволокой, и мы жили в свинарниках, без окон, без дверей. Те, кто владел румынским, кормились посредничеством в торговле между жителями и солдатами — соль, спички, сахар можно было купить только у них. Нам же невероятно повезло в том, что у мамы оказалась «полезная» для румын специальность — швея, ведь в гетто устроили цех, в котором шили форму для румынской жандармерии. Помимо этого мама бралась за любую подработку, чтобы заработать на какую-то еду. Например, по ночам она в бараке шила и подшивала крестьянам из соседних деревень одежду.
Кроме того, мама участвовала в уборке табака, и вместе с ней на плантацию ходил и я. Летом охранял коноплю от кур, чтобы они не склевали ее, пас гусей, собирал колоски, лазил в лесу на деревья черной черешни... После долгих мытарств по различным дорогам и деревням мы на какое-то время остановились в селе Тарасовка. Относились к нам там неплохо: мама обшивала сельчан, помогала им по хозяйству. Помню, как пекли картошку. Не могли дождаться, пока она испечется, обгрызали ее полусырую и вновь клали в печку. Помню, как сидел у печки-буржуйки, прикладывал к ее раскаленным бокам картофельные очистки и ждал, пока они отстанут от печки, тогда можно будет проглотить их не разжевывая. А посуду мы вылизывали настолько чисто, что мыть ее было просто незачем. Кормили один раз в день похлебкой, но только взрослых, поэтому они всем делились с нами. Мой брат мне рассказывал, как они с ребятами бегали рядом с офицерской столовой, и румыны, бросая нам картофельные очистки, смеясь, смотрели, как мы их подбираем и с жадностью едим. А нам казалось это так вкусно — очистки с грязью... Ради забавы они нас били за едой, и даже стреляли, смеясь при этом: «Юдише швайне».
Из Тарасовки мы попали в гетто Затишье. На холме вблизи леса находились три больших каменных здания. Что в них располагалось до войны, точно не знаю, наверное, зернохранилище, потому что в подвале водились большие крысы...
А однажды и я чуть было не отдал богу душу. В гетто заявился какой-то немецкий чин на тройке серых лошадей с причудливыми санями. Не знаю, что привело его в наше гетто, но уже само появление фашиста не предвещало ничего хорошего. Кто как мог, стремился скрыться с глаз и уйти подальше. Надумал спрятаться и я, еще совсем ребенок, да неудачно: угодил прямо под лошадей. Лошади всхрапывали, вставали на дыбы, не хотели топтать ребенка, а он смеялся и правил прямо на меня... От ужаса я застыл на месте, хорошо — мама налетела и успела меня оттолкнуть. Но после пережитого страха я стал так сильно заикаться, что слушать меня было под силу только очень терпеливым людям. Я потом почти восемь лет избавлялся от этого заикания, а учителя в школе даже позволяли мне отвечать письменно. Но этот кошмар меня часто преследует по ночам всю мою жизнь.
К концу 1943 года я стал совсем доходягой и весил всего около десяти килограммов. От голода живот раздулся и казался просто огромным. Понимая, что я погибаю, мама решилась на крайние меры. У нее во рту еще каким-то чудом сохранился золотой зуб, и она предложила его украинским женщинам, которых пригоняли работать в швейный цех гетто, в обмен на еду. Но одна из них, пожалев нас, предложила вынести меня из гетто в мешке из-под картошки и спрятать у себя дома. Так они и сделали, а зуб отдали охраннику. И эта благородная женщина, рискуя жизнью, прятала меня у себя в подполе вместе с козлятами, хотя укрывательство евреев беспощадно каралось смертной казнью. Она меня отпоила козьим молоком, откормила и фактически спасла. Звали ее Мария Герасименко. После войны мы не раз ездили друг к другу в гости, а потом в знак искренней признательности и благодарности я написал о ней в израильский музей Холокоста «Яд ва-Ше́м». Как известно, там, в честь людей, помогавшим евреям спастись во время войны, на аллее Праведников высаживают именные деревья. И среди деревьев посаженных в честь таких известных людей, как Рауль Валленберг, Оскар Шиндлер, король Дании Кристиан X, теперь растет и дерево, посаженное в честь простой, но благородной украинской женщины Марии Герасименко...
К марту 1944 года стало понятно, что дела у немцев и румын идут совсем плохо. Снова стали производиться массовые расстрелы, швейный цех перестал работать совсем, а женщины и дети просто лежали в бараках. И все же нам опять повезло — 19 марта наше гетто освободили части Красной Армии. Мама и брат потом рассказывали, что больше чем тогда, они в своей жизни никогда не радовались. Несколько недель мы прожили еще в доме Марии Герасименко, а потом отправились в обратный путь вместе с немногими выжившими бричанцами. Когда мы в мае вернулись домой в Бричаны, то наш домик оказался цел, хоть и стоял разграбленный и пустой. В нем мы и поселились. Но прежнего нагромождения домов, их привычной теснины, уже не было, вокруг в основном лежали одни руины...
Да и в немногие уцелевшие дома мало кто вернулся...
Спустя много лет после войны мне удалось получить официальную справку Государственного архива РФ, составленную на основании документов Чрезвычайной государственной комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков в войне 1941-1945 гг. В ней говорится: «...Кроме замученных и расстрелянных мирных граждан... было арестовано и насильственно угнано в концентрационные лагеря: 1. из местечка Бричаны — 8500 человек, ... из села Гримэнкэуцы — 42 человека, всего — 9500 человек. Из числа угнанных в концлагеря после освобождения от немецко-румынских захватчиков вернулось обратно 1500 человек...», т.е. вернулся назад лишь каждый шестой живший здесь до войны еврей. Не подумайте только, что многие из них сменили свое место жительства или разъехались по другим городам и местечкам. Нет, тогда бричанцы еще оставались патриотами своего славного местечка и не изменяли ему без особых на то причин. Так что причина была одна и, без преувеличения, самая уважительная — гибель от рук оккупантов.
Только в нашей семье погибли бабушка, дяди и тети с двоюродными братьями и сестрами. Принято считать, что в румынской зоне оккупации спаслось намного больше евреев, чем в немецкой. Это действительно так, хотя зверства румынских оккупантов тоже хорошо известны. К тому же отношение Румынии к «решению еврейского вопроса» сильно поменялось только после того, как на фронте пошли крупные неудачи. Но поначалу румынские фашисты лютовали не меньше немецких. Достаточно, наверное, вспомнить истребление одиннадцати с половиной тысяч евреев кишиневского гетто, массовые расстрелы в Дубоссарах, Косэуцком лесу под Сороками и многие-многие другие злодеяния... Когда же немецкие войска стали терпеть тяжелые поражения, Ион Антонеску заговорил совсем иначе: «Румынская нация не должна запятнать себя убийствами беззащитных людей».
Но ведь мы помним и более ранние заявления Антонеску: «Каждый еврей должен быть расстрелян! Это наш патриотический долг, и я прошу вас быть беспощадными к евреям!»
Если не ошибаюсь, это было сказано на заседании правительства в июле 1941 года. Бытует мнение, что политика Румынии в еврейском вопросе была, чуть ли не навязана фашистской Германией, и именно под ее нажимом румыны стали поголовно истреблять евреев. Но ведь точно такой же нажим оказывался и на правителей Болгарии и Финляндии, на короля оккупированной немцами Дании, и, тем не менее, евреи в этих странах не подвергались геноциду. Даже Муссолини, несмотря на требования Гитлера, не решился на массовое уничтожение евреев Италии. А вот Румыния пошла по другому пути: антисемитизм при Антонеску стал официальной государственной политикой.
И только после разгрома под Сталинградом румынское правительство несколько смягчило политику в отношении евреев, сменив курс с непосредственного истребления людей на создание условий для их вымирания от голода, холода и болезней...
Например, недавно я узнал о таком эпизоде: изгнанных из Кишинева евреев разместили в свинарниках в селах Доманевка и Богдановка, но когда фронт стал приближаться, румыны решили умыть руки. Сняли свои жандармские посты и оставили евреев под присмотром украинских полицаев, а те расстреляли всех до единого... В живых чудом остались всего два человека, которые были в бригаде могильщиков.

Вернемся, однако, в наше родное местечко. По данным «Википедии», сейчас на весь бричанский район осталось всего около двадцати евреев, а основная масса разъехалась по всему миру, прежде всего в Израиль...
И вот что я еще хотел бы сказать. Все пережившие ужасы гетто и концлагерей никогда не забудут, что наша свобода была отвоевана советскими солдатами. Но получилось так, что Красная Армия спасла нас из лагеря, но не спасла от унижений, которыми нас встретили в Советском Союзе.

Расскажите, пожалуйста, в чем это проявлялось, и как вообще сложилась ваша послевоенная жизнь?
Мы были названы «пребывавшими на оккупированных территориях», причем в эту позорную тогда категорию подпадали абсолютно все пережившие оккупацию: и партизаны, и заключенные лагерей и гетто, и коллаборационисты, поддерживавшие нацистский режим. Многим людям довелось пройти фильтрационные лагеря, и часть из них оттуда совершенно незаслуженно попала в ГУЛаг — на Колыму и в Воркуту, в Норильск и на Соловки. И даже дети, попавшие в нацистские лапы, были вынуждены защищаться после войны. Нас попрекали тем, что для того чтобы выжить, нам наверняка как-то пришлось предать Родину.
Нас подозревали в измене, считали «подозрительными» и недостойными доверия. Лучшие университеты и институты оказались для нас закрыты. Я окончил школу с серебряной медалью и мечтал стать подводником, но меня даже не допустили к экзаменам в военно-морское училище... После службы в армии хотел поступить на факультет международной журналистики в Киевский Университет, но, видимо, оказался настолько недостойным, что у меня даже не соизволили принять документы... (На самом деле эти отказы скорее всего связаны не с тем, что Л.З.Бакал пережил оккупацию, а с пресловутым «пятым пунктом» в его паспорте. — Л.Бакал) На всю жизнь для нас оказался закрыт и доступ к госсекретам.
Но видит Бог, я свою жизнь прожил честно. Срочную службу отслужил в Севастополе и на всю жизнь сохранил прекрасные воспоминания об этом городе и красоте Крыма. Был комсоргом нашего тральщика, а потом вступил в партию. Играл в футбол за сборную Черноморского Флота. После службы поступил на заочное отделение факультета журналистики Киевского Университета, и одновременно начал работать в единецкой районной молодежной газете. Но вскоре победил в творческом конкурсе организованного «Молодежью Молдавии» — главной молодежной газеты республики, и меня пригласили работать в ее редакцию. Оттуда перешел на работу в «Советскую Молдавию», но больше всего я проработал на должности ответственного секретаря «Вечернего Кишинева».
Не раз побеждал в творческих конкурсах Союза журналистов СССР. Объездил фактически весь бывший Советский Союз, полгода провел в творческой командировке на БАМе, плавал на ледоколе «Ленин» к Северному Полюсу, о чем написал книжку журналистских очерков.
Но самое главное, что у нас с женой две прекрасные дочери и уже трое внуков. В 1998 году переехали жить в Россию.
После войны наш отец преподавал в школе, но в 1953 году умер. Мама намного пережила его и умерла в 1982 году. А мой брат стал кандидатом физико-математических наук, много лет преподавал в кишиневском университете, и даже сейчас на пенсии активно продолжает заниматься изобретательской деятельностью. У него двое детей и пятеро внуков, но горькая усмешка судьбы состоит в том, что после распада Советского Союза вся его семья эмигрировала в Германию и сейчас живет в Берлине...

Что вам запомнилось о времени проведенном в учебном полку?

Там в лесу находился фактически целый город: огромные землянки, уйма народа. И получается, что в этом учебном полку именно наша команда провела целый год. Другие маршевые роты гораздо быстрее отправляли на фронт, а нас нет, потому что вначале из нас стали готовить не просто пехотинцев, а лыжников к войне против Финляндии. Готовили нас очень интенсивно и напряженно, но я считаю, что нам крупно повезло, что Финляндия вскоре вышла из войны, мы ведь получали письма с фронта о том, сколько наших ребят там погибло... И уже только после этого нас стали готовить для отправки на западный фронт.
Но вот кормили в этом запасном полку откровенно плохо. Я, правда, не помню такого, чтобы у нас кто-то умер от голода, но паек был очень и очень скромный. Дошло до того, что солдатам родители из дома присылали посылки с едой и деньги. Я в письме домой тоже обмолвился о том, что кормят очень плохо, так мама из нового урожая за 500 рублей продала полтонны зерна и прислала их мне. А у нас там на черном рынке за 500 рублей можно было купить всего одну буханку хлеба...
Но я считаю, что в целом подготовили нас хорошо. Правда, мы и пробыли там очень долго, и только ранней весной 45-го нас отправили на фронт. Уже где-то за Вислой нас стали распределять по разным подразделениям, и так я оказался в 641-м стрелковом полку 165-й стрелковой дивизии...
И никогда не забуду, как я в первый раз почувствовал кровавое дыхание передовой. Только пришли во вторую линию обороны, а из первой как раз мимо нас везли раненных. Но это уже были не люди, а куски мяса: без рук, без ног, стонут, кричат, плачут — жуткая картина...
И только в районе Сопота и Гдыни мы впервые оказались на передовой и участвовали в боях. Но я считаю, что и тут нам крупно повезло, потому что наша рота шла чуть в стороне, ведь уличные бои — это страшное дело.
Потом двинулись на Кенигсберг и уже в пути получаем сообщение — Кенигсберг взят! Нас развернули обратно и на машинах совершили марш-бросок на 300 километров. И вот там произошел такой эпизод, который, скорее всего, спас мне жизнь.
В тот момент мы уже ждали, что вот-вот пойдем в наступление, и вдруг приходит командир разведроты: «Мне нужны десять человек, чтобы сходить в разведку». Нас всех построили, и он сам отобрал десять человек, в том числе и меня. И тут мне опять несказанно повезло. Один боец, которого я в ту ночь угощал коньяком, вдруг говорит: «Оставьте Гуранду, он зеленый еще совсем, вместо него я пойду!»
Так и сделали, поменялись с ним, и они с вечера пошли на нейтральную полосу. Там была затопленная низина, но на каждом бугорке, где сушь находились немецкие ячейки. И когда мы утром шли к основному руслу Одера, то видели там тела и немцев и наших... Но я так и не знаю, что с ними случилось, остался ли он жив, а ведь он пошел на это задание вместо меня... Даже имени его не помню, ведь мы всего одну ночь вместе провели. Обычный русский парень примерно такого же возраста, что и я, просто уже повоевавший и поэтому гораздо более опытный. Вообще я вам должен сказать, что опытные солдаты как могли помогали нам и учили разным необходимым вещам на фронте...
Перед Одером нас предупредили: «Хорошо окапывайтесь, потому что ожидается двухчасовая артподготовка». И когда она началась — это что-то невероятное: все горит, все в дыму... Потом смотрим, а Одер уже весь в лодках. И когда только успели? Но нам опять повезло. Когда переправлялись мы, то по нам не били, зато потом немцы как начали стрелять шрапнельными снарядами... Как попадет в лодку, так прямо куски летят...
Быстро заняли какое-то поселение, а когда нужно было переправляться через какое-то озеро, оказалось слишком глубоко. И пока решали, как это сделать лучше, вдруг с той стороны нам как начали кричать власовцы на русском языке: «Мы вас здесь всех перебьем!» И так неприятно это слушать, так там еще и такое эхо было...
Начали прочесывать какой-то лесок, и вдруг у меня на пути белый флажок. Оказывается, один немец решил сдаться в плен. Командир мне говорит: «Отведи его к Одеру». И отдельно предупредил: «Только не убивай его, а непременно отведи в штаб». Пошли, на берегу просидели до вечера, и только когда пришла лодка за ранеными, то вместе с ними забрали и моего немца. А ночью началась переправа, и как хлынула армия — настоящее море людей. Пошли в атаку, а немцы уже отступили.
Нашел свою роту, мы как раз проходили по только что освобожденному селу. Иду вдоль большого сарая, и вдруг из-за угла в меня очередь... Я как держал автомат, так и получил две пули в кисть и одну в верхнюю часть правого бедра, она видно срикошетила от приклада. Оказывается, за этим большим сараем лежал раненный немецкий офицер и его охранял солдат, который в меня и выстрелил. Кто-то из наших тут же бросился к немцам с тыла и штыком прикончил их обоих...
Меня, конечно, сразу в медсанбат, и в общей сложности пришлось лечиться около четырех месяцев. А так как меня ранило 24 апреля, то на этом все мое участие в войне и закончилось.
Как вы услышали о Победе?
Уже в полевом госпитале. Это была такая неописуемая радость, такое торжество, которую словами не описать, нужно только самому пережить, чтобы понять. Это надо было видеть, ведь и слезы и огромная радость одновременно... У меня с собой было три пары часов, так я их на радостях тут же все раздарил.
У вас есть боевые награды?
Нет, у меня только медаль «За победу над Германией».
Что вы чувствовали тогда к немцам? И приходилось ли вам видеть случаи жестокого обращения с пленными?
Немцы — это воинственная нация, но когда я в 44-м увидел, как они бежали через наше село, то в моей душе к ним появилось жалость. Ведь это были уже не вояки, а жалкие, трусливые, вшивые и несчастные люди...Но в целом у меня к немцам чувства ненависти или какой-то запредельной злобы не было, хотя я вполне понимаю тех солдат, кто хотел отомстить за своих родных. Мне это понятно, но у меня самого такого чувства не было. И когда я, например, конвоировал того немца, то у меня даже мысли такой не появилось, чтобы его застрелить. Правда, и ни малейшей симпатии он у меня не вызвал. Он был молоденький совсем, примерно моего возраста, но весь буквально трусился от страха.
И жестокого отношения к пленным я ни разу не видел, так что все эти рассказы о поголовном насилии со стороны бойцов Красной Армии это полнейшая чушь. Мало того, я же сам лично видел, как мы подкармливали гражданское население. Ведь целые полевые кухни работали только на то, чтобы кормить гражданских немцев, потому что кругом лежали одни руины... Меня даже поражало то, что в Лигнице, где я лежал в госпитале, немцы выходили из руин, но среди них совсем не было опухших от голода, а все потому, что их кормили наши части. Помню, как маленькие дети подходили к нам и протягивали свои ручки: «Иван, Гитлер — капут! Цукер!» Так что мы к ним по-человечески относились, и не только к пленным, но и к гражданским.
Тем большим ударом для меня стали, картины, которые мы увидели, когда вернулись на родину. Ведь только мы переехали советско-польскую границу, то что же мы увидели из поезда? Ужасная разруха, трупы валяются где попало, и повсюду опухшие от голода люди, с глазами буквально как щелочки... И у нас просто в уме не укладывалось, как же у нас, победителей, такое творится в мирное время...
Но что самое обидное?!.. Я демобилизовался 1 марта 1947 года, а нас предупредили, что в СССР сильная засуха и голод, поэтому каждому разрешалось взять домой по 100 килограммов муки. Мы на собственные деньги закупили в одном частном магазине целую машину муки, смотрим, а на мешках печать: «Мука. СССР». На яйцах то же самое, на сале тоже... Т.е. в Советском Союзе люди не просто голодают, а умирают, зато в Польше полно советских продуктов и они нам же их и продают... Мы ничего не понимали...

----------
вот такие три истории о схожих судьбах и жизни при румынах...

и два отклика на материал:

москвич
11 июля 2011 18:47
Гуранда Иван Афанасьевич, если Вы ещё живы, низкий поклон Вам.
А что ещё скажешь?
Вы били нацистов, которые считали, что есть хорошие и плохие нации.
Совершенно правильно делали.
То же и мой отец и тесть делали.
Спасибо тому ,кто записал Ваши слова и опубликовал.

Гость 11 июля 2011 15:43
Когда я будучи в Штатах произносил слова Румыния или румын - янки брезгливо морщились.
Такого не происходило, когда я говорил - Молдавия.
Это я честно рассказываю - как говорят евреи : на бэнэ мунэс (от чистого сердца)
 
дядяБоряДата: Пятница, 29.07.2011, 07:04 | Сообщение # 42
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 415
Статус: Offline
Боль

Я помню, летом 76-го года папа вернулся с завода рано и был какой-то не такой.
Там посидит помолчит, здесь засмотрится на что-то.
Потом он отвел меня в сторону, оглянулся (времена такие были) и говорит, - Израильтяне, сынок, освободили заложников в Уганде…и один парнишка погиб… - Смотрю, плачет мой папа. - Самый лучший …командир…, - говорит, - Все его ребята живы остались, а он погиб.

Вот так, в моего папу, коммуниста, заместителя директора огромного завода, вошел неизвестный парнишка, откуда-то из далекого Израиля, и пробил его сердце.

Прошло 30 лет с того времени, я уже был здесь, снимал кино, преподавал, меня знали…
Звонят…Придите, говорят, мы хотим заказать вам фильм.
Прихожу. Сидят два лихих продюсера, оказались очень хорошими ребятами, - Волтер и Моше. И говорят, - Сними фильм о Йони Нетаниягу.

Я даже вздрогнул. Это было имя того командира, который погиб в Уганде.
И сразу же встал перед моим взором мой любимый папа, покойный к тому времени, и я почувствовал, что бумеранг, который он запустил 30 лет назад, вернулся. И так же поразил мое сердце.

И надо было бы сказать, - Да!..

Но я сказал, - Нет.

Они удивились. А я объяснил. – «Йони – он символ Израиля. Зачем вам русский режиссер?!» Они говорят, - видели твои фильмы, хотим тебя. Подумай, - говорят.

Я подумал, было лестно услышать, что меня хотят…

Подумал…и сказал, - Нет.

Дальше события развивались стремительно. Дело было в Иерусалиме. Я решил выпить. Взбередили они душу. Папа вспомнился. Покупаю бутылку, заезжаю к товарищу. Сразу у входа у него книжные полки, как положено. На них такой наш джентльменский набор, чтобы все знали, куда они попадают, - Достоевский, Толстой, Пастернак и т.д. И в углу, почему-то сразу бросилась мне в глаза, такая маленькая зачуханная книжка. Я ее взял. Что вы думаете?.. «Йонатан ( Йони) Нетаниягу. Письма» Я чуть не упал. Слишком много было совпадений за этот день...

Через два часа, когда я сел в автобус, чтобы ехать домой, книга была со мной.
Начал я ее читать. И не заметил, как прошло время, как опустел автобус, и водитель навис надо мной…Я смотрел на него, а думал о Йони…другом Йони…из писем.

Вышел я. Тут же позвонил продюсерам и сказал, что берусь.

Пока делал фильм, сроднился с Йони. Вдруг ловил себя на мысли, что это я, потом, что это мой брат…странные вещи происходили.

Изучил всю его жизнь, - этого крутого парнишки, который уехал из сытой Америку, чтобы воевать в Израиле. И все прошел. Марш-броски на 50-100 километров, - романтично пишет о них родителям, а в письмах к братьям добавляет, - «ты бежишь, а в ботинках хлюпала кровь от кровавых мозолей, но не остановиться…» Прошел ранения, смерть товарищей, когда они умирали у него на руках. Всегда лез на рожон, под пули, - потом я понял почему…

…Но все время хотел учиться.

Едет в Гарвард…тут же у нас война, он обратно…После войны снова едет в Гарвард…а у нас новая война…он снова возвращается…

В 76-м году – он командир спецназа. Это и вершина его военной карьеры…И конец жизни. А жизни-то той было 27 лет…

Операция в Уганде, лихая, «наглая», практически им разработанная. Её изучают во всех военных академиях мира и «ахают», как это круто было сделано.
Самолеты приземлились в Уганде, из них выехали две машины, с «перекрашенными» в «угандцев» израильтянами. За пятнадцать секунд от первого выстрела до последнего они освободили всех заложников. (Описал в пяти строчках, как это было, но сколько за всем этим пота и крови.)

Йони знал, что не вернется с операции, как бы лихо она ни была закручена.

Он получает очередь из «калашникова» в грудь и плечо.

Умирает в самолете.
Так становится героем Израиля.

…Но только для такого Йони я бы фильм не делал.
Что же я вычитал о нем в письмах?

Что герой Израиля, символ доблести, смелости, командир спецназа, подполковник в свои 27 лет и так далее, и так далее…что он – Йони - глубокий и очень одинокий человек. Очень ранимый.

Он очень хотел понять, в чем смысл жизни и всех этих страданий и жертв, которые приносятся…очень хотел любить…и чтобы его любили…Такая незащищенная душа предстала передо мной…

Я делал фильм не о воине, а о человеке ищущем. Подкупил он меня своей болью.

Письма его грустные, без бравады, очень правдивые, а последнее письмо, перед смертью, так совсем…

Пишет он Брурии – своей последней любви. Пишет в самолете, когда они уже летят в Уганду. Цитирую отрывочно.

«Я нахожусь в критической стадии своей жизни, в глубоком внутреннем кризисе…вспоминаю безумный и жалкий вопль из пьесы, - « Остановите мир, я хочу сойти!». Но невозможно остановить сумасшедший шар…и поэтому хочешь – не хочешь, живой или мертвый…ты здесь.
Хорошо, что у меня есть ты моя Брур, и хорошо, что есть место, где преклонить усталую голову…
Всё будет в порядке…»

Он пишет «все будет в порядке», но летит на операцию, зная, что погибнет.

Он говорит своему другу, - «Не вернусь».

Премьера фильма была в Иерусалиме. На премьере были все друзья Йони из спецназа, родственники, правительство, партия…

Я, честно, волновался, что они найдут массу неточностей, особенно спецназовцы, придерутся, что не так они целились, не так стреляли…не так показана операция…и поэтому вышел из зала в начале просмотра и пришел к концу, когда уже шли титры.

Захожу. Темнота. Титры проходят. Зажигают свет. Тишина. Ну то есть гробовая тишина. Первая мысль, - тихо отвалить.
Минута тишина, две, три.

Вдруг смотрю стоит парень такой крутой рядом, под два метра, явно оттуда, из спецназа…и глаза его мокрые…Обращаю внимание, что все тихо подстанывают… И тут первый кто-то начинает хлопать…Ну и все обрушиваются. Не стесняются чувств, жесткие, никогда не плачущие…плачут.

Потом ко мне подвели отца Йони, Бен-Циона, уже тогда ему было под 90. Он сказал фразу, которая лишний раз подтверждает, что чувства побеждают любую ментальность…
Он сказал. – « Должен был придти русский режиссер, чтобы сделать самый израильский фильм о Йони»…( и мне лестно, конечно было, тут на нас все смотрят, прислушиваются, что он скажет, он в Израиле – человек – легенда, и тут вдруг он такое говорит. Сегодня, пересматривая фильм, много бы изменил) Мы с ним полчаса разговаривали…Потом подходили и подходили…

Я помню очень хотел есть. Не ел с утра. И я видел, как цель для меня, - там, впереди, стоит стол с едой…и там было и кофе, и пиво, и всякие вкусные бутерброды…Но к столу я так и не подошел. Все время меня кто-то перехватывал и говорил о своих чувствах…о другом Йони…всех он задел.

Что же произошло, по моему ощущению. Все просто почувствовали, что место Йони пусто. Уже нет таких романтиков. Таких подполковников, генералов, политиков. Такой боли нет. Нет этого вопроса, - Для чего живу?..который пылал в нем.

На смену пришло холодное, расчетливое время. Новое. Безжалостное. Эгоистичное.

Сменились эпохи.

Он, Йони, искал на самом деле, эту связь, которая называется Любовью. Он искал ее в любви к стране, к женщине, родителям, друзьям, братьям…людям вообще…

А жизнь заставляла воевать, ненавидеть…И он, измученный этим противоречием, стонал, - До каких пор будут эти жертвы, им нет конца?!..

Он мечтал о мире. Эта тема почти в каждом его письме!..

…И тут я должен вставить свои «пять копеек».

Мир может придти только в одном случае.

И не думайте, что я идеалист. Посмотрите, ведь видно, - сила ничего не дает. Против силы находится новая сила…

Только когда мы направим мысли наши на объединение…Просто направим. Просто решим, что мы не отвлекаемся на чушь всякую, мишуру, а начинаем помогать друг другу мыслить в этом направлении. Создаем такое магнитное поле Любви. Создаем сеть, в которую, мы мечтаем, попадет все человечество...
И тогда, произойдет чудо. И мы почувствуем себя одним целым.

И мир попадет в эту нашу сеть. И не обрушится. Потому что мысли – материальны.

Год назад умер монтажер этого фильма, Яша Свирский. Мы с ним очень дружно работали над фильмом. Было ему всего 56 лет. Будем считать, что этот пост я посвящаю ему. И моему папе...

Семён Винокур


Сообщение отредактировал дядяБоря - Пятница, 29.07.2011, 07:26
 
papyuraДата: Пятница, 05.08.2011, 12:24 | Сообщение # 43
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1549
Статус: Offline
История одной фотографии...

Прежде, чем поведать историю о встрече Марлен Дитрих и К.Паустовского, хочу привести одну из шести заповедей Иосифа Бродского выпускникам Мичиганского университета 1988 года:
« И сейчас, и в грядущем постарайтесь по-доброму относиться к родителям. Не бунтуйте против них, ибо они умрут раньше вас, и таким образом вы избавите себя, если не от горя, то от чувства вины ».


та самая фотография

Рассказывает Олег Осетинский :

"... И вдруг увидел на стене странную фотографию: Константин Паустовский, а перед ним на коленях стоит какая-то странная женщина. Я наклонился, щурясь... и, не веря своим глазам, обернулся к девушке-заведующей. И она кивнула мне - с улыбкой понимания: "Да, это Марлен Дитрих!"

Признаюсь, я испытал легкий шок.
А когда девушка рассказала мне историю этой фотографии, пришел в шок настоящий.
Потому что оказалось, что почти 45 лет назад, на втором вечере Дитрих в ЦДЛ случилось нечто фантастическое...

...в конце концерта на сцену ЦДЛ вышел с поздравлениями и комплиментами большой начальник из кагэбэшников и любезно спросил Дитрих: "Что бы вы хотели еще увидеть в Москве? Кремль, Большой театр, мавзолей?"

И эта как бы недоступная богиня в миллионном колье вдруг тихо так ему сказала:
"Я бы хотела увидеть советского писателя Константина Паустовского. Это моя мечта много лет!"

Сказать, что присутствующие были ошарашены, - значит не сказать ничего. Мировая звезда - и какой-то Паустовский?! Что за бред?! Все зашептались - что-то тут не то! Начальник, тоже обалдевший поначалу, опомнился первым, дошло: с жиру звезда бесится. Ничего, и не такие причуды полоумных звёзд пережили!..

И всех мигом - на ноги! И к вечеру этого самого Паустовского, уже полуживого, умирающего в дешёвой больнице, разыскали. Объяснили суть нужной встречи. Но врачи запретили. Тогда компетентный товарищ попросил самого писателя. Но и он отказался. Потребовали! Не вышло. И вот пришлось - с непривычки неумело - умолять.
Умолили...

И вот при громадном скоплении народу вечером на сцену ЦДЛ вышел, чуть пошатываясь, старик.

А через секунду на сцену вышла легендарная звезда, выступавшая кошда-то перед фашистами гордая валькирия, подруга Ремарка и Хемингуэя, - и вдруг, не сказав ни единого слова, молча грохнулась перед ним на колени...
А потом, схватив его руку, начала ее целовать и долго потом прижимала эту руку к своему лицу, залитому абсолютно не киношными слезами.
И весь большой зал беззвучно застонал и замер, как в параличе.
И только потом вдруг - медленно, неуверенно, оглядываясь, как бы стыдясь чего-то! - начал вставать.
И встали все...
И чей-то женский голос вдруг негромко выкрикнул что-то потрясенно-невнятное, и зал сразу прорвало просто бешеным водопадом рукоплесканий!

А потом, когда замершего от страха Паустовского усадили в старое кресло и блестящий от слёз зал, отбив ладони, затих, Марлен Дитрих тихо объяснила, что прочла она книг как бы немало, но самым большим литературным событием в своей жизни считает рассказ советского писателя Константина Паустовского "Телеграмма", который она случайно прочитала в переводе на немецкий в каком-то сборнике, рекомендованном немецкому юношеству.

И, быстро утерев последнюю, совсем уж бриллиантовую слезу, Марлен сказала - очень просто:
"С тех пор я чувствовала как бы некий долг - поцеловать руку писателя, который это написал. И вот - сбылось!
Я счастлива, что я успела это сделать.
Спасибо вам всем - и спасибо России!"

сам рассказ можно прочитать здесь: http://pinechka.ucoz.ru/forum/14-26-1  см № 11, в разделе "Уголок интересного рассказа"
Прикрепления: 5740903.jpg (101.0 Kb)
 
papyuraДата: Воскресенье, 14.08.2011, 07:56 | Сообщение # 44
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1549
Статус: Offline
КОГО ВСЮ ЖИЗНЬ ИСКАЛА ЛИДИЯ РУСЛАНОВА?

Когда Лидия Русланова (настоящее имя – Агафья Лейкина) - пела “Степь да степь кругом”, каждый ее слушатель чувствовал, что вот-вот замерзнет насмерть вместе с ямщиком. Когда запевала свои развеселые “Валенки”, - люди на время забывали все свои неприятности и беды.
Да и сама Лидия Андреевна была счастлива, когда пела. Хотя в жизни Руслановой были и огонь, и вода, и медные трубы, и сума, и тюрьма, и даже кое-что пострашнее!
Но после каждого падения эта великая женщина находила силы для нового взлета…

СУМА

Когда-то давно царь выселил общину старообрядцев на Волгу, под Саратов, так образовалась в России деревня Чернавка. Старообрядцы жили бедно, хоть и работали от зари до зари, почитали Христа и Христовы заповеди, держали себя строго, чтобы не нагрешить по скудоумию, с чужаками не якшались.
Песни, которые бабы пели в деревне, и песнями-то назвать трудно: на свадьбах там “причитали”, на похоронах - “вопили”, а в обычные дни просто “стонали”. И, накладывая истовый двуперстный крест, шептали опасливо: “времена пошли смутные, тяжкие, все труднее нести светлого Бога в душе, скоро быть беде”.
А беду старообрядцы испокон нутром чуяли.
В семью Лейкиных беда пришла под именем русско-японской войны. “Настоящая песня, которую я впервые услышала, был плач – вспоминала через полвека Лидия Андреевна. – Отца моего в солдаты увозили, Бабушка цеплялась за телегу и голосила, Потом я часто забиралась к ней под бок и просила: повопи, баба, по тятеньке! И она вопила – “на кого ж ты нас, сокол ясный, покинул?” Бабушка не зря убивалась”…
Андрей Маркелович Лейкин – единственный кормилец – так и не вернулся к своей семье с манджурских сопок, “пропал без вести” - написали в уведомлении. Его жена Татьяна, помаявшись некоторое время с троими малыми детьми, слепой свекровью и больным, не встающим с печи свекром, устроилась на кирпичный завод в Саратов, где очень скоро надорвалась и заболела.
Она неподвижно лежала на лавке – только глаза горели из-под платка, а маленькая Агафья пела ей – пела все, что знала, пела, чтобы заглушить страх и жалость – к матери, к себе самой, к младшеньким… Ей исполнилось шесть лет, когда Лейкины завыли над Татьяной.
Агафья была в старшей дочерью – некрасивая, коренастая, зато крепенькая девочка со степенным характером, серьезная – такие жизни нужны, такие всегда прочно на ногах стоят. Заботы о двух младшеньких отныне лежали на ней да еще на слепой бабке. Вот и стали они ходить по деревням, а то и по самому Саратову-батюшке, христарадничать, и Агафья давала свои первые концерты, благо голосом Господь наградил – пела частушки, кричала зайцем и лягушкой, а бабка причитала: “сироты, мамка их померла, а батя их за веру царя и отечество кровь проливает, подайте копеечку”. Но скоро и бабку отнесли на погост.
Двое несмышленышей и не поняли, что остались одни на свете, а вот семилетняя Агаша испугалась по-настоящему: что-то с ними теперь будет, время-то смутное, любой сирот обидеть может…
И тут им повезло – одна чиновница, очарованная голосом юной певуньи, решила за свой счет пристроить детей по приютам, а старшенькую – так в самый лучший Саратовский приют, где был организован собственный детский церковный хор. Туда детей крестьянского сословия не принимали, вот и пришлось Агашу Лейкину записать Лидией Руслановой – так звучало благороднее.
Скоро на клиросе Лидия стояла впереди всех, а весь Саратов знал ее под именем “Сироты”…
В скромный приютский храм стекалась такая толпа желающих ее послушать, что и бывало и не протолкнуться. В 1908 году Сироту услышал писатель Иосиф Прут, вот что он рассказывал о впечатлении: “В полной тишине на угасающем фоне взрослого хора возник голос. Он звучал все сильнее и было в нем что-то мистическое, нечто такое непонятное… я услышал шепот стоящей рядом монашки:
“Ангел! Ангел небесный”.
Голос стал затихать под куполом храма, растаял так же неожиданно, как и возник”. После службы Прут незаметно протянул девочке серебряный полтинничек (приютским строго-настрого запрещалось брать подаяние), но через минуту с досадой заметил, как она, выйдя на паперть, положила денежку в протянутую руку безногого солдата с георгиевским крестом. Позже, познакомившись с Лидией Андреевной – уже прославленной певицей – Прут узнал, что тот солдат был ее отец; что они оба делали вид, что не знают друг друга – если б узнали, что у Сироты есть кормилец, могли бы отчислить из приюта. А какой из него кормилец, без ноги-то! Его самого нужно было подкармливать, вот Лидия и брала потихоньку деньги у прихожан.

БОГАЧЕСТВО

…Младенческий голосок все надрывается и надрывается – опять выдалась бессонная ночь. Сынок такой же голосистый, как его мать. “Спи касатик мой усни, угомон себе возьми”, - поет семнадцатилетняя Лидия, качая зыбку.
Теперь она – сестра милосердия, с шестнадцатого года кочует с санитарным поездом по фронтам (Россия снова воюет, теперь с немцами). Вот уже год как Лидия – мужняя жена. Интендант Виталий Степанов – белокурый высокий красавец лет тридцати пяти, из благородных. Когда он обратил на нее свой серо-синий взор, Лидия сначала испугалась – ну не может быть ей такое везение! На венчании Руслановой казалось, что такого огромного счастья ни у кого из людей с самого сотворения мира не бывало, но, когда родился сынок, оказалось, что счастья бывает еще в два раза больше! Сыночек – лидушкин касатик, волосики белые, шелковые, ножки-ручки крепенькие, щечки нежные, глазки серо-синие, веселые, как у отца... Каждую рубашечку, каждую пеленочку Русланова перецеловала раз по сто. А потом счастье вдруг кончилось. Сначала исчез муж – вроде, какая-то цыганка его околдовала, да так, что он на нее казенные деньги растратил...
А потом из дома исчез и грудной сын. Лидия раненой птицей металась улицам, кричала, звала. Бегала и на квартиру к цыганке – увы! Съехала разлучница, исчезла, прихватив с собой все Лидочкино счастье. И пожаловаться нельзя – ведь родной отец сыночка увез! Да и куда жаловаться, когда на дворе 1917 год, революция, неразбериха!..
Лидия Андреевна думала, не пережить ей этакой беды. Пережила! Оплакала двух своих самых любимых людей, препоручила их заботам Господа и … стала жить дальше.
Вернувшись в родной Саратов, Лидия вспомнила о пении…
Ее даже взяли в консерваторию – профессор Медведев, услышав голос Руслановой, понял: вот самородок, алмаз, его бы огранить…
Два года учил ее на собственные деньги, надеялся выпестовать оперную звезду, да только самородок огранке не поддавался – то ли сопрано, то ли меццо-сопрано, то ли колоратурное – не поймешь.
“Она у вас до сих пор не умеет правильно петь. Она ведь не диафрагмой поет”, - упрекали профессора.
“Не диафрагмой, - соглашался тот. - Лучше! Она поет душой!”
Ну не умещалась ее большая душа в рамки академического пения! Пришлось из консерватории уйти.
1919 год. Снова война – на этот раз гражданская. Лидия – профессиональная певица. Она ездит по городам, поет для солдат перед отправкой на фронт. Смотрит на них и жалеет: “Какая судьба им будет? Может, лежать где-нибудь в болоте с закрытыми очами”… Принимают ее с восторгом, да и сама артистка чувствует серьезность своего искусства, и к дару своему относится почтительно, без тщеславия и звездных заскоков: поет сколько есть сил, потом кланяется земным поклоном, и степенно уходит. “Саратовская птица” звали ее тогда. Совсем не красавица, ширококостная, с обычным деревенским лицом. Ее наряд не похож на сценический костюм – Русланова одета в точности так, как в те времена еще не перестали одеваться крестьянки: цветастая нарядная панева, душегрейка. На ногах – лапти (позже их сменят сапожки, в остальном костюм останется неизменным на всю ее жизнь). Волосы скрывает платок – непременная деталь одежды замужней женщины. Да, Русланова снова замужем – уже, правда, без венчания. Да и не стал бы штатный сотрудник ВЧК Наум Наумин, прямолинейный, фанатичный, для которого мир делился на товарищей и врагов, венчаться в церкви. С ним Русланова прожила долгих 10 лет пока не разлюбила. Да и время комисаров в кожаных куртках ушло, начиналась мирная жизнь, со всеми ее полутонами.
Несмотря на разудалость и свободу нравов, царившую в мире эстрады, Русланова любовников заводить не умела – как встретила в 1929 году свою новую любовь – конферансье Михаила Гаркави, так и развелась с прежним мужем и скоро снова вышла замуж. Гаркави – невероятно толстый, невероятно обаятельный, невероятно легкий, умел превращать жизнь в праздник – любил поесть, любил хорошие сигары, любил соврать что-нибудь остроумное. И, конечно, любил красивых, тонких, изысканных женщин. А женился на крестьянке Руслановой – было в ней нечто такое, что проявлялось не с первого взгляда, но цепляло всерьез, и самые завидные женихи всегда доставались ей…
Гаркави сам знал толк в книгах, в картинах да в драгоценностях, и жену пристрастил. При нем Лидия Андреевна увлеклась коллекционированием, благо концертов да гастролей было много, и заработки позволяли. Пожалуй, стала Лидия Андреевна и жадновата до материальных ценностей – а что поделать, наголодалась в детстве-то!..
Почти двадцать лет она копила богатство, пока все не изъяли при аресте: две дачи, три квартиры, четыре автомобиля, антикварная “павловская” мебель, кровать карельской березы, принадлежавшая Екатерине Второй, километры дорогих тканей, сотни шкурок каракуля и соболя, рояли, сервизы, шкатулка с 208 бриллиантами общей стоимостью два миллиона рублей и … 4 картины Нестерова, 5 – Кустодиева, 7 – Маковского, 5 – Шишкина, 4 – Репина, 3 – Поленова, 2 – Серова, 3 – Малявина, 2 – Врубеля, 3 – Сомова, 3 – Айвазовского и по одной Верещагина, Васнецова, Сурикова, Федотова, Тропинина, Левитана, Крамского, Брюллова и так далее…
Дворник дома, понятой при описании квартиры, будет восклицать: “Во где богачество!”. Потом его же - в целях ограничения круга информированных лиц – приглашали на опись дач, и дворник переменил свое мнение: “На той квартире было г-но. На дачах – во где богачество-то несметное! Во богачество!”
Но это случится еще не скоро, лет через пятнадцать, а пока Русланова смело вешает на себя музейные бриллианты прямо поверх крестьянского платья – ей все позволено, пришло ее время, она – королева!
Сам Шаляпин про нее написал в одном письме: “Вчера вечером слушал радио. Поймал Москву. Пела русская баба. Пела по-нашему, по-волжскому. И голос сам деревенский. Песня окончилась, я только тогда заметил, что реву белугой. Все детство передо мной встало. Кто она? Крестьянка, наверное. Уж очень правдиво пела. Талантливая. Если знаешь ее, передай от меня большое русское спасибо”.

ЛИДКА-СТРЕПТОЦИД

Ее побаивались, она могла без застенчивости отбрить. Однажды Русланова попала на концерт некой певички. Девица, закутанная в цыганскую шаль, выводила своим отнюдь не выдающимся голоском что-то томное, с придыханием. Русланова поднялась из зрительского кресла: “пойду за кулисы. Поговорю с этой шепталкой!” Михал Гаркави бросился следом – знал, что за такое пение его жена и прибить может! А Русланова уже выговаривала бедной девице: “Если голоса нет – садись в зал, слушай других. И потом, что же ты объявляешь, любезная моя? Народная песня Сибири! Да когда это в Сибири такое пели? Ты, любезная, народную песню не трогай. Она без тебя обойдется, да и ты без нее проживешь. Вот так-то, любезная моя!”
Однажды Русланова выступала на дипломатическом приеме. Жена посла прощаясь с ней, преподнесла пакет с шелковыми чулками. Русланова сказала: “Мадам, русской актрисе эдаких подарков не дают”, - и отдала пакет горничной, что принесла ее норковую шубу, прибавив от себя еще и сторублевку “на чай”.
А вот эпизод на приеме у Сталина мог кончиться для Руслановой плохо. “Угощайтесь”, - предложил певице Иосиф Виссарионович.
“Я-то сыта. А вот моих земляков в Поволжье накормите! Голодают!” “Рэчистая, - буркнул Сталин, и с тех пор Русланову в Кремль не приглашали. Да и не любила она выступать перед важными людьми – ее тянуло к простым людям, особенно – к солдатам. Никому на свете Русланова не призналась бы, что в ее сердце до сих пор живет сумасшедшая надежда найти сына, узнать его повзрослевшее лицо среди тысячи незнакомых лиц. Он был ребенком войны, и найти его Русланова рассчитывала на фронте.
На финской войне Русланова с Гаркави дали 101 концерт – большинство из них – под открытым небом, да в легких сценических костюмах, да в тридцатиградусный мороз! Русланова пела, а изо рта у нее валился пар. Ну как тут не простудиться! Но Лидия Андреевна глотала по несколько раз в день красный стрептоцид, уже в те времена признанные чуть не ядовитым, и ничто ее не брало! Коллеги прозвали ее “Лидка-стрептоцид”; прозвище Руслановой нравилось…

ВОДА, ОГОНЬ И МЕДНЫЕ ТРУБЫ

Великая отечественная стала четвертой войной Лидии Руслановой. Много было артистов, ездивших с концертами по фронтам, но такого, как Русланова, не делал никто.
На ее деньги были изготовлены две батареи минометов – тех, что назывались “катюшами”!
Она пела на всех фронтах, прямо под открытым небом, прячась от проливных дождей где-нибудь под самолетным крылом. Впрочем, сыпалось на ее голову с неба и кое-что пострашнее дождя, например, под Ельней, когда во время концерта прилетели миссершмиты и стали бомбить – Русланова не прервала концерта.
Однажды под Вязьмой она пела в землянке для троих солдат – им предстояло идти в разведку. Ночью одного из них принесли с тяжелым ранением. Он стонал в беспамятстве и все звал маму. Русланова села возле него, взяла за руку и запела тихонечко колыбельную: “Спи, касатик мой, усни, угомон себе возьми”. Пела и слез не сдерживала, думала: может, это сын ее умирает. Вскоре его увезли, уехала и Русланова, так и не дознавшись – жив ли? Прошли месяцы…
Уже на другом участке фронта актерская бригада выступала на открытой поляне. К Руслановой кинулся боец с Золотой Звездой на гимнастерке – это был тот самый юноша: “Помните, вы мне пели, когда я умирал?”. “У тебя есть мать?”, - с затаенной надеждой спросила Лидия Андреевна. “Есть, конечно, она дома, в деревне!”, радостно ответил парень, не замечая горького разочарования в глазах певицы.
А позже, в районе Сухиничей, снова встретила Русланова того бойца, и снова он был ранен, и снова звал: “Мама!”. Лидия Андреевна шептала ему: “Тише, тише, сынок! Вот я спою тебе, и ты снова выздоровеешь!”. Так и вышло. И после в ком только Руслановой не виделся ее пропавший сын! Например, в одном из двух летчиков - они пожаловались ей, что не услышат концерта, потому что улетают на задание. “Летите. А вернетесь, я вам спою”. Она ждала их на аэродроме, стояла, волновалась: “Вдруг не вернутся?”. Вернулись глубокой ночью, и счастливая Русланова пела для них двоих...
В мае 42-го Лидия Андреевна приехала во Второй гвардейский корпус. Командовал им герой Советского Союза генерал-лейтенант Владимир Викторович Крюков, еще с Ленинградской высшей кавалеристской школы близкий друг Георгия Константиновича Жукова. Незадолго до войны Крюков перенес страшный удар: во время одной его командировки пошел слух, что он арестован как враг народа (шли массовые аресты среди комсостава), и его жена отравилась уксусной эссенцией…
Генерал не думал, что когда-нибудь сможет еще кого-нибудь полюбить, но Русланова, едва вошла (сильная, порывистая, пальто на распашку) его сразила. После концерта Владимир Викторович пригласил артистку пройтись. Вдруг генерал стал к чему-то прислушиваться: “Ребенок плачет. Девочка. Показалось, наверное. Нет, правда плачет!”. Теперь плач – откуда-то из-за линии фронта - услышала и Лидия Андреевна. А Крюков продолжил: “У меня дочь в Ташкенте. Совсем маленькая. Так тоскую по ней… И очень волнуюсь – ведь без матери осталась!”
Русланова новым взглядом окинула невысокую, не статную фигуру генерала. Спросила: “Хотите, я выйду за вас замуж?”. “Неужели правда выйдете? – поразился Крюков. – Но если правда, вы никогда об этом не пожалеете!”..
Догадавшись о романе примадонны, коллеги стали было подпаивать Гаркави, чтоб не мешал. Лидия Андреевна гневно сверкнула глазами: “Не сметь!”. А Михаилу объявила, что подает на развод.
Почему она, женщина глубоко верующая, воспитанная в самых строгих правилах, делала то, о чем, к примеру, ее мать и помыслить не могла – бросала мужей, разводилась? Неужели дело в том, что, став всенародной любимицей, почувствовала себя неподвластной общему для всех Божьему закону? Наверное, дело не в этом.
Просто по ее понятиям, при живом первом муже, с которым она была венчана, и который оставил ее соломенной вдовой, остальные ее мужья были не вполне законными, а ее обязательства перед ними – не вполне настоящими. Но вышло так, что с Крюковым Русланова сошлась всерьез, и ее четвертый брак стал самым настоящим и самым счастливым. Как и полагается хорошей жене до блеска вымывала полы, пекла пироги, стирала белье, то и дело прижимая намыленное мужнино исподнее к груди – такое простое, такое деревенское выражение супружеской любви…
И мачехой Лидия Андреевна стала образцовой. Сразу после свадьбы с Крюковым поехала в Ташкент, забрала маленькую Маргариту, устроила в Москве, а после воспитывала в любви и строгости – в точности так, как написано в педагогических книгах, которых Русланова никогда не читала. Когда Маргоше исполнилось шестнадцать и пришла пора получать паспорт, она попросила записать ее Крюковой-Руслановой…
Когда генерал Крюков со своим гвардейским корпусом, входившим в Первый Белорусский фронт (им командовал маршал Жуков) сражался в Берлине, в городе появилась и Русланова. Рассказывают, как на подъезде к Берлину ее пытались не пустить, но откуда-то вдруг прорвались немцы, и нашим постам стало не до артистов - так Лидия Андреевна проехала буквально сквозь огонь и подоспела к Рейхстагу через считанные часы после его покорения.
И дала прямо на ступеньках свой самый знаменитый концерт.
Она и сама сбилась со счету, сколько раз ей тогда пришлось исполнить одни только “Валенки”. Двоих гармонистов-аккомпаниаторов, которыми обычно обходилась Русланова, оказалось мало – в перерыве на глаза Лидии Андреевны попался дорогой немецкий аккордеон. Кто здесь умеет играть? Нашелся один солдат, выпускник московской консерватории – правда, фортепианного отделения, но и на аккордеоне играть умел. Лидия Андреевна наспех его учила: “Ты, милок, сыпь больше мелких ноток, озоруй, соревнуйся со мной. Да встань с табуретки, разверни плечи, пройдись следом за мной. Или не играл в деревне? Не играл, я так и знала. Так учись!” Это был 1120 и последний фронтовой концерт Руслановой.
После него Жуков наградил Лидию Андреевну орденом Отечественной войны 1-й степени.
В 1947 году Постановлением Политбюро ЦК ВКПб его как “незаконно присвоенный” у нее отобрали…

ТЮРЬМА

В субботу 18 сентября 1948 года в пять часов утра в собственной квартире арестовали Владимира Викторовича Крюкова – он собирался выйти из дома и поехать во Внуково встречать с гастролей жену. Лидию Андреевну арестовали несколькими минутами раньше, в Казани, когда она выходила из гостиницы. Официальной причиной ареста было “грабеж и присвоение трофейного имущества в больших масштабах. А также буржуазное разложение и антисоветская деятельность”.
Но состояние Крюковых-Руслановых, при всей его громадности, было все же не большим, чем у Антонины Неждановой, Ирмы Яунзем, Владимира Хенкина, Леонида Утесова, Валерии Барсовой, Исаака Дунаевского…
Настоящей причиной ареста была … ревность Сталина к полководческой славе Жукова и, подбираясь к самому маршалу, он уничтожал его окружение.
Жуков хоть и попал в опалу, но от тюрьмы чудом спасся. Крюкову дали 25 лет исправительных работ (просто повезло, что в тот год Сталин вдруг ненадолго отменил смертную казнь). Руслановой – 10. Оба были отправлены в Тайшет, в Озерлаг.
Лидия Андреевна вошла в барак в обезяньей шубе с манжетами из чернобурки, в сапогах из тончайшего шевро. Села за стол, закрыла руками лицо: “Боже мой, как стыдно! Перед народом стыдно!”
Среди зеков Озерлагеря было много актеров, певцов, музыкантов. У начальства возникла идея собрать их в культбригаду – им выписали максимально возможный паек, окружили относительным комфортом. И… разрешили выступать перед другими осужденными. Концерт как концерт, только вот аплодисменты запрещены. Впрочем, когда пела Русланова, лагерное начальство первое не выдерживало и начинало бить в ладоши, а за ними уж и все остальные.
“Концертный зал” организовали в столовой. Жизнь налаживалась…
Будь Лидия Андреевна посговорчивее, ее жизнь в заключении была бы сравнительно сносной. Но куда девать “рэчистость”, коли господь ею наделил!
Однажды в барак явился некто капитан Меркулов и гаркнул:
Русланова! В воскресенье будешь петь в Тайшете!
- Для кого?
- Для участников совещания по особым лагерям. Из самой Москвы кто-то будет!
- Я выступаю только перед заключенными.
- Это приказ начальника лагеря.
- Вот пусть он сам придет и попросит.
Пришел не начальник, а только его заместитель, но упрашивал по-хорошему. Русланова согласилась. Но на том концерте она спела только три песни и, невзирая на крики и аплодисменты золотопогонников, скрылась за кулисы:
“Хватит. Больше петь не буду. Надо было слушать меня в Москве”.
По ходатайству капитана Меркулова Лидию Андреевну перевели в печально знаменитый Владимирский централ, заменив 10 лет исправительно-трудовых лагерей на 10 лет тюремного заключения. И уж там-то Русланова хлебнула горя полной ложкой. Достаточно сказать, что она перенесла бесчисленные заключения в ледяной карцер шириной в один метр и длинной в два и 12 воспалений легких.
Вскоре после смерти Сталина и ареста Берии маршал Жуков вернул себе утраченные позиции и заставил быстро пересмотреть дело Крюкова и Руслановой, хотя после тех показаний, которые под пыткой все-таки дал против него Владимир Викторович, видеться с друзьями больше никогда не пожелал…
5 августа 1953 года 53-летняя Лидия Андреевна появилась в Москве. Идти ей было некуда – ведь вся недвижимость была конфискована. Она отправилась по первому адресу, пришедшему ей на ум – к давнему другу, писателю Виктору Ардову. Открыва дверь, Ардов как ни в чем ни бывало сказал: “А, Лида! Заходи скорей! Есть потрясающий анекдот!”..
В конце августа вернулся и Владимир Викторович. Супруги вместе с Маргошей поселились в какой-то съемной квартире. О том, чтобы продолжить концертную деятельность. Русланова отказывалась даже говорить. Она была уверена, что простые люди считают ее, бывшую заключенную, настоящей антисоветчицей.
Но однажды выглянув в окно, увидела Русланова своего мужа – спина согнута, плечи остренькие, какой-то весь забитый, бредет к метро, натыкаясь на прохожих. А ведь он – герой, генерал!
Проглотив злые слезы, решила: “Жива не буду. Но станешь ты, Крюков, на машине ездить, на даче жить. Никто тебя больше не толкнет!” Пришлось возвращаться на эстраду…
За два часа до начала концертный зал имени Чайковского был окружен многотысячной толпой. Перед тем, как спеть первую песню, Русланова никак не могла подавить дрожь в губах. Но – обошлось. Возвращение на сцену вышло триумфалным. А скоро у семьи появилась машина и каменный дом в Переделкино– с колоннами, с гаражом, с террасой, выходящей к пруду. Удалось даже вернуть часть конфискованного имущества – во всяком случае картины, 103 из 132.

БАРЫНЯ

Когда Владимир Викторович умер, Русланова целый год не пела. Думала – теперь уже все. Но … снова вышла на сцену. Теперь ее звали Барыней; на эстраде она, как и прежде, была первой и неподражаемой. Говорила Иосифу Кобзону:
- Ну что, Кобзончик, кто у кого в антураже, а?
- Барыня, да вся наша эстрада у вас в антураже!
Приглашений на концерты было много, а на большие праздники – аж по 5 на день. Как всюду успеть, ведь народу-то на улицах - тьма тьмущая, никакой машине не проехать. Пришлось договориться с институтом им. Склифосовского – Русланова выступает перед врачами бесплатно, но за это ей по праздникам предоставляют “скорую помощь” с мигалкой.
Наступает 7 ноября. Русланова выступала на ЗИЛе потом на ткацкой фабрике, что на Варшавском шоссе. Оттуда нужно ехать на второй часовой завод, что в начале Ленинградского проспекта. На Большом Каменном мосту – гулянье. Шофер Витя включает мигалку и – во всю мощь - сирену. Дорога до Моссовета по улице Горького заняла сорок минут. “Опаздываем”, нервничала Русланова. И тут чуть не под колеса “скорой” бросился человек:
“Доктор, скорее, женщина рожает, плохо ей!” Тем временем какие-то люди открыли двери, вытащили носилки, погрузили в рафик молодую женщину. “Ребята, никакие мы не врачи, а артисты. Поглядите, ведь это Русланова!” Не слушают! Пытались было проехать побыстрее к какой-нибудь больнице – куда там! За ревом толпы никакой сирены не слышно, “скорая” тащится, как черепаха!..
Лидия Андреевна страшно испугалась, ведь откуда ей, приютской, знать, как роды принимают! Помолилась: “Вразуми, Господи, бабу серую!” И сразу успокоилась.
Велела аккомпаниатору достать гармонь из футляра и вышла к толпе: “Давай три аккорда погромче и шпарь вступление к “Валенкам!” Но что там три аккорда, когда такой шум! Тут “Русланова” как рявкнет со всей силы: “Вааа-ленки даааа вааа-ленки, эх да не подшиты стареньки!” Толпа зашикала, заулыбалась, и стала затихать. Но, как только песня кончилась, заревела громче прежнего, взорвалась аплодисментами, и не успела певица ничего сказать. Тем временем женщина возьми да и роди! Слава Богу, нашелся в толпе один врач, правда – лор, но все же сумел кое-как принять.
“Мальчик!”, - услышала Русланова, и тут у нее так сердце от воспоминаний защемило, что уж и сил нет петь. Но, взяла себя в руки, грянула “Очаровательные глазки”. Два куплета спела, дождалась тишины, и руку на гармонь положила.
Народ молчит, ждет продолжения. А Барыня во всю свою луженую глотку как закричит: “Люди добрые! Я вам еще много песен спою, но в другой раз. А сейчас не до того - женщина у нас в машине родила. Мальчика! Чтобы его уберечь, в больницу надо! Вы уж расступитесь, будьте добреньки, пропустите нас!”
И – случилось чудо! Толпа потеснилась, образовав проход.
Через месяц в одной церкви при закрытых дверях (тогда, в 70-е, за участие в церковной таинстве могло ох как влететь!) крестили младенца – того самого мальчика, родившегося под пение Руслановой.
Лидия Андреевна была крестной матерью. В честь нее ребенка назвали Русланом.
Барыня держала на руках живое крохотное тельце и думала, что отдала бы весь свой талант, всю свою славу, все свои богатства, даже все свое семейное счастье, чтобы хоть на минуту прикоснутся к собственному сыну.
Но жизнь никогда не соглашается даже на самый выгодный обмен! “Видно, теперь уж я его не найду. Что делать, раз так Господь судил”, - вздохнула Русланова…
В сентябре 73 года тяжелая, счастливая, необыкновенная жизнь великой русской певицы оборвалась.
На сердце Руслановой нашли следы нескольких инфарктов, что, в общем, неудивительно.
Похоронена Лидия Андреевна на Новодевичьем кладбище.

Ирина ЛЫКОВА
 
ПинечкаДата: Пятница, 19.08.2011, 04:21 | Сообщение # 45
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1453
Статус: Offline
Сегодня исполняется ровно год с того дня, как ушёл из жизни замечательный писатель и интересный человек...

памяти его и посвящается это воспоминание ...

Проверка на кошерность

Владимир Левин, Нью-Йорк

Словно ржавый гвоздь забили в сердце – умер Эфраим Севела, автор знаменитого фильма – символа перестройки «Попугай, говорящий на идиш», многих кинолент, повестей «Легенды Инвалидной улицы», «Тойота Королла», «Моня Цацкес –знаменосец», ряда замечательных рассказов. Он соединил в себе таланты режиссера, писателя, сценариста, общественного деятеля, он был одним из первых, кто пробил дорогу советским евреям на Запад.

Мы из одной альма-матер, хотя он старше на 10 лет и еще - на Великую Отечественную войну, на которой был солдатом. Не сыном полка, которых все же оберегали, а в конце войны отправляли в суворовские училища, а именно солдатом в 15 лет. Он был первым из рванувших в эмиграцию еще в 1971 году. И первым из деятелей искусств и культуры, вернувшимся в Москву. Он был разным, противоречивым и авантюристичным хулиганом, за что его и любили. И невероятно талантливым. Эту беседу с ним я записал в свой блокнот 10 лет назад. Сегодня перечитал и удивился, насколько она актуальна.

В университете они были неразлучны - два фронтовика и два Фимы. Один из них – маленький пулеметчик Ефим Галкин, журналист, другой – огромный пехотинец Ефим Драбкин, в то время сценарист «Беларусьфильма», вошедший в историю культуры и литературы под именем Эфраим Севела как кинорежиссер, сценарист и писатель. Разновеликого роста, они про себя говорили, что являют собой диаграмму роста проституции в стране. Один Ефим учил меня профессии, другой – ничего и никого не бояться и жить весело. Они оба так и жили.

Лучшее поколение советских людей - это фронтовики. И никто меня в обратном не переубедит. Они уходят один за другим.

Лет десять назад мы совершенно случайно столкнулись с ним нос к носу на Брайтон-Бич. Как будто расстались только вчера.
- Ты откуда и куда?
- Проездом из Канады в Москву. Слушай, а как там Фима Галкин? Где он, что с ним?
- Фима уже Там. Его больше нет.
- Пойдем помянем.

Мы пошли в «Распутин» и помянули как следует. При этом вспоминали самое смешное. Севела хохотал, как ребенок, хотя обычно он слушает очень внимательно и серьезно. Я рассказал, как однажды у меня зазвонила вертушка, и шеф, который был членом ЦК, верховным депутатом и директором в ранге министра, спросил:
- Ты не знаешь, где Галкин?
- Знаю. В «Кошкином доме» все еще обедает и поет неприличные песни официанткам.

«Кошкин дом», или «Мутный глаз» - так называли мы Дом искусств, вернее - уютный ресторан при нем. Мы ходили туда обедать, и Фима частенько засиживался в нем.

- А что случилось? Уже день кончается.
- Чтоб через двадцать минут были у меня. Оба. Дело серьезное.

Фима Галкин сидел в пустом ресторане в окружении официанток и пел:

В ромашках спряталась,
Сняла решительно.

Он был до изумления пьян. С трудом его вытащили оттуда и представили пред светлые очи начальника, который тоже изумился – Фима никогда прежде на работе не употреблял. Наш доблестный руководитель сообщил, что завтра в семь утра мы должны быть в аэропорту, чтоб лететь на какое-то всесоюзное совещание, что Галкину нужно отоспаться, что мы вообще все распустились.

Галкин молчал. Шеф быстренько вызвал свой членовоз, велел водителю отвезти Фиму домой, снял с вешалки его коротенькое пальто и помог его надеть. Фима нащупал у себя в кармане трояк и подал его шефу, как будто тот - швейцар ресторанный. Все, кто был в приемной, так и покатились от хохота.

Николай Тимофеевич никогда к журналистам никаких репрессалий себе не позволял, но трояк этот запомнил надолго...

С Севелой мы вспоминали все самое смешное, чем тогда жили, какие номера откалывали в студенческие годы.

- Ну а ты как живешь? Я где-то читал, что у тебя появилась какая-то недвижимость на острове Фиджи, что живешь то в Израиле, то в Германии, а теперь вот снова стал москвичом . Где тебе лучше?
- Везде хреново. Я по природе своей авантюрист, искатель приключений на свою голову и жопу. Такой вот уродился.

- А что в Канаде делал?
- Там в Торонто был фестиваль еврейского кино. Фестиваль, конечно, среднего уровня, хороших фильмов было немного, нужно было затыкать какие-то дыры, поэтому у меня взяли сразу два фильма, и оба они забрали почти все призы. Это «Колыбельная» и «Ноктюрн Шопена». И это сразу же отразилось на русских книжных магазинах в Торонто – буквально вымели все мои книги. Звонят, спрашивают, как достать. И не только в этом городе – во всей Канаде не осталось в магазинах ни одной моей книги. Так что не зря туда съездил. Вообще я восхищен Канадой, это поразительная страна, такой архитектурной красоты и чистоты на улицах нет даже в Германии. А воздух какой! И покой на улицах – никто никуда не спешит. А вот однажды в Голландии случилось со мной такое приключение: я решил пройтись вдоль трамвайной линии, а потом устал и сел в трамвай. Только сел – все трамваи остановились, ибо какой-то идиот грузовиком перегородил дорогу. Полчаса стояли трамваи, но нервничал по этому поводу только я один. Я никуда не спешил, но мне одному хотелось «жалобной книги». Так вот, Канада очень похожа на Голландию – все очень чисто и очень спокойно. Они никуда не спешат и очень хорошо работают. Я не могу очухаться от этого впечатления потому, что в Москве все на ушах стоят. Да и в Штатах мало порядка в этом отношении. И вот что сделали канадцы: они сняли налоги с тех, кто вкладывает деньги в кино. И к ним посыпались миллиарды долларов. И Канада уже через два года стала получать призы за свои фильмы. Сюда стали ездить съемочные группы из разных стран, деньги потекли. Из Голливуда к ним перебросили сразу миллиард. Поэтому там появилась великолепная возможность работать: совершенно свободно можно создать свою кинокомпанию и снимать любые фильмы. И вот после победы на фестивале мои канадские друзья предложили мне попробовать это дело. Они поговорили с раввином, который своим вниманием и деньгами поддерживает русскую общину Канады. Раввин сказал, что всё это интересно, он хочет со мной познакомиться, но прежде всего меня «надо проверить на кошерность». Это же хуже, чем цензура – проверка на кошерность. В Союзе меня, стесняясь, щипали – проверяли на лояльность по отношению к советской власти. Они даже знали, что поступают дурно. А здесь, в свободном мире, открыто говорят, что меня надо проверить на кошерность. Ну так снимайте свои фильмы у себя в синагоге и показывайте их, не выходя на улицу!. Я потрясен этим.

- Про тебя, Фима, чего только ни говорят и пишут! Считают, что ты сам неправильный еврей, что показываешь евреев в неприглядном свете, с иронией, они у тебя всегда смешные недотепы, как твой Моня Цацкес - знаменосец. Тебя обвиняют даже в антисемитизме.
- Я показываю людей такими, какие они есть. А каждый видит то, что хочет видеть. Между прочим, все фильмы, которые я снимал в эмиграции, за исключением одного – «Люди Брайтон-Бич», - делались не за еврейские, а за гойские деньги. А «Люди Брайтон-Бич» сняты на деньги русской мафии, основу которой в то время составляли сам знаешь кто. Это были еврейские деньги.

- А как ты их заполучил?
- Сижу в «Распутине», злой, как черт. Сценарий написан, а снимать не на что. Кругом рожи одна другой криминальней. И девки у них на коленях – картинка, как в фильме про нэпманов. И вдруг один из них подходит ко мне и спрашивает:
- Почему наш еврейский писатель так расстроен? Я ваш читатель, читал ваши книги, они мне по душе, потому что честные. Чем я могу вам помочь? – и он покровительственно так похлопал меня по плечу.
Я рассказал, что хочу снять картину об эмиграции, но денег достать не могу. Ни одна американская кинофирма не хочет иметь чужака. Своих хватает.
- Это не проблема, - сказал он. – Сколько надо для начала?
Тут к нам подсело еще несколько криминальных морд:
- Слушайте сюда, - сказал тот, кто подошел первым. – Эти отморозки местные не дают нашему писателю делать кино. Как вам это нравится?
Они сказали, что это им не нравится и пошли к столикам шептаться с теми, кто сидел за ними в окружении продажных гёрлс.
- Мне надо двести пятьдесят тысяч для начала.
- Минутку, никуда не уходите, я сейчас вернусь.
И таки он вернулся:
- Пока вот вам, - он протянул пачку, - это лично для вас. А завтра с утра зайдите в эту контору (он протянул мне записку, в которой корявым почерком был записан адрес) и там вам выпишут чек на 300 тысяч.

Я запросил минимальную сумму, потому что надеялся сэкономить на Польше. Я собирался снимать в Польше, потому что она еще была в советском блоке, и там многое можно было снять бесплатно. Например, мне нужно было снять лагерь военнопленных – в Америке это стоило бы минимум пять миллионов (чтоб его построить, нанять людей, получить всевозможные разрешения на съемку и т.д.). А в Польше есть Майданек, превращенный в музей. Я пришел к директору-хранителю этого музея, захватив с собой две бутылки польской водки «Житняк». Обе бутылки вместе стоили тогда 1 доллар 80 центов. Он мне отдал лагерь на трое суток со всем его обслуживающим персоналом. И я понял, что в социализме, который всё ставил с ног на голову, что-то есть, как говорил наш общий друг Фима Галкин. А когда я снимал в СССР фильм «Годен к нестроевой» - мы снимали его под Гродно, - нам дали целую дивизию с боевой техникой. Совершенно бесплатно. Потом, правда, эта дивизия была поднята по тревоге и ушла. Что делать? Тогда мы с директором фильма поехали в Гродно к начальнику тюрьмы. Эта тюрьма сохранилась еще с польских времен. И опять же за две бутылки водки начальник тюрьмы дал нам две тысячи зеков для съемок. Мы брали на себя расходы по их кормежке, начальник тюрьмы клал деньги за эти дни себе в карман, а у нас появилась армия «военного времени» – 40-50- летние солдаты с такими рожами! Их сажали на танки, а вокруг них в полушубках белых, как будто это офицеры, были охранники. И великолепно все получилось! Это стоило грош. Здесь, в Америке, съемка такого эпизода обошлась бы минимум в полтора-два миллиона. Когда-то в СССР участники массовки получали три рубля за съемочный день. И кормили их бесплатно. У нас фильмы были дешевыми – 500 тысяч считалось очень много.

- А что ты думаешь про современное российское кино?
- Ничего не думаю, потому что не о чем думать. Вот дают Никите Михалкову миллионы долларов на патриотический фильм. И он делает, к примеру, «Сибирского цирюльника», который должен быть взять приз на Каннском фестивале. Фильм получился не то чтобы бездарный, а просто провальный. Там, если смотрел, был такой эпизод: русский офицер выпивает ковш водки и этим же стеклянным ковшом закусывает. По-моему, стекло – не очень кошерный продукт. Но им очень хотелось выполнить пресловутый «социальный заказ» – сделать духоподъемную патриотическую картину.
Никита и Андрон Михалковы – очень талантливые люди. Но Никита полез в политику, а это для художника означает конец. Там, где начинается политика, там кончается искусство. И всё, что бы он ни делал сейчас, обречено на провал.

- Ты сейчас можешь смотреть на Россию в упор. И видишь, как погибает огромная страна, антисемитская по своей сути. Ее сотрясают страшные судороги, бесчисленные катастрофы. Понятно, что СССР был империей зла. Но ведь вот от России отцепились ее национальные окраины. Русским никто не мешает построить свободное, демократическое государство. Но ничего не получается. Почему?
- Причин тому много. Но в любом случае все свалят на евреев. Они-де всё провалили. Каким образом? А вот как: уехал в эмиграцию весь корпус заместителей директоров, их места заняли другие. А именно заместители в СССР делали дело. В основном, это были евреи. Директор, руководитель пил и получал ордена, а работали замы и главные инженеры. Замов периодически сажали в тюрьму за воровство директоров. Теперь они подались в эмиграцию, и в стране воруют все, кому ни лень. Предприятия оказались без толковых руководителей. И если там начнется очередная заварушка, тем, кто там остался, мало не покажется. У меня это большой радости не вызывает, потому что я там сам теперь живу.

- Но почему ты, гражданин США и Израиля, вернулся туда, откуда тебя с треском выставили, живешь там, где практически нашему человеку жить невозможно?
- А потому, что я по природе своей авантюрист, и мне это интересно. Тем более, что Лужков вернул мне точно такую квартиру, которую я оставил. Он даже где-то заявил, что Севела второй раз не эмигрирует. За себя я спокоен – у меня есть американский паспорт. Нас вызывали в посольство и сказали, что делать в случае чего. Мы должны покинуть свои квартиры, оставив там всё, кроме денег и документов. Нам показали никелированные нары, на которых мы будем спать, покуда за нами не прилетят самолеты. Мы не должны ехать никуда на своих машинах, не брать такси, а ехать только на попутках к американскому посольству. А оттуда на специальных автобусах нас вывезут на аэродром Чкаловский. Меня для этого специально вызывали в американское посольство, со мной было еще человек пять-шесть, имеющих американское гражданство, но работающих в Москве. Нас привезут во Франкфурт-на-Майне, и мы там будем жить до тех пор, пока в Москве все не прояснится.

- Это всё на полном серьезе? Но разве можно так жить, когда под тобой вулкан?
- Мне нужно чувствовать русский язык, жить среди своих героев.

- Среди этих недотеп, которых ты так ярко показываешь?
- Я родился в самом еврейском городе Советского Союза. Меня не надо проверять на кошерность. А мои евреи, книжные и киношные, - такие, какими я их вижу глазами художника.

- Давай откроем тайну тайн. Самый еврейский город Советского Союза, в котором ты родился, называется Бобруйск. Он настолько узнаваем в твоих «Легендах Инвалидной улицы»! Так щемит сердце, когда ты показываешь его и его довоенных людей! Талантливо, свежо! Кстати, твои «Легенды» проторили дорогу эпигонам, которые создали вслед за тобой «Легенды Невского проспекта», «Легенды Арбата».
- Это ж замечательно, что не я, а у меня крадут. Какая страна, такая нынче и литература. А ты что хотел?!

- Теперь твой родной город не в России, а за рубежом.
- Да, мой Бобруйск оказался теперь в стране, где президент – полный идиот, но он ведь в союзе с Россией.

- Фима, ты же прекрасно знаешь, что «шахтерский» Бобруйск, где все доставалось из-под земли, давно уже переселился на Брайтон-Бич или под Хайфу. И там теперь твои герои и их потомки. Я вот думаю о том, как тебе повезло, что ты пацаном вырвался из пекла, в которое Бобруйск превратили фашисты и полицаи. Как ты жил и выжил, когда началась война?
- Я потерялся. Мой отец был военным. Его часть ушла и была разбита, а куда подевалась мама, не знаю, вероятно погибла в гетто. А я беспризорничал, пел на станциях, и за это мне давали хлеб или что-нибудь съедобное. Пел я хорошо, этому научился в хоре Бобруйского Дома офицеров. Хористками там были гарнизонные буфетчицы, и я точно угадывал настроение женщин:

Жена найдет себе другого,
а мать сыночка никогда.

Воровать я не хотел и не умел. Поэтому пел так на станциях целый год. А в пятнадцать лет пристал к воинской части, которая направлялась на фронт. И на фронте получил совершенно взрослую медаль «За отвагу». Война проверила меня на кошерность. И Отечественная, и Судного дня 1973 года, когда я сражался в составе Армии обороны Израиля. Ты будешь смеяться, но скажу тебе откровенно: война Судного дня для меня, как и для многих тех, кто приехал в Израиль из Союза, была духовной радостью, очищением. Я был уже довольно взрослым солдатом боевых, элитных частей ЦАХАЛа – мне было уже за сорок. В 42 года начал опять воевать. На призывной комиссии за мной бегал молодой израильтянин, требуя, чтоб я поменялся с ним мочой. Он рассчитывал, что моя моча спасет его от передовой, от боевых частей. Но я был тверд. И хотя я был староват для боевых частей, меня туда взяли. Два месяца я служил во время войны, а потом каждый год по месяцу в мирное время. Ей богу, это были самые светлые дни в моей жизни. ЦАХАЛ стал для меня величайшей жизненной школой. Здесь солдата уважают, его не пинают, к нему обращаются так, будто от него зависит все. Я два года шел с винтовкой по Великой Отечественной войне, снимал фильмы про армию и войну, но такого уважения, такого отношения к солдату, как в ЦАХАЛе, не видел нигде. И именно поэтому израильская армия непобедима. Такую армию мог создать только великий народ, исключая, конечно, того раввина, который хотел проверить меня на кошерность. Я, родившийся и проживший полжизни в атеистической стране, в военной семье, сам солдат – почему кто-то должен проверять меня на кошерность, на ортодоксальную благонадежность?! Такая вот кибенематография получается.
* * *

Мы о многом в тот день, перешедший в вечер, говорили. Это было десять лет назад. Таким он и остался в памяти, этот широкоплечий, могучий человек, которого любят и будут любить те, кто смотрели его фильмы и читали его книги. В том числе и еврейские бандиты, многие из которых погибли позже в перестрелках между собой или надолго сели в американские тюрьмы...


Сообщение отредактировал Пинечка - Пятница, 19.08.2011, 04:52
 
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » всякая всячина о жизни и о нас в ней... » воспоминания
Поиск:

Copyright MyCorp © 2024
Сделать бесплатный сайт с uCoz