Город в северной Молдове

Воскресенье, 26.07.2026, 03:20Hello Гость | RSS
Главная | воспоминания - Страница 48 - ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... | Регистрация | Вход
Форма входа
Меню сайта
Поиск
Мини-чат
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
  • Страница 48 из 48
  • «
  • 1
  • 2
  • 46
  • 47
  • 48
воспоминания
отец ФёдорДата: Суббота, Вчера, 10:30 | Сообщение # 706
Группа: Гости





Белый унитаз

Иногда я думаю, что, случись это на несколько лет раньше или позже, всё обернулось бы совсем иначе.
Маленькие дети всё воспринимают как должное. Подростки, наоборот, – в штыки.
 
Но мне было десять лет – тощая, нескладная, косы до колен, в голове – каша из полупереваренных книг и невообразимых фантазий. Запойное чтение прекрасно уживалось с бурной дворовой жизнью – я сайгачила на улице, играла в войнушку, дралась, воровала вместе со всеми барбарис в ближайшем детском саду.

Однажды коварный сторож нас подкараулил и изловил. В процессе выкручивания преступных ушей опознал меня – и долго причитал про дочь такого человека.
Мама была главным врачом крупного санатория – огромный парк, водогрязелечебница, вольер с попугайчиками и канарейками, вечные иностранные делегации и чёрная “Волга” с персональным водителем.
Помнится, никого во дворе, включая меня, это особо не волновало. В беседке, где мы учились играть в ножички, социальные различия не существовали вовсе.
Полы мама мыла сама, готовила – тоже. От нас не уходили гости – советские, весёлые, молодые. Пирожки жарились тазами – с капустой, с грибами, с яблоками. Каждый – с просторную мужскую ладонь.
Все мамины недюжинные связи уходили на книги – библиотека у нас дома была царская. Но у малолетней шпаны, в кругах которой я имела честь вращаться, конкурентным преимуществом это не являлось. А вот настоящий офицерский планшет – да. Папа – офицер. Служил в гарнизоне. Это было уже серьёзно. Во дворе я считалась девчонкой авторитетной.
Вообще, папин гарнизон, мамин санаторий, завод искусственного каучука и глюкозо-паточный комбинат были четырьмя китами, на чьих толстых спинах мирно покоилась местная жизнь.
Пару раз в день процессы на заводе и комбинате доходили до таинственной алхимической точки – и округу обдавало залпом вони, невообразимой, густой, первобытной. Небо моей родины было окрашено во все цвета апокалиптической побежалости.
В городе, посмеиваясь, рассказывали анекдот про незадачливых фашистов, которые так и не смогли извести в душегубке местного жителя, привыкшего и не к такой концентрации ядовитых газов...
Ефремов – вот как называлось это славное место.
Серый, крошечный, провинциальный. Облезлые купеческие домики в центре, грязные рафинадки хрущёвок, красная площадь, хитрушка, кладбища – старое и новое.
На самом деле городок был с небольшой, но славной историей. Много лет спустя, уже взрослая, встречаясь с Ефремовом на страницах Тургенева, Бунина и даже Толстого, я всегда виновато замедляла шаг, пытаясь разглядеть всё, что ускользнуло от меня в детстве, но – напрасно. Даже олитературенный, Ефремов как будто стремился занять как можно меньше места. Вечный эпизодический персонаж. Тихий обитатель мелкобуквенных примечаний.

Я не питала к нему никаких чувств, я просто родилась тут и жила.
Пока в 1981 году мы не переехали в Кишинев.


С поразительным, свойственным только детям бессердечием я не помню никаких сборов – а ведь всю нашу жизнь, включая несколько тысяч книг, надо было как-то уместить в коробки и отправить на сотни сотен километров в будущее, в другую республику, пусть и советскую социалистическую, но – другую.
В памяти застрял один-единственный разговор с родителями – на кухне, всегда полутёмной (первый этаж, старые тополя, сирень).

Мы теперь будем жить в Кишинёве.

Я кивнула невнимательно.
В Кишинёве я до этого была один раз, лет в пять, и запомнила, что была ночь и посреди двора рос огромный грецкий орех.
По семейной легенде, я закатила грандиозный скандал, требуя непременно укрыть меня красным пуховым одеялом, – таковы были мои тогдашние представления о прекрасном. Одеяло добыли, меня укрыли, несмотря на сорокаградусную июльскую жару.
К сожалению, умение добиться своего любой ценой я утратила примерно в том же возрасте. Но красным пуховым одеялам симпатизирую до сих пор.

В общем, против Кишинёва я не возражала. Он был не взаправду, на словах. А во дворе меня ждали Оксанка Архипова, Сережка Старухин и все-все-все. Мир был незыблемым, каким он бывает только в детстве.
Но мы действительно переехали.

Первое, что я увидела и запомнила, было солнце.
У солнца был вкус, цвет, запах, тяжёлый и нежный нажим.
Оказывается, оно было таким.
На несколько месяцев это слово (даже не слово, а ощущение) стало для меня главным – оказывается.
Оказывается, розы росли прямо на улице – белые, красные, чайные, даже чёрные, честное слово, – непроницаемо чёрные на отворотах и обшлагах, бархатные, как кошачья шкурка, и горьковатые на вкус. Белые лепестки, если разжевать, были кисловатые, прохладные.
А из розовых – варили варенье. Ещё из белой черешни. И из помидоров. Но самое вкусное варенье – из абрикосов, целеньких, полупрозрачных, светящихся, внутри каждого, словно эмбрион, упругое ядрышко.
Чтобы добыть его, косточки разбивали молотком – отдельная кропотливая работа. Абрикосы, кстати, тоже росли на улице.
И персики – к моему огорчению, несъедобные, маленькие, густо-фиолетовые, плотно-шерстяные, как будто войлочные. Декоративные.
Шелковица марала бульварные тротуары – белая, чёрная.
Оказывается, бульвары тоже были, и проспекты, и Комсомольское озеро с каскадом фонтанов, сбегающих от белой ротонды на вершине холма к самой воде, покачивающей нарядные лодки.
Летом, вечерами, фонтаны подсвечивали радостным, разноцветным, а в ротонде играл духовой оркестр. Ещё был театр, нет, три театра и один цирк, а ещё зоопарк и самая настоящая беломраморная триумфальная арка, перемигивающаяся через площадь с красным, гранитным Лениным и средневеково-бронзовым, зеленоватым, в патину, Штефаном чел Маре.
Это вообще были цвета Кишинева (а заодно и молдавского флага) – красный, зелёный. Белый добавляло солнце. Красное вино, красные помидоры, белые, сказочные, сложенные из котельца домики в центре, каждый словно воткнули в охапку зелени.
Армянская. Болгарская. Угол Ленина.
Степенный, старинный город к окраинам дичал, становился совсем уже простодушным, деревенским.
Можно было стукнуть в любую калитку, попросить попить. Хозяин выходил с кувшином домашнего вина, выросшего и вызревшего тут же – бусуйок и шасла кудрявили крышу навеса, в подвале круглили крепкие животы ростовые бочки.
Стакан выносился один-единственный, из него степенно пил сперва хозяин, потом – по очереди – все жаждущие. Законы южного гостеприимства.
Вино пачкало губы и языки, детям его, поразмыслив, разбавляли водой до акварельной бледности. Брехали собаки, в воздухе дрожала весёлая золотая мошкара, птицы к вечеру неосторожно пробовали соперничать с цикадами.
Всё пахло, пело, лопалось, переливалось, жило.

Это был шок – только не культурный, а физиологический.
Мне как будто выдали все органы чувств сразу.

Больше всего я ошалела от еды.
Самое смешное, что я была с младенчества малоежка – список того, что я отказывалась употреблять в пищу, приближался к списку всего съедобного вообще, мама ухищрялась как могла, пытаясь затолкать в меня хоть что-то, помимо солёных огурцов и молочных сосисок. Последние в Ефремове не водились в принципе и добывались родителями во время командировок в Москву – несколько раз в год. Оставшееся время я держалась только на огурцах.
Но в Кишиневе еда оказалась явлением эстетическим.
Новеньких, нас без конца приглашали в гости, тарелки ставились на стол по-южному – в два ряда: синенькие, красненькие, синенькие с красненькими, лук наре́зать мелко-мелко, добавить, перемешать, перцы печёные – с уксусом и чесночком, перцы фаршированные, помидоры – тоже фаршированные, мамалыга (режется ниткой) со сметаной, с брынзой, со шкварками, просто – сама с собой, костица, мититеи, зама, муждей.
Плацинды продавались на каждом углу – жареные, жирные, за 16 копеек, в промасленной бумажке; взбитые сливки в кафе “Гугуцэ” посыпали тёртым шоколадом и выдавали лакомкам столовую ложку, серую, алюминиевую, лёгкую.
Всего за пару часов можно было выстоять любой из десятка сортов колбасы (копчёная тоже наличествовала!), буженина и пастрома лежали, развалясь, на витринах, цена, даже стыдливо указанная за сто грамм, поражала воображение, но любая хорошая хозяйка умела приготовить не хуже.
Мясо запекали в хлебе, в перце, в соли, в дефицитной фольге.
В овощном на проспекте Ленина прямо в зале стояла взаправдашняя крестьянская телега – гружённая живыми тыквами, синеглазой картошкой, помидорами, сухими связками лука и чеснока.

А центральный рынок!
Ряды солений (оказывается, арбузы бывают мочёными, а перцы – квашеными), мешки орехов (оказывается, бывают молодыми, беленькими, похрустывающими на зубах), километры овощей и фруктов (оказывается, продаются ящиками и вёдрами), крестьяне за прилавками – самые настоящие, некоторые даже в кушмах!
Один ежегодно, в августе, привозил яблоки размером с хороший мячик – каждое весило не меньше шестисот грамм и на свет, разрезанное, было совершенно прозрачным. Под ветками три подпорки стоит, хвастался хозяин.

Задастые кишиневские матроны, деликатно отставив мизинчик, лакомились смрадной овечьей брынзой, выкладывали на тыльную сторону ладони завитки густой сметаны, золотистый, вполне мандельштамовский мёд.

Да вы кушайте, кушайте, пробуйте, не стесняйтесь.
Розовое бычье сердце, зеленоватый дамский пальчик, лиловый кардинал.


Гаргантюа и Пантагрюэль из зачитанной книжки стремительно наливались жизнью, превращались в правду, бугрили громадные, розовые, до самого кишинёвского неба, брюхи и зады.

Все вокруг ели, орали, смеялись, ссорились – и снова смеялись.
Я была даже не счастлива – ошеломлена.


А ещё: в Кишиневе не говорили – пели.
Украинские, молдавские, еврейские, цыганские словечки путались под ногами, ластились, прыгали, норовили лизнуть в лицо. Чужой незнакомый язык был всюду и я ухнула в него солдатиком, с головой.
Кириллица не спасала, а только сбивала с толку, потому что привычные буквы складывались в непривычные слова – бомбоане, мэй, мэрцишор, че те лежень, кодруле, фэрэ плоайе, фэрэ вынт, ку кренжиле ла пэмынт.
И вот ещё невероятное, синемордое, в оранжевых усах, прямо на вывеске – ынкэлцэминте!
Оказывается, слова могли начинаться на “ы”. Оказывается, ынкэлцэминте обозначало всего-навсего – обувь.
Ещё были слова, которые смешно притворялись русскими, – пошта, фрукте, спиняуа, – а были и просто русские, но тоже смешные, потому что произносились забавно, на протяжный взмывающий распев. Даже сейчас, спустя страшно сказать сколько московских лет, я мгновенно слышу в чужой речи эту маленькую южную музычку – и бросаюсь навстречу, распахнув руки, радуясь, хотя уехала из Кишинёва в девятнадцать лет, кляня всё, что так полюбила в десять, – шум, жару, солнце, крикливое, радостное обжорство, все эти миорицы и мэрцишоры, збоаре албинуца, зум-зум-зум.
Де унде сынтець думнявоастрэ?
Вы откуда?

Пауза. Улыбка. Недоверие. Родство. Выпуклая радость узнаванья.
Кишинэу. Тираспол. Бендеры. Орхей.
На московских рынках меня обсчитывают редко...

Как-то раз я услышала родной мелодичный говорок в Италии, совсем в глуши, в придорожной харчевне, и выдала юной глазастой официантке привычное де унде сынтець.
Она вдруг застыла – вся, даже пальцы и лицо, – развернулась и убежала в ресторан, оставив нас с мужем на террасе в тревожном недоумении.

Обиделась? Но я же ничего плохого не сказала, честное слово. И она точно из Молдавии. Я не могла ошибиться. Точно не могла.
И не ошиблась.

Официанточка вернулась – и не одна, с маленькой женщиной в белой поварской куртке, смуглое, дублёное лицо, светлые глаза в чёрных ресницах, круглый маленький подбородок, идеальный, монетной чёткости нос.
В Молдавии я видела таких много, очень много. Когда-то здесь действительно был Рим.

Это моя мама. Она работает на кухне, повар.
Мы кишинёвские. А вы откуда? Тоже Кишинёв. А где жили? Мы на Малой Малине. А я с Новых Чекан. Я встала, села, снова встала – растерянная, счастливая почему-то больше, чем они, собравшая все драгоценные обломки когда-то живого, послушного молдавского.
И несколько минут с южной трассирующей скоростью мы наперебой вспоминали посреди тосканского нигде 56-ю школу, вокзал, проспект Молодежи и магазин Марица, парк Победы и Пушкина, стефании и муст, а вы на каком троллейбусе добирались? Я на шестнадцатом. А нам недалеко было – мы пешком.

На прощание мы обнялись, и римская мать-волчица из Кишинёва ушла на свою кухню варить итальянскую пасту для европейских туристов.
А её дочь, официанточка, догнала нас возле самой машины и сунула мне что-то небольшое, горячее, твёрдое.


Это вам. На память. Простите, другого просто нету ничего. Чтоб подарить.

Это был маленький белый пластмассовый унитаз.
Я щёлкнула кнопкой, крышка распахнулась, запрыгал невидимый почти, крошечный огонёк. Зажигалка.
Мулцэмеск фрумос. Ла реведере.
Ла реведере.


Мы обнялись ещё раз. Будто и правда – родные, случайно встретившиеся на чужбине. Официанточка вдруг схватила меня за руку и испуганно сказала по-русски: вы же ещё приедете? Да? Пожалуйста, приезжайте!

Мы не приехали.

Но унитаз жив до сих пор. Стоит на полке, изрядно уже пошарпанный, безнадёжно китайский.
И до сих пор при нажатии даёт огонь – а если подождать немного, то и маленькое, робкое, но всё ещё южное тепло.


Марина Л. Степнова
 
  • Страница 48 из 48
  • «
  • 1
  • 2
  • 46
  • 47
  • 48
Поиск:
Новый ответ
Имя:
Текст сообщения:
Код безопасности:

Copyright MyCorp © 2026
Сделать бесплатный сайт с uCoz