Город в северной Молдове

Воскресенье, 28.04.2024, 01:14Hello Гость | RSS
Главная | Поговорим за жизнь... - Страница 27 - ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... | Регистрация | Вход
Форма входа
Меню сайта
Поиск
Мини-чат
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » Наш город » земляки - БЕЛЬЧАНЕ и просто земляки... ИХ ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО » Поговорим за жизнь... (истории, притчи, басни и стихи , найденные на просторах сети)
Поговорим за жизнь...
БродяжкаДата: Вторник, 28.09.2021, 00:22 | Сообщение # 391
настоящий друг
Группа: Друзья
Сообщений: 710
Статус: Offline
Пронзительный рассказ Льва Шварцмана о судьбах евреев — преступлении, искуплении, спасении и любви...



Монумент в селе Пепены Сынжерейского района в память о жертвах трагедии, произошедшей 16 июля 1941 года. В этот день там расстреляли более 300 евреев.
С этой историей тесно связана судьба героев рассказа...



Два деда

Последние годы мои артерии ремонтируют в одной из клиник соседнего города Эссен. И в этот раз я там оказался для очередного медицинского вмешательства в нарушенный кровоток.
Палата была на двоих — у окна лежал мужчина немного моложе меня. Я поздоровался, переоделся и достал книжку. Заходили медсёстры, что-то у нас измеряли, давали медикаменты, приносили кофе, потом ужин, брили.... 
Всё это время сосед проявлял какое-то избыточное внимание ко мне, как-то загадочно посматривал, улыбался, он явно хотел поговорить. У меня не было желания знакомиться, вступать в беседу. Хоть и не впервой доводилось проходить завтрашнюю процедуру, но всё равно мысли возвращались к ней.
А сосед всё поглядывал. Когда визиты сестричек «сошли на нет», он заговорил.
Неожиданно по-русски:— Вы ведь из России? Ну, я имею в виду из Союза. По акценту слышно, что вы из России или из Польши. У вас завтра тоже операция? 
— Так, пустяки.
— А у меня, наверное, посерьёзней. Здесь до вас лежал старичок, немец, ему не расскажешь то, что я хочу вам поведать. Знаете, врачи говорят, что мои шансы — пятьдесят на пятьдесят. А то, о чём я вам расскажу, будете знать только вы. Мы даже детям не всё рассказывали, сейчас поймёте почему. Так что, это удача, что вы говорите по-русски. Я хочу вам рассказать нашу историю. На всякий случай. Да и мне приятно будет всё вспомнить...
Мне совершенно не хотелось говорить, слушать, но сосед был на другой волне. Своим вступлением он меня не заинтриговал — я предположил, что услышу какую-то заурядную историю «ниамана» — это мой неологизм из греческого, созданный по аналогии с «графоманом» и означающий неудержимое стремление не писать, а рассказывать. Я встречал таких людей. 
Не дождавшись моей реакции, сосед продолжил:— Вы дослушайте только до конца, хотя начало, может быть, будет скучным. 

***

Это было 42 года назад. Вы откуда приехали? Из Молдавии? О, да мы с вами ещё и земляки! Знаете Единцы? Я после института трудился в этом райцентре. По работе часто бывал в командировках. В тот раз меня послали в Свердловск. Самолёт улетал из Кишинёва вечером. Когда объявили мой рейс, я не поспешил к стойке регистрации, как другие. Зачем? Лучше посидеть, порешать кроссворд. Но на очередь поглядывал, и когда она укоротилась больше, чем наполовину, стал в её хвост. С собой у меня был только портфель — я любил летать налегке. 
Через несколько минут я обратил внимание, что вдоль очереди, от её головы, движется какой-то парень и со всеми подряд заговаривает. Я подумал, что он предлагает что-то купить. Но никого, видно, его товар не заинтересовал. Когда же он подошёл близко, я услышал, что он просит пассажиров передать в Свердловск вино.
Только теперь я заметил у него в руках полиэтиленовую канистру. Он просил: «Возьмите, пожалуйста. Здесь вино, домашнее. Вас встретит моя жена. У неё скоро день рождения. Пожалуйста!» 
Тогда жидкости ещё не запрещалось перевозить в самолётах. Но люди отворачивались, покачивали головами, отговаривались тем, что у них и так много багажа... 
Не знаю, почему, но мне стало его жаль — уж больно он упрашивал, и чем ближе подходил к концу очереди, тем отчаянней, нет, скорее, униженней.
Но все ему отказали.
И хотя мне совершенно не нужны были хлопоты с его вином, я, неожиданно для самого себя, сказал: «Давай сюда твоё вино!» Он преобразился: — Я вам очень благодарен. Катя, это жена, встретит вас в аэропорту, я ей позвоню. Ей там очень вино нужно. В лаборатории и на занятиях с девочками день рождения надо будет отметить. Она там на курсах: работает и учится. Спасибо вам большое!.. Благодарность выслушивать мне было неприятно, может быть, потому, что мне не хотелось тащиться с чужой канистрой. Я спросил, как я его жену узнаю. Он сказал, что она сама ко мне подойдёт. — Дай на всякий случай твой телефон, — предложил я. Он нацарапал цифры на клочке бумаги и я сунул его в карман...
 
В самолёте я поставил канистру под ноги.
Время, как и самолёт, летело быстро — к концу полёта в моих кроссвордах осталось по три-четыре ненайденных слова. Когда я вышел из самолёта, почувствовал собачий холод, то есть такой, когда даже собаку пускают в избу. В Молдавии зимы мягкие, да вы сами знаете, а тут я был просто счастлив, когда оказался в аэровокзальной избе.
Багаж мне ожидать не надо было, с портфелем и канистрой я прошёл в зал прилёта.
Ко мне сразу подошла молодая женщина. — Я — Катя. Большое вам спасибо! — И тут же спросила: — А вы куда сейчас? В гостиницу?— Да нет, — ответил я, — посижу здесь до утра, а там поеду добывать место. — Если хотите, можете поехать со мной. Я живу в гостинице. Свободных мест, конечно, нет, но вы сможете до утра посидеть в фойе. Там тепло. 
Я согласился. Промёрзший автобус довёз нас до центра города. Катя пошепталась со швейцаром, и он пропустил меня в фойе. В креслах спали такие же бездомные командированные.
Катя ушла к себе, а я потихоньку оттаивал. Не успел ещё выйти из меня весь холод, как она появилась и повела к себе.
— Я живу здесь с подругой, она сегодня в ночной смене. Можете расположиться на её кровати до утра. 
— А швейцар не поднимет тревогу? Не вызовет милицию?
— Не вызовет, — сказала Катя, — я налила ему вина. Давайте и мы с вами по стаканчику выпьем... Вино оказалось отличным. Катя разрумянилась. Ни о чём запоминающемся мы не говорили, но главное висело в воздухе. Мужчина всегда чувствует, когда женщина к нему благосклонна. Взгляды Кати, её улыбки, случайные прикосновения, неестественно громкий смех после любой моей шутки не оставляли неясностей.
Я был свободным мужчиной, но тогда уподобился библейскому Иосифу, который — помните? — не уступил домогательствам жены своего египетского хозяина. Из почтения к нему.
Вот и у меня из головы не выходил муж этой женщины, просивший захватить для неё вино. В общем, остаток той ночи я провёл, не раздеваясь, на кровати подруги.

***

Проснулся я поздно. Кати не было, на её кровати спала вернувшаяся подруга. Я умылся и пошёл устраиваться. Когда подошла очередь, по отработанной схеме сказал служащей, как теперь говорят, ресепшена, что у меня бронь «Молдвинпрома».
Как всегда, сработало — я получил номер, а она — бутылку «Белого аиста».
Я так подробно об этом рассказываю, потому что обстоятельства этой поездки изменили мою жизнь. Сейчас поймёте, почему.
Вечером ко мне постучалась Катя и пригласила в гости. С коробкой конфет я пошёл к ним в номер. Банкет там выглядел дружбонародным: на столе молдавское вино и уральские пельмени, а за столом, помимо трёх женщин, молдаванки, украинки и русской, двое мужчин армянского разлива.
Меня усадили рядом с Катей, получалось, что я должен за ней ухаживать. Но я опять её разочаровал. Гулянки там проходили почти каждый вечер. Я к ним больше не присоединялся, хотя Катя приходила ещё пару раз, звала.
Но у меня всё время перед глазами стоял парень с канистрой, умоляющий взять вино для жены. Вино, которое теперь пили армяне и разные прочие швейцары... 
Я размышлял, требует ли справедливость сообщить мужу о характере времяпрепровождения жены или пусть он пока считает себя счастливым супругом?
С одной стороны не моё это дело, а с другой — уж больно обидно было за него. Мужская солидарность, наверное. Не знаю, но бумажку с номером его телефона я не выбрасывал.
Кстати, я не сказал — на ней было и его имя — Николай...
За два дня до возвращения я постучал к Кате. Она была одна. Я спросил, не хочет ли она что-то передать мужу? Она испытующе посмотрела на меня, потом сказала:— Ты ведь хочешь ему доложить, какая плохая у него жена. 
— Честно говоря, хочу, но вряд ли это сделаю. Хотя и ставлю себя на его место. Мне жаль твоего мужа. Я помню, как он клянчил у очереди взять для тебя вино, а ты его пьёшь тут с кем попало. А позвонить ему я могу и без тебя — у меня есть его телефон. 
— Я подумаю насчёт гостинца, — сказала Катя. — Когда ты улетаешь?
На следующий вечер она пришла. Положила небольшой свёрток.— Вот, передай ему. И не суди меня строго. Ты же знаешь, что в чужой семье не разобраться. И даже в собственной.
— Ладно, позвони ему, скажи, что я прилетаю завтра в 17.50. Пусть он меня встретит.
— Так у тебя нет его телефона? — спросила Катя. Было понятно: знай она, что у меня нет номера телефона её мужа, то наверняка никакого подарка для него не было бы.
— Есть телефон твоего Коли, есть — я показал ей его бумажку...
И он меня встретил. Сразу подошёл. Запомнил, наверное, хотя прошло две недели. А может, узнал по канистре. Потому что Катя попросила меня захватить пустую тару — ей, видать, ещё много вина потребуется. 
Николай расспрашивал, как там его Катя? Может, в мае возьмёт отпуск и слетает к ней.
«Только тебя там не хватало», — подумал я. Он предложил подвезти меня. Я охотно согласился — мне надо было на автовокзал. По дороге он снова спрашивал про Катю. Сказал, что у неё завтра день рождения, и предложил заехать к нему выпить хорошего вина за её здоровье. 
— Это недалеко — уговаривал Николай. — Ты такого вина ещё не пил!
Я не сказал ему, что он ошибается. Мне очень хотелось его просветить, но я оттягивал этот момент. Наверное, поэтому и согласился заехать к нему. Хотя очень сомневался, что открою ему глаза. 
Он с Катей и его родители жили в частном доме, я не разобрал в каком районе Кишинёва — было темно. 
Его отец принёс кувшин вина, мать накрыла на стол. 
— За Катю! — произнёс отец. — Чтоб успешно сдала экзамены, получила профессию и быстрей возвращалась! Это было то же самое вино, но вкус его был более ласковым — на него не повлиял полимерный сосуд.
Меня всё расспрашивали о Кате. Я этим милым людям был близок только потому, что вчера видел её. Николай на каждый тост откликался лишь глотком вина — ему ещё нужно было везти меня. Застолье затянулось, но в конце концов я распрощался и мы поехали. Минут через десять «Москвич» заглох. 
— Наверное, бензин кончился, — сказал Николай. — У меня датчик не работает. Но ничего, пойду искать бензин, а ты посиди пока в машине. Он взял канистру, которую я привёз, и ушёл. В темень, дождь, грязь...
В Свердловске я бы замёрз, а в Кишинёве мне удалось даже заснуть. Благодаря вину, конечно. 
Сколько прошло времени, не знаю, разбудил меня Николай, который откуда-то приволок бензин. Он предложил вернуться и переночевать у него. но я отказался. Хотя не исключал, что теперь раньше утра, возможно, и не уеду. Наверное, хотел побыстрей расстаться с ним, чтобы не мучиться искушением «поступить по справедливости».
У автовокзала мы тепло попрощались.
Сейчас вы поймёте, что до сих пор была только присказка. Но без неё не было бы сказки. Чудесной сказки, длиною в 42 года. Выпади любое из этих, в общем-то незначительных, событий, и я приехал бы на вокзал раньше. А значит, мог уехать домой, и конец этой истории был бы другим. Вернее, никакой истории не было бы.
 



Центральный автовокзал Кишинева в 1980 году.

В помещении автовокзала было многолюдно. На улице — мерзкая погода, вот народ и толкался в кассовом зале. Немногочисленные сиденья были напрочь заняты, многие расположились на чемоданах. Автобусов на черновицкое направление до утра не предвиделось. Я стал бесцельно бродить по залу, поглядывая на девушек. Возле одного из вазонов увидел на полу и поднял дамскую перчатку. Синюю, с цветочками. Левую. Теперь, прогуливаясь, я смотрел не на лица девушек, а на их руки — вдруг отыщется владелица! Будет повод для флирта. Хотя перчатка могла принадлежать и какой-нибудь старушке... 
Я начал представлять себе, как выглядит хозяйка перчатки.
Хотите верьте, хотите нет, но вскоре я увидел синюю перчатку. Девушка. Симпатичная. Я остановился, пригляделся, да, точно такая же перчатка. На правой руке. Ею девушка держала книгу, левая же рука была в кармане пальто, видать, отогревалась. Девушка подняла на меня глаза, но сразу же продолжила чтение.
Я подошёл ближе. — Девушка, вы ничего не теряли? — задал я самый дурацкий из возможных вопросов. — Да, однажды в детстве, когда не хотела мыть посуду, мама сказала, что я потеряла совесть. А вы что, из бюро находок? 
— Я нашёл перчатку, которую вы потеряли, — сказал я. — Вот она.
— Да, это большая потеря. Если бы со мной такая случилась, я бы заодно и покой потеряла. Но перчатка эта не моя. Девушка вытащила из кармана руку — она была в синей перчатке. С цветочками. Я почувствовал себя полным идиотом — надо же такое совпадение!
В магазины Кишинёва завезли партию этих перчаток, что ли?
Она продолжила:— Нет, я не Золушка, по крайней мере это не моя туфелька, то есть рукавичка. Идите и ищите дальше ту раззяву, которая её потеряла. 
Мне казалось всегда, что я за словом в карман не лезу, а тут я никак не мог сообразить, что говорить. И произнёс следующую банальность:— А куда вы едете?
Она ответила: — Если вы, принц, превратили бы тыкву в карету, то я с удовольствием поехала бы в Бельцы. В последнем автобусе, который ушёл полчаса назад, мест не было. Теперь придётся сидеть здесь до утра.
Она просто сжалилась надо мной. Тем, что отвечала. Но она сделала мне ещё один подарок:— Если хотите, могу вам предложить присесть вот на этот чемодан — он вас выдержит. Это, конечно, не трон, но ведь и вы не настоящий принц…
Я, конечно, сел.
Я никогда не встречал такой девушки. Она была красива, остроумна, от неё веяло какой-то особенной свободой. Но я и дальше был не оригинален:— Что вы читаете?
— Ничего интересного — у меня послезавтра экзамен по лингвистике. Приходится готовиться. А вы куда едете?
— В Единцы. Так что до Бельц смогу помочь вам с чемоданом. 
— Отлично! — сказала она. — И кого я должна буду благодарить?
— Меня зовут Адриан. А вас?
— Мила, — как-то просто сказала она.
Может быть, потому что у меня в голове ещё шумело вино, но я нагло, глупо и пошло спросил:— Мила, а вы не замужем? А то вы в перчатках, и я не вижу есть ли у вас обручальное кольцо.— А вы что, ищете невесту? — спросила она. — Ах, да, Золушку по варежке. Но вы убедились, что это не я. Но если бы это было и не так, всё равно, Адриан, я бы за вас не пошла.— Почему? 
— Потому что от смешанных браков рождаются, хоть и красивые, но, как правило, несчастливые дети. Вы хотите иметь несчастливых детей?
— Почему несчастливые? — спросил я. 
— Потому что у несчастливых родителей и дети несчастливы. Да и ваши родные были бы против брака с еврейкой. К тому же, как слышите, и сама еврейка против.
— Но почему? — спросил я в очередной раз.
— Потому что мы стараемся создавать семьи со своими соплеменниками. Нас очень мало в мире, а смешанные браки — самый верный путь к исчезновению народа. Хотя бывают исключения, даже у нас в семье такое было...
— Не браки, а антисемитизм уничтожает наш народ. Так что, не переживайте, я тоже еврей, — сказал я. .
— Вы, Адриан, еврей? Как ваша фамилия? Рабинович? Шпрингимбет?
— Нет, Морару. Но я всё равно еврей. Могу рассказать, как это произошло.
И я рассказал ей мою историю. Потом она рассказала про свою семью.
Начали мы говорить на вокзале, продолжили в автобусе, который пришёл в шесть утра. Да ещё у её общежития, наверное, час простояли — дождя в Бельцах не было.
Говорили мы с перерывами, отвлекаясь на разные обстоятельства, но я вам наши истории расскажу более компактно.
Ну вот, как я стал евреем.

История Адриана

Наша семья родом из Пепен, это село недалеко от Бельц. Да вы знаете! И о пепенской трагедии тоже наверняка слышали.
Так вот, моя бабушка жила в Пепенах, а дедушки у меня не было. Даже фотографии его я не видел.
В детстве мы с мамой часто бывали у бабушки, да и каждое лето я у неё проводил.
Когда стал постарше, начал спрашивать о дедушке. Мне говорили, что он во время войны умер, но я чувствовал: от меня что-то скрывают. 
Когда мне было лет 16, бабушкин сосед, мой приятель, Мирча, рассказал мне, что произошло с моим дедом.
Мирча знал об этом от родителей, которые велели мне не рассказывать. Но Мирча не утерпел.
До войны дед часто уезжал в город по всяким делам. Останавливался всегда в гостинице у одного еврея. Тот был парализован, сидел в инвалидной коляске. В первые дни войны Бельцы сильно бомбили. Еврей этот эвакуироваться не мог — куда убежишь в коляске? Но чтобы спрятаться от бомб, он решил с семьёй переждать в деревне. Как-то добрался до Пепен к своему старому знакомому.
Дед принял его с женой и сыном. Скорее всего, они ему хорошо заплатили.
Всё это я узнал потом от бабушки. А вот что дальше случилось, мне тогда рассказал Мирча. 
Но сначала надо вообще знать, что произошло в Пепенах.
В июле 1941-го в село пришли немцы с румынами. Через пару дней собрали всех евреев в здании сельсовета, всего человек 300. Людей вместе с детьми без воды и пищи продержали там несколько дней.
 Я всё это узнал позже, когда стал интересоваться этим массовым убийством. Там погибли все местные евреи плюс те, которые приехали, чтобы укрыться от бомбёжек.
Их всех румынские жандармы расстреляли, а тех, кто пытался вырваться, местные жители тут же убивали вилами, сапами, топорами... 
В общем, это была страшная трагедия. Я о ней, всё что можно было, прочитал, а люди ничего не рассказывали. Стыдно, наверное, было.
Лишь лет 15 назад в селе памятник жертвам установили, я на его открытие уже отсюда, из Германии, ездил. 
Так вот, когда стали собирать евреев, дед повёз «своих» тоже. Но не довёз. Он их сам убил. И ограбил. Сделал он это с каким-то подельником. На фоне массового убийства три человека больше, три меньше — кто считал?..
Но не все в селе были убийцами, люди знали, кто что тогда делал. И хоть молчали про это, но помнили. И про деда, как видите, не забыли.

Список убитых евреев — жителей Пепен.

Когда я бабушку расспрашивал об этом, она утверждала, что ничего не знает — да, был приказ явиться евреям, дедушка не мог не подчиниться. А там их, бедных, жандармы поубивали. Никаких драгоценностей она не видела. А дед где-то погиб, наверное, когда русские стреляли, в него случайно попали. 
Знала ли бабушка о том, что сделал её муж? Я на этот вопрос до сих пор ответа не имею.
Но думаю, что она понимала, почему он в 44-м исчез.
Мирча сказал, что он ушёл с отступающими румынами. С тех пор о нём никто ничего не слышал. Скорей всего, прожил безбедно где-то в Румынии... 
Когда Мирча мне всё это рассказал, для меня мир обрушился — сначала я не поверил, а потом, поняв, что такое выдумать нельзя, места себе найти не мог. Только об этом и думал. Всех расспрашивал. Осторожно, конечно. Но никто про убийство «жидань» ничего не говорил. 
От кого-то узнал, что после войны в школе на сцене актового зала много лет стояла инвалидная коляска. Это могла быть только та — в то время такая штука была диковинкой.
Я не смог её отыскать. Хотел найти и родственников убитых дедом людей, но не понимал, как это сделать. 
Я знал от бабушки только имя жены парализованного еврея — Бетя и имя сына — Яша.
Как с такой информацией искать? А если бы и нашёл, что я мог им сказать? «Извините за то, что мой дедушка убил вашего!».
В общем, я не мог смириться с тем, что мой дед — убийца евреев. Фашист! Ножом зарезал их, как ягнят. Это мне тоже Мирча сказал. 
Я не знал, как мне жить дальше. Стал читать о Холокосте, хотя, как вы знаете, у нас тогда он замалчивался.
Но однажды я понял, что надо сделать. Убитых, конечно, не вернёшь. Во время войны такие, как мой дед, уничтожили шесть миллионов евреев. Треть народа погубили. Как это можно исправить? Я понял, как. Я решил стать евреем. 
Забегая вперёд, скажу, что я уговорил мою сестру и самого младшего брата тоже стать евреями. Чтобы хоть так уменьшить рану, нанесённую нашим дедом этому народу: троих он убил, трое его внуков заменят их.
Наивно? Может быть, но ведь всё получилось, правда, чудом. 
Когда меня призвали в армию, я попал в Москву. Во время увольнений ходил не по театрам, а по синагогам. Знакомился, присматривался. Там мне сказали, что гиюр, то есть переход в еврейство, для меня невозможен. Но в моих поисках я познакомился с одним либеральным раввином. Он меня выслушал, понял и поддержал. Я стал ходить на его занятия, мы беседовали и вне их. Он многое мне об еврействе рассказывал. Давал литературу. 
В конце концов я влюбился в иудаизм — это мировоззрение невероятно обогатило меня. Вы знаете, однажды у меня даже мелькнула кощунственная мысль — если бы мой дед не совершил страшного преступления, я бы никогда не узнал того, что выработал этот народ. Надо сказать, что евреем я тогда не стал, хотя обрезание сделал. 
Гиюр я прошёл через много лет, когда был уже женат. Так что, сказав Милочке, что я еврей, я немного приврал. Но по сути евреем к тому времени я себя уже ощущал. А гиюр я прошёл в Москве, правда, аж в 94-м году. Так сказать, формально стал евреем. 
Я рассказывал сестре и брату о еврействе. Они тоже увлеклись, как я уже сказал, идеей компенсировать преступление нашего деда. Правда, перейти в иудаизм для них тоже оказалось тогда невозможным. Но сестра вышла замуж за еврея, они уехали в Америку, и уже там она перешла в иудаизм.
А брат, не стану скрывать, купил документ, что его мать была еврейкой, и смог уехать в Израиль. Женился там, стал военным, воевал, дослужился до расана, это как у нас майор. И у него, и у сестры есть дети, всего пятеро, все — настоящие евреи. 
Милочка очень внимательно выслушала мою историю. А в ответ рассказала свою. 

История Милочки

Её дедушка тоже оказался ещё тем «фруктом». Он, белорус, жил с женой — еврейкой в селе где-то под Минском. В 41-м году, когда пришли немцы, дедушка выгнал жену из дому вместе с их дочкой, которой было тогда три года. И не просто выгнал, а с позором, на виду у всей деревни. «Пошла вон , жидовка, — на всю улицу кричал, — вместе с твоим еврейским отродьем!»
Его жене пришлось с дочкой уйти из села. На верную погибель выгнал. 
Все поначалу удивлялись, вроде, дружно жили. Но потом свыклись, увидев, сколько истинных лиц открылось со сменой власти.
Дед прожил годы оккупации один, никого в дом не пустил, хотя были женщины, которые к нему подкатывались.
А когда немцы ушли и полицаи разбежались, в доме опять появились его жена и дочка — ей уже было 6 лет. Она и стала потом мамой Милочки. 
Представляете себе, он три года прятал жену и дочку в сарае в подвале, заложенном поленницей. А выгнал их публично, чтобы никто не заподозрил, что они в доме.
В ту же ночь они и вернулись. Никто об этом не знал. Кроме бабы Мили, соседки. Её он посвятил на всякий случай — мало ли что с ним могло произойти. 
И произошло: его немцы арестовали по подозрению в связи с партизанами. А он и вправду им помогал, но докопаться до этого немцы не смогли, отпустили.
Вот пока он у них в кутузке сидел, баба Миля приходила к нему в дом за скотиной присмотреть, а заодно и за людьми: поесть принести, ведро вынести.
А Милочку потом в честь бабы Мили назвали — до её рождения та не дожила. 
Вот такие два деда в нашей семье образовались. Это тоже нас с Милочкой сблизило. Мы стали встречаться, а через полтора года поженились.
Милочка закончила институт, мы перебрались в Кишинёв. Родили двух детей. Дочь мы назвали в честь Милочкиной бабушки — Полиной, а сына — в честь дедушки — Сергеем.
Мы прожили очень счастливую жизнь. Мне до сих пор становится страшно при мысли, что я мог Милочку тогда не встретить. А это так и случилось бы без той канистры вина. 
Я много раз убеждался, что каждое наше доброе дело добром отзывается. Примеров — масса, только я и так вас уже заговорил. Да и спать пора — завтра у нас трудный день.
 Скажу ещё, что в Германию мы перебрались, потому что Милочка очень серьёзно заболела. Лучшее лечение для неё было только здесь. И это было правильным решением. В конце концов Милочке потребовалась пересадка одной почки, потом второй. Первая была моя, а вторая — чужая. Мы благодарны Германии и немецким врачам — они значительно продлили Милочке жизнь. Вот так получилось, что дети наши и внуки живут в Израиле, а нам с Милочкой суждено лежать в немецкой земле...
Дети каждый год приезжают. Они прекрасно устроены — ни в чём не нуждаются. Я тоже всё время здесь работал, хорошо зарабатывал — у меня редкая для Германии инженерная специальность. Мы с Милочкой ещё давно решили перевести наши сбережения армии обороны Израиля. Я так и сделал. Чтобы у них там мир был.

***

За время рассказа моего соседа я не задавал никаких вопросов. К сожалению, не включил диктофон. Так что язык моего соседа передаю, признаюсь, неточно, складнее как-то получилось, чем он говорил. А события его рассказа, уверен, я хорошо запомнил.
Рано утром меня вместе с кроватью отвезли на процедуру. Вновь в палате я оказался часа через два. Моего соседа не было, а его кровать стояла на месте. Я хотел посмотреть на карточку с его фамилией на спинке кровати, но мне нельзя было шесть часов вставать. А потом пришли медсёстры и стали менять его постель. Я спросил, где он? Мне ответили, что он на операции, а потом его переведут в отделение интенсивной терапии.
Вскоре появился новый сосед — улыбчивый турок примерно моего возраста. С ним я тоже в беседу не хотел вступать. Теперь по другой причине — я был под впечатлением от вчерашнего рассказа.
На следующий день меня выписали. На всякий случай я спросил фамилию моего рассказчика, но, как и предполагал, мне её не назвали, ссылаясь на защиту персональных данных.
Больше я его не видел. Не знаю, как завершилась операция, надеюсь благополучно. У меня возникло много вопросов к нему, но как его найти, я не знал. Даже не знаю, из какого он города.
Поэтому я решил записать рассказ и распространить его в слабой надежде, что он попадётся ему на глаза, и он захочет откликнуться. Поэтому и мой электронный адрес привожу. Так что, возможно у этой истории будут уточнения. Пока же я изложил всё, как запомнил, но изменил все имена. Кроме одного — Милочка. Уж больно ласково его произносил человек, которого я назвал Адрианом.


Лев Шварцман
 
KiwaДата: Понедельник, 13.12.2021, 11:58 | Сообщение # 392
настоящий друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 677
Статус: Offline
Эфраим Баух

ВЫХОД В ЖИЗНЬ
1952-1954


Сапоги солдафона, топчущие
солнечную полоску на казённом полу
...Как подкову, дарит за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз…
Осип Мандельштам. Мы живем, под собою не чуя страны…

День тридцать первого августа пятьдесят второго года выпадал на воскресенье. За несколько дней до этого надо было сняться с воинского учёта перед отъездом в Одесский Политехнический. Понедельник — день тяжёлый, чем военкомат не шутит, и я решил пойти во вторник, двадцать шестого.
Спал я на свежем воздухе, в узком, как нора, шалаше, пристроенном самодельно к дряхлому нашему забору, и первое предутреннее, едва уловимое движение ветерка с реки поверх охладившейся за ночь суши будило меня: словно кто-то осторожно шарил в ещё зелёных, но уже теряющих мягкость листьях. В сырой свежести раннего часа, вокруг малой травинки, замершей перед моими глазами, тьма ночи начинала выдыхаться, терять свою силу и аромат, звёзды выцветали и блекли. В плавнях начиналась перекличка петухов. Я шёл по спящему, почти пустому и потому такому беззащитному городку: ранний час обострял чувство прощания. Я старался ступать помягче, чтобы стук шагов не прогонял своим безжизненным равнодушием это чувство.
Первые розовые проблески зари я увидел в широком прогале между аллеями старого парка. Птицы в листве прочищали со сна свои горла, и щебечущий мусор сыпался с деревьев.
Скамейка, на которой мы сиживали в дни каникул, была мокрой от росы. Грубо выкрашенные под бронзу, то ли гипсовые, то ли каменные, сапоги вождя (Лоцмана, Командора, Генералиссимуса, Вперёд смотрящего, имя которого со всех сил стараешься не держать в уме в сложных манипуляциях математики подсознания) топтали зарю.
Эта опасная метафора, на миг выскользнувшая бесконтрольно из подсознания, была тут же проглочена страхом и внезапным видением тёмного коридора военкомата, как выстрел кольнувшим грудь.
Но всё заливая потоками нового дня, мягкие воды рассвета вовсю хлестали между деревьями, поверх крыш, прорываясь в наималейшую щель. Солнце колыхалось в собственном золотистом дыму, оживляя даже угрюмое, длинное, как амбар, с решётками на окнах, здание военкомата.
В коридоре в этот первый час рабочего дня было пусто. Я постучал в дверь. За столом сидел майор Козляковский, голенастый и длинный, как его фамилия, со страдальческим выражением на вечно пепельном его лице мелкого садиста и пакостника. О свирепости его ходили легенды. У окна стоял незнакомый мне подполковник со старым бабьим лицом и бескровными губами, так, что казалось, лицевое тесто
просто рассекалось отверстием хилого рта.
- Чего надо? — спросил Козляковский, уставившись в стену.
- Сняться с учёта... в связи с отъездом на учёбу... — я положил осторожно на стол приписное свидетельство и справку о зачислении в институт.
- Выйди, — сказал Козляковский, не отрывая взгляда от стены.
Испытывая глубоко затаившееся омерзение, я вышел, как выходят из палаты тяжело больного, и тихо прикрыл железную дверь.
Прошло более десяти минут. Я впервые в жизни снимался вообще с какого-то "учёта" и потому не знал, сколько это должно продолжаться.
Вдруг дверь резко распахнулась и Козляковский вышел на своих полусогнутых, заправленных, вероятно, в козловые сапоги, глядя поверх меня в серую стену коридора, резанул с гнусавинкой в голосе;
- Зайди!
Подполковник сидел за столом, в фуражке, и тут я вспомнил, что он совершенно лыс.
- Стой, как положено, - заорал Козляковский, — распустили вас в школе.
Подполковник рассматривал мои документы:
- Паспорт с собой?
Я подал паспорт.
- Мы направляем вас в лётное военное училище, - заговорил подполковник, шлепая губами, как человек, у которого отсутствуют передние зубы. Краем уха я уже слышал о внезапных разнарядках, спускаемых в военкоматы из училищ: вот и влип со своими расчётами — вторник, утренний час.
За решетками окна весело клубилось августовское солнце, ещё более подчёркивая мою беспомощность, и сапоги Козляковского, то ли козловые, то ли хромовые, бронзовея на глазах, топтали солнечную полоску на казённом полу.
- Но я же принят в институт... И у меня... золотая медаль...
- Медалист!.. Брезгуешь военным училищем? Забыл про долг призывника перед родиной? Задрал нос? - заорал Козляковский, и лицо его стало ещё более страдальческим, сморщившись, как от сильной зубной боли, он почти плакал и временами гнусаво блеял:
-  Подполковник окружного военного комиссариата с ним разговаривает, а он... медаль, институт.
За восемнадцать лет жизни никто ещё на меня так не орал. Внутри что-то оборвалось, как от удара ниже пояса. Гнусавый голос хлестал, как плеть по обнажённой печени.
- Но в училище... это... добровольно, - обрёл я слабое дыхание после удара, едва шевеля губами.
- Доброволец! — взвизгнул Козляковский. — Ишь, свободы захотел? Учёный?.. А ты знаешь, что есть закон: после окончания средней школы берут в армию с восемнадцати?.. Будешь выпендриваться, заберём в два счета.
- Где ваш отец, этот... Исак? — брезгливо прошлепал губами подполковник, не отрывая взгляда от первой странички паспорта.
- Был тяжело ранен... под Сталинградом. Умер в госпитале.
- Так вы что, тоже боитесь умереть?.. Все вы?..
Впервые в жизни так отчетливо и в мерзко-публичном месте вспыхнуло на моём лбу клеймо.
- Даю два дня на размышление. Выметайся! – заорал Козляковский.
- Паспорт можно взять?
- Оставь паспорт, - он почти зашёлся в истерике, - пошёл вон.
Я вышел, пошатываясь, на улицу. Всё двоилось в глазах.
Охранник вызвал маму из банка, который был всего в квартале от военкомата.
- Что случилось? — испуганно спросила мама. Она тут же, как я и предполагал, побежала за советом к главному бухгалтеру банка Вайнтраубу, старому лису, крупному мужчине с огромным животом, ранней лысиной и ястребиным носом, слывшему бабником среди женской колонии служащих банка.
Я вернулся в старый парк. Скамейка была на месте. Птицы в листве продолжали чистить клювы, сыпля с деревьев чириканьем и мелким помётом.
Но всё напрочь изменилось, отсечённое слепой стеной каземата-военкомата, и в этот миг не было даже щели, через которую можно было проскользнуть, вернуться в беззаботность утренних часов школьных лет, отроческой жизни.
Я тупо уставился в каменные с облупившейся бронзовой краской сапоги на низком пьедестале: гнусавый визг Козляковского стоял в ушах, заглушая птичий щебет.
По совету Вайнтрауба надо срочно, завтра, первым утренним поездом, ехать в Кишинев, в республиканский военкомат.
Я наотрез отказался спать в доме, забрался в шалаш. Всю ночь мне снились сапоги Командора, каменными подошвами давящие на грудь, наступающие на горло.
Самым ранним был поезд из Рени через Кишинёв на Унгены. Мы вошли в плацкартный вагон, из рассветной свежести в спертый, с сивушным запашком, воздух, скопившийся в купе от нечистого дыхания спящих, несвежей одежды, заношенной обуви.
Мама села на краешек полки, я стоял в коридоре, у окна вагона, без всякого интереса следя, как слабое отражение моего лица накладывается на пролетающие с металлическим лязгом полустанки, насыпи, луговые пролежни, сады, мостики, обрывы, только и видя затаившийся в уголках глаз испуг.
Кишинёвский вокзал, увиденный мной впервые, был весь в каких-то деревянных щитах, настилах, рвах: то ли разрушали старый, то ли доделывали новый. Мы пошли пешком, через какую-то захламленную площадь, которую пытались превратить в сквер, мимо серых закопчённых стен с колючей проволокой поверх, гор металла, скрюченных рельс - всё это скопом, согласно вывеске, должно было представлять завод имени Котовского.
Мы поднимались по узко петляющей, в глубоких промоинах, по склону холма, улице Ленина. В действующей церкви, на пересечении улиц Свечной и Щорса, шла утренняя служба. Старухи с нищенской терпеливостью высиживали паперть. Они глядели  подслеповатыми, в бельмах, глазами на приземистое, выкрашенное в казённо-жёлтый цвет, с длинными рядами окон здание республиканского военкомата. Двумя сторонами оно уходило по Свечной и Киевской, с парадной дверью на пересечении этих сторон.
Весь похолодев, с привкусом жжённой резины во рту (позже это будет повторяться каждый раз, когда буду оказываться в присутственном месте), ожидая человеческого окрика или лая, отворил тяжёлую филёнку. 
Мама шла за мной тенью, но вид у неё был более решительный и бывалый.
В небольшом вестибюле за неким подобием прилавка сидел молоденький лейтенант, не гаркнул, не вызверился, вежливо спросил, в чём дело. Я начал сбивчиво объяснять, мама меня поправляла.
- Извините, вы кем ему будете? - спросил лейтенант, — матерью?.. Посидите здесь, я всё понял... Сын ваш пойдёт со мной.
В длиннющем с десятками дверей по обе стороны коридоре сновали военные, гражданские, девушки с папками, кипами бумаг, лейтенант же объяснял, что к военкому полковнику Корсуну попасть невозможно, ведёт он меня к заместителю подполковнику — Бугрову, и чтобы я не рассказывал тому так сбивчиво.
Лейтенант исчез за одной из дверей. Я сел на скамью у стены, собираясь терпеливо ждать.
Передо мной на стене висел красочный плакат с портретами героев Советского Союза, времени на изучение его было у меня достаточно, да и на удивление тоже: из трёх героев-евреев, о подвигах которых я читал в книгах и статьях, двое на плакате были белорусами — легендарный морской пехотинец, погибший на "малой земле", дважды герой Советского Союза Цезарь Куников и не менее легендарный, и тоже дважды герой, контрадмирал Фисанович. Третий еврей – Машкауцан – на плакате выступал молдаванином.
– Заходите, – сказал лейтенант. Я весь сжался, бочком проскользнул в кабинет, где за столом сидел подполковник с явно располагающей к себе внешностью, жестом указал на стул:
– Ну, так что случилось, молодой человек?
Я начал рассказывать, стараясь быть спокойнее и сдержаннее, хотя давалось мне это с большим трудом.
– Документы у вас какие-нибудь есть с собой?
– Нет. Майор всё забрал... Даже паспорт.
– Паспорт? – удивился подполковник. – Ну и ну... Ладно. Всё понял, знаю, о чём речь. Мы дали указание всем военкоматам снимать с учёта тех, кто поступил в ВУЗы. Возвращайтесь, – всё будет в порядке.
– Товарищ подполковник, извините... Я не встану с этого стула, пока вы не дадите письменное подтверждение того, что сказали. Вы не знаете, этот майор...Простите, товарищ майор... Козляковский...
– Так-таки и не встанете? – удивлённо и вместе с тем внимательно-насмешливо переспросил подполковник, некоторое время вглядываясь в меня. – Ну, ладно, так и быть.
Энергичным росчерком написал на листке несколько слов, расписался.
Бережно, как воду в горсти, чтоб не расплескать, взял я листок;
– Разрешите идти?
– Уже и разрешите. Вы ещё не военный.
За одно мгновение я пробкой вылетел через коридор, двери – на улицу, мама едва поспевала за мной. В эти секунды не было в мире более симпатичных существ, чем старухи, сидящие на церковной паперти.
К Козляковскому я пошёл на следующее утро, в четверг, двадцать восьмого. Он сидел один в кабинете, поглядел на меня отсутствующим взглядом, как будто и не зная с кем имеет дело: – Чего надо?
Молча без слов, положил перед ним записку подполковника Бугрова.
– Выйди!
На этот раз я был спокоен. Озирая стены коридора, плакаты, бачок с водой и кружкой на цепи, я с холодной ненавистью ощущал, что руководит человеком, который, внезапно остервенев, может всё это поджечь и разнести.
– Зайди!
Козляковский сунул мне приписное свидетельство с печатью о снятии с учёта, справку о зачислении в институт.
– А паспорт.
– Какой паспорт?
– Вы его у меня забрали, — впервые прямо и с открытой враждебностью я выдержал его страдальчески-свирепый взгляд.
– Выйди!
Вероятно, в состоянии истерии он забывает, что творит. За дверью стучало: он переворачивал ящики. Наконец вышел и, не глядя, сунул мне мой паспорт.
Казалось бы, всё благополучно завершилось, но неуловимое ощущение тревоги, ожидание подвоха заставляло вздрагивать от взрыва голосов проходящей по улице шумной компании, бояться до времени складывать вещи, с опаской и неверием принимать утреннюю сырость следующего тихо выплывающего желтком солнца на поверхность зарождающегося дня и сладкую простоту будничных часов жизни.
Мама тоже нервничала, затеяла до обеда перебранку с бабушкой, я кружился по двору, не зная, куда деться от их бубнящих голосов, я видел, как вдалеке, на улице возникло незнакомое существо, катящее на велосипеде и явно в нашу сторону, я не знал, кто это, но начал молить, не ведая кого, чтобы существо это проехало мимо, и оно и вправду проехало. Я глубоко вздохнул, и услышал стук в калитку: за ним стояло существо и протягивало мне то ли письмо экспрессом, то ли телеграмму усохшей старческой рукой человечка, развозящего срочную почту. Впервые на официальном бланке или конверте значилось моё имя, отпечатанное на пишущей машинке. Я развернул и прочёл:
"Вы отчислены из Одесского Политехнического института в связи с обнаружением ошибок в вашем заявлении и автобиографии. Вопрос о присуждении вам медали будет обсуждаться в вышестоящих инстанциях.
29.08.52.8.00.
Секретарь приёмной комиссии Козлюченко
."
"Эти козлы меня доканают", - стучало в висок.
Тело стало ватным, пот заливал лицо, бубнящие голоса мамы и бабушки били в висок обморочной абракадаброй. Бессмысленность жизни, расползающаяся на глазах в такой солнечный покойный день, сверлящая затылок гамлетовской строкой "Распалась связь времен", соединялась с этим листком, телеграммой, письмом — от всех тёмных и тупых сил, не ставящих тебя, твою молодость, твои порывы ни в грош, глумящихся над тобой и с жадным злорадством подглядывающих за твоим шевелением страдальчески белыми глазами вурдалаков, бешеных собак, козлоногих леших – Козляковского-Козлюченко...
Я вошёл в дом. Стало тихо.
Через полчаса мы уже тряслись с мамой в кабине грузовика до Тирасполя: завтра ведь суббота, короткий день, а в понедельник – начало занятий, всё было предусмотрено с дьявольской изощрённостью.
Мы стоим за зданием Тираспольского театра. Мы голосуем у обочины дороги на Одессу под безмятежно синим небом божественной бессарабской осени с ровной сухой желтизной дальних кукурузных полей, в гибельной праздничности солнца. Мы стоим в тишине и пыли, подымаемой колёсами проносящихся машин и стоящей комом в горле, тишине, в любой миг могущей обернуться пикирующим свистом фугасных бомб, как это и было одиннадцать лет назад, здесь, в Тирасполе. Пыльная листва деревьев вдоль обочины нависает над нами, сдавливая грудь ядовитой зеленью. Наконец, отъезжаем на грузовике, на груде подсолнухов и кукурузы, испуганные и притихшие в заливающей с избытком пространство гибельной праздничности солнца.
Вечером сидим под обгаженной мухами лампочкой, светящейся сквозь зелень листьев, в доме у родственников, на углу улиц Кузнечной и Тираспольской, в центре Одессы. И колченогий инвалид дядя Миша, заведующий клубом какой-то фабрики, с вечно застывшим в уголках глаз страхом, бубнит мне испуганно-назидательно:
– Бойся, ой как бойся их...
Наутро, как на место казни, отправляемся в Политехнический. Субботний день, народу мало, тем более заметны какие-то растерянные мальчики, бродящие с родителями по скверику напротив института.
В считанные минуты знакомимся, узнаем: двенадцать или пятнадцать человек отчислили из института. И все — евреи. И все — с медалями, золотыми, серебряными, и всем посланы одни и те же письма-телеграммы, только фамилии затем вписаны чернилами (а я ведь этого и не заметил).
И что я, из провинции, со своей мамой-вдовой и нищенским существованием, тут и сын полковника милиции с дальнего Севера, папаша которого летит ещё в самолете, сын какого-то профессора из Киева. Особенно сближаюсь с малословным пареньком с ясно выраженной семитской физиономией и странной фамилией Винограй.
Все уже записались к секретарю Козлюченко, а в понедельник — на приём к директору института профессору Добровольскому, о котором с тошнотворным однообразием рассказывают все ту же байку, как, стоя в писсуаре института, он демократично здоровается со студентами, отнимая руку от ширинки.
Все собираются в Москву, на приём к председателю президиума Верховного совета Швернику. Кто-то уже вышел от Козлюченко, ползут слухи, слабая надежда сменяется ещё более глубоким отчаянием. Действует на нервы дебелая крашенная под блондинку жена полковника милиции с дальнего Севера, с уст которой не сходит имя Шверника, как будто она, как минимум, училась с ним в одном классе.
Приходит наша очередь к Козлюченко.
"Гыкающий" мужичок с лапотным лицом, наскоро облагоображенный галстуком и костюмом, с откровенной насмешкой несёт околесицу, покручивая в пальцах какую-то вещицу, явно напоминающую чем-то кастет, который, несомненно, более подходит для нашего "разговору".
Спрашиваю: –  Можно увидеть мои ошибки?
Какие-то девицы, мужчины куда-то уходят, приходят, суетятся, поглядывая на меня с брезгливым любопытством.
Наконец откуда-то вынырнула папка. Затеивают с нею какую-то суетливую игру. Она ли, не она, нет — она, да не она же; игра грубая, издевательская, да они этого и не скрывают. Сижу беспомощно, молчу, жду, вкус  жжённой резины во рту не проходит.
Какая-то мятая бумажка порхает из рук в руки, ложится перед Козлюченко. Моё заявление, узнаю свой почерк. Видно, как вокруг него колдовали да вертелись с карандашом, ручкой, резинкой. Чья-то мерзкая харя, вытянув трубочкой губы, дует шепотом в козлиное ухо Козлюченко.
– Гы, – говорит он, – гыляди... кхм... те, гылядите. Почему у вас посля фамилии, пэрэд инициалами стоит точка? – "ч" он произносит без мягкого знака.
Вот, суки, даже не постеснялись поставить точку другими чернилами, видно без всякой экспертизы. Харя не отлипает от козлюченкова уха.
- Гы... гыляди... те, гылядитэ, по русской орфографии так нэ пышуть, ну, ну, – ему ещё трудно объяснить, –  к примэру, вот, "рэктору инстытута", значит, да?.. Так нэ "от гражданына Козлюченка заявление", да?..
"От" це тяжка ошибка, поняв? Пышуть, значит, без "от", ну так: "гражданына Козлюченка заявление", поняв?
И специалист по русской лингвистике с облегчением откидывается на спинку кресла, капли пота выступили у него на лбу, глаза сверлят меня с откровенной ненавистью. "Ну и настырный ций жид", — верно думает он.
- А где автобиография? — спрашиваю.
- Уф, — вырывается у него, - це искаты надо.
- Разве все документы не в одной папке? — наивно спрашиваю я.
Мерзкая харя просто срослась с козлюченковым ухом.
- Так вона ж у спэциалиста. Вы запысались к профэссору Добровольскому? Вот вин вам и скажеть.
Козлюченко быстро встаёт и выходит из комнаты.
Харя тут же прячет моё заявление. Ничего не поделаешь, если это называлось аудиенцией, то она закончена.

ПРИЁМ У РЕКТОРА

Пытается ли ректор Добровольский с наглой наивностью старого вышколенного хитреца скрыть сильный антисемитский запашок того, что с со мной произошло?

…То был одесский Политех,
В нём ректор был один из тех,
Кто брал интеллигентно грех
На душу, что запродал
Обычной подлости земной,
Он философствовал со мной.
И положенье осветя,
Он так мне говорил, шутя:
"Зачем же вы, ещё дитя,
Так жадно рвётесь к знанью?
Ну да, вы "наизнанку знать",
Вас надо чаще "изгонять",
Чтоб лучше вы могли познать
Все тонкости изгнанья…
Стихи автора

Бесконечное воскресенье продолжается тихой истерией, мама не отстаёт от меня ни на шаг, не пускает купаться в море, боится, что я утоплюсь.
"Чудачка, – говорю, – да не стоют все эти мерзавцы скопом, чтоб ради них расставаться с жизнью", – а на душе скребут кошки, и омерзительны все проходящие мимо, визжащие, хрюкающие смехом. Режут по живому мясу курсанты военно-музыкального училища, чей зелёный забор напротив дома тёти. Целый день трубят, громко, скверно, фальшиво.
В понедельник с утра Политехнический гудит от голосов, смеха, топота, студенты и студентки, шумные и загорелые, забивают все проходы, а мы, жалкая кучка, жмёмся у дверей профессора Добровольского.
Даже дебелая знакомая Шверника, чей муж всё ещё продолжает лететь с дальнего Севера, сникла и присмирела.
По лестницам Политехнического горохом сыплются шаги множества ног, а я ощущаю себя горошиной отброшенной, закатившейся в щёлку под всеми этими крутыми, как дыбы, лестницами и помещениями, загромождающими пространство жизни.
Только во второй половине дня, уже заплесневев от ожидания, вхожу, наконец, в огромный кабинет, где у самых окон за не менее огромным столом сидит старый беловолосый огромный мужчина с повадками дряхлого льва и списанного из прошлой жизни интеллигента. Он идёт мне навстречу, подаёт огромную мягкую ладонь, что-то благодушно бубнит под нос. Оказывается, он не имеет никакого отношения к приёмной комиссии, никакого понятия, о чём идёт речь, более того, он возмущён.
– Но ваш Козля... Козлю...
– Понял: нечто из семейства козлиных.
– Простите?
– Я вас внимательно слушаю.
–  Он сказал, что вы мне покажете, какие у меня ошибки в автобиографии.
– Ошибки? Какой бред. Что здесь, филологическая богадельня? И кто вас поучал русской орфографии - Орфей-граф-Козлю-Козлевич с "гылядите"? Увольте, это не для меня...
Я ведь вошёл к нему шестым или седьмым: неужели он и тем говорил нечто подобное? Вот уж вправду какой-то бред. Может, те, кто выходил, скрыли что-либо от меня: Так есть ещё надежда...
– Мой вам совет: езжайте в Москву. Тут явно какое-то недоразумение...
– Но я же потеряю столько занятий...
Теперь его черёд глядеть на меня, как на безумного:
– О каких занятиях может идти речь? Я говорю, в Москву езжайте, в министерство высшего образования. Стукните по столу Столетову-Прокошкину.
– Кто это, Столетов-Прокошкин?
Первый — министр, второй — начальник отдела политехнического обучения... Лицо у вас такое славянское, и национальность соответственно...
Гляжу на него во все глаза: издевается, что ли, надо мной, или с наглой наивностью старого вышколенного хитреца пытается скрыть сильный антисемитский запашок того, что со мной произошло? И всё это под прикрытием польского вальяжного аристократизма в смеси с русским простецким панибратством: это же надо - стукнуть по столу министра; кто меня в министерство-то пустит.
В этот момент ясно понимаю и на ходу стараюсь привыкнуть к этой мысли: надо быстрее забрать  документы, медаль действительна два года, но за этим маячит Козляковский, который забреет в два счёта, да что эти козлы, вот лев-иллюзионист играет со мной, как с мышонком.
– В письме сказано, что вопрос о присуждении мне медали будет разбираться в вышестоящих инстанциях...
– Пугают.
– Так если я попрошу документы, мне их отдадут?
– Только пожелайте... Вмиг...
Рука его, более честная, чем изощрённый в борьбе за существование ум, потянулась к телефону, замерла на полпути, забарабанила: кажется, он понял, что я понял, даже как-то смутился.
Боже мой, как все понятия жизни перевернулись в считанные часы: в святая святых науки козлоподобное ничтожество вкупе со знаменитым учёным, в ком страх убил остатки совести, гнали с двух сторон в загон щенка, только высунувшегося в жизнь.
Где она до сих пор таилась, из каких щелей так сразу и со всех сторон поналезла вся эта нечисть – тараканы, козлы, мышиные хари - как в белой горячке, дурном сне, вызванные к жизни пылающим на моём лбу клеймом?
– Извините, – сказал я и вышел из этого огромного кабинета через одну приёмную, другую, третью: казалось, не выбраться на свежий воздух из бесконечных убивающих суконной скукой присутственных мест – судов, канцелярий, военкоматов, секретариатов, в которых за последние дни я насиделся больше, чем за всю предыдущую жизнь, изнывая и погибая десять раз на дню в этих камерах с запахом тяжёлых кожаных диванов, бумагами, уныло тараторящими пишущими машинками под стать уныло-бесполым лицам секретарш.
Моя щенячья беззащитность, наивная и глупая молодость раздувала раздражением ноздри этих старых усохших самок, вероятно, в стадии климакса, да и всех дряхлых церберов высшего образования, давно отдавшихся в руки необразованным, но наглым борзым и гончим, – и каждый норовил ткнуть щенка ногой в бок.
Документы можно было забрать лишь после обеда.
Мы шли с мамой по улицам, спасительно хлестал дождь, но пространство жизни было водянистым, вместе со мной пускало пузыри, и любая афиша, странная человеческая фигура, сам Дюк Ришелье, высящийся памятником над знаменитой приморской лестницей, чугунные пушки у памятника Пушкину — были соломинкой утопающему.
Выглянуло солнце.
Мама была опять в боевом настроении, всерьёз собиралась ехать в Москву, стукнуть по столу Столетову-Прокошкину, чуть ли не врываться к ним, как в годы войны ворвалась в кабинет председателя сельсовета, волоча за собой упирающегося бычка. Она присоединилась к нескольким возбуждённо жестикулирующим мамам у подъезда института, я же спустился к морю...
Вот кому было легче: прорва работ - качать щепки и бутылки у берега, корабли на рейде, бить ленивым, но сильным языком волн в причалы, играть с буем. Мрачный дух бессилия, к которому душа только привыкала, был сродни неверному свету солнца сквозь тучи, поверх моря, кишащего суетой порта. Только лагуны, вдаль тянули к себе как успокоение, открытие чего-то самого нужного и сокровенного.
Опять меня окликнула мама, разыскивающая меня, испуганная.
Чугунная спираль задней лестницы в каких-то тюремных задворках Политехнического, которая скорее ощущалась, как сверло, ввинчивающееся мне в затылок, вела в подземные помещения, где меня должны были вздеть на дыбы: вернуть бумажку с позолоченным обрезом. В неё вошли десять лет моей жизни. Вмиг обесценилась позолоченная монета, которую бабушка хранила на груди и которая потом затерялась после её смерти в переездах и закоулках последующих десятилетий  жизни.
Пугающе веселый абсурд, начавшийся с "гыканья" Козлюченко и обращения меня в славянина Добровольским, продолжался: никогда до этого, да и после я не видел сразу такого количества милиционеров, рядами синих и белых мундиров оцепивших вокзал: оказывается, мы попали на открытие нового вокзального здания. Ощущение было, что милицию согнали из всех одесских щелей — в пешем и конном строю.
Кошмар белой горячки с синими прожилками гнал меня из Одессы, которой даже нельзя было послать холеры на голову, ибо в ней только о холере и говорили.
Все лезли в вагон скопом, как в повисший тревожным гороскопом календарь расписания поездов надвигающегося года, и я, впервые повисший в безвременье, неприкаянный, не знающий, что впереди, грустно ощущал этот новый опыт жизни: уже не будет казаться, что сцепщик, ударяющий по вагонным буксам, станционное здание, увитое виноградом, — благожелательны к тебе, делают всё, чтобы стать частью твоего жадного интереса к жизни; наоборот — они были враждебны и отталкивающи.
Где-то, за Кучургунами, косой полосой проплакал дождь, оставив слёзы на вагонных стёклах, но внутри меня всё окаменело, и в глазах — за открытыми ли, закрытыми веками — стоял, не исчезая, мрачный коридор и приёмные Политехнического, сливаясь в некое одноглазое чудище, подобное Полифему, которое с нескрываемой радостью и облегчением отдавало мне документы.
И этот образ накладывался на всё разнообразие, казалось, пытающейся меня отвлечь природы, летящей за окном, втолковывающей, что только в ней одной моё успокоение на ближайшее время.
На каком-то разъезде, у рельс стыло нефтяное пятно, переливаясь дёготно-лилово и угнетающе. Пыхтел натужно паровоз, густо пахло относимым наискось угольным дымом, который вместе с бубнящими вокруг до тошноты голосами летел мне, как шелуха семечек, в лицо, и нельзя было укрыться от этого, хотя, казалось, ветер изо всех сил старался выдуть эту мерзость. Поезд качало моей лихорадочной опустошённостью. Бланк с позолоченным обрезом и сдвоенным профилем сиамских близнецов Лениносталина казался никчёмной бумажкой.
Горизонт вместе со мной тоскливо и горячечно озирал серые бессолнечные не уходящие остатки дня. Всё истинное — зелёные своды деревьев, чистый пруд, игрушечное село — казалось нарочито вставленным в этот безысходный простор и мир, чтобы лишь подчеркнуть его тоскливую сущность и доконать меня, хотя мгновениями мне казалось, что эти деревья, пруд, село протягивали мне руку помощи. Захлёстываемые безбрежной опустошённостью, прорывались ко мне, раскрывая объятия, — рощи, отдельные деревья, редкие кресты у полотна, чучела на огородах, разбросавшие руки в стороны: всё это летело мне навстречу, всё это, возникнув издалека, несло в себе намёк на соучастие, но уже с приближением было понятно, что это фальшь, и они проносились мимо меня равнодушной иллюзией вечного объятия.
И всё вокруг стучало, отдавая железом и бездушием – стаканы, двери, рамы, станции, полустанки, сцепления, колёса. Даже лица соседей по купе, которые, казалось, с трудом размыкались устами. И каждый со своей повестью жизни, осевшей в морщинах, одеждах, жестах, лексиконах – крестьян, горожан, босяков, командировочных. И среди них, с угрюмой решительностью, непонятной никому из окружающих, сидела моя мама. И я, рядом, со своей только начинающейся трагической повестью. И все были молчаливы и замкнуты в себе. И обнаруживалось, как всё вокруг скудно и скорбно, и скарб едущих и весь их вид были как после наводнения, потопа, неурожая, засухи, ливня  – слинявшими, стёртыми, серыми, с не выветривающейся усталостью в чертах.


окончание читайте ниже...
 
KiwaДата: Понедельник, 13.12.2021, 12:07 | Сообщение # 393
настоящий друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 677
Статус: Offline
окончание...

Я бежал по улицам домой, торопясь всё записать.
Письмо в мой адрес незнакомым почерком на миг обожгло мне пальцы. Но это было письмо от коллеги по несчастью Винограя, ему было чем со мной поделиться: по его мнению, я зря тогда поторопился забрать документы: оставшаяся группа родителей продолжала ходить по инстанциям, некоторые, в том числе и он, были всё же восстановлены.
А выгнали нас, потому что надо было срочно принять группу студентов из стран народной демократии, но ещё не поздно и мне, по его мнению, следует добиваться справедливости.
Но всё это мне казалось таким незначительным и мелким рядом с вырывавшимися из подсознания строками вместе с мгновенным обжигающим выбросом пламени таящегося в глубинах духа.
Верно, к лучшему, думал я, всё, что произошло.
Какого чёрта вообще  несло меня на механический факультет да ещё на станки и инструменты, есть ли что-либо, более мне противопоказанное?
Я бросился в город, и почти сразу же нашёл поэта Василия Худякова, как всегда немного в подпитии.
В какой-то момент, решившись, я сунул ему тетрадку, которую он небрежно положил в карман, пообещав завтра же дать ответ, шёл со мной до нашего дома, пожелал спуститься к Днестру, замолк, долго смотрел на дымящуюся под звёздами, местами замерзающую на глазах воду...
В десятом часу утра я неожиданно увидел его из окна в переулке: он явно шёл ко мне, заполнил наш дом громким голосом, знакомясь с бабушкой и мамой.
Потащил меня в город, в какую-то забегаловку, потребовал водки только для себя, строго глядя на меня, чтобы я, не дай Бог, даже не заикнулся о том, что хочу приложиться к этой мерзости, опрокинул рюмку, понюхал корку, и лишь затем извлёк мою тетрадь.
Старик, – сказал он, – это ты написал!? – "Глубинно гудят рояли, и сердце в тайном брожении. И кажется мир реальным только лишь в отражении..." И это... "Грешно внешен, спешно взвешен..."
Нет, он не сомневался в том, что я это написал, он просто был ужасно взволнован, дёргал плечами, чесал лоб, не находил себе места, выпил ещё водки, крякнув от души, глядел на меня во все глаза:
– Старик... ты понимаешь, что это нельзя печатать?..
Нет, конечно же, опубликуем это... про новый год, но... без "нежно взбешён", он почти пропел эти слова, – ты
понимаешь, черт тебя возьми, а?.. Ты хоть понимаешь, что ты написал?..
Я молчал.
– Извини меня, старик... Стыдно это говорить... Я за тобой давно замечал... Это всё будет напечатано, уверен... после, потом... не сейчас... О чём ты говоришь: рифмы, ритм?
Издеваешься, что ли...
И вообще, что ты делаешь в этой помойной яме, в Каушанах?.. С золотой медалью?..
Извини, краем уха слышал... Ты, брат, ещё молод, всё перемелется...
А вот это, – он ткнул в тетрадь пальцем, – надолго... И не очень-то показывай... Кто-то же, чёрт возьми, должен сохраниться... И извини меня за пьяную галиматью, что нёс вчера…
Значительно сокращённое, так, что в нём не осталось ни одного живого слова, первое в жизни моё стихотворение о встрече Нового года в поезде было напечатано в бендерской газете "Победа" под моим именем. 
И хотя в нём я не узнавал себя, оно произвело впечатление городе и особенно в школе, где примолкли мои враги, без конца исподтишка изводящие мою любимую учительницу русского языка и литературы Веру Николаевну Скворцову.
А после нового года, как и в любой понедельник, я выходил в мерзкую рань ловить на перекрестке улиц Суворова, бывшей Михайловской, и Ленина попутную в сторону Каушан.  Взбирался в пустой самосвал, в железный кузов, дно которого было покрыто снегом, и, так как запрещено было возить людей в кузовах самосвалов, прячась от глаз милиции, ложился в легком своём, подбитом ветром пальтеце и кепчонке на этот снег. Трясло, скрежетало железом, это была самая нижняя точка замерзания и падения моего в те дни, и только молодость заглушала омерзение начала новой недели.
Оказывается, я мог жить без бабушки и мамы, сам по себе, и внешне это было куда как легко, быть может, оттого, что трагические события того года скрыли это в глубине души.
Но, как потом я понял, это было почти вторым рождением, отрывом от пуповины.
В считанные месяцы, когда во мне произошли почти катастрофические сдвиги, когда пусть из искусственного покоя школьных лет я был сразу брошен в мир, как в клетку с козлами, шакалами и прочей тварью, отрыв от семьи переживался в глубине и выступал наружу только, когда я возвращался домой в субботу.
Первые недели января пятьдесят третьего были какие-то особенно мрачные, как будто и вправду я был в волчьей яме. Ощущение неясной, но острой враждебности обступало вокруг  обрывками тёмных, угрожающих разговоров, которые долетали до меня из-за соседних столов в чайной, и всё об евреях, – из покрытых усами ртов каких-то субчиков в полушубках, по-волчьи щёлкающих челюстями, омерзением, которое вызывал во мне директор школы Гитлин, когда он, весь вспотев от, вероятно, всосанной с молоком местечковой жадности, шумно втягивая слюну, считал засаленные кредитки моей нищенской зарплаты, с которой он ещё брал какую-то толику (я подписывался в ведомости за сумму, несколько большую, чем получал) .
Всё это преследовало меня, сдавливало горло днём и ночью.
Тринадцатого января пятьдесят третьего, в день моего девятнадцатилетия – сообщение газеты "Правда" о том, что "раскрыта террористическая группа, ставившая своей целью, путём вредительского лечения, сократить жизнь активным деятелям Советского Союза".
Преступники признались в том, что убили Жданова и Щербакова, собирались "вывести из строя" маршалов Говорова и Василевского. Следствие установило, что "врачи-убийцы действовали по заданию еврейской буржуазно-националистической организации "Джойнт", осуществлявшей в Советском Союзе широкую шпионскую, террористическую и иную подрывную деятельность".
Призрак погрома наливается реальностью, признаки его витают в воздухе. По всей стране сажают врачей-евреев. В Бендерах взяли наших знакомых — доктора Манделя, Касапа, Имаса. 
Мама опять сжигает старые фотографии, бабушка запихивает в любую щель моей одежды красные лоскутки материи, секретарь каушанского райкома комсомола Посларь всё чаще посылает меня в глухие деревеньки "подымать", как он говорит, комсомольцев на весеннюю посевную кампанию, а также, проверять занятия в сельских школах. И я как-то даже рад. И я иду пешком по грязи, по насту, с вечера в ночь по глухой с волчьими огоньками, степи семь километров до села Заим. 
По дороге ни одной живой души, завывает позёмка, где-то неподалёку явственно бродят волки, заброшенно щёлкает сигнальное устройство на железнодорожном переезде, а мне абсолютно всё равно, как бывает перед замерзанием. И так я добираюсь до села, и в "клубе", больше похожем на хлев, несу какую-то ахинею спешно согнанным, засыпающим на ходу, воняющим навозом парням и девкам.
Переночевав на топчане в каком-то углу под иконой, иду дальше, и на буджакских холмах, над селом недвижно стынут чёрные крылья ветряных мельниц в зимнем пустом тумане поверх чёрных в ещё не пробудившейся ночи снегов; неожиданно заскрипев под порывом холодного ветра, крылья начинают вращаться вхолостую среди тощей голодной зимы, и это зрелище так соответствует настроению моей души.
Иду дальше по раскисшей дороге, чёрными горелыми хлопьями кружатся ветряные мельницы на удаляющихся холмах, солнце предвещает пургу, но долгая ходьба и безлюдье успокаивают.
Добираюсь до поезда, чтобы ехать домой, после посещения какой-то обеспамятевшей в болотах и бездорожье деревеньки. Забрался в залепленных грязью сапогах, весь в поту от долгой ходьбы , в вагон, и вдруг очутился рядом с девицей, которая вынырнула из натопленной темноты вагонного коридора на каблучках, обошла меня с грациозностью лани, а быть может, пантеры, села в углу, около окна, поглядев на меня отчуждённо-внимательным взглядом, и я вздрогнул от мысли: каким я должен отражаться в её глазах такой, какой есть, вынырнувший из хлябей и хлевов, – нежно и боязливо в зрачках лани, хищно и агрессивно – в зрачках пантеры, или наоборот, ибо ланям грезятся сильные, а пантерам боязливые, и вдруг понял, что все мои мысли, как самоуспокоение, попытка негодными средствами соединить несоединимое – грациозную девицу и меня, вот уже полгода как погружающегося в навоз, несмотря на то, что официально я значусь не более и не менее как преподаватель русского языка и литературы в молдавской школе.
Девушка исчезла вместе с поездом, словно бы стёртая лапой тьмы с доски ночи, и, оставшись на пустом перроне, я вдруг ощутил страшную опустошённость: я ведь абсолютно не знал, что ждёт меня завтра.
Странно мне было думать, лёжа в привычной с детства постели под покосившейся стеной родного дома, что, всего каких-то несколько часов назад, я брёл по беспамятным волчьим местам, уже по-звериному привыкший ориентироваться в непроглядной, насторожённой и опасной тьме.  А затем – высоко поверх насыпи – небесным видением скользнула девица, и, как зверь, вылезший из навоза и беспамятства и увидевший это чудо, я сгрёб девицу загребущими лапами тьмы и унёс в сон, который тут же обернулся кошмарами и тревогой, сворой тварей  – козлов, мышей и тараканов, преследующих меня с моей добычей.  И я вскочил в постели с бьющимся сердцем и страшным подозрением. Я вдруг кожей и захолонувшим дыханием ощутил: всё, что со мной произошло в последние месяцы, – не сон, не вымысел, а дело нешуточное, и от этого просто так не отвертеться. 
Вот, что было ново и страшно: раньше всегда был закоулок, изгиб, по которому можно отвертеться. Теперь же всё было доотказа заверчено через мой позвоночник, ставший частью винтовой лестницы в тёмных закоулках Политеха, продолжающей сверлом своим буравить набегающие дни.
Оглядываясь назад через десятилетия, думаю, что та ночь была донным часом моей жизни, стиснувшим своими мёртвыми не разгибающимися пальцами моё горло, и никто не мог мне помочь, хотя рядом спали мама и бабушка, и можно считать чудом, что я вырвался из этих мёртвых объятий и не потерял рассудок.
Помню, какое-то время после этого я пребывал как бы в оцепенении: работал, машинально поглощал пищу в чайной.
Начало марта нахлынуло неожиданной не ко времени оттепелью, решётчатые отверстия в торцах мостовых, канализационные глотки захлебывались грязными потоками, несущимися взахлёст вдоль торцов. Я простыл, с температурой тридцать семь и восемь лежал в углу под радиоточкой и ходиками с гирей, внезапно насторожился: голос Левитана усилил и без того сильный озноб в теле - Сталина хватил удар. Это я сразу понял из нудного наукообразного медицинского заключения, которое читалось грозным с лёгким трагическим надрывом голосом, знакомым каждому существу в заледеневшем пространстве одной шестой земного шара. Самое странное и смешное, отчётливо на всю жизнь запомнившееся, что у отца народов и у меня в этот миг была одна и та же температура.
Озноб прошёл. Такие встряски лечат посильней всяких лекарств. Несмотря на уговоры Прилуцкой не ехать, я встал, оделся потеплее, терпеливо дождался автобуса: такое событие можно пережить в полной мере только в родном углу и среди самых близких.
Было пятое марта пятьдесят третьего года, евреи тайком ели пуримские "озней аман".
Полуденный город, весь в тающих снегах, полный звонкой капели, был пуст. Я абсолютно выздоровел, я брёл по пустынным гулко-солнечным улицам под звуки мрачной Пятой симфонии Бетховена, лившейся из репродукторов: природа вместе с музыкой просто исходила слезами, но были ли это слёзы горя или радости — решалось в человеческой душе.
Странное ощущение преследовало меня в этот и весь следующий день, одиноко бредущего в солнечной пустыне города: словно бы, вздрогнув, открыл глаза в некий миг жизни, и неясно, пробудился ли ты, пробудилось ли окружающее пространство, которое до этого мига казалось мёртвым собранием камней, облаков и деревьев.
Неясно, кто кого приметил, ты – окружение, или оно – тебя, кому становится не по себе от ощущения, что застали врасплох, – тебе или ему. Кто стремится укрыть греховную наготу случившегося, увиденную собственным взглядом, – как при съедении яблока с Древа жизни – ты или оно. Кто, сопротивляясь, с болью и муками выталкивается из чрева небытия для рождения и жизни – ты или оно. Кто, наконец, устав сопротивляться, раскрывает объятия подобно сонному младенцу, пахнущему молоком и солнцем самых истоков, охватывает шею, дышит в затылок – ты или оно?
Неужели и вправду в шоковые мгновения жизни выплёскивается внезапно из глубоко дремлющего подсознания, как в наркотическом опьянении, короткий до потери дыхания миг счастья, пленительного слияния с природой, выплеск от молочных часов человечества, чьи сосцы питают поэзию, райскую наивность, солнечный покой?
Каким сладким и запретным кажется это беспричинное счастье, усиленно скрываемое под маской равнодушия среди всенародного плача, больше похожего на массовый психоз и помрачение сознания среди бесчисленных запоров, затаптываний, запретов, заушательств, в которых, как в своей стихии, чувствует себя тиран, могущий в одну ночь перемещать народы, как пешки в гиблой игре, уверенный, что открыл новую наследственность подчинения и страха. И это будет вечно и неизменно, ибо все это знают, и чувствуют, и верят, что так и должно быть.
Старики-то, которые знали иное и говорили об этом, давно уничтожены, и следа от них не осталось. Но вот, в какой-то миг умирает даже не тиран, а имя его, на котором, как на оси держалась вся махина, и всё угрожающе зависает и стопорится: к хорошему ли это, к плохому?
Что ещё с нами будет?
Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые… Ф.Тютчев

…Ведь я ещё не понимал,
Как страшен Ус*. И как я мал.
И что за день святой настал,
Сразивший вновь Аммана,
Когда сквозь мартовскую лень
В одной из дальних деревень
Меня застал обычный день –
Последний день тирана.
Стихи автора

В газетах антисемиты распоясались вовсю.
Двадцатого марта Вас. Ардаматский публикует в "Крокодиле" фельетон "Пиня из Жмеринки".
Со смесью омерзения и стыда, пытаюсь отвернуться от прыгающих строк этого фельетона в руках соседа по автобусу, едущему в Каушаны. Сосед не устаёт вслух разглагольствовать о "нашенских Пинях, Абхамчиках и Сахочках" и о том, что к еврейским врачам даже не порог нельзя: они же отравляющие уколы ставят беременным женщинам, чтоб русские дети не рождались. 
Весь этот бред с каким-то почти опьянением подхватывает весь автобус, что попадись им тут еврей, в клочья растерзают. Меня спасает моя, как говорил профессор Добровольский, славянская физиономия.
Ужас и отвращение становятся хроническими. Дыхание погрома подступает и охватывает весенним плотным туманом, пахнущим углём, намокшей одеждой, жжёной резиной, вонью из подворотен, запахом гниющих дёсен преподавателей в учительской, которые опять же и не менее мерзко говорят об евреях, главным образом, о еврейских врачах: вот же святую профессию превратили в преступную.
И забившись в угол, печально улыбаясь, поглядывает на меня преподавательница французского зачумленная жизнью и своими учениками Сарра Львовна, а шумно глотающий слюну Гитлин, несмотря на тяжёлую поступь грузчика, бесшумно проскальзывает в свой директорский кабинет и тихо отсиживается там до конца занятий, боясь даже уборщицам давать указания.
Как ни странно, короткое облегчение приходит со стороны военных, при виде формы которых у меня возникает ощущение, что мне набили рот древесной стружкой, замешанной на портяночной вони.
Стою у дороги, голосую. Останавливается легковая с двумя полковниками; они невероятно общительны, казалось, истосковались по человеческой беседе, рассказывают, что служат на Сахалине.
Какая-то закоренелая тоска и незащищённость, идущая от их лиц и голосов в соединении со столь высокими в моих глазах званиями и тоскливой тяжестью, не рассасывающейся у меня в груди, развязывает мне язык: я сыплю анекдотами, они почти с детской готовностью ожидают очередной развязки анекдота и без удержу хохочут. Не хотят меня отпускать. Силой затаскивают в ресторан в Бендерах, заказывают водку и уйму закуски.  Узнав, что я водку-то никогда в рот не брал, приходят в неописуемый восторг, начинают наперебой меня учить, как опрокидывать рюмку, задерживать дыхание, занюхивать коркой и закусывать лимоном.
Выпив пару рюмок, я, вероятно, совсем распоясался: анекдоты сыплются, как из рога изобилия, полковники падают со стульев, вытирая глаза от слёз. Всё плывет и тает, только мелькающие вокруг женщины воспринимаются более обостренно, как будто алкоголь открыл во мне их истинное прелестное и влекущее измерение, даже если и приукрашивает их чрезмерно. Древесная не перевариваемая, торчащая тупо, как забор, военщина топорщится поодаль, и я начинаю заговариваться. Вот, говорю, какая сегодня в военщине романтика, всё изменилось с тех пор, как избранная молодёжь, аристократы, пошедшие на Сенатскую площадь, считали высшей честью избрать военную карьеру. Полковники, по-моему, не очень понимают, о чём я ораторствую, ибо усиленно стараются записывать на салфетках анекдоты, забывают, переспрашивают...
Добравшись до дома и увидев удивлённые глаза матери, я весело и бесшабашно говорю: "Мама, я пьян",– и мгновенно проваливаюсь в беспробудный и сладкий сон.
Было четвёртое апреля: опять надо было вставать  затемно, преодолевая отвращение, топать по грязи до улицы Суворова, голосовать попутную, рискуя каждый раз быть обрызганным с ног до головы. День обещал быть особенно мерзким — ни солнце, ни дождь, а какая-то замершая в воздухе липкая морось.
Подняв воротник пальто, привалившись к борту кузова, примыкающего к кабине, согнувшись в три погибели, трясся я по кочкам, и поездка на этот раз была какой-то особенно долгой и изматывающей.
Войдя в учительскую, я не понимаю, что происходит: Сарра Львовна, несчастная Сарра Львовна сидит посреди с беспомощно-наглой улыбкой, такой чуждой её измученному лицу, держа на вытянутых в пространство руках газету, а вся преподавательская шатия-братия, какая-то невероятно почерневшая, похожая на страшно нашкодившую школьную братву или захваченных на месте преступления уголовников, пригнулась вдоль столов, уткнув носы в бумаги.
–  Вы читали? – говорит мне Сарра Львовна.
Ничего не понимая, беру всё ту же, будь она неладна, "Правду" и залпом прочитываю:
"Проверка показала, что обвинения, выдвинутые против перечисленных лиц, являются ложными, а документальные данные, на которые опирались работники следствия – несостоятельными. Установлено, что показания арестованных, якобы подтверждающие выдвинутые против них обвинения, получены работниками следственной части бывшего Министерства Государственной Безопасности путём применения недопустимых и строжайше запрещённых советскими законами приёмов следствия..."
По списку фамилий понимаю, что все оставшиеся ещё в живых врачи освобождены. Чувствую, как опять мёртвые не разгибающиеся пальцы стиснули моё горло.
Шатия осторожно, исподтишка, словно бы ожидая заслуженного удара, поглядывает на меня.
– Ах, суки, – только и смог выдавить я, глядя на их мерзко-униженные рожи, осторожно, как взрывчатку, кладу газету на стол, медленно, очень медленно иду к двери, чувствуя, что всё ещё никак не могу вздохнуть, тихо прикрываю её, и вдруг бросаюсь наружу.
Я бегу, как очумелый, хотя мне страшно не хватает воздуха, я расстегиваю и разрываю на ходу всё, что на мне. Огромный камень, так явственно ощутимый в груди, давит изнутри на горло. Слёзы текут по лицу, не переставая, я бегу, пугая прохожих, ибо так бегут лишь на пожар, бросаться под колёса поезда, потеряв рассудок; всё копившееся во мне унижением, страхом, козлюченко-добровольски-козляковское, Валтасарова надпись на стене в мерзкой паутине каушанских переулков, фельетон крокодила Вас. Ардаматского, прыгающий в руках двуногой твари, вдохновенно ощущающей себя центром скопления таких же тварей, исходящих  бешенной слюной в жажде кромсать себе подобного лишь за то, что он еврей, – всё взорвалось во мне в единый миг с сообщением о кровавом навете, ведь их безвинность косвенно была и моей безвинностью; сдавленные звуки, похожие на плач, вырываются из горла.
В сумеречном состоянии не замечаю, как очутился на открытой старой полуторке.
Я стою во весь рост, захлебываясь холодным ветром, скребущим лицо, как наждак, не вытирая слёз. Это приступ, один из тех редких, сотрясающих всё существо приступов, который после того, как всё внутри выжглось и выплакалось, ещё в силах выжать слезу.
В эту безумную поездку я застудил гайморовы полости лица, и долгие годы мучали меня сильные головные боли.
После бешеной этой поездки меня качало. Я шёл по городу, по-апрельски гулкому, полному всевозможных водяных звуков.
Снег со страхом шлёпался со стрех, квасился под ногами, пытался сбежать туманом, капелью, просочиться в синеву, но везде его подстерегали жаркие ветерки, сквозняки, теплынь, и капель казалась неким эфиром, прочищающим забитые с зимы уши микрофонов - вот раздолье начиналось для доносчиков и заушателей - самый отдалённый разговор, бормотание, плач, смех и вольность можно было засечь без всяких усилителей.
Но новость прочно держалась в пространстве, как фильтр, новый и пугающий: умер Сталин, выведены на свет истязатели и палачи Абакумов и Рюмин, от имён которых несло ужасающей смесью татаро-монгольского зверства и русской опричнины.
Какая-то компания парней и девушек посреди города возбуждённо перекликалась громкими голосами, хохотала до упаду, вероятно, так, без всякой причины, смешинка в рот попала да весна кружила голову, и в ошеломлённом невероятной новостью, как бы присевшем от удара бревном по лбу апрельском дне смех этот был возмутителен и восхитителен...
Природа, как и время, залечивала раны.
Я завершал своё учительство, снимался со всех учётов, кроме воинского, прощался с Посларем и Гудумаком. Прилуцкая всплакнула на прощанье, Гитлин, с невероятным шумом пуская и глотая слюну, отсчитывал мне мою последнюю зарплату вместе с отпускными, и, казалось, он падает в обморок с каждой уплывающей из его рук кредиткой. Небрежно засунув пачку денег в боковой карман пальто, я вольно гулял по Каушанам, последний раз посещая памятные места, шатался по лесу, – и стоял он, захолонув, никого не боящийся, заросший по брови, как леший, прошлым, наплевательски глядящий на мелкую икриную суету людей, он-то всё помнил: говорили, где-то здесь немцы расстреливали евреев, затем энкаведисты кого-то спешно зарывали.
Чьи-то ставни ещё хранили щели, в которые обезумевший человеческий глаз всё это видел...
Дома сносило страхом, а лесу – всё нипочем.
Сошли вешние воды. Сухой шорох засохших с осени трав, шалаш мой в нашем дворе, пожухший, как Стожары в небе, земля, дымящаяся на солнце, встречали меня, и всё ещё не верилось, что голые кусты сирени когда-нибудь смогут оклематься и начать исходить лиловой пеной свежести и влаги, пробуждения и надежд. Но наступало утро, и словно бы распустившаяся спросонок сирень казалась обалдевшей, пьяной, с охапкой-шапкой набекрень.
Май был летуч и лёгок.
Ещё душило приторной сладостью цветение лип, но тополиный пух, носящийся в воздухе тихим безумием после страшного погрома, невидимо длящегося вот уже более полугода, когда, кажется, потрошат окровавленными ножами тысячи скудных еврейских перин в поисках сводящих с ума несметных богатств, уже оседал, забивая щели, уносясь дождевыми потоками; и все, оставшиеся в живых после погрома, выползали погреться на солнышко: врачи, вернувшиеся из застенков с чёрными кругами вокруг глаз от пережитых ужасов, герои мерзких фельетонов, которым, конечно же, извинения не принесли, еврейские мальчики, не принятые в институты, которые, боясь потерять год, хлынули, особенно из Черновиц, в бендерский гидромелиоративный техникум.
Теперь они подумывали куда податься и, устав таиться, шумно играли в волейбол во дворе техникума, все хорошие спортсмены — Фима Червинский, Марек Бурштейн, Миня Шор, заторможенный и длинный, как жердь, который приходил к нам домой, часами сидел, изводя меня просьбой научить его играть на мандолине, Люсик Айзикович, мой одноклассник, лучший математик в классе, так и не поступивший в институт, загубивший удивительные способности.
Яша Копанский, на три года раньше меня закончивший нашу школу и всегда мне покровительствовавший, ныне секретарь комсомольской организации историко-филологического факультета Кишиневского университета, пытался сделать всё, чтобы меня приняли, красочно расписывая начальству мои таланты, чтобы ореол этих описаний затмил в их глазах всё же нестираемое клеймо на моём лбу.
Решено было: подаю на геологический. Волчья яма прошедших месяцев жизни всё же не вышибла из меня романтических надежд и, казалось, никакая иная профессия столь не близка к поэзии, как геология.
Было ранее, начинающее высвечиваться небо середины лета, я выполз из шалаша, осторожно огибая невзрачную травку, которая ночью, как чудо, оживая всеми своими фибрами, пропитывала воздух райскими ароматами. Мама уже приготовила завтрак, перебрала документы, разгладила бумажку с позолоченным обрезом и сиамскими близнецами Лениносталиным, которая, как и та невзрачная травка, пролежала почти год под спудом, и теперь должна была вновь обрести силу.
Я шёл по спящему городу, ощущая всё же какую-то тревогу: несколько раз проносились машины с солдатами. В сером особнячке по Пушкинской, где размещалось отделение МГБ, отмечалась суета, хотя не видно было ни души.
Странные мысли одолевали меня: стоит мне решиться на какой-то важный шаг, и в тот же миг словно бы оживают какие-то до сих пор таящиеся чёрные рати, скопища тварей.
Ну что уж на этот раз может быть?
В поезде на Кишинёв было немного пассажиров. Белые волны каких-то цветов у станции Бульбока, яблоневые сады и виноградники, несущиеся вдоль полотна, заливали вагон волнами безмятежной свежести, и все были в неё погружены настолько, что не слышно было человеческой речи.
Я шёл вверх, по улице Бендерской, мимо достраивающегося стадиона на бывшей Сенной площади, к общежитиям университета, стоящим вплотную к тюрьме, так, что в сумерках живущий на третьем этаже общежития, глядя в окно, мог принять издалека тюремную вышку за соседнюю комнату, а охранника за переодетого в карнавальный костюм студента.
Миновав скверик с клумбами цветов перед входом, я вошёл в вестибюль общежития,  откуда на верхние этажи вела тяжёлая, каменная, с лепными украшениями, лестница. Под нею была распахнута дверь в буфет, пустой в этот ранний час. В углу возилась буфетчица. Я попросил халвы и бутылку "крем-соды", но она даже не отреагировала на мой голос. Я повторил просьбу.
– Да замолчи ты, – вдруг зло окрысилась она, –  не слышишь, что ли?
Тут лишь я заметил, что на прилавке стоит обращённый тарелиной кверху репродуктор, откуда неслись бубнящие столь привычные для уха звуки. Я напряг слух, улавливая отдельные слова, столбенея всё больше и больше: "...Берия... враг народа, шпион, прислужник мирового империализма..."
В буфет вошёл мужчина в форме МВД купить сигарет, очевидно, охранник из тюрьмы.
– Ну, – сказал он, обращаясь ко мне, – что скажешь? Лаврентий-то наш Палач, а?
– Лаврентий Палыч? – выдавил я, удивляясь, как язык мой в присутствии тюремщика вообще и вслух переворачивает это имя.
– Ну да, изменник, враг народа, собака... Так-то...
Слова это были или какие-то смещения земной коры, произведённые устами раба, топчущего вчерашнего своего кумира, но ничего вокруг не пошатнулось, не рухнуло.
в приёмной комиссии принял парень с порченным глазом по фамилии Скуртул, Яша Копанский пожал мне руку, хотя сомнения всё ещё одолевали меня.
Я вышел из жёлтого здания первого корпуса университета на полукруг широкого парадного крыльца, перед которым в тени зелени был небольшой круглый фонтан, бьющий слабой сверкающей на солнце струёй воды.
И вдруг - с необычайной остротой, какая бывает, вероятно, раз в жизни, ощутил, как в зрительную мою память врезается навсегда плавно отточенным – источенным током воды очерком фонтан вместе с листвой деревьев, массой парней и девушек, по уверенным лицам которых видно, что они уже давние студенты, их слитным движением, скольжением, огибающим фонтан.
И за всем этим – незнакомая, манящая, предстоящая мне, если Богу будет угодно, жизнь, полная молодости, скрытой прелести и чувственности. И всё это сродни музыке, неслышно падающей во все стороны струями водяной арфы фонтана, музыке, полной надежд и обещаний, звучащей такой простой, но сотрясающей всего меня истиной, что коли уж родился, жизнь дана тебе как подарок.
Клеймо на лбу слабо продолжало ныть, как бывает к плохой погоде.
"Мы были молоды"– в этой магической фразе вся правда тех лет.
Страх не исчезал, ибо существовал иной безотрывно следящий за мной мир: искусно отделённый от моего мира моей же жаждой не знать о нём – тот мир был этим и всесилен, насквозь демоничен, хотя и соткан из самой что ни на есть мрази, человеческих отбросов, провокаций и угроз.
Но вот в такой солнечно-эллинский, такой удивительный день рухнул с трона главный идол того гнусного мира, стал тем, кем и был на самом деле, обыкновенным человеческим дерьмом, который, вероятно, получит пулю в затылок в одном из им же изобретённых для тысяч других коридоров смерти.
И я дожил до этого.
Ещё не успевший вступить в жизнь, уже трижды битый и топтанный, я шёл по улице, повторяя про себя тютчевские строки, такие высокие, замершие вечным звучанием на Олимпе и, казалось бы, абсолютно не касающиеся меня:
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые:
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир...

_____________________________________________________________
*Ус" – так заключенные в Гулаге называли "корифея". Узнав о его смерти, скандировали или передавали из уст в уста: "Ус сдох".
 
ЗлаталинаДата: Среда, 22.12.2021, 07:16 | Сообщение # 394
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 230
Статус: Offline
замечательно написано - прямо сердцем чувствуешь (и сочувствуешь) переживания парня во всех его мытарствах.
 
СонечкаДата: Вторник, 28.12.2021, 23:12 | Сообщение # 395
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 543
Статус: Offline
НАШ ЗЕМЛЯК  - немного о себе ...

Борис Сандлер, некогда бельчанин, а ныне известный еврейский писатель и главный редактор нью-йоркской газеты «Форвертс» («Вперёд»), выходящей на идише и английском языке. 

— Я родился в январе 1950 года в Бельцах. Вырос на улице Кузнечной, которую затем переименовали в улицу Шолом-Алейхема. С первого класса по пятый учился в начальной школе № 11, которая в те времена находилась в районе мехового комбината. Моим классным руководителем был Ицик Фёдорович Груберман. Старшие классы заканчивал уже в русско-молдавской школе № 4.

Здесь же, в Бельцах, я окончил музыкальную школу, где учился играть на скрипке у замечательного педагога Александра Фёдоровича Фёдорова.
В 15 лет я переехал жить и учиться в Кишинёв, где прошла вся моя «до отъездная» жизнь. В столице я окончил Институт искусств им. Музическу, работал в Молдавском государственном симфоническом оркестре, вёл
телевизионную программу «На еврейской улице», редактировал местную газету «Наш голос». Из Кишинёва я уехал на два года в Москву, где поступил в аспирантуру при Литературном институте им. М. Горького.
Живя и работая в Кишинёве, написал две книги, появилось несколько десятков публикаций в журналах и газетах Советского Союза, я стал членом Союза писателей СССР и МССР.

— В начале 90-х, во времена массовой эмиграции евреев, я с семьёй уехал в Израиль. Там работал в Иерусалимском университете, был вице-президентом Союза писателей и журналистов Израиля, пишущих на идише, возглавлял издательский дом в Тель-Авиве, издавал детский иллюстрированный журнал, выпустил несколько книг и документальное расследование о бессарабских литераторах. 
В 1998 году мне предложили стать главным редактором старейшей нью-йоркской газеты на идише «Форвертс»...
  Предложение было очень заманчивым, но заставило меня выбирать: либо остаться жить в Израиле, где за шесть лет у меня появилась любимая работа, где я более-менее изучил язык, культуру, где у моей семьи
 только-только наладился быт, где старший сын Аркадий служил в армии, а младший — учился в школе и был уже на 99 % израильтянином, либо сорваться с насиженного места и начать всё заново в Америке.
Думал,
взвешивал, решался долго. Но потом пришёл к выводу, что такое предложение бывает только раз в жизни и больше такого шанса у меня не будет.

— В газете мне предстояла большая работа. Необходимо было омолодить редакцию, так как на тот момент там трудились очень пожилые сотрудники, которым было абсолютно всё равно, как выглядит газета, которые 
 практически не разбирались в новых технологиях и были тяжелы на подъём...

За несколько лет удалось привлечь к работе новое, молодое поколение журналистов, владеющих идишем, удалось изменить дизайн и формат газеты и расширить читательскую аудиторию...
Сегодня «Форвертс» — единственная газета на идише, выходящая в 30 странах мира, у которой десятки корреспондентов на пяти континентах и уставный капитал 1 миллион долларов. Издание выходит и в бумажной версии, и в электронном виде, то есть на сайте, и в радиоверсии.

— Помимо издания газеты я - иногда - пишу.
Написал на идише и издал 14 книг, которые были переведены на русский и английский языки.
В моей библиографии есть несколько документальных расследований по материалам рассекреченных архивов КГБ МССР, сборник рассказов для детей, романы и даже сборник стихов, хотя я себя поэтом не считаю.
Стихи — это просто увлечение.
Вдохновлённый музыкой известных композиторов — Дунаевского, Богословского и других, написал к их композициям стихи, естественно, на идише. Эти песни записали на CD...

К сожалению, в последнее время у меня всё меньше и меньше времени остаётся для творчества, много времени занимает газета и управление ею.

— Несмотря на загруженный график, я решил приехать на родную землю спустя 21 год, чтобы принять участие в памятных мероприятиях по случаю столетия со дня рождения моего учителя, наставника и друга Ихила Ициковича Шрайбмана.
Приезд в Бельцы — это время отсчёта назад, время воспоминаний.
Сегодня вспомнил много имён, событий, мест из своего молдавского прошлого, о которых не вспоминал десятилетиями.
И дело не в том, что я обо всём этом забыл или вычеркнул из своей жизни, нет, просто эти воспоминания действительность чуть отодвинула.
По дороге на еврейское кладбище, где похоронены мои отец, бабушка и дед, я успел заметить, как сильно изменился город: новые здания, дома, улицы и, конечно же, люди…
А знаете, когда я почувствовал, что вернулся в Бельцы?
Когда вышел из машины и наступил в большую лужу. Давно со мной такого не было...

— Проживая в Америке, я по-прежнему ощущаю себя провинциальным бельцким евреем, чем очень горжусь и всегда об этом везде говорю, так как своего происхождения я не скрываю!

Знаете, жизнь меня покидала по разным городам и странам, но скажу одно: Бельцы — это мой родной город, если хотите, мой символ, который оказал большое влияние на моё будущее, на моё творчество, да и на меня как на человека в целом.
Знаю точно, что название этого городка известно почти во всём мире, не зря же песня на идише «Майн штетелэ Бэлц» («Моё местечко Бельцы») так популярна в Америке, Германии, Израиле и даже в Австралии.

Поездив по миру, я понял, что мир стал ещё теснее, чем был: практически везде я встречал бельчан и кишинёвцев, никуда не убежишь от своих...


выслушала нашего земляка в марте 2013-го, в БЕЛЬЦАХ, Виктория ВОРОНЦОВА
 
smilesДата: Суббота, 01.01.2022, 17:13 | Сообщение # 396
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 237
Статус: Offline
УМ КАК СРЕДСТВО ОТ ГОРЯ

Великая комедия А.С. Грибоедова — на идише

Однажды в Бостоне, выступая на литературной встрече с читателями, я мельком упомянул, что в годы кишинёвского житья-бытья среди тех, с кем там связывала меня тесная дружба, был еврейский писатель Ихил Шрайбман, известный прозаик, признанный мастер и стилист языка идиш.
Я даже написал об этом талантливом человеке небольшую повесть.
Аудитория живо отреагировала на моё сообщение многочисленными вопросами. Главным образом, о современном уровне еврейской литературы, а ещё больше — об идише: жив ли этот язык или угасает?
И вообще — язык это или всего-навсего диалект? Некий жаргон?

Когда вопросы схлынули и вечер подошёл к концу, ко мне приблизилась низкорослая худенькая девчушка, почти подросток, пожелавшая рассказать что-то, что, может быть, заинтересует меня. Поведала, что у неё есть знакомый молодой человек, чей дедушка, ветеран войны, которого давно нет в живых, в прошлом педагог в еврейской школе, много лет работал над переводом на идиш комедии Грибоедова «Горе от ума», которой восхищался всю жизнь. Рукопись перевода сохранилась в семье, у бабушки её знакомого. Если мне интересно ознакомиться с этим текстом на идише, она может привести ко мне приятеля с рукописью.
Естественно, я заинтересовался.
Как можно было не проявить любопытства к переводу на родной еврейский язык произведения, над которым человек трудился годами — ещё до войны, и после разгрома гитлеризма?
Судьба безвестного дедушки, которому не посчастливилось дожить до того дня, когда его многолетний, заветный труд выйдет из печати, стала для меня неотделимой от судьбы великого произведения русской литературы, которое тоже долгие годы было запрещено к публикации, передавалось только из рук в руки, оставаясь Самиздатом, употребляя сегодняшний термин...
Мы встретились с Димой Смелянским, внуком переводчика шедевра Грибоедова, и от него я получил первые сведения о неутомимом и безвестном, одарённом труженике на ниве русско-еврейской словесности.

Нисон Левин (1906–1983), покойный дед Димы, родился в семье меламеда, учителя в еврейской школе — хедере, в белорусском местечке Метча. Когда малышу исполнилось четыре года, отец, верный традиции, закутал его в талес и отнёс в хедер, на своё место работы. Так произошло приобщение мальчика к постижению иврита и Священного Писания. Несколько лет спустя старшая сестра, Хана, учившаяся в гимназии, стала учить братца русскому языку и грамматической премудрости.
В девять лет Нисон уже владел четырьмя языками — идиш, иврит, русский, белорусский.
Отец рано умер, оставив сиротами Нисона с сестрой и двумя младшими братишками. Нисон был вынужден оставить школу и впрячься в работу.
К продолжению учёбы дорога ему была закрыта из-за непролетарского происхождения. На подготовительные курсы в институты-университеты принимали только отпрысков рабочих и крестьян.
Обогащать свои знания в дальнейшем ему пришлось самостоятельно, в чём он совсем неплохо преуспел.

Любовь к книге, к чтению стала его пожизненной страстью.
Повзрослев, Нисон достиг такого культурного уровня, проявил такие способности, что смог занять должность консультанта на киностудии Беларусьфильм, в редакции научно-популярных и документальных лент.
В те годы он увлёкся переводами с идиша на русский (и обратно), переводил не только прозу, но и поэзию, причём одобренную авторами.
А поскольку чтение мудрой литературы настраивает мыслящего человека на творческий лад, ему пришло в голову продолжить занятие художественным переводом. Страстно захотелось. Почему бы нет?
Он взял басню Крылова и начал воссоздавать её на идише. Подыскивал подходящие слова, эквиваленты идиом, крылатых выражений. И радовался богатству родного идиша, который так щедро предлагает на выбор золотые россыпи слов, способных достойно передать красоту и остроумие оригинала.
По заказу Белорусского еврейского театра БелГОСЕТ с Нисоном ещё задолго до начала войны приступили к переговорам о переводе на идиш комедии Грибоедова «Горе от ума».
Театралов увлекала мысль поставить эту классическую вещь на еврейской сцене.
До Второй мировой войны, как рассказал Дима, его дед жил с семьей в Минске. После того как советская власть наглухо захлопнула двери еврейских школ, деду пришлось расстаться с преподавательской работой и перейти к скромной профессии бухгалтера.
Она как бы ничем особенным не выделяла его среди других сотрудников советского учреждения. Днём он щёлкал костяшками счётов, делал расчёты, регистрировал дебит и кредит. А дома, после рабочего дня и ужина, обычно находил удовольствие в чтении книг. Особенно поэзии.
Он обожал русскую классику. Особую привязанность, — родственную, — испытывал к еврейской литературе. К языку идиш.
В первые дни нашествия нацистов Нисон Левин был мобилизован и отправлен на фронт. Во время бомбёжки Минска изрядная часть уже выполненного перевода великой комедии сгорела.
В 1943-м вернувшись с войны инвалидом, отыскал в эвакуации семью, увидел обгорелые остатки сделанной части перевода и стал по памяти восстанавливать свой погибший текст. И снова углубился в переводческое творчество...
Много лет, практически всю свою взрослую жизнь, работал над этим переводом. Труд его так и остался лежать в никем не прочитанной рукописи. Ее тем более не рассматривали компетентные люди в литературных или издательских инстанциях. От Нисона Левина рукопись перекочевала к его дочери Галине (матери Димы), а потом и к нему самому.
Внук, к сожалению, языка идиш не знает. Но словом и делом он воздаёт дедушке дань памяти и уважения. Делал копии листов, которые дед исписал четким каллиграфическим почерком, переплетал, искал тех, кто мог бы содействовать достойной оценке труда его деда.
Осуществление перевода подобно своеобразному решению сложного уравнения. Когда переводишь, ты как бы берёшь в долг. Сколько взял — столько и отдай. Можно другими купюрами, но сумма должна строго соответствовать той, что взята тобой взаймы.
В идеале перевод должен ни в чём не уступать оригиналу.
Перевод подобен чуду: мысль сбрасывает с себя одеяние одного языка и надевает облачение другой речи. Поиски точного соответствия стимулируют ум, дают волю воображению. И несомненно способствуют развитию языка, «на который».
Разве Самуил (Шмуэл) Галкин не сделал вклад в обогащение родного языка своим переводом шекспировского «Короля Лира» на идиш?
Больше всего одушевляла Левина не мысль о возможной удаче, а сам труд — ювелирная шлифовка строки и слова, поиск адекватной выразительности, энергии. Его жена Геся Моисеевна (бабушка Димы) с большим уважением относилась к переводческой работе мужа, поддерживала её, как могла, свято верила в её нужность. Когда началась война и Нисона Левина забрали на фронт, она бережно собрала уцелевшие рукописи (обгорелый еврейский вариант «Горя от ума», басен Крылова) и увезла с собой в эвакуацию в глубину России...
Он воевал в окопах, был ранен, контужен, лежал в госпиталях. Выжил. Отыскал семью, вернулся к ней и был счастлив, что бумаги его не полностью сгорели в огне большой войны. Был безмерно рад, что жена сохранила, насколько это было возможно, его заветный труд — перевод «Горя от ума».
Возвращаясь после окончания войны из эвакуации домой, в Минск, они по дороге остановились в Москве. Тогда ещё действовал Госет, славно трудился Михоэлс. Левин решил показать свой ещё не законченный перевод комедии Грибоедова великому режиссёру и актёру.
Соломон Михоэлс приветливо принял еврейского переводчика, недавнего фронтовика. Причём не один, а вместе с соратниками, писателями. Они внимательно вникли в текст, похвалили сочный, выразительный язык еврейского варианта комедии, попутно дали кое-какие советы по окончательной отделке. В целом работа им очень понравилась. Михоэлс выразил надежду, что со временем, если никакие внезапные напасти не помешают, она сможет увидеть огни рампы. И, возможно, будет издана отдельной книжкой.
Об этой памятной встрече Геся Моисеевна рассказала в своём письме в американскую русскоязычную газету «Форвертс» в ноябре 2001 года: «В 1946 году, возвращаясь из эвакуации, мы с мужем имели счастливую возможность встретиться в Москве с Соломоном Михоэлсом и группой еврейских поэтов и прозаиков (Перец Маркиш, Шмуэл Галкин, Давид Бергельсон).
Они очень хорошо отозвались о переводе. Михоэлс особенно был восхищён переводом названия пьесы — «Цар фун сэйхл», ему также понравился монолог Чацкого, однако великий режиссёр выразил сожаление, что в театре нет молодого актёра на эту роль.
Мой муж был счастлив — его перевод одобрили такие авторитеты! Увы, издать перевод не удалось, типография в Минске, где работа могла бы быть напечатана на идише, была разгромлена. Всю свою жизнь Левин продолжал совершенствовать перевод, невзирая на отсутствие перспектив на его издание, а еврейских драматических театров в стране уже не было».
Дома от мрачных новостей о гонениях на еврейскую культуру, об арестах евреев дед стал ещё молчаливей, чем был до войны, а потом после контузии и ранений, ещё больше ушёл в себя...
Для еврейской культуры, языка идиш наступили худые времена.
Был убит Михоэлс, закрыли издательство «Дер эмес», Госет, все еврейские газеты. Советская пресса всей своей централизованной мощью обрушилась на «безродных космополитов».
А Нисон Левин продолжал неустанно шлифовать свой вариант жемчужины русской драматургии. Изо дня в день, из года в год. Ни с кем не делился творческими усилиями, никому не читал вслух. Никому не давал на прочтение свои рукописи.
Дима в детстве знал: надо хранить секрет о том, что дедушка что-то пишет по-еврейски. Об этом нельзя никому рассказывать, словно дедушка занимается чем-то «не кошерным», запретным, вредным и опасным для страны. Домашние знали: нельзя выносить сор из избы.
Дома Нисон Левин общался с женой на идише. Но даже свою дочь Галю (мать Димы) родители опасались учить родному языку, чтобы, чего доброго, у неё не появился еврейский акцент, когда она говорит по-русски.
Дима тем более не знает мамэ-лошн...
Так дед и завершил свою жизнь в Минске, до последнего шлифуя каждую строчку перевода, но не решившись найти кого-то, кому можно довериться и показать текст на гонимом идише.
После смерти мужа бабушка Димы, Геся Моисеевна, стала говорить, что нужно поскорей уехать из Советского Союза. Это важно для нас самих и, будем надеяться, не даст пропасть в безвестности рукописи покойного мужа. Может быть, пристроить её, отдать в надёжные руки — в этом она видела свой долг.
Геся Моисеевна любила родные места, белорусские местечки, Минск, но забота о творческом наследии мужа, о деле всей его жизни тоже торопила отъезд.
Они покинули Белоруссию, эмигрировали в США и уже здесь, в Бостоне, бабушка умерла, оставив завет и напоследок поручив и дочери, и внуку заботу о рукописи, которую она всю жизнь берегла, как самое дорогое, что есть у неё в жизни.
Получив от Димы бережно сделанную копию работы деда и ознакомившись с нею, — не скрою, — я испытал искреннее волнение. Какой гигантский и бескорыстный труд. Какое глубокое знание родного языка необходимо, чтобы передать по-еврейски Грибоедовские строки, ставшие пословицами, поговорками.

Из «Горя от ума» вылетела целая стая крылатых выражений, обогативших русскую речь.
Счастливые часов не наблюдают… Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь… Чтобы иметь детей, кому ума не доставало?.. Чины людьми даются, а люди могут обмануться… Подписано, так с плеч долой… И дым Отечества нам сладок и приятен… Блажен, кто верует, тепло ему на свете… Что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом… Дома новы, а предрассудки стары… Ах, злые языки страшнее пистолета… Все врут календари… Служить бы рад, прислуживаться тошно… Не надобно другого образца, когда в глазах пример отца… К военным людям так и льнут, а потому, что патриотки… Шёл в комнату, попал в другую… Ученье — вот чума, учёность — вот причина… Да хоть кого смутят вопросы быстрые и любопытный взгляд…
Мы не раз слышали в разговорах и сами повторяли выразительные обороты: “А судьи кто?”, “Чуть свет уж на ногах! И я у ваших ног”, “Ужасный век!”, “Друг, нельзя ли для прогулок подальше выбрать закоулок”, — подчас не задумываясь, что это фразы из гениальной комедии “Горе от ума”.
В переводе Нисона Левина эти языковые сокровища засверкали в еврейской речи.
Конечно, было бы неоправданным преувеличением утверждать, что работа Левина совершенно безукоризненна и не нуждается в некоторой редактуре. Но и в таком виде она — подвиг жизни. Незаурядный подвиг любви к родному языку, к литературе.
Он заслуживает того, чтобы о нем узнали люди.
Что касается меня, то я рассказал эту историю моему коллеге по ещё кишинёвской жизни, писателю Борису Сандлеру, много лет работавшему главным редактором еврейской газеты «Форвертс». Он отнёсся к моему рассказу с должным вниманием и заинтересованностью. Обещал рассказать о сделанном талантливом переводе на страницах своего нового издания — интернет журнала «Yiddish Branzhe» («Еврейская братва» — в вольном переводе), ознакомить с работой Нисона Левина специалистов из Нью-Йоркского YIVO, Исследовательского института идиша...
В наши дни Борис Сандлер — известный еврейский прозаик и поэт, живущий в Нью-Йорке, автор многих популярных книг. Свой путь в еврейскую литературу он начал в молодости, в Кишинёве, где мэтром, наставником его на этой стезе был тот жe Ихил Шрайбман, с которым мы дружили.
Как бы из рук этого маэстро к Борису Сандлеру перешла эстафетная палочка любви к литературе на идише.
Теперь сам Борис — признанный эрудит родной словесности, передающий магическую эстафету более молодым поколениям. Кстати сказать, один из признанных учеников Бориса Сандлера на почве идиша, близких его литературных друзей — пианист Евгений Кисин, успешно совмещающий глобальные гастроли как выдающийся пианист с публикацией на идише своих замечательны стихов, путевых очерков, рассказов.
После того, как Борис расстался с газетой и целиком посвятил себя творческому труду, он стал издавать в интернете сетевой литературный журнал на идише, а также отдельными книгами — тщательно подобранные рукописи.
В 2021 году, наконец, отдельной, бережно подготовленной книгой вышла в свет на идише в издательстве «Yiddish Branzhe» работа Нисона Левина.
Книга снабжена краткими, но ёмкими вступительными статьями на идише, русском и английском языках, а также комментариями, выразительными иллюстрациями.
Появление комедии «Горе от ума», подлинной сокровищницы перлов русской речи, в переводе, думается, убедительно свидетельствует о подлинной жизнеспособности и могуществе выразительных возможностей идиша, нашего «мамэ-лошн».Стихотворением о родном языке, которое я посвятил Ихилу Шрайбману, признанному знатоку и патриоту идиша, хотел бы закончить эти заметки.

И д и ш

«Тише  и д и ш, дальше будешь», —
С горечью сказал шутник.
Что же делать, если идиш
Наш с тобой родной язык?

Ты на нём писал рассказы,
Музе ревностно служил,
Шлифовал слова и фразы,
Ты на нём дышал и жил.

Твой язык, твой символ веры,
Лютый клял легионер,
Но сменил легионера
Парт-гебе-фунционер.

Ты же, сердце нараспашку, —
(Будь, что будет. Я — еврей.)
Рисовал родной Вад-Рашков,
Выходцев из лагерей.

Ты без ретуши, без фальши
Память тысяч тех воспел,
Кто в Транснистрии, кто дальше
Встретил горький свой удел.

Тех, кто был убит злодейски,
Похоронен без могил,
Кто «аф идиш», по-еврейски
Перед смертью говорил.

И когда опасной тучей
Налетал наветов шквал,
Не искал ты речи лучшей,
Свой язык не отвергал.

Потому что «мамэ-лошн»
В радость нам, назло врагам, —
Идиш, тот заветный лучик,
Что сквозь годы светит нам.

Чтоб не корчиться от боли,
Унижений и обид,
Он, как Гершл Острополер,
Балагурит и острит.

Мудростью богат и смехом…
Шуток, хохмочек — поток…
Как любил Шолом-Алейхем
Наш народный говорок.

В «мамэ-лошн» — соль и перец,
Драгоценный слиток наш.
Как его любили Перец,
Мойхер-Сфорим, Шолом Аш.

Битый, всё же не убитый,
Сохраняя смак и лад,
Идиш жив не позабытый,
До поры зарытый клад.

«Тише и д и ш, дальше будешь»?
Нет, по-своему велик
И могуч, и неподсуден
Наш с тобой родной язык.

Рукопись, пролежавшая под спудом десятки лет, выпущена в свет книжкой, которая сейчас находится в пути к будущим читателям, зрителям. Хочется новорождённой книге пожелать доброго пути и выразить

признательность всем, кто помог вывести её в люди.

Михаил Хазин
 
papyuraДата: Пятница, 11.02.2022, 17:53 | Сообщение # 397
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1552
Статус: Offline
Ангелы у Мёртвого моря

У Мёртвого моря рой ангелов белых
Спустился с небес, как десант из ЦАХАЛа.
Их путь утомил, прилегли отдохнуть
И крылья свои на песке распластали.
«Я очень давно в сих краях побывал, –
С печалью сказал самый старый из них, –
Ребёнком я был, когда Б-г наш послал
Отца моего вместе с дядей сюда
Два города грешных с землею сровнять.
Меня любопытство за ними погнало.
Тот ужас я помню до нынешних дней.
Всё – сера и пламя… ни камня на камне…
На славу они поработали здесь!».
Рассказ молодёжь приняла с удивленьем:
«Гонять свои майсы горазд наш старик!»
А он лишь в усы улыбнулся седые:
«И правда, кто в это поверит теперь?!»
Окинул окрестности медленным взором –
Отель на отеле, народу не счесть.
«Я слышал, здесь море людей исцеляет,
Мой Бог, ты в лекарства грехи превратил!»
Сказал, потирая колени, старик –
Давно его мучил коварный артрит.
У моря пробыв, может, час или два,
Посланники божьи продолжили путь...
Но всё же остался приметный их след —
Перо, словно парус, на зыби морской.


стихи Бориса Сандлера из книги «Апокрифы»
Перевод с идиша: Мирра Мостовая
 
smilesДата: Понедельник, 18.04.2022, 06:53 | Сообщение # 398
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 237
Статус: Offline
три месяца назад ушёл из жизни мой одноклассник Шломо (Сёмка) Лейдерман - замечательный товарищ и весьма талантливый музыкант.
предлагаю посмотреть парочку роликов с его участием:

https://www.youtube.com/watch?v=glZ9GODkgyM

https://www.bilibili.com/video/BV154411C7Jk/
 
ЩелкопёрДата: Среда, 20.04.2022, 22:14 | Сообщение # 399
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 319
Статус: Offline
князь Дмитрий Кантемир       глава XVII  - о нравах молдаван

Любовь к родине побуждает и властно диктует всякому, кто собирается описывать нравы своего народа, хвалить тот народ, к которому он принадлежит по рождению, и восхвалять жителей той страны, которая его родила (вообще же о нравах молдаван очень немногим из иностранцев что-либо известно).
С другой стороны, любовь к истине препятствует и запрещает превозносить то, что по здравому размышлению подлежит осуждению.
Будет более полезным для отечества наглядно и открыто показать его гражданам все те недостатки, кои в изобилии бытуют среди них, чем сладкой лестью и искусным оправданием вводить их в заблуждение и утверждать во мнении, что они правильно поступают, в то время как весь мир, обладающий утонченными нравами, осуждает это.


Под влиянием этих доводов я открыто свидетельствую, что помимо православной веры и гостеприимства, едва ли можно найти в нравах молдаван что-либо, что мы могли бы по справедливости хвалить.
Пороки, свойственные всем смертным, присущи и молдаванам, если не всегда в большей степени, то, однако, наверняка не в меньшей.
Напротив, добродетели редки, и так как молдаване лишены воздействия правильного воспитания и наставления, то нечасто можно найти кого-либо, блещущего добрыми нравами, разве что благодатная природа поможет кому-нибудь своим благожелательным отношением.

САМОМНЕНИЕ И ВЫСОКОМЕРИЕ являются матерью и сестрой молдаванина.
Если у него есть породистая лошадь и отличное оружие, то он убеждён, что нет никого превыше его, и, если ему представится случай, не откажется воевать с самим богом.
Вообще они ДЕРЗКИ, ВСПЫЛЬЧИВЫ, легко возбуждаются» и вступают в ссору. Однако они отходчивы, быстро остывают и мирятся со своими противниками. Они не имеют понятия о дуэли. Крестьяне редко переходят от бранных слов к оружию, но сдерживают слишком свободные речи товарища палкой, дубинкой или кулаком.
Так же поступают и солдаты. Редко они переходят от бранных слов к оружию и если это когда-либо случается, то за такую дерзость их наказывают очень сурово.
Молдаване большие весельчаки и любят шутки. У них что на сердце, то и на языке, как легко они забывают вражду, так же недолго сохраняют память о дружбе. Не прочь хорошо выпить, но и не пропадают без вина.
Любят проводить время в веселых пирушках, которые длятся от шести вечера до трёх ночи, а иногда и до рассвета, причём пьют очень много вина, иной раз до рвоты, но обычно не каждый день, а только в праздничные дни или зимой, в плохую погоду, когда мороз загоняет жителей в дома и побуждает их согреваться вином. Не любят водки; исключение составляют солдаты.
Все остальные пьют её перед обедом по маленькой чарке. Любителей вина особенно много в нижней Молдавии и в пограничных с Валахией местах.
Однажды затеяли спор, кто больше выпьет вина — молдаванин или валах. Спорщики вышли на Фокшанский мост (который находится на границе между Молдавией и Валахией) и состязались, выпивая чаши, до тех пор, покуда валах, раздувшись от чрезмерного количества вина, не испустил дух; за эту победу молдаванин был пожалован своим господарём дворянством.
Молдаване прекрасно умеют стрелять из лука, метать копье, но более всего действуют мечом; огнестрельным же оружием пользуются лишь охотники, так как считается бесчестным употреблять против врага это оружие, при использовании которого не требуется ни капли военного искусства и воинской доблести.
При первом нападении на врага бывают очень неустрашимы, при втором — слабее. Если же были отброшены, то редко осмеливаются наступать в третий раз. От татар научились, отступив, ходить в повторные атаки и благодаря этому приёму не раз вырывали успех из рук победителя врага.
По отношению к побеждённым проявляют то милосердие, то жестокость, в чём выражается непостоянный характер, свойственный их натуре.
Считают своим святым христианским долгом убить турка или татарина и причисляют к отступникам веры того, кто вздумает обращаться с ними более мягко. Как они действуют в этом отношении, достаточно ясно показало последнее опустошение Буджака, когда Петричейко после Венского поражения напал на Бессарабию.  Молдаване не знают меры в своих чувствах. При успехе становятся заносчивыми, при неудаче падают духом. Вначале им ничто не кажется трудным; если же встречают даже самое малое препятствие, то теряются и не знают, что предпринять; в конце концов, когда видят, что их попытки не имеют успеха, впадают в позднее раскаяние в совершённом.
Поэтому нельзя не приписать исключительному и неизречённому божественному промыслу то обстоятельство, что столь великая и внушающая большой трепет Оттоманская империя не смогла осилить и подчинить себе народ столь необразованный и слабый, который столько раз дерзал по собственной инициативе свергнуть её иго. Ведь Оттоманская империя оставила ему нетронутыми и нерушимыми гражданские и церковные законы. И это в то время, когда она подчинила своей власти все римские владения в Азии и в немалой части Европы, завоевав своим оружием Венгрию, Сербию, Болгарию и другие многие государства, и подчинила себе культурнейший греческий народ.

Как бы то ни было, но почти все молдаване не только не любят учиться, но испытывают отвращение к учению, им даже неизвестны сами названия изящных искусств и наук. Они считают, что учёные мужи не могут не рехнуться, и, когда хотят упомянуть об учёности кого-нибудь, то говорят, что он спятил из-за чрезмерных знаний. В уста молдаван влагается позорящая их поговорка: «Занятие науками —это дело попов; для мирянина же достаточно уметь писать и читать, подписывать своё имя, быть в состоянии внести в ведомости белых, чёрных и рогатых быков, лошадей, овец, вьючный скот, пчелиные ульи и другие такого рода вещи; всё остальное совершенно излишне».
Хотя женщины не так старательно укрываются от взора мужчин, как у турок, однако редко выходят из своих домов, если принадлежат к хотя бы немного знатному роду. Благородные женщины не лишены красоты, но уступают в этом женщинам из народа.
Последние превосходят их красотой, но большей частью распущены и безнравственны. Некоторые из них у себя дома напиваются вином, однако редко замужняя женщина, упившись, появляется в публичных местах. Женщина считается-тем более почётной, чем меньше ест и пьёт на пирах. Поэтому редко можно видеть её, когда она кладёт кусок хлеба в рот или когда раскрывает его настолько, чтобы можно было видеть её зубы; она принимает пищу так, чтобы никто не видел.
Считается, что нет ничего позорнее, как открыть волосы замужней женщины или вдовы, и признаётся за тяжкое преступление обнажить голову женщины в публичном месте.
Напротив, у девушек считается позором покрывать голову хотя бы самым тонким покрывалом, ибо непокрытая голова считается знаком девственной чистоты.
Впрочем, как различен бывает климат в провинциях Молдавии, так и различны у молдаван обычаи.
Жители нижней Молдавии, привыкшие в течение долгого времени жить в условиях войны с татарами, являются лучшими и более отважными солдатами. Кроме того,- они мятежны и непостоянны, и если не угрожает внешний враг, легко соблазняются на бунты против своих начальников и нередко даже против самого господаря.
Мало рвения проявляют в исполнении требований религии.
Многие из них, а простой народ почти поголовно, верят, что каждому человеку богом установлен день смерти и что никто не может умереть или погибнуть на войне иначе, как только в тот день, и это настолько укрепляет их дух, что они как одержимые всегда бросаются на врага.
Молдаване полагают, что убить или ограбить турка, скифа или иудея не является грехом и менее всего убийством человека. Живущие на границе с татарами постоянно занимаются воровством и грабежом и, когда совершают нападение на татар, то говорят, что не похищают чужое, а возвращают себе своё, потому что татары теперь владеют тем, что отняли у предков молдаван.
Среди них редко случаются прелюбодеяния. Юноши же, пока не соединятся узами законного брака, считаются как бы свободными от всех законов морали, и то, что они предаются тайным любовным похождениям, не считается позором, а даже чем-то похвальным. Поэтому довольно часто у них можно услышать пословицу: «Сын мой, избегай воровства и грабежа, ибо я не могу избавить тебя от виселицы, но тебе не угрожает смертельная опасность за прелюбодеяние, пока ты будешь в состоянии платить шугубинату» (этим именем называется тот, кто поставляет нечестных девиц и блудниц).
Достойно похвалы и постоянного прославления гостеприимство, которое оказывают молдаване чужеземцам и странникам. Никто не отказывает в крове и пище гостю и бесплатно кормит его самого и его лошадей в течение трёх дней, хотя сами очень бедны из-за соседства с татарами.
Прибывающего гостя принимают с весёлым и радостным видом, как будто пришёл родной брат или близкий родственник. Есть и такие, которые не садятся за стол до девяти часов утра, чтобы только не принимать пищу одним, а высылают своих слуг на дороги, чтобы нашли путников и пригласили их к себе в гости, к столу. Лишены этой достойной похвалы традиции только жители Васлуя, которые не только закрывают перед гостем свои дома и кладовые, но если видят, что приближается путник, то незаметно скрываются и, быстро переодевшись в лохмотья, снова появляются уже в виде нищего и просят милостыни у самого путника.

Жители верхней Молдавии менее воинственны и не питают пристрастия к войне, а предпочитают спокойно добывать свой хлеб в поте лица своего. Они крайне набожны. Поэтому только в одном Сучавском округе насчитывается до шестидесяти каменных церквей, а во всей верхней Молдавии более двухсот больших монастырей с каменными постройками. В горах живёт очень много монахов и отшельников, которые посвящают богу свою уединённую жизнь, вдали от мирской суеты. Среди них весьма редко встречается или совершенно нет воровства.
Жители верхней Молдавии всегда хранят верность своему господарю, и если среди них возникают внутренние беспорядки, то это случается из-за подстрекательства бояр нижней Молдавии.
Соблюдают чистоту и целомудрие даже до брака, что особенно редко можно встретить у жителей нижней Молдавии. В выполнении государственных повинностей более прилежны, чем другие.
Они рачительные хозяева. С величайшим старанием выполняют отданные им приказы. В отношении гостеприимства более расчётливы, чем жители нижней Молдавии.

У молдаван характер танцев совсем иной, чем у других народов, ибо танцуют они не по двое или по четверо, как у французов и поляков, но в танцах принимают участие сразу много лиц, образуя круг или длинный ряд, причём танцуют больше на свадьбах.
Когда все, взявшись за руки, пляшут в кругу, двигаясь мерным и стройным шагом справа налево, то такой танец называется хора.
Когда же, встав в длинный ряд и взяв друг друга за руки так, чтобы края ряда оставались свободными, идут кругом с различными поворотами, то такой танец обычно называется польским словом данц.
На свадьбах, перед тем как пастырь благословит брачащихся, торжественно танцуют во дворе и на улице в два ряда— один состоит из женщин, другой— из мужчин.
Во главе каждого ряда стоит выборный вожак, человек пожилой и уважаемый, который держит в руке посох, окрашенный в золотой или другой цвет, конец которого повязан платком фригийской работы. При первом движении вперёд один вожак ведёт танцующих справа налево, а другой — слева направо так, чтобы ряды были обращены лицом друг к другу. Затем — в обратном порядке, повернувшись спинами друг к другу.
Наконец, каждый ряд кружится в замысловатых поворотах и, чтобы не спутаться, так медленно, что едва можно заметить их движение. В каждом ряду танцующие занимают места согласно степени своего достоинства. Жёны и дочери бояр занимают места соответственно положению своих мужей и отцов, но первое место всегда занимает вожак танца, второе — дружка, третье — жених. Такое же место в ряду женщин занимают дружка и невеста, хотя бы по своему положению они были гораздо ниже.
После венчания оба ряда перемешиваются так, что женатый держит руку своей жены, а неженатый — руку девушки, равной ему по положению, и так кружатся и вертятся в кругу.
Иногда танец движется в виде треугольника, или в виде четырёхугольника, или в виде овала, или в виде другой неправильной фигуры в зависимости от желания и искусства вожака.
Кроме таких танцев, во время празднеств существуют ещё другие, связанные с суевериями, которые должны составляться из семи, девяти, одиннадцати и вообще нечётного числа танцующих. Эти танцоры называются кэлушари.
Собираются они один раз в год, одевшись в женские платья, на головы надевают венки, сплетённые из листьев полыни и украшенные другими цветами, и, чтобы их нельзя было узнать, говорят женскими голосами и накрывают лицо белым платком. Держат в руках обнаженные мечи, которыми могут пронзить любого простого смертного, если он осмелится снять покрывало с их лица. Это право даёт им древний обычай, так что никто не может быть обвинён за это в убийстве человека. Предводитель такой группы танцоров называется старица, его помощник — примицерий. На обязанности последнего лежит спрашивать у старицы, какой танец он собирается начать, и незаметно сообщить об этом остальным танцорам, чтобы народ не узнал названия пляски до того, как увидит её собственными глазами, так как у них имеется более ста музыкальных мотивов, по которым составлены танцы.
Некоторые из них настолько мастерски исполняются, что плясуны едва касаются земли и как будто летают по воздуху. Танцуя и прыгая так, они обходят города и сёла в непрерывных плясках в течение десяти дней между Вознесением господним и Святой троицей.
В продолжение этого времени они ночуют только под покровом церкви, так как верят, что если остановятся на ночлег в другом месте, то их сейчас же начнут мучить ведьмы, которых они называют фрумосы.
Если толпа таких кэлушаров встретится на пути с другими плясунами, то между ними происходит схватка, и побеждённые уступают дорогу победителям, а после заключения мира побеждённые открыто признают, что будут находиться в подчинении победителей в течение девяти лет. Если в такой схватке кого-нибудь убьют, то не бывает никакого суда и убийца не привлекается к судебной ответственности, кто бы он ни был.
Всякий, кто однажды был принят в такое сообщество танцоров, должен являться туда каждый год в течение девяти лет, ибо если нарушит это обязательство, то убеждён; что его схватят злые духи и будут мучить фрумосы.
Суеверный простой народ приписывает кэлушарам способность изгонять застарелые, затяжные болезни. Лечение болезней происходит следующим образом: положив больного на землю, они начинают свою пляску и на определенном такте танца топчут лежащего с головы до пяток и под конец говорят ему шёпотом на ухо определённые слова, специально для этого составленные, и заклинают болезнь выйти вон.
Если повторяют это три раза в течение трёх дней, то в большинстве случаев имеет место благоприятный исход, причём таким образом без труда изгоняются самые тяжёлые болезни, перед которыми отступало искусство опытнейших врачей. Так могущественна сила веры даже в самих суевериях...


-------------

материал предложил Михаил Местер из славного города Бельцы, который всякий раз забывает пароль для входа на сайт...
 
БродяжкаДата: Среда, 27.04.2022, 12:51 | Сообщение # 400
настоящий друг
Группа: Друзья
Сообщений: 710
Статус: Offline
Методие Бужор

Певец, к которому публика относится с большим уважением. Путь его из молдавской оперы и крепкого классического музыкального прошлого в эстраду был продиктован случаем, но судя по всему этот случай стал отражением настоящих желаний.

Методие Бужор, певец, музыкант, артист с необыкновенным голосом, которого продолжают сравнивать с кумиром его юности Муслимом Магомаевым, скоро приедет на гастроли в Израиль.
Он привозит музыкальный спектакль «Воспоминания… Продолжение.», как продолжение программы, с которой в 2020-м приезжал в Израиль. На этот раз в концерте примет участие один из лучших аккордеонистов мира, Владимир Ушаков. Публике будет представлена музыкальная программа, состоящая из полюбившихся песен и романсов, а также новых произведений. Мы услышим песни на многих языках: украинском, молдавском, русском, итальянском и даже на иврите.

В преддверии визита музыкантов в Израиль мы поговорили с Методие Бужором о предстоящей встрече.

- Методие, как родилась Ваша программа «Воспоминания…»? Давайте начнём с небольшого экскурса в предстоящее мероприятие.

Для меня воспоминания – это лучшие моменты, которые происходят с человеком в течение жизни. Когда я готовил программу для первого визита в Израиль, я выбирал ретро, воспоминания о начале творческой деятельности в эстраде. А сразу после моего тура по Израилю мы вошли в пандемию, и вдруг у меня появилось время сделать то, на что всегда его, времени, не хватало.
Знаете, что я сделал? Я подсчитал количество песен в моем репертуаре и понял, что этих произведений хватит на четыре трёхчасовых концерта. У меня есть новые произведения, которые я люблю и готов петь, но публика, просит те песни, которые у них ассоциируются со мной и моим голосом. На этот раз я, конечно, включил в  программу такие произведения как «Мелодия» и «Синяя вечность» Магомаева, несколько молдавских песен, которые очень любят израильские слушатели и давно полюбившиеся произведения знаменитых композиторов из моего многолетнего репертуара.
Но ведь у меня есть целая программа аргентинского танго, которую никто никогда не слышал в моём исполнении. Поэтому зрителей ждет сюрприз - со мною приезжает великолепный тангольеро, Владимир Ушаков. В танго ведь обязательно должен быть партнёр.

- В вашем случае это голос и аккордеон?

- Совершенно верно. Владимир – человек, влюблённый в музыку и в аккордеон, музыкант-виртуоз, который входит в двадцатку лучших аккордеонистов мира... 
Скажу только, что для зрителя эта новая часть программы будет настоящим открытием. 

- Если говорить о структуре, концерт будет состоять из песен, романсов и музыкальных произведений, исполняемых Владимиром Ушаковым? Не раскрывая все карты, расскажите об этом.

Как я уже сказал, в программе будет звучать и аргентинское танго. А танго имеет свойство двигаться по очень свободной траектории. Как ртуть, которая рассыпалась из градусника – никогда не понять, куда она побежит. Мы с Володей исполняем произведения в том порядке, как репетировали много раз, а на сцене происходи какая-то химическая реакция, и мы начинаем импровизировать, вот это и есть танго. Это магия сцены, которая, может быть, связана с публикой, с настроением исполнителей, но объяснить до конца это невозможно.
Поэтому каждое выступление – как любой спектакль, оно всегда разное.
Но это будут мои песни, Володин аккордеон и наши совместные номера.

- Методие, скажите, а идея разных языков в программе исполняемых вами произведений, она принадлежит Вам? С чем связан этот замысел?

- Идея моя. Чем больше языков, я считаю, тем интереснее с точки зрения фонетики программа. Я всегда ищу что-то новое, в этом мой интерес и большой труд. 
Так как мой родной язык молдавский, в концерте будет особенный букет из молдавских песен. Знаете, в одном из разговоров времён пандемии мои земляки пожурили меня за то, что я не пою собственные песни.
И я подумал, что они правы. Я нашёл человека, который пишет мелодичные песни на прекрасные молдавские стихи, это не кто иной, как мой старший брат. Он священник и любит музыку не меньше меня. А я взял на себя смелость сделать аранжировки.

Теперь у меня есть три песни на родном языке, которые исполняю только я и, которые вы тоже услышите. Кроме того, что у языков разная фонетика, необходимо понимать, о чём ты поёшь.
Русский язык у меня выученный, сложно он мне давался после учёбы в Румынии. Я неплохо знаю немецкий, т.к. пять лет жил в Германии, но спою на нём в следующий раз. Во Франции я тоже пел, в том числе партии на французском. А самое для меня сейчас важное – выполнить обещание и спеть на иврите.
Вот где необыкновенная фонетика!
Надеюсь на благосклонность публики, я ведь только начал изучение иврита, но буду стараться максимально совершенствовать свои навыки. 

- Коль уж мы говорим о различных языках, знаете, сегодня совсем невозможно молчать о том, что происходит на очень родной для нас, выходцев из Молдовы, украинской земле, где мы бывали с самого детства. Я также знаю, что происходит в России, как сложно там выразить своё честное мнение о войне, как приходится взвешивать каждое слово. Тем не менее, я узнала, что вы помогли нескольким семьям выбраться из зоны боевых действий и продолжаете помогать. Если это возможно, расскажите, пожалуйста, подробнее.

- Война не может быть оправдана никогда и никем, это нормальная реакция на происходящее. Просто моим друзьям, семье из Николаева, с которыми мы работали в Германии, понадобилась помощь, им пришлось бежать из родного города. Я позвонил брату в Молдову, ни секунды не сомневаясь, он сказал, что примет моих друзей. Брат выехал на границу с Украиной за тремя беженцами, их оказалось семеро, а машина легковая...
В общем, подростков везли в багажнике, только бы выбраться. Люди убегали практически без вещей, кто-то без документов, их необходимо было оформить, чтобы получить статус и как-то устраивать жизнь.
Всё это решили. А через какое-то время из Лейпцига позвонила балерина, с которой я сотрудничал, просила помочь забрать племянницу с молдавско-украинской границы. Конечно, помогли.
Вы знаете, я был воспитан на том, что Бог нам дал жизнь, и никто не имеет права её отнимать.
 А помочь спасти человека, если ты в силах – это такая же норма, как дышать.

- Я благодарна Вам, что вы согласились говорить о войне. Скажите, Методие, а в Молдове, на нашей с вами родине, вы бывали с концертами?

- Если говорить о больших сольных концертах, то нет. Но я участвовал в концерте, посвящённом творчеству композитора Доги, на который Евгений Дмитриевич меня пригласил, мы очень с ним дружны. А в этом марте я должен был прилететь на фестиваль «Мэрцишор», то была моя давняя мечта. Но, увы, аэропорт Кишинёва закрыли в связи с приграничными военными действиями. Но Вы же понимаете, не сложившееся выступление – это такая ерунда в сравнении с тем, что погибают люди.

- Молдова вам дала прекрасное классическое образование. Насколько Ваше образование помогло вам в творческом пути?

- Если говорить о вокальной школе, то начало было заложено в Молдове, безусловно. Но самообразованием я серьёзно занялся уже в Европе. Молдавская школа была прекрасна, хотя довольно стандартна, что отличало её от западной школы. И это не смотря на то, что я занимался у Михаила Мунтяна, который был великим ищущим педагогом. 
После окончания консерватории я искал себя у разных преподавателей в Европе и Америке, пока не понял, что кроме голоса есть много составляющих успеха, в том числе раскрепощённость и умение быть самим собой.
Мне везло с преподавателями, я уже говорил про Михаила Ивановича Мунтяна, я благодарен ректору молдавской консерватории Константину Руснаку, я помню советы Вероники Гарштя...

И вообще по жизни я имел счастье общаться и работать с необыкновенными людьми: Муслим Магомаев, Елена Образцова, Эльдар Рязанов, Валентин Гафт. Каждый из них – уникальный кладезь таланта и мудрости. Продолжаю общаться и учиться, набираясь мудрости у Александра Ширвиндта, необыкновенной души и глубины человека.

- Методие, вы ведь пели с детства? Как вы поняли, что пение – это тот самый единственный и верный путь в вашей профессии?

- В дополнение к предыдущему ответу, я хочу сказать, что самыми главными учителями в моей жизни были мои родители. Они оба прекрасные вокалисты. Отец пел в ансамбле «Алунелул», который был тогда очень популярным. И у мамы был божественный голос, но мама выбрала семью, занялась воспитанием детей.
Часто, когда мы выезжали к бабушке в деревню, родители пели в машине. Мама запевала, отец подхватывал и старший брат, уже зная гармонию, подпевал им, а я только пробовал.
Позже, будучи в гостях у приятеля, мы с братом решили спеть дуэтом. Слегка обалдев, наши друзья стали отправлять нас учиться в консерваторию. Мы тогда были сильно удивлены реакции друзей, ведь у нас так поют все...

- А какое впечатление на вас произвел Израиль? Где вы успели побывать, что впечатлило больше всего?

- Мне Израиль показался таким симбиозом Одессы и местами Кишинёва.
Мне было уютно и комфортно с теми людьми, которые меня принимали. Я ел грузинскую еду, приготовленную  грузинскими евреями. Очень вкусно и приятно было с ними общаться.
Я побывал в Иерусалиме, на прекрасной экскурсии, мы успели погулять в городах, где давали концерты.

- С какими мыслями вы едете к нам в этот раз?


- Когда я приеду на Святую землю, я буду молиться о мире.
Я может, и не являюсь важной единицей в этом молитвенном чане, но если каждый будет просить о мире, Бог нас услышит. И всё-таки, я хочу верить, что всё закончится раньше.
Я теперь осознаю то, о чём говорили наши родители, что
 жизнь на земле без войны – это самое важное.

Таня Работникова
 
KBКДата: Пятница, 06.05.2022, 08:41 | Сообщение # 401
верный друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 127
Статус: Offline
ШТЕТЛ
«Майн штетелэ Бэлц»

Большинство молдавских городов, маленьких и больших (как, впрочем, и на Украине, в Белоруссии, Прибалтике, России), всё равно напоминали местечки: в них была торговая площадь, евреи жили скученно, чаще всего – в одном квартале, на одних и тех же улицах.
Конечно, более зажиточная часть еврейства во второй половине ХIХ века и в начале века ХХ уже переселялась на главные улицы городов и посёлков, но основная масса еврейской бедноты продолжала ютиться либо на окраинах, либо в особых еврейских кварталах...
Помню, как я столкнулся с этим явлением в Донецке, где так называемая 10-я линия оказалась еврейской улицей и, несмотря на изменённую планировку, всё равно являлась как бы продолжением той улицы, на которой находился центральный рынок (бывший еврейский базар) и главная синагога города.
То же самое наблюдал я в Киеве, где район и площадь перед цирком по-прежнему называется Евбазом (так в 1920-1930-е годы сокращённо назывался Еврейский базар), который, разумеется, находился среди бывших еврейских кварталов.

Есть знаменитая песня «Майн штетелэ Бэлц».
Она появилась в США в середине 1950-х годов и вошла в репертуар тогда молодого талантливого дуэта сестёр Бэрри. А написал текст и слова неизвестный хасид, который после войны перебрался из Европы в США. Скорее всего, он был родом из польского местечка Белз.
До сегодняшнего дня не вполне ясно, о каком местечке здесь идёт речь. Дело в том, что местечек с таким названием известно два: одно находится ныне на Украине, в Сокальском районе Львовской области, другое – в Молдове. Большинство историков склоняется к мысли, что речь в песне идёт всё же о первом местечке, которое до трёх разделов Польши было центром польского воеводства и в котором жила большая хасидская община.
Теперь о другом местечке, ради которого, собственно, я и упомянул о первом.

Бессарабский город Бельцы был основан в ХV веке на землях, принадлежавших богатой бессарабской семье Кантакузен. Известно, что семья эта приглашала евреев в качестве арендаторов земли, лекарей и ремесленников. Однако то были отдельные люди и семьи. Широкое же заселение евреями этих мест началось только в середине ХVIII века. Их права и обязанности были законодательно определены в 1782 году.
Данные различных переписей населения свидетельствуют, что в 1847 году в Бельцах проживали 1792 еврея, в 1857-м – 4365, в 1861-м – 3920, в 1863-м – 3095, в 1897-м – 10 348, в 1930-м – 14 259, в 1959-м – 11 600, в 1970-м – 12 915, в 1979-м – 10 500, в 1989-м – 8903.
В середине ХVIII века раввином в Бельцах был Ицхок Ашкенази, автор комментариев к Каббале.
В 1857 году в Бельцах было пять синагог, в середине 1860-х – уже 8. Кроме того, там действовало еврейское реальное училище первого разряда.
В конце ХIХ – начале ХХ веков в городе были зафиксированы также талмуд-тора, частное еврейское мужское училище и... 14 синагог.
Основными занятиями бельцких евреев были портняжничество и торговля. Тогда же, в начале ХХ века, здесь возникли отделения большинства сионистских партий России, еврейский банк.
В конце двадцатых годов прошлого века в Бельцах имелось уже 40 синагог. Тогда они создавались, во-первых, в разных районах города, во-вторых, по профессиональному принципу: сапожники, портные, парикмахеры, скорняки, мельники, врачи, учителя – представители каждой из этих профессий посещали свою синагогу.
В 1930-х годах в городке Бельцы было пять еврейских школ, детский сад, еврейская больница, дом для престарелых, две библиотеки с книгами на иврите, действовало отделение «Культур-лиги». В 1929 и 1933 годах евреи избирались на пост вице-мэра, но в то же время в городе появились и явные следы антисемитизма: 15 мая 1930 года в Бельцах впервые было осквернено еврейское кладбище, а спустя месяц, 15 июня, произошёл погром.

В 1935-1938 годах под редакцией Льва Куперштейна в Бельцах издавался журнал на иврите «Шурот» («Строки»), посвящённый проблемам литературы и образования. В 1934 году в этом городе проходил Всерумынский съезд организации «Гордония».
Напомню, что «Гордония» – молодёжное еврейское движение, названное в честь Аарона Давида Гордона, было основано в 1925 году в Польше, а в начале 1930-х стало всемирным.
Гордонисты отрицали марксизм, призывали молодёжь переселяться в Эрец-Исраэль и на деле доказывать свою приверженность идеям сионизма. Они основали на Земле Обетованной киббуцы и мошавы: Хулда, Кфар-Хорэш, Раммат-Давид.
 А чуть позже бельцкая молодёжь основала в Израиле поселение Беэр-Товия (Кастина), участвовала в создании киббуцов Наалаль, Ханита, Нир-Ам.

Война пришла в Бельцы 22 июня 1941 года. За четыре-пять дней две трети домов города были разрушены в результате налётов германской и румынской авиации. Евреи бежали в соседние селения, в частности в село Пепены, где 13 июля 1941 года они все (300-350 человек) были убиты местными жителями.
9 июля Бельцы оккупировали германские войска, которые начали массовое уничтожение евреев.
После передачи Бельц под управление румынских властей евреи были согнаны в три концлагеря, где погибло более 4-х тысяч человек.
Свыше трёхсот женщин и детей содержались в здании синагоги на Кишинёвской улице, и позднее они тоже были уничтожены.
20 евреев из Бельц были расстреляны в местечке Слободзея во дворе жандармерии. Там же погибли от истязаний ещё около 400 человек. Уцелевшие после расправ евреи были депортированы в Транснистрию...
После освобождения города часть уцелевших евреев возвратились в Бельцы.

Вот что вспоминает доктор истории Юрий Рашкован, живущий ныне в Кирьят-Хаиме под Хайфой (цитирую отрывок из его воспоминаний): «26 марта 1944 года город Бельцы был освобождён Красной Армией. Как и десятки других узников концлагерей и гетто, мы вернулись в родной город. Хотя он был сильно разрушен и жилья не хватало, никто без крова не остался: родственников, друзей, часто просто незнакомых людей принимали к себе владельцы частных домов и те, чьи квартиры уцелели.
Царила особая атмосфера доброты, сочувствия, порядочности. Ощущение близкой Победы и надежда на то, что вот-вот закончатся наши страдания и беды, придавали силы и энергию.
Мне запомнились тихие, светлые дни ранней молдавской осени, низкие цены на овощи и фрукты, вечерние часы, когда город окутывал знакомый каждому бессарабцу ароматный дым: почти во всех дворах в больших чанах варили сливовое повидло, причём несколько семей родственников или соседей делали это сообща.
В середине сентября начались занятия в школах.
У детей – бывших узников гетто никаких документов не было, к тому же они пропустили три учебных года, поэтому иногда разница в возрасте одноклассников в первые послевоенные годы составляла несколько лет, а в подростковом возрасте это чувствовалось особо. И всё же учиться было интересно.
На всю оставшуюся жизнь запомнились прекрасные бельцкие учителя: математики – Александр Мейлихзон и Соломон Фрухт, истории – Чарна Глузберг и Иона Штеренталь, иностранных языков – Полина Карчевская, Ева Глейбман, Софья Ривилис, физики – Хаим Глейбман и Дмитрий Койфман…
Восторг бельцких евреев вызвало сообщение о том, что командиром дивизии, дислоцированной в Бельцах, и начальником гарнизона оказался генерал-майор Александр Кроник, который в годы гражданской войны служил вместе с Георгием Жуковым.
Большую роль играли бельцкие евреи-врачи в организации здравоохранения первых послевоенных лет. Горздравотделом руководили Абрам Элик и Даниил Иоллос.
Долгие годы главврачом городской больницы был Лев Мармор, железнодорожной – Абрам Трейбич, роддома – Лев Гандельман. Терапевтическую службу организовали Давид Паверман, Самуил Кишилев, Ефим Бронштейн. Добрая слава была у хирурга Якова Котигера, отоларинголога Фишеля Красюка, гинекологов Самуила Даца и Розы Гамарник…»
В 1946–1959 годах в Бельцах действовала синагога, раввином в ней был Либер Змальман. После её закрытия евреи молились в нескольких частных домах...
23 июля 1959 года в газете «Советская Молдавия» была напечатана статья, где перечислялись все спекулянты, занятые выпечкой мацы в Бельцах. В 1962 году милиция ворвалась в дом, где собрался «миньян» – 10 молящихся евреев. Они были доставлены на городскую площадь, где собравшиеся комсомольцы предали их публичному осуждению...
Затем неожиданно сгорела единственная уцелевшая синагога...
После этого еврейская жизнь в городе, где после войны проживало свыше 8 000 евреев, замерла на целые четверть века.
Только с началом горбачёвской «перестройки» еврейская жизнь в Бельцах начала постепенно возрождаться.
В 1988 году открылся еврейский театр-студия «Менойрэ», и первый руководитель Общества еврейской культуры – поэт и режиссёр Михаил Фейзельбаум выпустил спектакль на идиш «А фрейлэхэ Хасэнэ» («Весёлая свадьба»).
С начала 90-х в Бельцах начали действовать синагога и воскресная еврейская школа, в которой обучались 200 учащихся. Здесь для отъезжающих начали преподавать иврит.
После отъезда Фейзельбаума в Израиль руководить Бельцким Обществом еврейской культуры взялся энергичный Лев Шварцман.
Я помню хорошо это время. Бельцкие музыканты, врачи, учителя, инженеры, представители других профессий принимали активное участие в возрождении еврейской жизни в республике.
По данным Еврейского агентства, в 1993 году в Бельцах проживали 3000 евреев. В это же время в Бельцах к руководству общиной приходят новые люди. Среди них и Роза Бланк-Бердичевер. Сначала она возглавляет социальную службу, а затем (с 1996 года) – благотворительный центр «Хэсэд Яаков».
Спонсор из США Генри Познер III подарил этому центру машину скорой помощи. Помогают бельчанам и земляки-эмигранты из Америки, Канады, Германии, в частности Лев Шварцман.
Несколько лет назад еврейская община американского города Гринсборо из штата Северная Каролина побраталась с евреями Бельц.
Теперь ежегодно организуются совместные семейные лагеря на берегу Днестра.

...Еврейское кладбище в Бельцах известно с ХVIII века. Там имеются древние захоронения, захоронения начала и середины прошлого века, а также большая современная часть. Особого ухода требует старое кладбище.
В 2000 году в центре города, возле 6-й школы, был установлен памятник евреям – жертвам нацизма.
Одним из активных членов правления Бельцкой еврейской общины является журналист Михаил Местер, который работает в редакции городской газеты «Голос Бельц».
Иногда его статьи появляются под псевдонимом «Михаил Барбэ». Местер много пишет о еврейской жизни в нынешних Бельцах.
Хочу назвать ещё одного человека. Все знали его как Сеню. А звали его Соломон Зельц. Благодаря ему и таким, как он, в городе действует синагога и наведён порядок на еврейском кладбище...

Вообще в Бельцах родились многие замечательные евреи: художники Борис Анисфельд, Леонид Балаклав, скульптор Матвей Левензон, поэт Зелик Бердичевер, американский педагог Эммануэль Гаморан, американская художница, дизайнер и педагог Эдит Кане, певица Иза Кремер, писатель и философ Эфраим Ойербах, поэт Яков Фихман, врач и организатор медицинского образования Габриэль Бидич, доктор биологических наук Иосиф Вайнтрауб, физик, общественный деятель, директор 1-й еврейской школы в Петербурге Марк Грубарг, врач-стоматолог, президент общества стоматологов Израиля Ицхак Хен, прозаики-идишисты и переводчики Герш-Лейб Кажбер и Элиэзер-Давид Розенталь.

К сожалению, в Израиле нет Бельцкого землячества. Периодически бельчане собираются на пикники в парке а-Яркон...
В 1993 году в Тель-Авиве в роскошном полиграфическом оформлении была издана книга «Бельцы. Бессарабия». Она представляет собой образец современной Книги памяти об одном из еврейских местечек Молдавии. В книге – 655 страниц, десятки иллюстраций, фотокопий, документов, воспоминаний многих бельчан о своей жизни в этом бессарабском местечке, высказывания писателей, стихи поэтов, посвящённые городу, где они провели детство и юность, где жили их отцы и деды...

В разные годы и разные эпохи ХХ века многие творчески одарённые люди, будучи искренними патриотами родного городка Бельцы, создавали стихи и песни о нём. Вот та самая знаменитая песня «Майн штетелэ Бэлц» в вольном переводе на русский язык:
Бельцы, местечко моё Бельцы! Мой дом, где я детские годы свои провела… Каждую субботу, помню, я бежала с молитвенником в руках, и сидела с ним под деревом зелёным, и читала я у тихой речки… Бельцы, местечко моё Бельцы! Мой дом, где видела впервые я чудесные мои сны…
А вот другое стихотворение, тоже вольно переведённое с языка идиш:
…Вот стоит перед глазами моё местечко Бельцы, что навечно стало моим домом. Люди, улицы, городской сад… Нельзя забыть всё это… И сейчас в Молдавии есть город, что зовётся там «орашул Бэлць»…Но моего местечка Бельцы, увы, теперь уж нет…Как ни печально это сознавать, мой друг…

Майн штетелэ Бэлц ........ ах, как евреи, уехавшие из этого места, любят свой город!

Подготовил Давид ХАХАМ, Кирьят-Ата

BELTSY – POZAVCHERA, VCHERA, SEGODNIA...
IZ GAZETY, №27 (236), июль 2008 г.
 
ЗлаталинаДата: Воскресенье, 12.06.2022, 06:58 | Сообщение # 402
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 230
Статус: Offline
«Он шьёт и шьёт, и шьёт,
и все равно у него ничего нет.
И если это жизнь,
то что такое смерть?!
».

Из песни «Дер шнайдер» (Портной)

Мне было семь лет, и я помню, как за месяц до начала войны, где-то в мае, в Бессарабии случилось землетрясение. И оно докатилось до Бельц, где жила наша семья, и мы выскочили на улицу...
А через месяц – 22 июня – опять грохот! – и мы вновь выбежали из дома. И тоже под утро. Мы не понимали, что происходит. И моя мама спросила у папы: «Исаак, что это?» И мой папа, человек с высшим образованием, человек высокой культуры, ответил: «Это землетрясение. Что же ещё может быть?!» Но когда рядом загорелся дом, мама опять поинтересовалась: «А почему горит?» Папа ответил: «Это лава!»

И буквально в эту минуту выскочил сосед, сел на мотоцикл. Папа крикнул: «Ты куда?» Сосед бросил на ходу: «Это война, я на аэродром!»
В моём отце вера в мир была настолько велика, что он принял бомбежку за лаву.

На следующий день папу – известного в Бельцах врача Ицика (Исаака) Парнеса – мобилизовали на работу в госпиталь.
А мы сразу же эвакуировались: всё бросили и пошли подальше от войны. Но дней через десять папу выгнали из госпиталя: вышел приказ советского командования о том, что жителям недавно «освобождённых территорий» (Бессарабия, Западная Украина, Прибалтика) доверять нельзя. И папа отправился нас искать. Чудом нашёл, и мы вместе с толпами беженцев, с папой Исааком, мамой Розой, маминым братом Борисом Трахтенбройтом, и маминой мамой Бетей Трахтенбройт – добрались до местечка Домбровены.

Надо сказать, что наша эвакуация из Бельц была экстренной: передвигались налегке, с тем, что было в руках – бо́льшую часть шли пешком, иногда – на подводах или телегах. Сесть на поезд было невозможно. К тому же железнодорожный узел был разбомблен.

А в Домбровенах, что на правом берегу Днестра, скопились тысячные толпы, все хотят на левый берег. Но переправа уже не действовала
 – последние части Красной армии переправились – и переправу взорвали. И никто из лодочников не хочет перевозить людей. Ни за какие деньги. И мы остались в местечке. Что делать и что нас ждёт – никто не знал.

Помню тот вечер – ни советских войск, ни немецких. Мы и ещё какие-то люди скопились в одном из еврейских домов городка. И вдруг, на рассвете – выстрелов не было – звон разбитых стекол, истерический крик, пух разорванных подушек...
Мы выскочили через окно – вся семья. Я помню, мама держит меня за руку, а я потерял сандалик. Хочу подобрать его и тащу маму назад. И мама впервые в жизни - больше никогда этого не было – ударила меня. Мне было так обидно! За что она меня? Я ведь хотел подобрать сандалик! Но мама тащила меня за собой. И мы убежали в поле, где росла рожь.

И вдруг нас нагнала тройка лошадей, два мужика в белых рубахах. Один - в чёрной шапке-кушме. Он крикнул на своём родном: «Остановитесь, жиданы!» Мы и не думали сопротивляться. И эти местные у нас всё забрали: чемоданчик, - и всё, что там было, - и даже раздели всех. Мама просила оставить хоть рубашечку. А папа умолял: «Отдайте только мой диплом из чемоданчика. Только диплом. Больше ничего». Но мародёр расхохотался, хлестанул отца плетью по спине и закричал: «Зачем тебе диплом? Разве ты имеешь право на жизнь?! Дни твои сочтены!» – и умчался со своим другом и лошадьми.

А через какое-то время опять румыны окружили нас и решили расстрелять. И моя бабушка Бетя упала перед ними на колени и взмолилась по-румынски: «У вас ведь тоже есть мать и дети, и какой вам смысл нас расстреливать?!» И, может быть, её слова были услышаны?! А может, это было очередное чудо?!
И нас повели – уже целую толпу – к огороженному для нас месту. А дальше колонной стали гнать почему-то в Бельцы, в тот самый город, где из поколения в поколения жила наша семья, и где отец врачевал.
По дороге умирало бессчётное количество людей. Охрана, состоявшая из местных, обессиливших людей просто пристреливала. Но что поразительно: с одной стороны - погром, который местные устраивали, а с другой - находились такие же местные, крестьяне, которые пытались облегчить наше существование и передавали в колонну пищу.
Этими крохами мы и питались...
И вот нас пригнали в Бельцы. И повели по улице, на которой мы жили. И тут нам приказали остановиться.
О, чудо! Как раз напротив дома доктора-гинеколога, с которым наша семья находилась ранее в приятельских отношениях. Не было и недели, чтобы он к нам не заходил, тем более, что мы жили по соседству. Он играл со мной - ребёнком, и я его очень любил.
И вот колонне раздетых и измученных людей, которую охраняло всего три или четыре солдата – куда бежать еврею?! – дали передохну́ть. И мама, взяв меня за руку, вошла во двор нашего доброго знакомого. Она постучалась, как сейчас помню, в двойную дверь. Сосед выглянул и даже не поинтересовавшись, о чём мы хотели его попросить: еды или воды, а может, плохонькой одежды, взамен той, что у нас отобрали, закричал по-румынски: «Для жидан и коммунистов дверь моего дома закрыта!».
И мы вернулись в колонну.
Затем нас повели к городской тюрьме. И уже ближе к ночи мы – толпы людей - оказались в тюремном дворе. Это была ужасная ночь. Я помню, что мама легла на землю, а мы уселись на неё верхом. И прикрывали, чтобы её не было видно. Почему - мне не объяснили, но из шёпота взрослых, краем уха я понял, что офицеры спускались с верхних этажей, где они располагались, во двор и уводили из толпы молодых женщин. И там, наверху, насиловали, потом выбрасывали или убивали. А мама моя была очень молода и красива. Ей было всего 26 лет. И мы всей семьей сидели на ней – прятали, как нам казалось, от румын.

А через несколько дней нас погнали в село Реуцелы, под Бельцами.
Раньше – в окружающем лесу – были полевые лагеря Красной армии. И остались деревянные палатки. В этот лес и согнали огромное количество евреев. Не все выжили. Не все смогли продолжить путь в Маркулешты. Это - небольшое местечко. До войны там проживало три-четыре тысячи евреев. Но теперь было уже 30-50 тысяч...

Этап в Маркулешты я хорошо запомнил – особенно собрание на площади, где выступал то ли примарь (голова мэрии), то ли комендант. Его речь сводилась к тому, что «терпению румынского народа пришёл конец, что евреи всю жизнь издевались над православными, над румынским народом, и наступил час возмездия. Но великий премьер-министр Антонеску и румынский царь Михай хотят дать евреям возможность исправиться – хватит паразитировать!
В ближайшее время всех отправят в Транснистрию, – и там евреям-паразитам дадут возможность работать. Жизнь будет не простой, тяжёлой, но тот, кто будет работать, получит хлеб, жильё, возможность доказать, что он чего-то стоит. Но главное, евреи должны искупить свою вину перед румынским народом».

Евреи были счастливы бесконечно – появилась какая-то определённость.
Ну, будем жить там, будем работать в Транснистрии. (В Маркулештах запомнилась ещё и венгерская жандармерия. Откуда они? Возможно, это была часть из Трансильвании, которая отошла в те годы Румынии от Венгрии. У венгров были высокие, как телята, доги. И я этих собак страшно боялся).

Вскоре было объявлено, что пойдём колоннами, ибо должен быть порядок. И уроженцы таких-то и таких-то бессарабских местечек пойдут первой колонной. А других – за ними. Итого – девять колон.

А вот что началось под утро – вламывались в дома, где мы спали, и плетками, собаками выгоняли на улицу, загоняли в колонну. Какие там списки! Какие там колонны уроженцев таких-то местечек?! – вся наша семья затерялась в разных колоннах. И мама нас вытаскивала из чужой колонны и перепрятывала - то в какой-то подвал, то в какую-то палатку…
Она собирала нас вместе – в одну колонну. И мы никого больше не видели из колонн, ушедших до нас. Только наша колонна уцелела. Надо сказать, что в толпе отыскались и другие наши родственники...
В одной из колонн, ушедших ранее, были два брата бабушки. Они погибли.
В другой – семья папиной сестры – о них ничего не известно. И только наша дошла до места назначения. И всю дорогу семья крепко держалась за руки. А когда нам предлагали – ослабевшим и детям – сесть в телегу, мол, подвезут, я отказывался.
И мой дядя Боря, будучи чёрным от усталости, падая с ног, но всё равно таскал меня на плечах. Не отдавал румынам. А тех, кто соглашался, чтобы их подвезли, в дороге расстреляли. Мы этого вначале не знали, но интуитивно чувствовали, что нам нельзя отрываться друг от друга – и вцеплялись в своих намертво.
И вот нас пригнали на окраину села Косауцы.
Это была поздняя осень, страшный косауцкий лес, усеянный опавшими листьями. Мы прибыли туда вечером. Люди начали жечь костры – надо было как-то согреться. Но вдруг - команда: всем мужчинам собраться на работу - подметать листья в лесу. Конечно, это издевательство, но надо выполнять приказ: собрать листья. Взяли и папу, и моего дядю - и увели в лес. Через час мы услышали выстрелы. И люди бросились в лес искать своих близких. Все кричали. Я шёл с мамой и бабушкой. Помню, они кричали: «Исаак!», «Боря!», а я кричал: «Папа!»

Перед нами лежали кучи осенних листьев – видимо, их собрали беженцы. И вдруг из одной кучи веток и листьев выбрались папа и дядя. Они услышали наши голоса, а затем сквозь листья увидели нас. И тогда они вышли нам навстречу.

Но не все нашли своих родных. Этот расстрел в лесу не был какой-то спланированной акцией. Румыны, в отличие от немцев, делали это не в плановом порядке, а в порядке самодеятельности. Скорее, спонтанно: давай-ка постреляем! И повели, и постреляли. Кто сбежал – тот сбежал.

А живых погнали дальше.
И дальше я помню снег. И я его ел. Было очень холодно. А когда тебе голодно, да ещё мучает чувство холода, всё воспринимается очень болезненно. И моя бабушка, в прошлом очень богатая женщина, у кого-то украла башлык (румыны называли его «капот»), чтобы меня укрыть.
Тогда, в 41 году, очень рано началась зима.

Следующий этап был, пожалуй, самым драматичным и самым чудесным.
Нас пригнали к селу Качкивка, что в Винницкой области. Говорили, что нас пригнали в колхоз. Там мы рухнули без сил. Кто достал сено - подстелил, кто не достал – спал на голой земле.
Помню, к утру многие не проснулись. А многие примёрзли к земле...

Это была ещё румынская территория, а поодаль – немецкая. Расстояние в три километра.
На немецкой вопрос жизни и смерти решался мгновенно. Вышел на улицу – расстрел.
А на румынской – всё-таки послабление! И мама рано утром подошла к колючей проволоке. Она стояла там, ибо видела, как крестьяне из окрестных сёл приходили с буханками хлеба и с какой-то едой. Местные хотели обменять её на золотишко, - ведь евреев всё-таки пригнали! (Они были убеждены: евреи ещё кое-что сберегли!)

И одной женщине с кирпичом хлеба в руках, которая тоже пришла обменять еду на золотишко (её звали тётя Маруся Стеценко), мама приглянулась. Стеценко сказала: «Ты очень похожа на мою дочку! Но она в Баку». А мама смотрит на хлеб: «У меня нечего менять».
Тётя Маруся произносит: «И не надо. Я тебе и так отдам!». Ну разве не волшебство! Да ещё во время войны!
И вдруг тётя Маруся предложила: «Ты так похожа на мою дочь! Так похожа…» - и неожиданно выпалила: «Знаешь, давай я тебя спасу!»
Мама отвечает: «У меня здесь мать, брат, муж и сын». А тётя Маруся твердит: «Слушай, сегодня вас всех расстреляют, а если и не расстреляют, то всё равно от голода помрёте! А так – я тебя спасу. Ты молодая, ещё дети будут…» - «Я не могу их оставить»...
И тут тётя Маруся протянула ей хлеб и собралась уходить. Но как только голодные люди завидели у мамы хлеб, тут же набросились и вырвали его. У мамы остался только кусочек, который она успела зажать в руке.
И вот она лежит на земле и плачет. А тётя Маруся вернулась и говорит: «Я что-то придумаю…» Она ушла и вернулась через час. Сообщила, что её племянник – начальник команды полицаев, которые расстреливают евреев. (Надо отметить, что всю «грязную работу» по охране, убийствам, расстрелам евреев выполняли местные: полицаи, бойцы СС «Галичина» и просто добровольцы-националисты).

И, как рассказала тётя Маруся, она уговорила племянника, чтобы он нас выпустил, когда будет дежурить.
(Поздно вечером тётя Маруся пригнала розвальни, её племянник (
!) уложил туда нашу семью, забросал соломой – и вывез на свободу)...
Мы жили в доме тёти Маруси целых две недели. Она нас кормила. Для нас это была фантастическая еда: хлеб, кукурузная мука, лепёшки, иногда яйца. А вот для меня деликатесом были мочёные яблоки и такой же арбуз.

Раньше тетя Маруся работала санитаркой в больнице – и из всех лекарств у неё осталась камфора. И она зачем-то колола нас: и меня, и папу, и дядю … Не знаю, камфора ли помогла, или тепло тёти Маруси. Но мы выжили.

А людей из своей колонны мы больше не видели – они были расстреляны в ту ночь, когда мы укрылись у тёти Маруси. Но конвейер работал беспрерывно - и в село Качкивка прибывали всё новые и новые колонны евреев.

Но в один из вечеров к тёте Марии ворвались полицаи. С криками, что дом Марии давно надо поджечь, ибо в нем прячутся жиды. Кто-то вспомнил, что у неё племяш большой человек.

А она…
А она усадила их за стол (мама с папой и братом прятались в подвале. А мы с бабушкой – остались на печи) и стала полицаев поить. А когда они напились – уложила, затем вызвала из подвала маму, папу и брата, дала нам какую-то одежду, торбу с едой (она не была богатой, дала, что могла: сало, хлеб, луковицы) и говорит: «Идите, иначе, когда они проснутся, убьют не только вас, но и меня. Но вас точно убьют, и я ничего не смогу сделать».

И мы пошли.
Куда нам идти? Дело в том, что если бы на нашем месте был русский военнопленный, он мог постучаться в любую дверь и, приютившая его семья говорила бы при обыске, что это, мол, наш родственник, знакомый, - может, и обошлось бы. Но еврею некуда было идти – таких теть Марусь единицы. И мы пошли – к своим. Мы слышали, что где-то там, в Ободовке (Тростянецкий район, Винницкая область) есть еврейское гетто. Всё-таки там евреи, там – свои.

Но не успели мы пройти и ста метров, как увидели фары приближающейся машины. Машины могли быть только немецкими или румынскими...
Что делать? Делать нечего - и мы метнулись за угол ближайшего дома. Притаились. И машина остановилась неподалеку. А на улице ужасно холодно.

Выбора у нас не было, и мы постучались в ближайшую дверь. Нам открыл хозяин дома. Его звали дядя Сэмэн. Мама ему сказала: так и так, немцы на улице, можешь пойти и сказать, а можешь продержать нас до утра. А утром мы уйдём. Он нас завёл в дом. Я не помню. Кормил или и не кормил. Да и мы не были голодны, ибо ели у тёти Маруси. Но одну деталь я запомнил на всю жизнь.

Родители были в другой комнате, а мы – в каса-маре (комната для гостей). А там большая кровать с никелированными набалдашниками. Это был признак достатка в селе и даже в городах. А на кровати множество подушек.
И я помню, как дядя Сэмэн стал расстилать её для нас. А его жена – возражать: «Это вшивые жиды. Это для гостей! Устрой их куда-нибудь в другое место».
Дядя Сэмэн в ответ произнёс одну-единственную фразу, которую я – семилетний мальчишка - услышал тогда, но не понял.
Он сказал жене: «Может, это их последняя ночь будет». И только потом, став взрослым, я понял человечность этой фразы, да и мужика-украинца.

А утром дядя Сэмэн уложил меня, маму и папу в телегу, укрыл сеном (дядя Боря и бабушка остались рядом с возницей – нам казалось, что бабушка мало похожа на еврейку) и погнал лошадей в лес.
За десять километров от села было место в лесу, куда утром пригоняли евреев на работу из ближайшего гетто, которое находилось в Ободовке. Евреи работали весь день, а вечером их гнали обратно. Сэмэн привёз нас на место. Мы слезли, смешались со своими, а после работы с этой же колонной вошли в гетто.

По дороге мы встретили одного земляка-бельчанина, он жил в гетто – бараков не было, это было местечко и в доме, где раньше жила одна еврейская семья, теперь теснились 8-9 семей на двухэтажных нарах. И мы тоже пришли в тот дом. Я помню, как бабушка, увидев там редьку, сказала: «Они живут страшно богато!»

И так прошло почти два с половиной года тяжелейших испытаний – жизни в гетто.
Как мы выжили? Наверное, целая цепь случайностей. И, конечно, волшебство, за которое люди его творящие, могли расплатиться жизнью.


P.S. В 1946 году мой отец Ицик (Исаак) Парнес получил дубликат диплома Ясского университета, который мародеры отобрали у него в 1941 году.

Давид Парнес, Беэр-Шева

От редакции  В 1998 году Давид Парнес поведал о своём удивительном спасении представителям Фонда Спилберга. Рассказ Давида, а также воспоминания таких, как он, детей войны, был записан на киноплёнку (журналист Виктория Мартынова) и сдан в архив, возможно, музея «Яд ва-Шем».
 
KiwaДата: Понедельник, 04.07.2022, 14:17 | Сообщение # 403
настоящий друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 677
Статус: Offline
Как бессарабский штетеле Бэлц превратился в польский городок Белз, и почему израильский певец и композитор Самсон Кемельмахер всё своё творчество посвящает "мамэ-лошн"

Галина МАЛАМАНТ

Вус, вер, вэн…
В таком звучании данная популярная фраза на идише известна лишь знатокам этого языка.
А вот её почти дословный перевод знаком всем русскоязычным гражданам: "Что, где, когда" (точнее в данном случае — что, кто, когда).

Идиш заимствован не только для названия телевизионной игры. Отдельные слова и фразы во все времена быстро входили в жизнь, легко проникали в языки разных народов.

"Цимес!" — говорит восторженный человек, подразумевая: "самый смак", "нечто особенное", "то, что надо", "самое лучшее". А ведь "цимес" — десертное блюдо еврейской кухни, сладкое овощное рагу (фасолевое, морковное, др.). Само слово на идише представляет собой сокращение от "цим эсн", дословно: "к еде", или проще — "закуска".

Можно и криминальный сленг вспомнить: "Шмонать меня не надо", "халява", "фраер". Происходили и заимствования в идиш — народы общались. Сроки общения — разные: "Двести лет вместе" — это, по Солженицыну, в России (с 1775 по 1995; нынче уже 222 года вместе), со времен Средневековья — в Прибалтике, более 400 лет — в Молдове, после изгнания евреев из Испании…

И несли евреи, как знамя, свой родной язык. До 1939 года, начала Второй мировой войны, все европейские евреи знали идиш. Позже язык прекрасно знали поколения тех, кто выжил. И передавали его детям — нашим бабушкам, дедушкам, нашим родителям. Вместе с тем еврейская жизнь — с ее традициями, песнями, юмором — оставалась, можно сказать, местечковой: по яркой меткости слов, по запоминающимся музыкальным ритмам — даже когда местечки становились районными центрами, или даже — городами. Появлялись новые песни. Они разлетались из Одессы, из Киева… Их подхватывали и пели — в домах, на свадьбах: "Фрейлех зол зан!" ("чтобы было веселье").
Со временем на постсоветском пространстве на идише велись разговоры только на кухнях (так же, как о политике). И уже младшие поколения в большинстве своем знали идиш только на уровне понимания. В моем случае — родители говорили на идише, когда хотели что-либо сказать по секрету от нас, детей. Но, как известно, все тайное становится явным — вот мы и стали понимать их…
Идиш и сегодня жив! В этом мы убедились, придя на концерт с символичным названием "Идиш навсегда". Его организовал известный исполнитель песен на идише Самсон Кемельмахер. В зале на 400 мест матнаса "Дюна" в Ашдоде практически не было свободных мест. Самсон собрал музыкантов и певцов, для которых клезмерская музыка и песни на идише — смысл жизни: Илья Бершадский, Алекс Рабинович, Алекс Голд, Сергей Раскен, Вира Лазинская, Евгения Хазина.
Идиш жив, потому что на нем поет молодежь, что уверенно доказывает участие юных солистов ансамбля "Пирхей исраэлим" (под управлением Алекса Голда и Галины Цукер). Идиш жив — потому что наши современники сочинили мюзикл о царе Давиде (композитор А. Голд, автор Елена Улановская, перевод Диана Шнайдерман-Перейр), который с успехом идет в Нью-Йорке, и фрагмент которого был представлен на концерте.
Но на все сто был прав Кемельмахер, когда, открывая вечер, сказал:
"Это — не концерт, это — встреча".
Воистину, это была встреча: с родным городом, родным домом, родными людьми и родными песнями. Добрым словом с экрана вспомнил Ицхака Корна, который в числе первых возглавил идишское движение в Израиле, его сын Дани Корн, директор Дома Бессарабских евреев. Присутствующих в зале поздравил с такой прекрасной встречей зам. мэра Ашдода Эли Нахт. Вместе с песнями переживали за мальчишку-сироту, умолявшего купить у него папиросы. Вспомнили киевский трамвайчик, город Калараш, Одессу и одесситов. К слову: кишиневцы в шутку называли Одессу пригородом Кишинева, а одесситы говорили: "Бельцы? — Да то ж за углом…"
"Он прошёл всю войну", — что первым приходит на ум, когда слышим эту фразу? "Воевал, дошёл до Берлина", — примерно такие мысли... 
— Он прошёл всю войну, — сказал Самсон о своём отце. И добавил: — Его перегоняли из одного концлагеря в другой, — и перечислил пять концлагерей, в которых томился его отец… Песня Самсона Кемельмахера, посвящённая отцу, прозвучала, как гимн, и не только ему, но и всем отцам еврейских семейств — "А идишер фатер".
Стоит напомнить, что Самсон Кемельмахер не только певец, который всё своё творчество посвящает "мамэ-лошн" — родному языку, привнося тем самым особый вклад в сохранность идиша. Он ещё и композитор, и поэт. Как поэт, пишет песни не только на идише, но и на молдавском и русском языках. Одну из его песен исполнила  Анастасия Козакова, лауреат ряда престижных конкурсов. 
— Растрогался, нахлынули воспоминания, — поделился исполнительный директор Всеизраильского объединения выходцев из Молдовы «Извораш» Аркадий Бровер:
— Вспомнил детство: по шаббатам у нас собирались друзья родителей, и пели… А сопровождали пение и слезами, и улыбками, и смехом — реагировали чуть ли не на каждое слово текста, переживая все состояния вместе с героями.
— Сердце щемит, когда слушаю песни на идише, — заметила Ася Хинкис-Халфина, член правления «Извораша». — Ну а с песней "Майн штетеле Бэлц" словно побывала в родном городе детства и юности.
Я остановлюсь на этой песне не только потому, что родом из молдавского города Бельцы (Бэлц), а потому что нередко слышу неверное толкование: вроде бы незатейливые, но глубокие слова текста песни "Майн штетеле Бэлц", написанные Яковом Якобсоном (выходцем из Венгрии, жившем в Америке) и трогающие сердца написаны о польском городе Белз... 
Вот подстрочник:
"Расскажи мне, Старик,
Расскажи мне, побыстрей,
Ибо я хочу знать всё сейчас:
Как выглядит домик, который однажды сиял?
Растёт ли ещё деревце, которое я посадил?
— Домик стар, зарос мхом и травой,
Старая крыша развалилась,
Окна без стёёкол,
Крыльцо покосилось, стены обветшали.
Ты их уже не узнаешь…

Припев:
Бэлц — мое местечко Бэлц,
Мой домик, где я провел детские годы.
Что было в Бельцах, в моём местечке Бэлц?
В бедном домишке со всеми детишками смеялись.
Каждую субботу я бежал прямо после молитвы,
Чтобы посидеть под зелёными деревьями,
Чтобы читать у реки.
Бэлц — мое местечко Бэлц,
Мой домик, где я провел детские годы.
Бэлц — мое местечко Бэлц,
Мой домик, в котором я оставил множество красивых снов…"




Итак, про какие Бельцы эта песня, польские или молдавские?

Песня написана для спектакля "Песня из гетто" по пьесе американского автора Вильяма Зигеля ("гетто" — так тогда называли местечковые поселения в Европе для евреев).
Премьера состоялась в Нью-Йорке в октябре 1932 года. 
События в спектакле происходят в городке Бэлц и в Германии. Главный герой — молодой раввин. С детства он был влюблён в девочку Миреле. Раввин едет в Германию, где встречается с Миреле, только теперь её зовут Марица, и она — популярная певица.
Пара, вспоминая детские годы, поёт песню «Бэлц, майн штетеле Бэлц». 


Музыку написал знаменитый еврейский композитор и поэт XX века Александр Ольшанецкий (родился в 1892 году в городке Бельцы в Бессарабии и закончил в нём гимназию).
В 1922 году поселился в США, где у него появился свой оркестр, с которым он сопровождал музыкальные спектакли различных театральных трупп, игравших на идише. Ко многим спектаклям он же и сочинял музыку. Он написал музыку и к спектаклю "Песня из гетто", в котором Марицу играла его бывшая землячка Иза Кремер.
Так что и первый исполнитель, и для кого писалась песня — певица и актриса Иза Кремер, родом из молдавского города Бельцы.
Песня стала столь популярной, что её переводили на разные языки, она вошла в репертуар множества исполнителей. И можно даже сказать — стала народной, так как истинных авторов почему-то забывали упоминать.
А далее, "забыв окончательно", даже стали приписывать авторство другим композиторам, называя поэтами переводчиков песни.
Один из первых переводов был на польский язык, и песню исполняли несколько известных певцов-поляков, песня также была записана в польском фильме о гетто, — там герой возвращается в родной городок Белз...

Хотя польские евреи предпочитают считать, что песня о городе Белз, однозначно про молдавские Бельцы...
 
несогласныйДата: Четверг, 20.10.2022, 09:16 | Сообщение # 404
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 168
Статус: Offline
ЗНАЙ НАШИХ !!



Бельцкие гребцы – трёхкратные чемпионы мира.
Они  показали лучшие результаты в заплывах на дистанциях 2000, 500 и 200 метров. 
Примар муниципия Бэлць поблагодарил спортсменов:
«Иван Озарчук и Денис Максимчук стали трёхкратными ЧЕМПИОНАМИ МИРА!
Выражаю огромную благодарность тренеру ребят Дмитрию Николаеву за отличную подготовку и высокий профессионализм!
Дорогие спортсмены, от лица всех бельчан я благодарю вас за ваш труд и усилия, за терпение и любовь к своему делу! Вы наша гордость!»

Чемпионат мира по гребле среди юниоров на лодках «Дракон» проходил с 1 по 4 сентября в чешском городе Рачице.
 
papyuraДата: Понедельник, 28.11.2022, 11:26 | Сообщение # 405
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1552
Статус: Offline
вот такой замечательный материал о земляке прислал Владимир Рымарь :

http://via-era.narod.ru/Ansambli/orizont/rotar/rot.html
 
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » Наш город » земляки - БЕЛЬЧАНЕ и просто земляки... ИХ ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО » Поговорим за жизнь... (истории, притчи, басни и стихи , найденные на просторах сети)
Поиск:

Copyright MyCorp © 2024
Сделать бесплатный сайт с uCoz