Город в северной Молдове

Суббота, 21.10.2017, 12:56Hello Гость | RSS
Главная | кому что нравится или житейские истории... - Страница 2 - ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... | Регистрация | Вход
Форма входа
Меню сайта
Поиск
Мини-чат
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
Страница 2 из 28«12342728»
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
кому что нравится или житейские истории...
papyuraДата: Вторник, 27.09.2011, 14:38 | Сообщение # 16
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1043
Статус: Offline
Развесистая калинка

— Понимаешь, я просто не знал, как отказаться. Как объяснить, что это — не моя музыка. Не наша…
Муж пришел домой взбудораженный и долго не мог успокоиться. Он с таким трудом нашел эту работу — преподавателя истории музыки в Иерусалимском колледже для религиозных девушек. Выдержал неимоверно тяжелый конкурс. Неделю назад начался учебный год. А сегодня завкафедрой Тувья вызвал Аркашу в кабинет и с криком «Сюрпрайз!» вручил ему два билета на концерт Краснознаменного ансамбля песни и пляски имени Александрова. Осчастливил…

— И что теперь делать? — спросил муж. — Может, мы не пойдем, а завтра я скажу, что ты заболела?
— Не получится. Я работаю в одном колледже с его женой. У меня завтра лекция.

Мне было понятно, почему он не хочет идти в культпоход с коллегами и их женами. Аркаша после окончания Консерватории служил в Советской армии, в Оркестре Генштаба Белорусского военного округа. Как пианист-концертмейстер он был обязан знать весь репертуар и аккомпанировал на репетициях ансамблю песни и пляски. На парадах он играл на огромном барабане, таская его на себе в любую погоду. Счастьем было, когда вместо барабана ему поручали партию медных тарелок, но только не в мороз — от металла дико мерзли руки. Он на всю жизнь возненавидел марш как жанр и как музыкальный размер. Позже он сказал в одном интервью: «Марши созданы для оболванивания толпы. С маршами люди готовы идти убивать за любую идею».
В третьей части Аркашиной симфонии «Книга клейзмеров» есть фрагмент, где оркестр делится на две враждующие группы, играющие одновременно. При этом духовые играют разные маршевые темы, а струнные — тревожный вальс в стиле Исаака Осиповича Дунаевского. Это додекафоническое место в симфонии самое эффектное…

Но в тот вечер расстроенный Аркаша не знал, как быть:
— Понимаешь, Тувья обожает «Калинку-малинку». Он спел мне ее на иврите и даже пошел вприсядку. Прямо в кабинете! И, только отдышавшись, заметил отсутствие признаков восторга на моей физиономии.
— Ты что, не мог притвориться, подыграть начальству? — вопрос был чисто риторическим. Я знала, что Аркаша органически не способен придавать лицу нужное выражение при разговоре с нужными людьми.
— Нет, я понимаю. Тувья родился в семье киббуцников. Его дедушка играл на гармошке, а бабушка — на балалайке! И ему кажется, что раз мы олим ме-Русия (репатрианты из России) — то это и есть наша любимая музыка…

Признаюсь, я смалодушничала в тот раз. Не нашла в себе сил и не пошла с ним на концерт. Привела веский аргумент: «Я не могу уехать из дому на весь вечер, потому что не успею к кормлению». В то время я только-только вернулась к преподаванию после рождения дочки, но расписание построила так, чтобы съездить в Иерусалим на лекцию — и сразу обратно, к младенцам-погодкам.

Аркаша одевался на концерт с видом осужденного на гильотину. Меня грызла совесть, и я уже собиралась сказать, что поеду с ним. В этот момент явилось неожиданное спасение: сосед-израильтянин по имени Давид забежал одолжить пару подгузников:

— Магазин уже закрыт, моя Эсти завтра вам вернет, — уверил он с порога. — А куда это ты так выпендрился — в галстуке?

Услыхав про лишний билетик на концерт Краснознаменного ансамбля, Давид с восторгом согласился составить Аркаше компанию, быстро сбегал домой, отпросился у жены, и они отправились в Театрон Иерушалаим на Давидовой машине.

— Ну, и как ты там все выдержал? — спросила я уже ночью. Аркаша расхохотался. Он если уж хохотал, то раскатисто, громко, взахлёб, до слез, никак не мог остановиться…

— Нет… Аххха-ха… Ты бы это видела… Ой, не могу… Я развлекался… Просто наблюдал за ними… За Тувьей и всеми преподами… Музыканты! Интеллектуалы! Аххха-ааа… В кипах… Ах-аха…
— Ну, перестань! Краснознаменный всегда выдает высший класс. Тем более — заграничные гастроли. Там все-таки работают отличные музыканты. Профи.
— Да я же не против… Работают блестяще. Тенора — чистые Карузо! И духовая группа, и сыгранность-слаженность, и все нюансы, все по науке. Меня от репертуара тошнит, а не от уровня. Но наши-то, наши! Они подпевали: «Сольдати, в пут — в пут…», « А дла тибья, раднайа!» Но самый цимес был, когда овации стихли. Мы направились к выходу, Тувья просветленно смахнул слезу и… Нет, ты не поверишь. Он заявил: «Наверное, именно вот так пели и играли левиты в Первом Храме…»

— Ты хотя бы не ляпнул чего-нибудь в ответ?
— Да у меня челюсть отвисла…

Дети подрастали, и однажды в детском саду к празднику Суккот запланировали утренник «Песни и танцы моей семьи». Накануне пятилетний сын Хаимка потребовал у Аркаши русскую шапку. Аркаша смог предъявить лишь вязаные кипы, в основном черные с круговой цветной обводкой, и белую панамку от солнца фасона кова-тэмбель («шляпа придурка» — излюбленный головной убор киббуцников и израильских туристов). Сын забраковал: «Мне велели принести русскую шапку!» Аркаша посоветовал пойти к деду — может, у него каким-то чудом сохранилась ушанка? Озадаченный дед выволок из шкафа все свои драповые кепки, летние бейсболки и один колониальный кремовый пробковый шлем — шикарную вещь, которую он надевал, когда возил очередных наших гостей показывать Израиль. Русской шапки не было. Должно быть, осталась в Свердловске. Да и зачем она тут?

Я позвонила воспитательнице Орне и сообщила, что не знаю, в какой костюм одеть ребенка на завтрашнее выступление.

— Не волнуйся, — сказала Орна. — От позапрошлого Пурима у нас, слава Богу, остались костюмы. Я подберу что-нибудь сама.

Мне бы в тот момент сообразить, какие это могут быть костюмы. Мне бы насторожиться и спросить: а что за номер репетирует мой сын? Но я была занята подготовкой своего спектакля в колледже, а потому легкомысленно не обратила внимания на промелькнувшую догадку.

Утренник состоялся на следующий день. Квартет отпрысков «американских» семей пел по-английски кантри в сопровождении банджо и гитары. Три девочки проплыли в свадебном йеменском танце, грациозно помахивая тоненькими ручками в широченных парчовых рукавах. «Марокканские» мальчики здорово пропели что-то очень зажигательное на ладино в сопровождении дарбуки…

И вдруг зазвучала мелодия «Калинки». В круг вышел мой сын с соседской девочкой Рахелькой. На Хаимке болталась огромная рубашка-косоворотка, подпоясанная красным кушаком. Он был в резиновых черных сапогах. На голове — меховая ушанка, явно взрослого размера, уши подвязаны под подбородком, отчего шапка съехала ребенку на глаза. Рахелька, дочь бывших московских диссидентов-подпольщиков и преподавателей иврита, была облачена в длинный сарафан. Толстая коса била ее по спине при каждом прыжке. На голове красовался кокошник.

Мой ребенок принялся старательно выписывать кренделя русской пляски, включая довольно замысловатые па, в том числе — пресловутую присядку. Рахелька взмахнула платочком, прошлась топотушкой… и почему-то запрыгала что-то похожее на гопак. Я обернулась и посмотрела на Аркашу. У него глаза остекленели, лицо застыло в гримасе. Казалось, он сейчас зарыдает.

…В годы нашего детства и юности в СССР были популярны Фестивали «Дружбы народов». Но никогда — в школе ли, в консерватории или в детском саду, — нам не разрешалось исполнить ни одного еврейского танца. Чукотский — пожалуйста! Ни одной еврейской песни на идише, а тем более на иврите. Единичные попытки «протащить» на сцену какую-нибудь безобидную «Тум-балалайку» заканчивались вызовом в партбюро, исключением из вуза, увольнением заведующих кафедрой, исключением из комсомола. Советский официоз не только запрещал все еврейское, но и нивелировал, обеднял богатство русского фольклора, внедряя псевдорусский стиль и не допуская на большую сцену аутентичных, как бы сейчас сказали, народных исполнителей.

…И вот наш ребенок здесь, посреди Иудейских гор, в 20 километрах от Иерусалима, пляшет «калинку». Как будто бы мы никуда и не уезжали!..

…У меня помутилось в голове, я сама чуть не выпрыгнула на середину зала. Забрать детей и бежать отсюда! Я с трудом сдерживалась, чтобы не заорать на Орну, не подскочить к магнитофону и не вырубить официозное краснознаменное пение, доносившееся из динамиков: «Каа-линка-калинка, калинка моя!» Аркаша придвинулся и до конца номера держал меня, прижимая к себе мертвой хваткой.

Не помню, как мы пришли домой. Все валилось из рук… Мы даже не могли объяснить детям, почему у нас скверное настроение.

Вечером, не сговариваясь, пришли все наши. Русскоязычные молодые пары поселения Алон Швут, дети которых ходили в тот же — единственный — детсад. За пивом решался главный вопрос: стоит ли поговорить с заведующей?

— Именно с заведующей, потому что с Орной бесполезно! — сказал Зеэв-математик, известный переводчик и бывший преподаватель подпольных семинаров в СССР.

— Да, я пыталась, — сказала Лена, мама Рахельки, — я случайно зашла, когда они репетировали. Она меня выслушала с удивлением. Говорит: «Но ведь это же ваша русская музыка?»

— Меня она тоже не послушалась, — сказал Зеэв. — Я пытался объяснить ей, что такое наша музыка. Даже напел пару песен из Окуджавы. Она не поняла, кто такие барды. Я спел «Пусть бегут неуклюже» — на иврите. Нулевой эффект.
— Смотрите, ребята, — вдруг осознала я, — и по-английски, и на ладино песни были еврейские! Про Моше-рабейну и про Jerusalem. Йеменский танец тоже был про еврейскую невесту под хупой… Если это «песни моей семьи» — тогда почему «Калинка»?
— Я вот был против косоворотки и присядки и запретил моему Ицику это танцевать, — сказал преподаватель Талмуда Шломо, откликавшийся среди своих и на Сеню. — С Хаимкой и Рахелькой должна была плясать и ваша Ривка, — обратился он к седому Марику. Марик — бывший узник Сиона, потерявший здоровье в лагерях и лишившийся когда-то передних зубов в Свердловской пересыльной тюрьме, — покачал головой:
— Наша Ривка переметнулась в ансамбль «йеменских» подружек. И я очень этому рад. Разве мы ехали в Израиль для того, чтобы наших детей здесь считали русскими? Аркаша добавил:
— Мы их родили здесь, и они — сабры. Мы так радовались, что в садике они поют еврейские песни, а не «Во поле березонька стояла…» Давайте все же объяснимся с заведующей. Она вроде бы умная тетка.

Заведующая детсадом Элишева приняла депутацию родителей радушно, на столе немедленно появились бутылки колы, пластиковые стаканчики и домашнее печенье с корицей. Слушала она доброжелательно, но постепенно ее лицо вытягивалось недоуменно и обиженно.

— А что вы хотите? Какой танец? Нам же нужно было что-то популярное, узнаваемое. Мы хотим участвовать в районном фестивале. Что же русское вы предлагаете для ваших детей?
— Фрейлехс. — сказал Аркаша. — Я найду хорошую запись клейзмеров.
— А костюмы надо — как у местечковых евреев, — вступила я и положила на стол фотографию прабабушки и прадедушки. — Видите? Ермолка, пейсы, белое кашне и лапсердак. Длинное платье, парик и кружевной платочек пришпилить вот так сверху… Или просто красиво замотать на голове шелковый шарф.
— Но это же как в Меа Шеарим! — растерянно сказала заведующая. — Ваши дети не могут быть одеты как харедим! Мне нужно что-то русское. Я помню, как моя бабушка в киббуце…
— Носила кокошник? — ехидно спросила Лена-диссидентка.
— Нет… Но она ходила в таких вышитых белых рубашках… Я не понимаю, чем вы недовольны?..
— Мы недовольны неточностью стиля. Это фальшивый стиль. Русские евреи — да. Но не русские костюмы. Не Иван-да-Марья, а скорее Абрам и Сарра — вот чего бы нам хотелось.

И тут Элишеву осенило:
— Может, «Скрипач на крыше»? Там — помните?.. «Если б я был Ротшильд… Ла-лай-диди-диди…» — напела она на иврите песню Тевье (If I Were A Rich Man). Местечко Анатовка — это же Россия? — глаза Элишевы горели надеждой на улаживание некстати разгоревшегося межэтнического конфликта.
— Если по Шолом-Алейхему, то Украина, но уж ладно, штетл — он и есть штетл, — сказала я. Мне тоже хотелось мирного урегулирования.
— И музыку эту все знают. Годится? — Элишева чуть не плакала.
— Может быть, лучше все же что-нибудь на идише?

…Под звуки клезмерского ансамбля наши дети отплясывали на сцене МАТНАСа (дома культуры) залихватский хасидский танец: девочки в одном кругу, мальчики — в другом. Ансамбль был в укрупненном составе — вместе с «нашими» танцевали дети «поляков», «венгров» и «румын»… Кларнет смачно хохотал и спорил с повизгивающей от удовольствия скрипкой, им не уступала взмывающая от счастья в небеса флейта. Невесть откуда взявшийся саксофон стремился всех обнять и примирить. Оба круга вращались все быстрее, дети пели: «Ай-я-яй да ой-ой-ой», а зал притопывал и подпевал… Их вызывали два раза. Наш садик получил на фестивале первое место. Второе место присудили тоже нашим: «марокканскому» ансамблю с дарбукой.

Мириам Гурова

рассказ этот - фрагмент из будущей книги. Герой ее Аркаша - Аарон Гуров был не только прекрасный композитор. Он - мирный и тихий, талантливый и интеллигентный молодой человек, который никому не делал зла, и даже в рядах советской армии всего лишь играл в оркестре, - погиб в 2002 году от пули арабского террориста...

http://booknik.ru/publications/?id=36691
 
ПинечкаДата: Вторник, 04.10.2011, 20:06 | Сообщение # 17
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1105
Статус: Offline
Я & ОН

Сначала он чуть не насмерть порезался безопасной бритвой - я заглянула в ванную посмотреть, что там битый час делает мой случайный знакомый, зашедший только вымыть руки, и увидела, что всё вокруг залито кровью.
-О боже!- прошептала я, раздумывая, падать мне в обморок или не надо. 
-Ты что, решил покончить с собой?
-Нет,- ответил он, пытаясь зажать все свои сто пятьдесят порезов сразу - Я хотел побриться. Ты сказала,что терпеть не можешь небритых мужчин.
Я этого не помнила. Заклеила его пластырями и, предоставив ему возможность самому позаботиться о чистоте моей ванной, вернулась на кухню.
Там на диванчике сидел мой сенбернар и печально смотрел на улицу. Увидев меня, он вздохнул и слез на пол. В его глазах ясно читалось:"Скоро я совсем уйду из этого дома..."
Когда кофе и салат были готовы, знакомый вернулся, а пёс демонстративно покинул кухню, словно случайно оставив на его штанине свои слюни.
-Присаживайся, - вздохнула я.
-Ты знаешь,- сказал он,- я боюсь крови.
-Что это, интересно, за мужчина, который боится крови?- съязвила я.
Мой пёс, наверное, теперь неделю будет на меня дуться. Он никак не может понять, почему его со всех сторон замечательная хозяйка таскает в дом всяких подозрительных типов и куда подевался тот серый костюм, который всегда приносил что-нибудь вкусненькое...
-Я ещё и крыс боюсь,- сказал он и пододвинул к себе чашку с кофе.
-Прекрасно,- я обречённо вздохнула и посмотрела на улицу.
Там шёл дождь, и улицы были такими же серыми, как вся моя жизнь.
- И улицы были такими же серыми, как вся моя жизнь, сказал он, бесшумно попивая кофе.
-Что?- Я резко повернулась в его сторону. - Что ты сказал?
-И улицы были такими же серыми,как вся моя жизнь, - повторил он, стараясь улыбнуться так, чтобы не отвалились пластыри на подбородке. - Вполне литературное сравнение. Хочешь шампанского?
- Ты думаешь, от этого она станет ярко-розовой?
-Нет, может стать вполне серебристой. Я сейчас приду.
Не успела я всё обдумать, как он уже хлопнул дверью. За окном упорно наступал вечер...
Мы познакомились три часа назад - я перевела взгляд на настенные часы - и ещё пятнадцать минут.
Я сидела в баре - просто зашла в первый попавшийся, взяла бокал мартини и начала ронять в него скупые слёзы.
А тут : "Девушка, где вы купили такое потрясающее платье?"
Снова хлопнула входная дверь, и мой пёс негромко выругался, мол, он всё-таки вернулся!
-Я не знаю, какое именно ты любишь, поэтому взял всякого,- пояснил он.
Из огромного пакета торчали бутылки. Он начал выставлять их на стол - оказалось семь. Я подумала, что от такого количества моя жизнь может стать не то что розовой, а фиолетовой в крапинку.
-Я ещё апельсины купил,- сказал он ,- и один ананас. Здорово, правда?
-Откуда у тебя столько денег? - задала я бестактный вопрос, взглянув на его джинсы в собачьих слюнях и свитер фасона "ностальгия по лучшим временам".
-Разве это важно? Ты умеешь резать ананасы?
Я слезла с диванчика. Нет, всё-таки моя собака права...
Слава богу, шампанское он открыл без приключений. Я достала бокалы, поставила их на стол и снова угнездилась на диванчике.
-За нас,- сказал он.
-Ага,- рассеянно пробормотала я, пытаясь понять, зачем привела его сюда...
- Потому что тебе было одиноко.
-Что? - Я перестала прислушиваться к пузырькам в носу и подняла на него глаза. Он аккуратно чистил апельсин.
-Я сказал, что ты привела меня сюда потому, что тебе было одиноко и совершенно не с кем поговорить, кроме твоего милейшего пса. Разве я неправ?
Не сразу закрыв рот, я спросила:
-Откуда ты знаешь?
-Вполне законный вопрос.- Он протянул мне апельсин.- Просто я очень наблюдательный. А со стороны кажется, что я читаю мысли, да?
Я кивнула и, отхлебнув шампанского, с досадой подумала, что аномальные явления могут произойти с кем угодно, кроме меня.
-Расскажи мне про него,- попросил он, наполняя бокалы.
-Ну, ему три с половиной года, огромная родословная, куча медалей...
-Нет, я не про собаку, я про того типа, с которым ты недавно рассталась.
-А откуда ты... Ах да. Это не самая лучшая идея.
Он пожал плечами и посмотрел в коридор. Там сидел мой пёс и сверлил его тяжёлым взглядом.
-Я очень люблю собак,- сказал он, непонятно к кому обращаясь.- Мне нравится с ними гулять. Даже по утрам. Слушай, может, поженимся?
-Ты это мне или собаке?- усмехнулась я, пытаясь дотянуться до ананаса.
-Тебе, конечно. Представляешь, как будет здорово?
-Боюсь представить, если честно.
-Почему?
-Слушай, хватит, - устало сказала я.- Можешь ни на что не рассчитывать, я выставлю тебя ещё до закрытия метро.
-Да, я тебя прекрасно понимаю. Но, можешь быть спокойна, я не из тех, кто вечером приходит на всю жизнь, а утром уходит навсегда. Я останусь с тобой насовсем.
-Ты серьёзно?- ужаснулась я.
-Конечно, я же мужчина твоей мечты.
-Да ну? Я и не подозревала, что моя фантазия настолько разыгралась!
-Зря иронизируешь. Главное - это когда мужчина знает, чего женщина хочет, а чего нет.
И очень важно не перепутать.
-И ты знаешь, чего я хочу?
-Конечно. Сказать?
- Он выразительно посмотрел на дверь туалета, виднеющуюся в коридоре.
-Не надо,- хмуро ответила я, слезая с диванчика. Ужас какой-то!
Вернулась я с готовым аргументом против:
-Тебя моя собака не любит!
-Просто я с ним ещё не поговорил и он меня принимает за первого встречного. Ему надо объяснить, что по утрам ему не надо будет больше ждать, пока ты наконец проснёшься.
Свои прогулки он будет получать в положенное время.
Я заглянула в проём кухонной двери. Там стояла моя собака и внимательно слушала...
-Ещё ему нужно сказать,- продолжал он,- что хозяйка больше не будет плакать на кухне и жаловаться на то, что вся её жизнь - одно сплошное одиночество.
Пёс должен знать, что ему больше не о чём волноваться. Ведь собаки переживают гораздо сильнее, чем люди.
-Тогда у тебя есть все основания жениться непосредственно на моей собаке!- ядовито констатировала я.- И вообще, давай прекратим все эти глупости!
Я ещё не совсем свихнулась, чтобы выходить замуж за человека, которого я знаю три часа.
-Совершенно напрасно. Иногда надо совершать безумные на первый взгляд поступки. Тем не менее я тебе нравлюсь. Хочешь скажу, что тебе во мне нравится больше всего?
"Твои носки",- подумала я.
-Мои глаза, сказал он.
-А вот и нет!- обрадовалась я, хотя и не могла не признать, что глаза у него действительно очень красивые - зелёно-голубые, с длинными ресницами.
-Конечно глаза. Не носки же...
Я сама налила шампанского в свой бокал. Собака подошла и села рядом с ним.
Мна захотелось курить - он вытащил из кармана пачку сигарет и протянул мне. Машинально распечатав её, я увидела, что это тонкие дамские сигареты.
-Ты куришь женские сигареты?- удивилась я
-Я вообще не курю. Я купил их для тебя.
-Слушай, а кем ты работаешь?- Я подумала, что этот вопрос вполне уместен: с его способностями я бы зашибала бешеные деньги в каком-нибудь крутом детективном агентстве. Какой там Шерлок Холмс со своим пыльным Ватсоном!
-Это очень важно?
-Мне просто интересно.
-Вообще-то я делаю чудеса.
-В смысле?- насторожилась я.
-Чудеса всякие разные. Например, сегодня я избавил тебя от бесцельных метаний и принёс в твою жизнь то, что ты так долго и безуспешно искала - любовь и покой.
-Вот так, значит...чудеса... И хорошо платят?
-Не жалуюсь, но для тебя совершенно бесплатно.
-Огромное спасибо.
Он открыл вторую бутылку шампанского. Наверно решил меня споить...
-Только не подумай, что я решил тебя споить, ты прекрасно знаешь свою норму, но, если начнёшь перебирать, я тебя остановлю, иначе завтра у тебя весь день будет болеть голова и ты почувствуешь себя несчастной.
Бред какой-то, честное слово!..
-Ты хочешь сказать, что знаешь про меня всё-превсё?
Он кивнул.
-Тогда почему ты не знаешь, какое именно я люблю шампанское, и притащил всё, что было?
-Потому что ты в нём совершенно не разбираешься и не можешь отличить сладкое от сухого. Тебе нравится всё без разбору.
На мой козырь лёг жирный туз.
Я посмотрела в окно. Зажигались звёзды... Мне захотелось плакать.
-Только ты не плачь,- сказал он.- Я понимаю, тебе плохо, ты ещё не успела привыкнуть к мысли, что тот мужчина ушёл из твоей жизни. Но если тебе от этого станет легче - он сейчас придёт.
-Не придёт,- шмыгнула я носом, давным-давно забыв про хорошие манеры.- Он вернулся к жене!
В дверь позвонили.
-Иди открывай,- вздохнул он и принялся чистить ещё один апельсин.
"Это соседка опять пришла воспользоваться моим телефоном",- подумала я и пошла открывать.
-Дорогая! Мне в лицо уткнулся букет цветов.- Милая, боже мой, сможешь ли ты когда-нибудь простить меня?!
Мой мужчина вихрем ворвался в коридор.
А где же малыш? Я принёс ему последнюю новинку от "Педигри"! Мальчик, мальчик, ты где? Где он? Почему он не встречает меня, как обычно?
Я тупо смотрела на него сквозь букет и ничего не соображала...
-Дорогая, я вёл себя как свинья, прости, пожалуйста!- Мой мужчина быстро сбросил ботинки и огляделся в поисках своих тапочек.
-Прости, прости меня, если сможешь...
На кухне хлопнула пробка, вылетевшая из бутылки, и мой мужчина замер.
-У тебя гости?- очень вежливо поинтересовался мой мужчина и, не дожидаясь ответа, пошёл на звук.
Мне ничего не оставалось, как прошествовать вслед за ним.
Случайный знакомый разливал шампанское по трём бокалам, а мой пёс сидел рядом, положив голову ему на колени.
-Добрый вечер,- ржавым голосом сказал мой мужчина.- Я вижу, у вас тут вечеринка!
-Присаживайтесь, пожалуйста,- улыбнулся мой случайный знакомый, уже не заботясь о сохранности пластырей.
-Большое спасибо. Меня зовут Геннадий.- Мой мужчина пододвинул к себе табуретку.- А вы,собственно говоря,кто?
-Так, просто шампанское пью.
-Очень интересно.- Геннадий, посмотрев на меня, криво усмехнулся.
Я продолжала стоять столбом с букетом в руках, как памятник собственной глупости.
-Дорогая, как зовут товарища?
Я молча смотрела на свою собаку - чистый образец преданности до гроба.
-Понятно, ты даже не знаешь как его зовут. Прекрасно!..
-Почему же не знаю?- наконец вышла я из столбняка - Очень даже знаю. Его зовут Гавриил.
Какое редкое имя.- Гена взял со стола свой бокал и, осмотрев его со всех сторон, поставил обратно.- А коротко как? Гаврюша? Или Гаврик?
-Нет, так и есть. Гавриил. Я положила букет на стол и села на свой диванчик.- Архангел Гавриил, может слышал про такого?
-Ах вот оно что! Всегда знал, что у тебя неординарное чувство юмора! А товарищу Архангелу домой, случайно не пора? Кругом милиция, на улице у всех подряд проверяют документы, а метро, как ни жаль скоро закрывается.
-Ничего страшного,- сказал он.- Я дворами долечу, там милиции нет.
-Дорогая, нам надо поговорить,- сквозь зубы процедил Гена.- Если Гавриил уходить не хочет, то давай выйдем мы!
Гена вцепился в мой локоть и выволок из кухни.
-Что это такое?- прошипел он, заталкивая меня в спальню.- Кто это такой? Объясни немедленно! С каких это пор ты стала приводить в дом всяких бродяг?!
-Кое-кто вообще к жене ушёл,- напомнила я,-так что нечего тут орать.
-Я не ору!-закричал он.- Я требую объяснений! Я пришёл, извинился, признал свои ошибки, а у тебя на кухне сидит что-то несуразное и целый ящик шампанского!..
Кстати, почему он весь в пластырях? Дружки-уркаганы порезали?
-Нет, он неудачно побрился.
-Ах, так он здесь уже и побрился?! После первого ящика с шампанским, да?!
-Никаких ящиков не было, там всего семь бутылок, и вообще, не вмешивайся в мою личную жизнь!
-До недавнего времени, помнится, я был твоей личной жизнью!
-Сейчас всё изменилось,- перебила я.- Всё кончено.
-Вот из-за этого, который сидит на кухне, что ли? Но это же глупо, дорогая!
Я, безусловно, понимаю-семь бутылок как-никак,- но уверен, что ты его знаешь всего несколько дней...
-Четыре с половиной часа.
-Тем более!Это глупо, глу-по!Давай выпроваживай его отсюда, и я обещаю, что мы больше никогда не вернёмся к этой теме!
-Тебя уже жена, наверное, заждалась.
Несколько секунд он молча смотрел на меня, потом процедил сквозь зубы:
-Я позвоню завтра, когда ты протрезвеешь и с тобой можно будет нормально разговаривать!
Я подождала, пока хлопнет входная дверь, вздохнула и пошла на кухню.
Мой пёс мирно спал у его ног, а он осторожно отлеплял пластыри от подбородка.
Я закурила сигарету и посмотрела в окно. Визжа всей машиной, от подъезда отъехал Геннадий.
Я села на диванчик и взяла бокал.
-Подожди, не пей без меня,- сказал он, заканчивая свои труды.- Вот так будет лучше, согласись?
Я без них лучше выгляжу?
Я кивнула, думая,что, кажется,только что своими руками разрушила собственную жизнь.
-Это не так. Впрочем, ты сама должна это понять.- Он поднял бокал:- За нас.
-Да уж...- горько вздохнула я.- Слушай, в самом деле, как тебя зовут?
-Гоша.
-Это имя тебе очень подходит.- Я глубоко задумалась, глядя в свой бокал.- Скажи мне, Гоша, чего я сейчас хочу?
-Чтобы я тебя поцеловал.
-Нет, ну откуда ты всё знаешь?- рассердилась я.- Давай я сейчас захочу чего-нибудь совершенно идиотского и посмотрим, угадаешь ты или нет.
-Давай,- улыбнулся он.
-Я буду смотреть в окно, чтобы ты ничего не прочитал по глазам или, уж не знаю, как ты это делаешь...
-Я могу вообще выйти из кухни.
-Хорошо!- Я хотела как можно больше усложнить ему задачу.- Иди в ванную! Только держись подальше от всего острого.
-Ладно.
Он ушёл и закрыл за собой дверь.
Я сидела на диванчике и смотрела в окно. Звёзд было полное небо, где-то там, внизу, мелькали редкие машины...
"Давай поженимся, Гоша..."- подумала я.
-Давай!- крикнул он из ванной.

рассказ "содран" из журнала "COSMOPOLITAN", автор Галина Полынская...
 
papyuraДата: Воскресенье, 09.10.2011, 16:57 | Сообщение # 18
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1043
Статус: Offline
ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ

Мой друг Моня ( он – Эммануил, ну не буду же я писать, Эммануил!) рассказал мне историю.
Я не перебивал его, дослушал до конца. Потом говорю, - Моня, эту историю ты услышал от меня, а сейчас выдаешь за свою.
Он говорит, – Нет, это моя история.
Я говорю, - это было в Калининской области.
Он говорит, - Нет, у нас в Молдавии, под Кишиневом…

Вот как получается. Я Моне верю.
А история такая:

Я писал сценарий в прекрасной глуши, в Калининской области.
Оставалось в этой деревне три дома, три старушки и два старика.

Я просыпался утром от «гаганья» гусей, которые сами вразвалочку трусили к пруду. Было тихо, спокойно…и век бы так жить!

Потом я бежал через сосновый лес к озеру, где на кувшинках сидели «квакушки»…Нырял в воду и плыл захлебываясь от счастья и холода.

Обратно я шел не торопясь, лес был забит ягодами. Я не собирал их, а запихивал в рот и не жевал…Они таяли во рту. Так было хорошо!..

Приходил, полный сил и надежд, что будет писаться. На столе уже стоял большой глиняный кувшин с парным молоком, огромный кусок белого хлеба и плошка меда.

Ничего вкуснее я в свой жизни не ел, ни тогда, ни сейчас ( кроме армейских сухарей).

Я съедал и начинал писать…Писалось!

И вот однажды я поднял голову от стола, потому что…да не знаю почему, поднял и всё.

По пыльной дороге шла пожилая женщина. Я загляделся на нее. Какая-то она была красивая. Прямая, с затянутыми на затылке седыми волосами. Я бы дал ей лет 60. И вела за руку двух чистеньких малышей. Девочку с красным бантом в желтый горошек, и мальчика в белой рубашечке…

- Это Дарья, - Моя молчаливая хозяйка стояла в дверях. (40 лет она проработала на ферме дояркой и руки ее были в венах, как веревках, вырастила пятерых детей, похоронила мужа и никуда отсюда уезжать не собиралась.)

- Вот о ней напиши, - сказала она и села на табурет у входа.
- А что у нее за история такая? - спросил я.

- Мы уже похоронили её три года назад. Она вся высохла и не вставала. Врачи привезли её с больницы, сказали, пусть дома умирает. Да это и правильно. Я тоже никуда не пойду, здесь умру…

Тем временем Дарья с внуками прошла мимо, в сторону леса.

- Это они в город едут, - сказала моя хозяйка. – В цирк пойдут. Потому они такие все красивые.
- Так как же она жива осталась? – мне не терпелось узнать
- Ехали к ней прощаться ее сын непутевый, и невестка такая же непутевая. Он пил. Она пила. Было у них двое детей. Ну вот, ехали они…И наехал на них самосвал, или я не знаю что, но ничего от них не осталось…это прямо здесь было, недалеко от деревни…

Замолчала, задумалась…

- Во-от, - сказала, - А Дарья лежит…И, как чувствует. Спрашивает моего Никифора, он помер два года назад, - А где мой сын? – она спрашивает, - Почему он не приезжает, я ведь скоро помру. Тут Никифор наверное как-то не так ответил, он у меня и врать –то толком не мог, и она тогда еще громче его спрашивает, - Я спрашиваю тебя, где мой, Алексей?!..Ну тут Никифор и сказал ей!..Я и не успела его одернуть…

Снова хозяйка замолчала. Сморит так за окно вслед Дарье и молчит.

А меня прямо раздирает, и я, не удержавшись, говорю, - Ну-у-у…

– Она тогда встала, - говорит моя хозяйка, - Встала…и пошла к рукомойнику, помыла лицо…
- Как встала? – спрашиваю, - Так она могла ходить?
- Нет. Она лежала все время.
- А как же она тогда встала?
- Вот так встала и все…Встала! – говорит хозяйка, даже раздраженно, - Чего тут непонятного, встала!..Пошла, помыла лицо и стала одеваться в дорогу…

Я сидел молча, боялся спугнуть.

- Похоронила она сына и жену его, потом поехала в город забрала детишек…и вот 3 года она их выхаживает…Дарья…

Я молчал. Но не было у меня сомнений, что всё это чистая правда.

- Напиши о ней, - сказала мне хозяйка, встала и пошла к двери, - А то неизвестно о чем пишешь. ( тут она была права)

И вышла.

Мне потом подтвердили, что действительно у Дарьи был рак, что действительно врачи от нее отказались, что это не фантазия моей хозяйки и не придумка…

Еще раз я увидел Дарью через неделю, когда приехала передвижка в эту деревню.
(это была фантастическая картина, - настоящая передвижка!) Показывали «Мимино» на белой простыне. Трещал аппарат, вспоминаю сейчас, все было, как во сне. И смотрели кино, три старушки, два старика и Дарья с внучкой с красным бантом и внуком в белой рубашечке. Кино – это тоже был праздник в деревне, поэтому они так и оделись.

И Дарья снова казалась мне красивой и молодой женщиной.
А было ей на самом деле за 70

Через много лет, уже живя в Израиле, я узнал, что прожила она еще 14 лет. Подняла внука и внучку. Они поступили в Калининский университет. И только потом умерла. Счастливая.

Они похоронили ее там же, на деревенском кладбище, так она просила. Хотя в деревне уже никто не жил из прежних.

Почему я назвал этот рассказ «Жизнь и смерть»?
Вот так, как эта женщина встать бы и просто без мыслей о себе, просто раствориться в ближнем. И все. Постараться не просчитывать, что я получу взамен, не взвешивать, выгодно мне это или нет, просто научиться отдавать.

И быть счастливым от этого. Как она...

Семен Винокур
 
ПинечкаДата: Воскресенье, 06.11.2011, 11:28 | Сообщение # 19
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1105
Статус: Offline
ХРУПКИЙ ПОДАРОК

За окном уже мелькал перрон. "Я снова дома", подумала Дашка.
Она сняла с верхней полки саквояжик, накинула на голову капюшон курточки и вышла в тамбур.Там было холодно и пахло мазутом.
-Хочу обратно,- пробормотала она и шагнула на платформу.

...А впереди ждал город, семья - маленькая Туся, Гришка, то оцепенение быта, без которого Дашка совершенно спокойно прожила две недели.
...А позавчера была Австрия, где Дашка проходила стажировку в школе дизайна. Там у неё приключился роман.

*** *** ***

...Они лежали на широкой гостиничной кровати.
Он курил,нервно пуская колечками дым,она тянула через соломинку коктейль. Того, кто был рядом звали Люк. Высокий, худощавый француз, с тонкими восточными чертами лица и абсолютно жёлтыми глазами-золотистыми, с маленькими рыжеватыми вкраплениями.
Он подошёл к ней в перерыве и сказал по-немецки: "Я знаю одно очаровательное заведение, где можно перекусить". И улыбнулся. И Дашка согласилась. Почему?..

*** ***

-Са vа?-за те две недели она научилась чуть-чуть изъясняться по-французски.
-Са vа,- бормочет Люк.
-Ну, тогда tres bien,- Дашка гладит его по руке и, немного подумав, снова спрашивает, теперь по-немецки:
-У тебя есть жена?
-Да.
-А любовница?
Люк улыбается, делает ещё пару затяжек и спокойно отвечает:
-Да.
Да. А у неё муж,дочь девяти лет, работа и... И всё.
Люк докуривает сигарету, бросает её в пепельницу и неожиданно произносит, глядя в никуда:
-Ich liebe dich. ( Я люблю тебя)
Дарья вздрагивает и краснеет. При мерцающем ночнике это незаметно, и, чтобы скрыть волнение, она делает ещё один глоток и отвечает:
- Moi aussi. ( Я тоже).

*** *** ***

...ich liebe dich... ...Moi aussi... ...ich liebe dich... ...Moi aussi... ...Moi aussi... ...Moi aussi... Дашка дремала, убаюканная стуком колёс. ...Moi aussi...
Она ехaла-ехала-ехала ...убегала - неторопливо, заранее обдумав каждый последующий шаг (...Moi aussi...);она перестала читать сказки, захлопнула страницу - не случайно, не впопыхах, а осторожно (...Moi aussi...) подняла руку, словно хотела погладить по голове тяжелобольного человека, и мягким движением поставила точку. Сие эвтаназия.

*** *** ***

Вдруг сквозь сон услышала - толчок, шум: кто-то тяжело, со скрипом открывал дверь в купе. Она приоткрыла глаза, близоруко щурясь, разглядывая вошедшего. На пороге стояла стояла высокая худощавая девушка, вся мокрая от дождя, с двумя громадными сумками. Дашка притворилась, что снова спит - ей не хотелось посреди ночи вести далоги.
Девушка же быстро определила свой багаж на верхнюю полку, стянула с себя мокрую одежду и начала раскладывать постель.Буквально минут через десять Дашка услышала характерное посапывание, успокоилась, что к ней не будут лезть с разговорами, и благополучно провалилась в очередной сон.
Проснулась она рано. Попутчица уже, видимо, успела умыться, привести себя в порядок и пила чай. На бумажных тарелочках были разложены печенье и конфеты.

-Вставайте, раз проснулись. Я вам чай сделала.- Соседка широко улыбнулась и представилась: Казимира.
Она была "приятная на вид", как сказала бы бабушка. Ярко-рыжие волосы заплетены в смешную косичку, "дракончик", точно такую же Дашка заплетает Тусе-это когда волосы захватываются почти от самого лба мелкими прядками. Лицо немного смуглое, сухое, скуластое. Глаза какие-то желтоватые( привет от Люка?). У таких глаз цвет зависит от освещения- они могут быть и карими, и зелёными, и серыми. Рот, пожалуй, великоват. Но это опять же на любителя. Руки ухоженные, но без маникюра, без колец. В непоходных условиях она, скорее всего, красавица. Внешность из тех, что называется - чистый лист бумаги. Пиши что хочешь. Но при всём этом чувствуются порода, изысканность.
Через час они уже болтали о чём-то отвлечённом. Чай был выпит, печенье съедено, а за окном уже несколько часов подряд был один и тот же пейзаж- лес и маленькие деревни. Они мелькали, мелькали, мелькали... Иногда казалось. что они остановились, а поезд просто застрял на месте и стучит колёсами.
Разговор перескакивал с одной темы на другую. Погода дурацкая, доллар растёт. Были в Австрии? Да, в Вене. А я в Париже. О, Париж. О, Вена. Потом у тётки в деревне под Муромом. В деревне теперь хорошо. А может по коньячку? С утра? Вообще-то у меня лимон есть. А у меня зефир в шоколаде. И кофе в пакетиках. По сто? Может, сначала по пятьдесят? Ну что вы! А давайте для разогрева... Зелёная вагонная тоска отступила, и время полетело вскачь- минута за минутой, час за часом. Потом пошли обыкновенные бабские разговоры, с коньячной слезой в голосе. Попутчику как психотерапевту можно рассказать всё.
И душу вывернешь, и легче станет, и дай Бог, никогда больше попутчика не увидишь. Дорога длинная-едут в один город, и до города этого ещё сутки езды. Казимире оказалось 34 года. И жила она в том же городе, куда возвращалась Дашка.

*** *** ***

- У тебя хорошие отношения с его семьёй?
-Издеваешься?-Казимира даже поперхнулась. Потом спросила:-У тебя есть любовник?
Дашка промычала что-то нечленораздельное и, покраснев, неуверенно кивнула головой.
-Хотя да,- Казимира махнула рукой, - У нас стобой разный взгляд на адюльтер. Потому как разные ситуации. Вы люди семейные, а я птица вольная, живу свободно, вот только мужик попался захомутанный. Но это, как говорится, любовь зла.
Казимира плеснула в стаканчик ещё коньяку, медленно выпила и закусила конфетой. Дашка тоже взяла в руки пластиковый стаканчик, понюхала и сделала пару маленьких глотков. Коньяк, казалось, не действовал на Казимиру. "Вот ничего себе"-думала Дашка, - я напилась как свинья... А ей всё побоку...".
Попутчица ещё о чём-то говорила, но Дашка уже потихоньку плыла. "Только бы не заснуть. А то будет как-то неприлично...Совсем неприлично...Мы же интеллигентные люди...". И в эту минуту, словно по чьей-то невидимой просьбе, поезд резко затормозил. Причём так сильно, что Казимира с Дашкой резко подскочили на своих местах и дружно повалились на пол. Казимира вскочила с криком: "О Боже! Кукла!"- и прижалась грудью к верхней полке, чтобы удержать стремительно скользящие вниз пакеты. Через пятнадцать минут всё выяснилось и утряслось. Оказалось, какой-то болван решил выйти на ближайшей станции и дёрнул стоп-кран. Выйти ему не удалось- двери вагона были закрыты на ключ, а ключ, естественно, лежал в кармане проводницы.
...Несколько минут ехали молча, чуть протрезвевшие, немного утомлённые помешивая пластиковыми лоложечками разведённый из пакетиков горячий кофе.
-Смотри. что я спасла,- Казимира приподнялась, дотянулась до полки и сняла оттуда большую коробку.-Упадёшь- не встанешь.
Она почти вечность возилась с какими-то тесёмочками, обёртками, стараясь не повредить упаковку, пока аккуратно не извлекла из всего этого вороха...куклу. Маленькое человеческое подобие с золотистыми локонами, в розовом платье и почему-то с маленькими колокольчиками на бархатных красных туфельках. Нереальная воздушная игрушечная девочка из другой, детской сказки.
-Вот это да-а... Я о такой в детстве и не мечтала ...- иногда Дашка совершенно искренне жалела, что не ребёнок. На столике же. поддерживаемая Казимириной рукой, стояла самая что ни на есть кукла Козетты. Теперь Дашка поняла, что чувствовала маленькая героиня Гюго, получив в свои руки и в вечное пользование такое счастье. "Вот бы и Тусе!.."
- А я вообще о куклах не мечтала, - прервала Дашкино восторженное молчание Казимира.-Ага. Мне нужна была обезьяна- оранжевая и с зелёной мордой. Как сейчас помню- ужаснее игрушки не встречала. Вот ведь промышленность была! Но как я хотела эту обезьяну!.. Мне тогда было года три-четыре, улыбнулась Казимира.
-Не сбылась мечта?
-Сбылась. Наполовину. Мама подарила-таки мне обезьяну. На двадцатилетие. Но это уже было не то - продукт цивилизации. Без зелёной морды.
-Кому везёшь? Если не секрет.
-Не секрет,- Казимира усмехнулась, щёлкнула ногтём по стакану, дочери любовника.
Дашка поперхнулась:
-Прости?
-Дочери любовника. День рождения на днях. Обещала привезти что-нибудь супер. Два дня в столице не на шмотки, а на это чудо потратила. Вот как видишь: фарфор, натуральный волос и прочее. Сто баксов удовольствия.
"С ума сойти - дочери любовника!".. Дашка закрывает глаза и представляет, как она едет к Люку и везёт его ребёнку в подарок куклу. Вот такую же - большую и красивую.
-А что он жене скажет? Где взял? Может у них такие свободные отношения. Как в книжках - все про всё знают, всё понимают , не ревнуют. Какие у нас женщины прогрессивные стали. С ума сойти!.."
Дашка тихонько засыпает под стук колёс, и ей снится Туся. Она стоит на перроне и машет рукой: "До свидания, мама! Уезжай к Люку! Уезжай!" В руках у дочери какой-то большой свёрток, но Дашка не может разглядеть, что это. "Туся! Ты почему одна? Где папа?" -"До свидания, мама!.."
-Давай прощаться.-Казимира достала из сумки блокнот, вырвала маленький листочек и что-то быстро начеркала карандашом.-Вот мой телефон. Звони, если захочешь. Поболтаем. Была рада познакомиться с тобой. Ну, пока.
Она встала, стянула с верхней полки тяжеленные сумки и, улыбаясь, добавила:
- Я побежала. Надо успеть на маршрутку. Мой сегодня работает, встретить не сможет.

*** *** ***

Поезд ещё только прибывал на вокзал, скрипя и постукивая чем только можно. Дашка решила не торопиться. Её тоже никто не встречал, Гришка раз десять повторил свой извинительный e-mail:
"Люблю, работаю, жду дома". Но это было и к лучшему. Увидев её выходящей из вагона, он наверняка считал бы по её лицу всё-всё-всё. А дома- своя территория, свой быт, за который можно спрятать всё что угодно. В купе она осталась одна. Одна...
В голове чуть шумело от выпитого коньяка, от разговоров, от накопившихся сумбурных мыслей. А за окном перрон, суетливый, приветливый, в вечерних бликах дождя.

*** *** ***

Три дня после возвращения прошли тихо, спокойно и не предвещали ничего особенного. Жизнь покатилась по милой, знакомой, уютной колее. Как и должно быть в обычной, рядовой семье со стажем. На четвёртый - в день рождения дочери -Гришка явился домой с большим праздничным пакетом, завёрнутым в блестящую плёнку. Готовая к поздравлениям, Туся незаинтересованно вертелась в прихожей, стараясь не выпускать отца из виду. Гришка же нарочито медленно снимал ботинки, долго стоял перед зеркалом и при этом не выпускал из рук предполагаемого подарка. "Это несомненно подарок,-думала Туся,- самый лучший подарок в моей жизни... Эх, папка, распечатывай скорей!"
Когда терпение было на пределе, а Туся уже кипела от любопытства, Гришка с совершенно серьёзной миной по-клоунски взмахнул руками и с воплями "Ол-ля-ля!!!" вытащил на свет Божий из-под вороха бумаг большую куклу, с золотистыми локонами, в розовом платьице и почему-то с маленькими колокольчиками на бархатных красных туфельках. Дашка почувствовала, как у неё дрогнули руки и в момент онемели кончики пальцев. Откуда-то издалека, даже с высоты, она услышала свой голос: "Кукла Козетты?.."
Маленькая Туся, совершенно счастливая, гладила ладошками фарфоровое личико, что-то шептала себе под нос и вдруг неожиданно заплакала. Гришка испугался, подхватил дочь на руки и вместе с куклой понёс в детскую. Из-за дерей послышались "шу-шу-шу", Гришкин смех и дочкино всхлипывание. Дашка так и осталась стоять в прихожей с бутылкой холодного шампанского в руках. Из зеркала на неё смотрела тощенькая женщина со смешными прядками по-модному всклокоченных волос. Незнакомка. А в голове упрямо крутилась произнесённая Казимирой фраза: "Сто баксов удовольствия..."

Инна Ожерельева
 
дядяБоряДата: Вторник, 15.11.2011, 08:55 | Сообщение # 20
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 431
Статус: Offline
HAPPY END

Дождь пошёл, тихий тихий. Это хорошо. Значит, на всю ночь. Аня погасила свет и легла, но сон не шёл. Она думала о том, что назавтра даст детям поесть перед школой, что потом приготовит на обед. Родители мужа, слава богу не забывают их, подвозят то овощи со своего огродика, то куриное мясо...
Честно говоря, жить после смерти мужа стало легче, дети не так дерутся, он, конечно, был главным раздражителем в доме. Закончились скандалы, страх, перестали дрожать руки...
А всё равно , не так сложилась жизнь. Не так. Разве Аня должна была жить в этом углу, в этом пригороде, вдали от мамы, теперь фактически в другой стране?!
Уже утратили украинское гражданство и она, и ребята...Там остались мама, сестра, друзья. Много не наездишься! Мама приезжает, конечно, но всё это - расходы, нервы. А этот замкнутый мир плохо действует.
Аня видит только больницу, свою опостылевшую работу уборщицы, но и это благо. Городок закрытый, тут нет работы для женщин, найти хоть что-то - уже счастье, места учительниц заняты, конечно, продавщицы тоже все на местах, а при больнице - врачи, санитарки и она, Аня, уборщица. Хорошо, что мужу на семью выделили эти две комнатушки...
Под мерный стрёкот дождя Аня наконец-то заснула, но и во сне чувствовала, что печаль и жизненная неустроенность давят на неё. Она видела сны, но утром эабывала о чём они, сразу же хваталась за приготовление завтраков, потом - сменную одежду - в кулёк, детям - записка - и бегом на работу...
Аня была талантлива в "прежней жизни", всё обещало ей удачу, она хорошо читала стихи, сама немного писала, участвовала в кружке пантомимы, стройная и упругая, она выделялась среди других на выступлениях, на неё обращали внимание гости, зрители, она училась музыке, играла на пианино...
Всё пошло прахом, когда Аня вышла замуж... Да, да, пожалела, конечно. Знала, что болен, это видно было сразу, но и подумать не могла, что приступы злобы агрессии он будет вымещать на детях. Его старики-родители как могли, пытались смягчить сына, они всё время говорили Ане, что это, мол, не он бушует, а его болезнь. Но не легче от этого было. Правда здесь ребятам привольно, чистый воздух, река, много зелени. Они уже школьники, учатся в одном классе, в школе разрешили младшему поступить в первый класс вместе с братом, он хорошо читал, был смышлёным парнишкой.
В этот день, придя на работу, Аня привычно выдвигала диван в холле больницы, чтобы вымести пол и помыть всё под диваном. Какой-то новенький "больной", как тут называли всех, вдруг подбежал к Ане:
-Что вы делаете, девушка, сами двигаете мебель? -спросил он, помогая ей.
-Это моя работа, я сильная, я так делаю каждый день,- Аня покраснела, она не утратила способность краснеть перед незнакомыми людьми.
-Вы убираете больницу, все два этажа? -продолжал расспрашивать "новенький", - когда же вы приходите домой?
-Часов в восемь вечера, но один раз в неделю нужно пропылесосить мягкую мебель в комнате отдыха. Тогда ещё позже.
-И как же ваш муж это терпит?
-Понимаете, вы тут недавно, не знаете, что мой муж умер два года назад.
-Господи. Простите великодушно. Виноват.
-Ничего. Я уже привыкла, он был больным человеком. Побегу, мне надо многое сделать...
После школы ребята забежали в приёмный покой на минутку, отчитаться за день.
-А я четвёрку по математике получил,- начал Костя.
А я по пению - тройку,- подхватил Денис.
-Ладно, бегите домой, там всё есть, не забудьте суп, он вкусный, с грибами, каша с мясом. Ну, бегите...
Ребята побежали, а Аня, отправилась домывать лестницу, ведущую на второй этаж... Потом настала очередь мыть туалет. "Никого нет, отлично!" Она быстро убрала всё, повесила новые рулончики бумаги, при выходе столкнулась с кем-то, но опустила голову, аккуратно вынося ведро с мусором. Теперь нужно было снова переодеться, снять синий халат, недеть белый - для уборки манипуляционной. Аня вымыла и там пол, вынесла оттуда пакеты с мусором. Наконец-то её рабочий день закончился. Руки не отмываются от хлорки, Аня так не любила этот запах!
По дороге домой она успела забежать в ларёк, купила ребятам йогурт. Вот так каждый день.
Жизнь проходит. Ничего уже не будет...
Кому нужна уборщица, измотанная мать двоих детей?! Иногда ночью Аня вспоминала мужа, после приступа злости он всегда становился мягким, просил прощения, просил Аню не плакать, губами убирал слёзы с её глаз, целовал веки... Ничего не осталось. Ни зла, ни добра...
Утром Аня, как всегда переодевшись в синий "халат для уборки помещения", направилась к дивану, который она отодвигала ежедневно. Но опять к ней подошёл тот самый "новенький", помог и попросил "минутку внимания".
-Я не задержу вас надолго, хочу только сказать, что сюда для уборки возьмут ещё одну санитарку, она будет выполнять обязанности уборщицы. Ваша зарплата останется прежней. Новая санитарка будет мыть все туалеты и убирать на втором этаже.
-Странно. Они тут никого не хотят брать.
-Возьмут. Я просто предупредил. чтобы вы не волновались.
-Спасибо.
Аня сильно покраснела и впервые внимательно посмотрела на этого человека в синем спортивном костюме. "Ничего. Красивый мужчина, глаза чёрные, внимательные. Ну и ладно. Нечего разглядывать". Она стала рабртать дальше.
К ней и раньше подходили больные и те, кто прохлаждался в профилактории, тут же, при больнице, иногда ей даже дарили конфеты, но Аня ни с кем не хотела углублять знакомство. Недаром говорят, что кто на молоке обжёгся, на воду дует.
На следующее утро старшая сестра пригласила Аню в кабинет главврача. Что там ещё!..
Зашла, поздоровалась. Против обыкновения, главврач пригласил её сесть.
-Трудно вам убирать? - спросил он, глядя на Аню.
-Нет, ничего,- залепетала она,- я уже привыкла.
-Хорошо. Но с сегодняшнего дня вы не моете туалеты, не убираете на втором этаже. Зарплата сохраняется.
-А кто же там?..
-Там будет убирать другая женщина. Так положено по нормам. Есть такая статья "Охрана труда".
У вас - дети, нужно и им внимание уделить. Ваш муж работал в нашей системе, был очень талантливым инженером внёс много рацпредложений, которые принесли прибыль и тресту, и всей отрасли. Да, был больным человеком, что ж теперь делать... Нужно быть людьми, - главврач встал.
-Спасибо вам. Не знаю как и благодарить,- Аня попятилась к двери...
Работу свою на первом этаже она уже заканчивала и, когда прибежали из школы мальчики, Аня пошла домой вместе с ними. Ребята удивились и обрадовались, когда мама сказала. что теперь всегда будет рано приходить домой...
Потом Аня поняла, что такая "забота" через два года после смерти мужа сама по себе не могла возникнуть. Уже дома она решила что завтра обязательно спросит старшую сестру о "новеньком", наверняка это он помог ей. Нужно как-то отблагодарить его. Но как?
Не сразу Аня обратила внимание что на дворе совсем ещё светло, ребята тянули её на улицу.
Дул свежий весенний ветерок. Мальчишки стали распускать нитки воздушного змея, они сами смастерили его из тонких дощечек, дранки и кальки, блестевшей на солнце, как серебро. Ребята взбегали на холм, и ветер подхватывал змея, который парил над головами, то ныряя в воздушные ямы, то снова взмывая вверх. И Аня увлеклась беготнёй, казалось, что на горке три подростка запускают змея по очереди, потом присоединился ещё один паренёк, одноклассник мальчиков. Было весело, азартно, иногда рвалась нитка или змей влетал в крону дерева, в кусты, и его приходилось вызволять...
Аня бегала вместе с ребятами, такая же маленькая, лёгкая подвижная.
Мальчики давно не видели маму такой весёлой!
С каким аппетитом ели ребята после этой прогулки и Аня вместе с ними! Возбуждение долго не проходило. Тогда Аня решила почитать детям. Почему-то она достала с полки том Иллиады Гомера. Ребята постепенно втянулись в музыку гекзаметра, стали внимательно слушать... "Гнев, о, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, гибельный гнев, что ахеянам тысячи бедствий содеял...".
Мальчики даже не просили объяснений непонятных слов. Притихли. Потом согласились быстро сделать уроки, если мама и завтра почитает продолжение этой книги. Наконец-то улеглись.
Ночь пролетела как миг. Все крепко спали, а перед самым сном глаза каким-то чудесным образом продолжали следить за рывками и взлётами серебристого змея. Утром, на работе Аня, увидев старшую медсестру, спросила кто тот новенький, что поступил два дня назад, тот, в синем спортивном костюме.
- А ты что, влюбилась?-засмеялась та.
-Ну что вы, просто он помог мне два раза отодвигать диван, а потом сказал, что я буду теперь убирать только на первом этаже. Вот мне и хотелось бы узнать, как его зовут, чтобы сказать спасибо, понимаете...
-Понимать-то понимаю. Ты и в самом деле теперь будешь убирать только на первом этаже. А зовут этого человека Николай Петрович - он большой начальник в тресте. Теперь отдыхает в нашем профилактории. Мотай на ус! Мужчина, что надо, притом разведён. Хотя куда тебе, воробьиха, его такие дамы охмуряют. Ого!
"Ну ладно, Николай Петрович, так Николай Петрович",- подумала Аня, а тут он как раз и появился, подошёл, поздоровался и сказал:
-А я вас вчера видел.
-Где?- растерялась Аня.
-На горке, с мальчиками и со змеем.
-А... Аня покраснела.- Я же теперь раньше освобождаюсь, вот дети и вытянули меня на улицу.
Это, наверное, вы помогла мне и так облегчили работу? Я очень благодарна вам, Николай Петрович.
-Это ваши два мальчика, погодки?
-Мои.
-Здорово!. Они уже выше мамы, и когда вы только успели, вам больше 22-23 лет не дашь.
-Нет, мне уже тридцать три года,- сказала Аня,- вот и успела.
-Ну, счастливо вам, не буду мешать.
"Вот и всё",- подумала она, и стала старательно мыть панели. выкрашенные белой масляной краской. И в этот день ребята забрали Аню домой сразу же после окончания уроков, все вместе ходили по магазинам, ребята спешили, хотели поскорее сделать уроки, чтобы мама почитала вчерашнюю книгу.
И опять: "...рано встала из тьмы младая, с перстами пурпурными, Эос..."
Стихи лились, как музыка, как звучание вечно живого рокочущего моря.
Костя, старший, стал рисовать героев, их щиты, копья, изображал битвы, а сверху лёгким карандашом ...богов, наблюдающих за происходящим на земле...
В основном, он рисовал шариковой ручкой, и Аня подумала, что надо бы купить ему специальные карандаши или тонкие кисти для такой графики... Ведь получалось просто здорово...
Новенькая уборщица в больнице очень хорошо отнеслась к Ане. Она предлагала свою помощь во всём, говорила, что приехала за мужем в это место, а работы нет, "мы молодые совсем, деньги нужны, мебель купить, электротовары, для меня работа-просто спасение".
Пришёл срок выписываться Николаю Петровичу. Был "тихий час", когда он попросил Аню подойти в комнату отдыха, чтобы попрощаться.
-Я хочу с вами поговорить, не пугайтесь пожалуйста.
Аня подумала, что он может предложить ей работу получше, чем эта, ведь он начальник... Только она уже всё, чему учили, забыла... Но Николай Петрович предложил совсем другое.
-Я хочу просить у вас руки, предлагаю свою любовь, помощь, внимание и участие.
-Вы же меня не знаете совсем.- только и смогла промолвить Аня,- вы даже не знаете как меня зовут.
-Какое страшное препятствие,- засмеялся Николай Петрович,- знаю я, что вы - Анечка. И вас я знаю, мне хватило трёх недель, чтобы понять, какая вы. Может быть... я кажусь вам старым, мне ведь 38 лет.
-Нет, нет, вы совсем не старый, но я такая глупенькая, маленькая, а вы - такой красивый...
Николай Петрович рассмеялся.
-Чем плохо быть глупенькой,- пошутил он.- А насчёт маленькой. Вы в моём вкусе, я знаю вашу историю и моя почти такая же...
Подумайте. Вот моя визитка. Я буду ждать вашего звонка, Анечка. Там у меня секретарши, как тигрицы, но вы настойчиво говорите, что вы - Аня. Они найдут меня. Хорошо?
Аня теперь не знала, что ей делать. Посоветоваться не с кем. Позвонила матери, та немедленно купила билет и приехала.
-Хорошо бы увидеть его,- сказала мама.
Тогда Аня решилась, позвонила и пригласила Николая Петровича в гости, сказав, что мама приехала с Украины.
Мама Анечки была просто в шоке, когда увидела будущего зятя, она даже оробела, не знала, о чём спросить, что рассказать о дочке. Такие смотрины получилось странные, все смущались, а особенно - Аня.
Только ребята как-то сразу же прониклись симпатией к новому другу мамы, ведь это он помог маме освобождаться раньше...
За стол с нехитрым угощением пригласили и водителя жениха. Обстановка немного разрядилась. Потом ребята побежали рассматривать машину.
-Во, какая! Чистая, даже бензином не пахнет!- восхищались они...
Время вышло. Николай Петрович подозвал Аню к машине и сказал, чтобы позвонила ему как только примет решение.
Вот так и получился хороший конец.
В больнице и врачи, и медсёстры были поражены, гудели несколько дней. "Вот и пойми этих дурных мужиков. Такая невзрачная, да ещё с двумя пацанами!"
Николай Петрович хотел сразу же купить детям подарки, он уже присмотрел старшему компьютер, младшему велосипед, но Аня воспротивилась: "Нет, нет, только не сейчас. Это будет выглядеть так, как будто ты их...ну, покупаешь что ли, а они ведь и так к тебе хорошо относятся".
Аня с трудом училась обращаться к своему будущему мужу "на ты"...
На свадьбу приехали и старики-родители первого мужа. Они искренне поздравили Аню, а мать даже всплакнула: "Это тебе, дочка, за твоё добро - такое счастье. Дай бог, чтобы всё было хорошо. Ты заслужила!"
Вскоре после свадьбы уехала на Украину мама Ани, наконец-то Аня позволила Николаю побаловать детей, и подарки им были куплены. Семья переехала в город, в большой дом, тут у каждого была своя комната. Аня решила учиться работать на компьютере.
Было только одно "но" (как же без него?) - Ане стал сниться первый муж, она плакала во сне.
Ей пришлось признаться, что первый муж занимался рукоприкладством. Николай шептал по ночам Ане в самое ухо: "Всё хорошо, малышка, это только сон, только дурной сон!"

Любовь Розенфельд, Ашкелон


Сообщение отредактировал дядяБоря - Вторник, 15.11.2011, 08:56
 
ПинечкаДата: Суббота, 19.11.2011, 07:45 | Сообщение # 21
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1105
Статус: Offline
История двух поцелуев

Анатолий ГЛЕЗЕР, Бат-Ям

Край Чашки Той - Любви Кольцо!
Гляжу на Милое Лицо,
Как будто я смотрю Кино
И вместо Чая пью Вино...

Последний перед Рош а-Шана короткий рабочий день заканчивался. Самые нахальные работники выстроились в очередь с "магнитками" у табельных часов, вынимая у хозяев из кармана оплату за оставшуюся пару минут рабочего времени. Остальные, более стеснительные, прятались от начальства в раздевалке.
Михаил же, по обыкновению, все еще в одиночку возился в опустевшем цехе, что-то заканчивая упаковывать на своем затертом ящиками и изрезанном ножом рабочем столе.
Он скорее почувствовал, чем увидел, что кто-то тихо подошел, и бархатный женский голосок произнес:
- Мишенька! Я хочу поздравить вас с наступающим!
Михаил вздрогнул от неожиданности и поднял голову. Перед ним стояла одна из работниц. Милая Римма отличалась от остальных тихой, но несгибаемой педантичностью, какой-то неприступной особостью, удерживающей от общения запросто. А тут вдруг "Мишенька" - ему, старику под шестьдесят?!
Он вышел из-за стола. Она протянула руку, он ее пожал, слегка кланяясь.
От ее поцелуя в щеку, полного нежности, Михаила словно пронзило током. Когда он опомнился, Риммы рядом уже не было... Господи! Такой же шок райского блаженства, как тогда, много-много лет назад...

* * *
В тот год занятия группы проходили вечером. Где-то на верхах по "указивке" хрущевского ЦК решили "сблизить Школу с Жизнью". Учащихся дневного техникума определили в НИИ лаборантами и заставили работать укороченный рабочий день (за зарплату!). А вечером - учиться. И вот как-то в середине октября, после занятий (в полдесятого вечера) Вадик Третьякович позвал Мишу и еще двоих однокашников к себе домой - просто посидеть. Вадик жил недалеко от ближайшей станции метро. По дороге был приличный дежурный "Гастроном", и ребята зашли купить выпивку и закусон. Миша, отдавая деньги, сказал, что пить не будет, на что ему с улыбкой ответили, что остальным больше достанется.
Семнадцатилетний Миша вообще водку никогда не пил - знал от других, что крепкая и противная. Рюмочку хорошего вина дома в праздник, как всем, ему тоже наливали с детства. Но это было так редко и так помалу, что это вовсе не было выпивкой - необыкновенно приятный, слегка обжигающий вкус всегда напоминал о лете, когда родители покупали много винограда, а то вишни, и засыпали в ведерную бутыль. Добавляли сахар, затыкали накрепко пробкой, и, спустя какое-то время (Миша никогда не знал, какое, да ему это было не очень интересно), рождалось вино - сладкое, некрепкое, приятное, радующее при общении с ним. Некоторые из сверстников говорили Мише, что настоящая наливка получается, если к ягоде добавляют не только сахар, но и обязательно водку. Миша точно знал, что родители водку туда не добавляют, а называется это вкусное вино наливкой или как-то еще - неважно, главное, что немножко хмельно и вкусно, и можно пить "за здоровье".
Вадик жил в коммуналке и делил комнату с отцом-врачом. Мать когда-то умерла. Отец бойко общался с желторотыми гостями, немного подтрунивая.
Налили. Мише тоже плеснули в стакан немного "Столичной" (граммов пятьдесят). Миша удивился, как, с легким сомнением, он это принял, и вместе со всеми выпил эту гадость. Закусили бутербродами.
Неприятный вкус во рту быстро исчез, глаза и язык немного затяжелели, но настроение поднялось.
Отец Вадика, угадав в Мише еврея, попытался заинтересовать его своим еврейским происхождением. Миша считал, что тихий светловолосый Вадик, с его красивым польским лицом, - поляк или белорус. Национальность того, с кем Миша общался, всегда была ему интересна, но чисто познавательно, этнологически, так сказать. Это мало влияло на отношение Миши к человеку, хотя свое еврейство он остро ощущал, и оно сильно сказывалось на Мишином поведении. Довольно долго Миша считал, что еврею он может довериться больше, чем нееврею, но это, конечно же, было заблуждением.
Миша отцу Вадика, в общем-то, не поверил, поэтому реагировал на слова собеседника вяло. Видя Мишино равнодушие к этой теме, доктор, хвастаясь, стал показывать Мише письменные распоряжения на бланках военного времени о проведении военфельдшером Третьяковичем сотен абортов, но эта тема, как и первая, так грубо была подана, что Мише неинтересно было ее развивать, хотя подумал: "На войне не только воевали...".
Пришло время отправляться по домам, и, распрощавшись с Вадиком и его бойким отцом, гости пошли к метро. Спускаясь по эскалатору и в поезде, поглядывая вокруг и продолжая ощущать упомянутую тяжесть в глазах, Миша отметил про себя некоторую странность восприятия внешности окружающих. Некоторые лица казались красивыми, остальные - просто уродливыми.
Попрощавшись с однокашниками (собутыльниками!), Миша вышел на своей остановке. Поднялся эскалатором к выходу в город и пошел к трамваю.
Было полдвенадцатого ночи. Холодно. Где-то градуса три. Окна уже закрытого "Универмага" хорошо освещали трамвайную остановку, где одиноко стояла небольшого роста блондинка в коротких юбке и пальто. На лице, казавшемся чересчур белым (набеленным?), выделялись сильно накрашенные веки и ресницы. "Проститутка" - подумал Миша.
- Вы трамвай давно ждете?
- Он ушел у меня из-под носа только что...
- Н-да, значит следующий будет нескоро... - Миша осознал, что так легко трепаться с незнакомкой он смог только благодаря выпитой водке. Обычно в подобной ситуации у него перехватывало дыхание от стеснения, и он просто немел.
Но сейчас он попер почти без паузы:
- А вам далеко ехать?
Она назвала какой-то переулок, который Миша каждый день проезжал на трамвае.
- А мне на Делегатскую. А что если пойти пешком прямо вдоль рельс? Здесь недалеко. Я вас провожу, а вы мне компанию составите! - Мишка просто ошалел от гордости за свою смелость. Пронеслось в голове: "Что я с ней буду делать? Денег в кармане - рупь двадцать... Но она мне услуг ведь не предлагала - отверчусь как-нибудь".
- Давайте...
Пошли. Он, осмелев, немного шутовски подставил ей согнутую кренделем руку, и она, поблагодарив, ухватилась за нее, прижав к себе. Мишка разомлел...
- А сколько вам лет? - спросила она.
- Сегодня исполнилось семнадцать с половиной. А вам?
- Двадцать три.
Они шли не спеша, переступая лужицы, дожидаясь на переходе зеленого света светофора, хотя движения машин почти не было.
- А девушка у вас есть?
- Нет сейчас...
- Почему?
- Я ее любил, да и сейчас люблю, но она меня - нет.
- Непонятно... Такой хороший парень...
- Да я, наверное, стеснительный чересчур...
- Что-то непохоже...
- Сейчас сознаюсь... Час назад впервые в жизни выпил рюмку водки...
- Правда? А до сих пор - ни разу?
- Только домашнее вино.
- Что же она такая непонятливая? Глупенькая, да?
- Да нет, учится хорошо... Год назад из-за нее подрался.
- С соперником?
- Да нет. Просто некоторые парни из нашей группы, узнав, что я за ней ухаживаю, решили меня при ней унизить или поколотить. Мой приятель слышал, как они договаривались ее при мне обидеть, а если я за нее заступлюсь, избить меня. Я одного из них, когда он при мне сказал о ней матерно, вызвал на дуэль.
- Ну, вы его побили?
- Да нет, он меня.
- Сильно?
- Очень...
- И она вас бросила? Как ей не стыдно!
- Да не бросала она меня. Мы встречались очень редко. Ничего серьезного между нами не было...
- Зря вы за нее заступаетесь. И тогда заступились тоже зря...
- Ну, я не мог по-другому... И, в общем, я правильно сделал. Обидеть ее они, видно, хотели, только чтобы я полез в драку. А раз удалось избить меня, то и обижать ее не было большого смысла. Раскручивать это по второму кругу желающих, наверное, не было. А, может, побоялись - вдруг кому-нибудь из них от меня достанется, да, к тому же, может и милиция вмешаться...

ДУЭЛЬ

Это была середина сентября 1961 года. Весь третий курс техникума был отправлен на уборку урожая корнеплодов. Миша был этому не очень рад. Лопать колхозный общепит - удовольствие ниже среднего. Быт общежития никогда ему не нравился. Доступность твоих вещей и предметов гигиены, это вечно соскальзывающее на пол со спинки кровати полотенце... В мужской части группы верховодили приблатненные, а их Миша не любил. Они ему отвечали взаимностью. В отношениях равновесие, в основном, поддерживалось тем, что Мишка лучше всех решал контрольные задачи и подсказывал остальным правильный ответ.
Миша как-то поделился с однокашником-евреем (кто за язык-то тянул?), что с Валей (самой красивой девушкой группы) побывал на концерте в консерватории. Почему-то это стало известно приблатненным. И они, чтобы потешиться, стали в колхозе в ее адрес при Мише похабничать, причем надо заметить, что делали это в отсутствие девушек. Миша терпел, но однажды одному из приблатненных в ответ сказал, что вместе с дружками язык распускать он смелый, а в одиночку побоялся бы лишнее болтать. Тот принял вызов. Прозвучало слово "дуэль". Назначили секундантов. Договорились об условиях поединка: драться до тех пор, пока один из двух не сдастся. Назначили время - назавтра после работы.
Чтобы предупредить возможную провокацию в этот вечер, Миша пошел в барак к девушкам, усилием воли преодолел всегдашнюю стеснительность и неуверенность, отозвал в сторонку Валю и решительно позвал ее на прогулку, сказав, что у него к ней важное дело. Она на удивление легко согласилась.
Пошли в сторону местного дома отдыха. По дороге он ей сказал о том, что затевается, и что этой прогулкой он просто хочет ее уберечь от обиды. О вызове и предстоящей дуэли промолчал.
Мишка был совсем глупый сосунок. Будь он чуть поопытней, эта прогулка могла оказаться любовным свиданием с красивой девушкой на лоне природы. Они шли одни через лес, полянки. Стояла золотая осень, прекрасное бабье лето.
В поселке дома отдыха работало радио. Громкоговоритель передавал последние известия. Руководство СССР начало строить Берлинскую стену, и американцы выдвинули танки, готовые к бою.
Погуляв часа два, Миша и Валя вернулись в свои бараки.
Назавтра поев после работы (Миша, по совету друзей, есть не стал, чтобы не расслабляться) вся мужская часть группы отправилась "на прогулку". Нашли полянку на краю краснеющего и желтеющего по осени леса. Расступились, чтобы дать место дуэлянтам.
В жизни Миши это была первая драка. Он был "интеллектуал" и индивидуалист, физподготовка его всегда хромала - он был ленив и неудачлив в спорте, не азартен. Стремление кого-то победить, оказаться сильнее кого-то, подчинить себе отсутствовало напрочь.
Мишин план был таков. Нанести сильный удар первым. Почему-то это должен был быть удар кулаком в лоб. Обескураженного противника следовало толчком повалить на землю и заломить ему руку за спину - болевой прием, вынуждающий к сдаче.
Но Мишкин первый удар оказался недостаточно силен, и очень скоро он сам оказался на земле лицом вверх, сидящий на нем противник ловко засунул мишины руки себе под голени и стал кулаками с предусмотрительно надетыми перчатками ритмичными ударами, из стороны в сторону, месить мишино лицо.
Миша пытался высвободить руки - не получилось - противник прижимал их к земле весом своего тела. Попытка ударить его ногой по голове сзади была оригинальной, но неэффективной.
Противник сам было остановился: "Ну что, сдаешься?". Мишка не хотел сразу, и мотнул головой: "Нет!" Удары возобновились. Но, спустя минуту, поняв, что положение безнадежно, Миша сдался.
Поднялся. Из носа хлестала кровь. Поддерживаемый секундантом, пошел вместе со всеми в избу. Один из мишиных приятелей сказал ему:
"Не беспокойся, у тебя не было шанса. Я сам слышал, как они его подбадривали, обещая вмешаться, если ты будешь одолевать".
Миша лег на койку.
Кровь вскоре остановилась. Уснул...
Наутро пришел начальник от техникума с врачом, стали спрашивать-допрашивать. Миша ни одной фамилии им не назвал. Поставили примочки, чтобы снять отек. Разрешили не ходить на работу два дня. Весь день Мишка проспал. Потом, после работы, пришли три девушки из группы. Вали среди них не было. Жалели, говорили "бедненький", "дураки". Миша отшучивался.
Показали Мише его отражение в зеркале. Отек между носом и глазами был небольшой - видно, примочки подействовали. Под глазами - черные кровоподтеки. Вечером Миша встал, прошелся меж бараков. Кто обращал внимание на синяки, ахали. Кто-то сочувствовал, кто-то посмеивался. Синяки сходили долго...

* * *
- А она с тем, кто вас избил, стала встречаться?
- По-моему, нет... Ну а вы почему так поздно одна домой едете?
- На этот раз не совсем одна, правда?.. Просто засиделась у подруги.
За разговором прошло около получаса. Трамвайный путь вывел их из узких кривых улиц к большому бульвару, на другой стороне которого еще светились окна широкого и высокого фасада здания, в котором жил Миша.
- Спасибо! - сказала она, остановившись и высвобождая свою руку. - Здесь я живу. - Шевельнула рукой и головой в сторону невысокого дома. - Давайте прощаться...
- Досви... - не успел проговорить Миша, и вдруг впервые в жизни ощутил на губах божественно-нежное теплое, влажное с легким присосом прикосновение.
Мишу словно пронзило, парализовав на мгновение, какой-то сладчайшей молнией...
Он машинально наклонился к девушке, чтобы вернуть, повторить это чудо. Но она резко отстранилась:
- Хорошенького понемножку!..
- А можно вам позвонить?..
- Запишите телефон.
- Домашний?
- На работе...
Мишка почувствовал неловкость предстоящего копания в папке (тогда портфели носили только школьники и счетоводы) в поисках авторучки и записной книжки, и он сказал:
- Запомню!
Она произнесла номер, он повторил.
Спросил, как ее зовут.
- Марина.
- Миша.
Они расстались.
Звонить ей, чтобы встретиться, пришлось с работы. Разговору мешали мощные помехи - шум и треск в трубке, а также стоящие у Мишки за спиной старшие сотрудники. Назначил встречу на той же станции метро в семь вечера того дня, когда нет занятий. Там он ее не нашел, и хотя роман его так и не состоялся, этот случай приоткрыл ему еще одну, не очень книжную, но прекрасную сторону чувственной любви.

* * *
Когда в 1992 году Михаил с семьей оказался в Израиле, то, переключая десятки каналов местного кабельного телевидения, с удивлением отметил поразительное сходство одного из спортивных комментаторов с тогдашним противником по колхозной дуэли. И возраст вроде подходил. Но, судя по его приемлемому для местной публики ивриту, он говорил на нем минимум лет двадцать...
Записываясь в ульпан, обнаружил сходство чиновницы, не говорящей по-русски, с одной своей однокашницей, кокетливой девушкой из той же техникумовской группы. Но она казалась лет на десять моложе, хотя при современной косметике и хирургии эту разницу можно было и "сконструировать". Попытался ее спровоцировать, оказавшись сзади нее и позвав ее именем той красотки, но она не среагировала...
Это было похоже на массовый "заплыв" мишиных однокашников в Израиль задолго до "большой алии".
Михаилу не было охоты разбираться в судьбах когда-то несимпатичных ему людей, и он только отметил про себя это сходство.
Как-то, работая "метапелем", он отвез в поликлинику в Бней-Брак своего подопечного старика на обследование. Одна из секретарей регистратуры была очень молодая женщина, как две капли воды похожая на ту самую Валю, из-за которой Миша дрался на дуэли. Скорее всего, это была ее дочь. Михаил ничего не стал выяснять. Эта женщина была очень молода и красива. Но, кроме неожиданности, эта встреча почти его не взволновала - все осталось в прошлом. Михаил даже был рад, что его подопечным занималась другая секретарша.

* * *
Михаил не хотел оставлять поцелуй Риммы без последствий, но она демонстрировала такую стойкость, почти равнодушие и иногда даже злость при каждой мишиной попытке обозначить некую симпатию, что он написал и передал ей четверостишие:
Срывая Розу, можешь Кровью
Истечь, наткнувшись на Колючку.
Еще опасней для Здоровья
Влюбиться в Славненькую Злючку.
Почему-то стихи ее очень обрадовали, и отношения перешли в состояние теплой, ровной симпатии. Она оказалась удивительно интересным, парадоксальным (без зауми) собеседником. И их редкие диалоги буквально врезались Михаилу в память.
Когда Римма, найдя лучшее место работы, увольнялась, она подарила Михаилу очень красивую, на полтора стакана, чашку.
И Мишка ответил ей стихами эпиграфа этого рассказа...
 
ПинечкаДата: Среда, 23.11.2011, 09:11 | Сообщение # 22
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1105
Статус: Offline
Очень хороший прогноз

Я не хотела. Мне просто повезло. Или не повезло, зависит, как посмотреть. Когда моя соседка по палате плакала и я ее утешала, она все время повторяла «как же мне не везет». А я не знала, везет мне, или нет. Мне казалось – я как все.
Мою соседку по палате звали Кейла. Ей тогда сказали, что прогноз у нее плохой и нужно ехать лечиться заграницу. Там делают какую-то операцию, которая иногда помогает.
Кейлу можно назвать «разочарованной во всех». Она никому не верит, ни врачам, ни книгам. А вот в плохой прогноз почему-то поверила сразу. И мне было очень жалко Кейлу, потому что она была совсем одна. Отец её жил с другой семьей и только один раз пришел в больницу, а мать, хотя и приходила, все время ругалась. Ссорилась с персоналом, спорила с Кейлой, ругала за несоблюдение режима и кричала на нее. Я даже один раз ей сказала – что же вы так на нее кричите, она же не виновата, что заболела. А Кейла еще и сама на меня рассердилась – Эва, говорит, зачем ты лезешь.

Меня назвали в память матери отца, польской бабушки Евы. Бабушка была красавица, гордая польская панна. Тонкий профиль, платья с высоким воротом, четверо детей и усатый муж, мой дедушка Мендель, которого она содержала, потому что шила на всю семью, а дедушка учился в университете. Это до войны, конечно. Потому что во время войны дедушка ушел на фронт и погиб, а бабушку Еву живой закопали в землю вместе с тремя детьми. Четвертым, самым старшим, был мой отец, который днем раньше ушел за город, к партизанам. Он был маленьким, у него была очень еврейская внешность, огромный нос и страшная худоба, такого, по выражению бабушки Евы, надо было сначала выкормить, а потом уже запрягать. Партизаны не хотели его выкармливать и не собирались запрягать, они сказали отцу, чтобы шел обратно, к себе домой. Только ночь разрешили переночевать. А за эту ночь бабушку Еву со всей семьей живьем закопали в землю, так что отцу уже некуда стало возвращаться. И он остался у партизан.

Отец думал, что никогда не женится, потому что ему никто не нравился – он хотел такую жену, как бабушка Ева. Высокую и изящную, польскую панну. А таких после войны не осталось, их и до войны-то было сложно найти. В Израиле отец много лет служил в армейской разведке и был неженат, а потом, уже совсем немолодым, как-то быстро женился на маме, хотя мама низенькая и плотная, с короткой стрижкой. У бабушки Евы были длинные косы, она укладывала их короной вокруг головы. А мама всю жизнь стриглась, она ведь тоже служила в армии, в армии женщины должны собирать волосы, если они у них ниже плеч. Мама не хотела собирать, поэтому носила прическу под мальчика. Отец просил ее отрастить длинные волосы, но мама отказалась. Сказала «вот рожу тебе дочку, ей и будем отращивать косы». И родила меня.
- Эва, - говорила мама, заплетая мне косы, - ты обязательно будешь красавицей. Иначе папа будет очень разочарован.
Вот интересно, о чем он думал, когда женился? Откуда у него от низенькой плотной жены родится высокая тонкая дочь?
Он иногда доставал бабушкину фотографию и показывал мне. Эта фотография сохранились у Шулема, бабушкиного брата, который тоже ушел на фронт, как и дедушка Мендель, но не погиб, а вернулся домой, не нашел там даже могил, только у соседей остатки вещей и несколько фотографий, забрал их и уехал в Израиль.
- Вот, - говорил отец, - Эва, это твоя бабушка. Ты на нее похожа.
Ну да, похожа. Примерно как мопс похож на колли.
Я люблю собак. Их можно назвать «ласкающими носом». Вот моих родителей можно назвать «мечтателями о несбыточном». Когда я еще не родилась, отец мечтал, чтобы я получилась похожей на бабушку Еву, а мать – чтобы он перестал об этом думать. Дальше они оба мечтали, чтобы я не прогуливала школу, начала хоть чем-нибудь увлекаться, похудела и поступила на экономику в университет. А потом они стали мечтать уже только о том, чтобы я поправилась, то есть остались мечтателями о несбыточном, только о другом.

В больнице мне было очень страшно. Я туда приехала поздно ночью, потому что операция была назначена на шесть утра. Мама проводила меня до входа и отправила наверх, а сама поехала домой. Я поднялась в палату, переоделась в пижаму, легла и стала читать книгу и пить чай. Но меня трясло и зубы стучали о край стакана. Кейлы со мной в палате тогда еще не было и вообще никого не было, большая пустая палата, а напротив двери, на сестринском посту, сидел медбрат Михаэль. У Михаэля были длинные ресницы и блестящие карие глаза, он смотрел на меня этими яркими глазами и спрашивал:
- Тебе чего-нибудь принести?
А потом понял, что мне просто страшно. И сказал:
- Если не заснешь, приходи на пост поболтать.
Я пыталась уснуть часов до трех, а потом встала и пошла к Михаэлю. И он полночи рассказывал мне о своих сестрах. У Михаэля три сестры: Шираз, Авиталь и Элинор. Шираз, по его словам, красавица, и Авиталь тоже красавица, а уж Элинор вообще невозможная красавица, ей на улице прохода не дают, хотя ей только девять лет. Когда Элинор исполнится двенадцать, Михаэль купит автоматическую винтовку и наймет охрану.
Мне было немного обидно, что он так распевает о своих сестрах, будто я парень и можно меня не брать в расчет. Но потом Михаэль сказал:
- Ты похожа на мою среднюю сестру, Авиталь. У нее такие же очерченные губы и такой же умный взгляд.
И мне стало полегче, хотя я все еще боялась операции. Михаэля можно назвать «ценителем красоты». Я его спросила:
- А тебе не противно заниматься грязью, если ты так любишь красоту? Простыни тут менять, уколы женщинам делать, судна выносить?
Михаэль удивился.
- Нет, - сказал он, - совсем не противно. Потом эти женщины выздоравливают и снова становятся красивыми. Врач им, может, жизнь спасает, но при этом уродует страшно. Ты видела, как выглядит женщина после операции? Бледная, отечная, тусклая, смотреть тяжело. А я ее отпаиваю, ухаживаю за ней, уколы делаю, таблетки даю, и она постепенно хорошеет. Врач ее потом встретит на улице, красивую, в кофточке с вырезом, и не узнает – он её такой и не видел никогда. А я узнаю. Ко мне часто на улице подходят, сказать «привет».
Я подумала – если поправлюсь, обязательно подойду к Михаэлю на улице и скажу «привет».

Остаток ночи я ворочалась на кровати и думала о том, что бабушке Еве, наверное, было очень страшно, когда ее живой закапывали в землю. И отцу было очень страшно, когда он сначала сам ходил в разведку, а потом посылал туда своих солдат. А мне ведь даже ничего не придется делать, все сделают за меня. Я засну и проснусь, вот и всё. Отец, наверное, тоже не знал, выживет он или нет, а вот бабушка Ева точно знала, что нет. Интересно, если точно знать, что не выживешь, меньше боишься? Наверное, людей еще можно назвать «боящимися надежды», потому что если надежды нет, то и бояться нечего. Я подумала, что с утра спрошу про это у Михаэля, но с утра он уже сменился и вместо него дежурила строгая неулыбчивая Надя, которая велела мне переодеться в специальный халат и залезть на каталку.
Я сказала, что могу пойти ногами, меня же еще не разрезали. Но Надя ответила - нет, на операцию не положено ходить, а положено ехать. И мы поехали.
Возле лифта нас ждал отец. На нем был белый халат, который выдают посетителям, если они хотят проводить родственников до самой операционной. Отец подошел ко мне и погладил открытой ладонью по стриженой голове. И на одну секунду у меня пропал страх.

Косы я отрезала себе сама, ножницами, под корень, в последнем классе школы. Отец со мной после этого не разговаривал две недели. Но до этого он со мной тоже не слишком разговаривал, потому что я плохо училась и отказывалась ходить к репетитору. У репетитора было так скучно, что я уже на входе к нему начинала зевать и весь урок не могла остановиться. Это было ужасно неудобно, и я перестала туда ходить. Отец обозвал меня предательницей и эгоисткой, потому что без репетитора мне не поступить в университет. А я и не хотела никуда поступать, только боялась сказать об этом отцу. И вместо того, чтобы сказать «папа, я не буду поступать в университет на экономику», я отрезала косы. Это было как раз то время, когда надо было подавать документы, если хочешь получить отсрочку от армии. Я не подала документы и ничего не сказала отцу, потому что мы не разговаривали, а когда он снова стал со мной разговаривать, было уже поздно подавать документы, и стало понятно, что я иду в армию секретаршей, потому что никем другим меня все равно не возьмут. Мой призыв был одиннадцатого мая, а второго апреля у меня обнаружили рак.

Кейла очень боялась и все время плакала. А другая наша соседка, Нира, все время ставила веселую музыку. Мне нравилось, а Кейла от этой музыки уходила плакать в туалет. Я думала, отец не будет ходить ко мне в больницу, но он приходил каждый день. Приносил книги, фрукты, сок, один раз даже плюшевого зайца. Смешного, с толстым бархатным носом. Под подбородком у зайца была повязана шелковая ленточка с надписью: «Выздоравливай скорей!». На первом этаже больницы был сувенирный магазин, в нем продавали игрушки. Когда отец ушел, я надела куртку и вместе с капельницей спустилась в этот магазин. Но таких зайцев там не было.
Мама тоже ко мне приходила, и обязательно с едой. А раньше, до болезни, они с отцом постоянно говорили, чтобы я перестала все время жевать. У бабушки Евы от природы была тонкая кость, и у отца тонкая кость. А у меня фигура матрешки: сверху и снизу широко, посередине еще шире. Мама приносила в больницу свои пирожки и вечерами я угощала соседок по палате. Нира брала и ела, а Кейла отказывалась и рыдала. Мы с Нирой изо всех сил уговаривали Кейлу поесть, горел желтый верхний свет, и казалось, что мы просто такая семья. Я будто мама, Нира – папа, а Кейла – капризный ребенок, и его нужно накормить.
- Вы не понимаете! – кричала Кейла, отпихивая тарелку с пирожками. – Может, эти пирожки будут последним, что я в жизни съем!
- Ну и что? – спокойно реагировала Нира, подхватывая пирожки. – Какая разница, что именно ты съешь последним в жизни? Что это изменит? Все на свете что-нибудь съедают последним. Так пусть это лучше будут два вкусных пирожка.
Мы ее тогда все-таки уговорили. Она съела один пирожок с капустой и один с яблоками, а потом потянулась опять к тарелке и нерешительно спросила:
- А если последним, что я съем, будут не два пирожка, а четыре, это что-нибудь изменит?
Нира ответила:
- Нет. Но если последним, что ты съешь, будут не четыре пирожка, а восемь, мы с Эвой останемся без пирожков.

Как-то ночью я разбудила Ниру. Михаэля не было на посту, дежурила Надя, родители спали дома, четыре утра.
- Нира! – спросила я шепотом. - Ты боишься смерти?
- Тссс, - Нира отозвалась моментально, как будто и не спала, - не шуми. Все боятся смерти. Абсолютно все.
- Но я боюсь сейчас! – я потрясла Ниру за плечо. – Я не могу заснуть!
- Так не спи. Зачем тебе обязательно спать? Ты же не работаешь и не ходишь в школу. Лежи себе.
Иногда Нира напоминала мне бабушку Еву, хотя в ней не было ничего от польской панны. У Ниры были темные глаза и большие губы, совсем непохожие на бабушкин тонкий рот.
- Какая разница, когда бояться смерти? – спросила Нира, садясь в кровати. – Думаешь, было бы тебе девяносто лет, ты бы ее не боялась?
- Если бы мне было девяносто лет, я была бы старая! И много бы успела! У меня были бы дети, внуки, я бы уже не работала, и тогда…
- А что, собственно, «тогда»? Ну вот у меня есть дети, и они уже большие. Мне, по-твоему, легче? Внуков у меня еще нет, но не думаю, что с их рождением мне захотелось бы умереть. Эва, все боятся смерти. Ты можешь не переживать, что боишься ее именно сейчас. Тебе еще повезло: чем раньше начнешь бояться, тем раньше закончишь. Вот и всё.
Я растерялась.
- А как можно закончить бояться смерти?
Нира потянулась и легла обратно в постель, под одеяло. Ее волосы лежали по сторонам лица, а голос был глухим, будто она говорила через подушку.
- Умереть.
Позже я поняла, что Нира ошиблась. Можно перестать бояться смерти гораздо раньше, чем умереть. Но, мне кажется, нельзя перестать бояться до того, как начнешь. И в этом смысле мне действительно повезло.

Когда меня выписали, куча народу вышла к машине - провожать. Михаэль, Нира, Кейла, даже Надя. Махали руками, кричали вслед, кто-то привязал к машине воздушный шарик. Я подумала: «Я еду, как невеста». Но не сказала об этом вслух, чтоб не расстраивать отца.
Он сидел за рулем, прямой, как всегда, и осторожно вел машину. Мама время от времени проверяла, не укачивает ли меня. Меня укачивало, поэтому отец останавливался на обочине, и я маленькими глотками пила из термоса зеленый чай.
Дома под столом стоял целый ящик с упаковками разного сока, а в холодильнике лежали мандарины и авокадо. Отец где-то вычитал, что авокадо полезно при химиотерапии. Я терпеть не могу авокадо, они какие-то ненормально мягкие, не овощ, а каша. Но отец садился напротив и двигал горлом каждый раз, когда я глотала. У него тогда появлялось такое выражение на лице - ради этого его выражения я могла бы есть мягкое глупое авокадо очень долго. Даже вместе с кожурой.
Жить стало неожиданно легко. Родители не выясняли «какую оценку ты получила за экзамен?» или «почему ты все время смотришь телевизор?». Они спрашивали только «как ты себя чувствуешь?» и приносили что-нибудь поесть. Я вспоминала то, что говорила Нира – даже если этот мандарин будет последним, что я съем, это ничего не изменит, и поэтому незачем отказываться от вкусного мандарина. Постепенно я перестала бояться смерти. Ведь смерть, боишься ты ее или нет, все равно постоянно с тобой. Когда люди узнают, что заболели, им вдруг начинает казаться, что они смертны, а окружающие – нет. А еще все почему-то считают, что чем дольше живешь, тем лучше. Но ведь это неправда. Все когда-нибудь умирают, и если бабушка Ева умерла раньше, чем умрут, допустим, мои родители, это не значит, что она хуже их жила. Она не стала старой, не сгорбилась и не покрылась морщинами, и я ими тоже не покроюсь, если умру сейчас. Мне не нужно будет учить скучную экономику и получать высшее образование, которого я все равно не получу, потому что у меня нет способностей и плохая память. В нашей школе девочки могли раз в месяц получить освобождение от уроков спорта, это называлось «временное освобождение». Мы тогда уходили на лужайку за школу и целый урок валялись там, болтая и грызя шоколад. Рак освобождает меня от кучи неприятных вещей. Правда, это освобождение не временное. Но зато родителям сейчас куда больше жалко меня, чем будет жалко потом, потому что я молодая, а еще – потому, что, когда я уже не буду молодой, у меня уже не будет родителей, и меня будет некому жалеть. Во всяком случае, так сильно.
В перерывах между химиотерапией, если меня не тошнило, я ходила на море. Там гуляли разные люди, каждое утро одни и те же, мы здоровались и улыбались друг другу. Все мои бывшие одноклассники были в армии, никому не нужно было ничего объяснять и отец не допрашивал «куда ты пошла?». Мама напоминала, чтобы я мазалась кремом от солнца, не перегревалась и не ходила с непокрытой головой, поэтому я надевала кепку с улыбающимся Микки-Маусом. Сверху кепки были приделаны большие мышиные уши. Ее привез мне из командировки в Америку мой дядя Рон, сын дедушки Шулема. Раньше мне казалось глупым разгуливать по улице в кепке, к которой приделаны уши, а теперь стало все равно. Даже любопытно: что могут подумать люди, увидев такую кепку?

Людей, которые гуляли одновременно со мной вдоль моря, можно было назвать «оставляющими следы». Многие из них внимательно смотрели себе под ноги. Я тоже смотрела под ноги, впечатывала в песок свои следы и думала о том, что любые следы на берегу исчезают очень быстро, и неважно, кто их оставил – тот, у кого есть раковая опухоль, или тот, у кого ее нет. У Михаэля есть три сестры, и у каждой из них свои черты лица. Даже если одна из них умрет, мама Михаэля никогда не скажет «у меня трое детей», она всегда будет говорить «у меня четверо: три дочери и сын».
У бабушки Евы тоже было четверо, только наоборот: трое сыновей и дочь. Вторым, после моего отца, был его брат Исаак. Если бы он остался жив, я бы звала его «дядя Ицик» и, может быть, пока была маленькой, карабкалась к нему на плечи. Он был высоким. Третьей была сестра, её звали Батья. «Батья» означает «дочь Всевышнего» - она родилась очень слабенькой и родители много молились, чтобы ребенок выжил. Наверное, они решили, что если назвать девочку Батьей, Всевышний ее немножко удочерит. Он и удочерил, немножко. Когда бабушку Еву с семьей закопали в землю, моей тете Батье было восемь лет. А младшего сына звали Меир. Я ничего про него не знаю, кроме того, что ему еще не было трех – значит, ему еще не состригли длинные волосы, и он ходил с локонами, как девчонка. Вот с моим дядей Меиром непонятно. Когда бабушка Ева с детьми шли туда, где их потом закопали, на них смотрели люди – местные жители или охранники какие-нибудь. И, наверное, думали, что у бабушки Евы две дочери: Батья в длинном платье и маленький Меир с длинными волосами. И те, кто их закапывал, тоже так думали, даже если мельком. То есть, получается, они похоронили еще одну девочку, которой никогда не существовало. Значит, можно убить даже того, кого нет? А как же быть с тем, кто на самом деле лег в его могилу? Мой дядя Меир как будто не окончательно умер, если так. Он был маленьким и совсем не боялся смерти, поэтому ему тоже в каком-то смысле повезло.

Когда заканчивается химиотерапия, вас зовет врач и что-нибудь говорит. Некоторым говорят «ваши шансы на выздоровление – пять процентов». Кейле сказали что-то вроде этого. А некоторым говорят просто «надо наблюдаться». Я лежала в постели за пару дней до очереди к врачу и опять не могла заснуть. Если мне скажут «шансы пять процентов», отец, наверное, будет плакать. Раньше он из-за меня никогда не плакал, а только кричал. Он вообще никогда не плакал. Мама плакала иногда, но тоже не из-за меня. Она плакала как-то на Дне Катастрофы, когда отец по радио рассказывал про бабушку Еву. Мы слушали эту передачу дома и мама плакала у радиоприемника. Но, когда отец пришел домой, она уже успокоилась. Интересно, думала я, если мне скажут «шансы два процента», мама будет плакать?
На следующий день я, как обычно, пошла с утра на море и вдруг подумала, что надо зайти к врачу. Мне захотелось пойти к нему без родителей, чтобы он сначала мне одной все сказал. Они, конечно, меня одну к врачу никогда бы не отпустили. Поэтому я развернулась, не дойдя до моря, и поехала в больницу. Обычно мой врач принимает по записи, но я понадеялась, что вдруг у него будет перерыв и я к нему войду.
У него не было перерыва, но он узнал меня, обрадовался и пригласил в кабинет. Я вошла после очень старой бабушки, которая выходила долго-долго и все время благодарила. Интересно, за что она так благодарила? Ей сказали, что она никогда не умрет? А врач может такое сказать? Если да, то врачей можно назвать «врущими в белых халатах». Но вообще-то их в любом случае можно так назвать.
Моего врача зовут доктор Шейнин. Он самый молодой онколог во всей больнице и очень переживает за пациентов. Ему так мало лет, что можно было бы звать его по имени, если бы я знала, как его зовут. Но я не знаю, потому зову его «доктор Шейнин».
Он смотрел на меня и улыбался.
- Очень, - и повторил еще раз, на случай, если я не поняла, - очень хороший прогноз. Мы даже не ожидали, что ты так здорово отреагируешь на химиотерапию. Прекрасные анализы, просто чудо.
Я кивнула.
- И что мне теперь можно делать?
- Абсолютно все! – доктор Шейнин улыбнулся так радостно, будто это ему теперь можно было делать абсолютно всё. – Работать, учиться, гулять. Через полгода - ко мне на проверку.
- А потом?
- Еще через полгода - опять на проверку. Через пять лет, если все будет хорошо, перейдем на раз в год.
- Если все будет хорошо?
Он меня неправильно понял и замахал руками.
- Будет, будет, Эва! Обязательно будет. Я даже не сомневаюсь. У тебя очень хороший прогноз.
Это звучало странно, я подумала, что чего-то не поняла. Но переспрашивать постеснялась. Разве так может быть, что сначала у вас рак, а потом вдруг «очень хороший прогноз»? Очень хороший прогноз – на что?
Кажется, я сказала это вслух. Потому что доктор Шейнин ответил:
- На нормальную жизнь. У тебя больше нет рака. И мне очень нравятся твои анализы.
Один раз, в пятом классе, ко мне подошел Гай Реканати и сказал «мне очень нравятся твои глаза». Развернулся и убежал. А еще как-то, уже в девятом, девчонки обсуждали, у кого какая фигура, и Галит сказала «мне нравится Эвина шея. Даже странно, что при такой фигуре у нее такая красивая посадка головы».
А вот доктору Шейнину нравились мои анализы. Даже странно, что при таком диагнозе у меня такие замечательные анализы.
- Даже странно, да?
Он рассмеялся.
- Ни капельки ни странно. Просто очень хорошо. Иди домой, передавай привет родителям, гуляй побольше и ешь витамины.
- Авокадо? – спросила я.
Но доктор Шейнин уже думал о чем-то своем, листая бумаги на столе. И ответил как-то машинально:
- Да-да, можно и авокадо.
Я видела, что ему уже не до меня. Но еще одну вещь мне очень хотелось спросить.
- Доктор, а как вас зовут?
Он поднял глаза от бумаг и снова мне улыбнулся.
- Яков.
Яков – красивое имя. И я сказала:
- Спасибо.

На море гудели волны. Я ходила по песку, привычно впечатывая ступни. Странно. Получается, у меня больше нет рака и я теперь не умру? То есть когда-нибудь я, наверное, умру, но вряд ли раньше Кейлы. И даже вряд ли раньше доктора Якова Шейнина, он ведь старше меня. И – тут я даже остановилась от странности этой мысли – вряд ли раньше родителей? Получается, они все умрут, а я всё еще буду жить? Я представила длинную цепочку людей, выстроившуюся в очередь. В этой цепочке первой стояла очень старая Рейза из палаты на моем этаже, Рейза уже почти не шевелилась и никого не узнавала, хотя у нее тоже была раковая опухоль, поэтому ее и положили к нам. За ней стояла Кейла, у которой прогноз - пять процентов. За Кейлой – Нира, потом мои родители, потом доктор Яков Шейнин, а в середине – я. За мной тоже стояли люди, они умрут позже меня.
Последнее время мне казалось, что я стою в этой очереди первой, даже раньше Кейлы, потому что у Кейлы есть хотя бы ее пять процентов, а у меня их может не оказаться. Поэтому можно не разговаривать с отцом об университете и не слушать маминых упреков, что я опять поправилась. В последнее время она и не упрекала. А теперь, наверное, все начнется опять? Выходит, чем ближе к краю ты стоишь в очереди на смерть, тем лучше к тебе относятся и тем меньше тебя упрекают. Интересно, а есть такой способ, чтобы все время стоять на самом краю этой очереди, но все-таки не умирать?
Мне нравилось думать о докторе. Я раньше приходила к нему на прием, смотрела и думала: «У него нет седых волос и долго еще не будет, даже после того, как я умру». Было неприятно, что каким-нибудь утром он, может быть, подпишет заключение о моей смерти, а вечером будет сидеть в ресторане и жевать бифштекс. Хотя тот, кто когда-то был этим бифштексом, тоже стоял в очереди на смерть и оказался в ней раньше доктора Шейнина, а мог бы и не оказаться, если бы мясник выбрал кого-нибудь другого в тот же день. Может, доктора еще задавит машина до того, как я умру. А теперь оказалось, что ему необязательно попадать под машину, чтобы я его пережила. От этой мысли делалось приятно, будто я немножко продлила жизнь симпатичному доктору.

А хорошо бы ничего не рассказывать дома. Пусть бы они считали, что я по-прежнему больна. Может, еще неделю не говорить? Или две. Буду пить соки, есть вкусные вещи и думать о чем-нибудь приятном. Или ни о чем.
Бабушка Ева умерла раньше всех. Она хотела, наверное, чтобы Меир ее хоронил, маленький Меир, превратившийся в крупного мужчину, чтобы стоял возле ее могилы и горько плакал. Над бабушкой Евой некому было плакать - тех, кто мог бы о ней заплакать, закопали вместе с ней. Остался только отец, который пришел уже потом. Тощий носатый мальчик с оттопыренными ушами. Сильнее всего он, наверное, плакал сам о себе.
Мне стало ужасно жалко их всех. Бабушку Еву, такую стройную и с такой красивой посадкой головы, Меира, который даже не успел понять, что умирает, Батью и Исаака, которые, наверное, успели, а это гораздо хуже, и отца, лопоухого и несчастного, который после их смерти никому не свете не был нужен. А еще мне стало жалко себя, потому что у меня нет больше рака и отец теперь не будет на меня так смотреть, когда я глотаю. Я села на песок и заплакала, уткнувшись в колени головой в кепке с Микки-Маусом. Со стороны, наверное, это смешно смотрелось: сидит на песке ушастый Микки-Маус и рыдает.

Ко мне подошел мальчик, не очень большой. Молча постоял рядом. Потом тронул меня за плечо и сказал:
- Классная кепка. А почему ты плачешь?
Мне было приятно, что он вот так подошел. Поэтому я подняла голову:
- Так… Случилось кое-что.
- Что? – спросил мальчик и подергал ногой в белой кроссовке, вытряхивая песок. На кроссовке был нарисован красный Спайдермен. Он карабкался прямо по кроссовке куда-то вверх. Я засмотрелась на Спайдермена и не ответила, поэтому мальчик закончил трясти кроссовкой (песок разлетелся в разные стороны и немножко попал мне за шиворот) и повторил:
- Что у тебя случилось?
- У меня бабушка умерла.
Мальчик вздохнул и уселся на песок рядом со мной. Поёрзал.
- Это бывает. Моя тоже в прошлом году умерла. Но я не плакал.
Он так значительно это сказал, что мне стало интересно.
- Почему?
- Потому что мама сказала, что бабушка ушла на небо. А на небе лучше, чем здесь. Поэтому нужно не плакать, а радоваться за старого человека, которому там хорошо.
- И ты радовался?
Мальчик со Спайдерменом на кроссовках поковырялся в песке.
- Да нет… Чего тут особо радоваться. Но я подумал, значит, так надо, чтобы ей было хорошо. Она уже совсем старенькая была, сгорбленная, все время сидела в кресле и не вставала. Мама сказала, на небе она распрямится и снова сможет ходить. Так, наверное, действительно лучше.
Я позавидовала бабушке этого мальчика, которая сумела прожить так долго, что даже перестала вставать.
- А моя бабушка была совсем молодая. У нее были черные косы и хорошая осанка. И трехлетний сын.
Не знаю, зачем я это сказала. Он удивился:
- Бабушки бывают молодыми?
- Конечно, бывают, - кивнула я. – Все бывают молодыми. А вот старыми – не все. Твоей бабушке здорово повезло.
- Я никогда не буду старым, - сказал мальчик. У него были светлые волосы, в которых тоже был песок.
- Обязательно надо стать старым, - строго сказала я ему. – Запомни это.
- Зачем? – он смотрел на меня удивленно и его удивленные глаза казались серыми из-за моря.
- Потому что тот, кто не становится старым, умирает молодым. Разве ты хочешь умереть молодым?
- Я вообще не хочу умереть! – возмущенно сказал мальчик. – И никогда не умру. Я же не бабушка.
Он осмотрел меня и добавил:
- Уже почти незаметно, что ты ревела. Можно идти домой.
- Тебя ругают, когда ты плачешь, да? – догадалась я.
- Ага, - кивнул мальчик. – Но я редко плачу. Только если со мной подерутся несправедливо. Мама говорит, все драки несправедливые, потому что бить нельзя. Но это неправильно, потому что иногда бить нужно. Иначе будут бить тебя.
Да, пожалуй. Лучше драться, чем молча идти туда, где тебя убьют. Если бы бабушка Ева могла драться, ее бы не убили.
Мальчик мне нравился.
- Хочешь, я подарю тебе эту кепку?
- Ух ты! – обрадовался он. – А тебе не влетит?
- Нет, - я сняла ушастую кепку с Микки-Маусом и нахлобучила мальчику на светлые волосы. – Носи теперь. Только не потеряй.
Мальчик запрыгал по песку, наблюдая за тем, как у его тени колышутся большие мышиные уши.
- Как тебя зовут? – спросила я.
Он на секунду замер, смешно поджав ногу в кроссовке со Спайдерменом, и снова плюхнулся на песок.
- Меир.
На секунду я испугалась, что ослышалась.
- Как-как?
- Ме-ир! Ты что, никогда не слышала этого имени? Так звали великого раввина, рабби Меира! А еще так звали основателя Тель-Авива Меира Дизенгофа. Так звали многих великих людей.
Да, это я знала.
- А в честь кого из них тебя назвали?
- В честь дедушки Меира, маминого отца. Он умер до того, как я родился.
Видимо, я все-таки перегрелась. Горячий пульс стучал в висках.
- Мне надо идти, - Меир поправил кепку с Микки-Маусом, - меня мама ждет. Я обещал ей вернуться до обеда.
- Иди, конечно, - согласилась я. – Нехорошо заставлять маму ждать.
Меир отбежал на несколько шагов и обернулся.
- Эй, а тебя как зовут?
Мне стало легко и весело. Я ему крикнула:
- Батья!
- Пока, Батья! – Меир махнул рукой. – Приходи еще, я здесь часто гуляю!
- Пока, Меир!

Я сняла сандалии и пошла по песку, взрывая его ногами. Ближе к морю песок был влажным и разбрасывался тугими мокрыми шариками. А сухой песок растекается, как вода. Интересно, встречу я снова Меира или нет? Хотя это неважно. Он знаком теперь с Батьей, взрослой девочкой, старше него. Та девочка, за которую незнакомые люди могли принять маленького Меира с длинными волосами, никогда не существовала, но все равно умерла. Зато жива Батья, подарившая Меиру кепку с Микки-Маусом. Есть же кепка. Есть Меир, который знаком с Батьей и может ее описать. И есть я, которая видела их обоих.
А еще я подумала - раз у меня больше нет рака, бабушка Ева, наверное, тоже уже вернулась. И вот об этом надо будет обязательно рассказать отцу.

Neivid
 
shutnikДата: Пятница, 25.11.2011, 08:23 | Сообщение # 23
дружище
Группа: Друзья
Сообщений: 391
Статус: Offline
Семейная ссора

Лопнуть можно было от злости. Столько усилий. Столько времени. Уговаривать. Уламывать. Наконец победить. Почти победить. Она впервые согласилась приехать на подмосковную дачу. Сегодня вечером. И вдруг – на тебе! Внезапно надо лететь. Именно сегодня вечером. И даже нет возможности предупредить ее. Лопнуть можно от злости.
А тут еще лети обычным рейсовым самолетом. При Сталине такое и в голову никому не могло бы прийти. При Сталине, правда, еще не летали на турбореактивных самолетах. Рейс даже "Ил-14" стоил намного дешевле. Но кто вообще считал деньги?
При Сталине!.. При Сталине не было бы необходимости в таком полете. Раз-два и все бы окончили. Организаторам – "вышка", остальных – лет на пятнадцать на великие стройки коммунизма. Он-то хорошо знаком с этой системой. Сразу же после окончания института, молодой инженер, он стал капитаном МГБ на строительстве Волго-Донского канала. Там и началась его головокружительная карьера.
И вот сейчас она под угрозой. Не важно, что никто его не предупредил об этом.
Невероятно обостренное чувство опасности помогало ему, извиваясь доползти до вершины. А сейчас, на вершине, как изовьешься? Ситуация!
Несколько часов назад Сам внезапно вызвал его к себе. Крики, матюги и прочие атрибуты власти - к этому он привык, пока стал союзным министром. Не то обидно, что союзного министра сейчас отчитали как мальчишку. Обидно другое.
Сам получил информацию от первого секретаря обкома партии, а его обошли. Он и понятия не имел о том, что там произошло. Вот она - опасность. Директор завода, говнюк этакий, обязан был сообщить ему до того, как это стало известно обкому. Ну, погоди! Шкуру завтра спущу с директора. Нет, не завтра. Сегодня же ночью. На аэродроме. При всех. Приедет, небось, встречать.
По лужам, по мокрому снегу, провожаемый референтом, он шел к самолету. Шел не в общем потоке. Из отдельного зала. Но самолет-то обычный, рейсовый. И ее никак не предупредишь. А может, референт? Нет, опасно. Да и там, на заводе, что предпринять в такой ситуации? Вот оно как навалилось. Разом.
Внезапно.
В самолете слегка полегчало. Может, и не закатилась она, его счастливая звезда? Уютный салон-купе, отгороженный от остальных пассажиров. Стюардесса - с ума можно сойти. Что там тебе подмосковная дача! Коньяк "Двин". Не аэрофлотский. Дольки лимона, посыпанные сахаром и кофе. Выходит, стюардессу предупредили о его привычке.
Грех жаловаться и тосковать по сталинским временам. Сейчас не хуже. Вот только там на заводе... Как расхлебать все это? Поглядим. Авось не закатилась еще его счастливая звезда.
Суета в ЦК и в министерстве, напряженность и готовность в одном из комитетов, внезапный срочный вылет министра - все началось с незначительного события. Даже не события, а так...
В прошлом году на октябрьские праздники Алексея, ударника коммунистического труда, электросварщика трубопрокатного завода, премировали годичной подпиской на приложение "Футбол-Хоккей". Алексей хотел уже было обидеться. Дело в том, что после четвертого класса он не прочел ни единого слова. Даже бутылку, даже пачку папирос он отличал только по внешнему виду, а не по буквам на этикетке. Он уже было взвился, но кореш дернул его за телогрейку и промычал: "Сиди, дуря, это же дефицит!" Дефицит - оно понятно. Надо брать.
В январе Алексей получил первый номер и сперва даже не обратил на него внимания. Но вспомнил, что дефицит, и стал читать.
Вы знаете, каково варить шов в конце июля, когда за три дня надо нагнать месячный план? Но и тогда Алексей не потел так, как над первой в жизни заметкой. А заметка была - я те скажу! Почему наши продули чехам. Паршивая бумага в тот вечер оказалась интереснее цветного телевизора. Да что там телевизора! Даже забыл выскочить на угол тайком от Вари, распить на троих.
Всю неделю Алексей был главной фигурой в цехе. Обычно молчаливый, он сейчас изрекал такие подробности о матчах, что ребята только успевали комментировать: "Иди ты!"
Короче, Алексей лежал на диване и уже добирался до пятой страницы приложения "Футбол-Хоккей", когда Варя вернулась с работы. Она бессильно опустила у порога обе авоськи, разогнулась и сказала:
- Леша, помоги, рук уже не чую. Капусту у нас давали, так я...
Алексей посчитал ее поведение глупой демонстрацией, отвлекающей его от важного занятия. Он только взглянул на подмерзшие кочаны и продолжал читать.
- Ты что, оглох, бугай? Занеси капусту в чулан. Тебе же принесла, пьянчуге, нашинковать!
- Чего раззявила плевало? Человек отдыхает. Пришел с работы.
- А я что, с блядок пришла, паразит?
- Это кто же паразит? Рабочий класс, что ли? Вкалыватель?
- В кровати ты вкалыватель. Помотался бы ты между станками, как мы мотаемся.
- Знамо дело. За сто десять рубликов в месяц. У нас при социализме каждому по труду. Тебе за твое мотание сто десять, а мне за мой труд четыреста.
- Ах, так? Ну, погоди-ко, я те покажу социализм!
Холодный ужин и пустая кровать (Варвара постелила себе на диване) еще больше укрепили Алексея в его правоте. Стерва этакая! Ей-то чего кобениться? Работает не больше других. Детишки у мамы в деревне. Вот когда в школу пойдут, может, и станет потяжелее. Денег хватает. Мебеля полированные. Какого же ей ... надо?
Как и при всякой ссоре, через несколько дней все улеглось, все забылось, все успокоилось. Алексею, во всяком случае, казалось, что не может у нее быть никакого продолжения.
Но через четыре месяца, еще более неожиданно, чем если бы вместо газировки в цехе поставили краны со "Столичной", именно на их участке в соседней бригаде появилась Варвара. Появилась в брезентовой робе, со щитком, взяла электрод и пошла варить шов.
Бригада поначалу только ахнула. Потом все ринулись смотреть, как там у нее получается. А получалось неважно. Шов шел неровно. Электрод клевал. Варвара часто отрывала от лица щиток. Было ясно, что еще до конца смены глаза у нее будут, как песком засыпанные. Мужики охальничали. Но все их соленое остроумие, казалось, отскакивало от брезентовой робы. Тогда бригада повернулась к Алексею, застывшему, как чугунная болванка.
- Что же ты скрывал от нас? Мы бы встречу сварганили.
- Леха, ты ее на своем электроде так обучил?
- Не, робяты, у Лехи электрод варит ровно. Али клюет? А, Леха?
- Подите вы все ...
А что ему было ответить? Объяснить, что он и понятия не имел обо всем этом, что он и не ведал, когда Варвара училась электросварке? Доказать, что у него нет никакой такой власти в собственной семье? Так ведь засмеют еще больше. И поделом. Ну, Варвара, погоди!
В тот день Алексей со злости выработал полторы нормы. Мог бы и более, да мрачные мысли отвлекали его. Тогда он надолго замирал, уставившись в осточертевшее тело трубы.
Ну, а дома!.. Конечно, оно и раньше случалось надраться и воевать с Варварой. Но без рук. А тут наутро Варвара пришла в цех, закрытая платком, и целый день щиток от лица не отрывала, чтобы никто не разглядел фонаря, взбухшего под глазом.
Фонарь под глазом постепенно рассосался. Заработала она за первые две недели поменьше мужиков, но значительно больше, чем у себя на ткацкой фабрике. Мужики курили, болтали о бабах, о политике, а она молча вкалывала по привычке, как раньше у себя между станками, где даже сбегать в уборную не всегда успеешь. По вечерам приходилось закапывать в глаза, чтобы хоть на время унять боль и зуд. Но ничего. Постепенно дело пошло. И шов стал не хуже, чем даже у Алексея. Ровная красивая спираль без подтеков и перерывов. И заработок через три месяца сравнялся с Алексеевым. И помирились потихоньку. Алексей даже взаправду забыл, с чего оно все пошло.
Еще по весне в цехе начались тревожные разговоры: мол, в Киеве, в таком-растаком институте роют им могилу, автомат для сварки выдумывают. А давеча в экспериментальном цехе автомат уже испытывали. Чего-то у них там не ладилось. Говорили, что будут доделывать. А уж как доделывают, оно известно. Годик займет, а то и другой, если будут работать, как у них в цехе. А с чего бы им в институте работать лучше? Потом пока еще освоят изготовители, пока внедрят в производство. Автоматом можно варить трубы. Ну а все другое прочее? В конце концов, на трубопрокатном свет клином не сошелся. Можно пойти на стройку. Что и говорить, на морозе работать похужее, да и расценки вроде пониже. Но, говорят, прорабы здорово приписывают, чтобы рабочий класс не сбежал, где платят пошибче. Авось обойдется.
Но все-таки новая тревожная тема поселилась в перекурах между "Футболом-Хоккеем", бабами и международным положением.
И надо же, чтобы именно в это время на цеховой доске объявлений появился плакат, яркий такой плакат о том, что Варвара отколола кругом бегом полторы нормы и заработала шестьсот рублей в месяц.
Уже тогда ребята предупредили Алексея: "Уйми свою бабу". А он не послушался, не унял, не почуял даже опасности. Сдуру сам стал потихонечку вкалывать, чтобы получка была не меньше, чем у Вари. Да где там! Она ведь привыкла без перекуров и, как только здесь наловчилась, пошла варить, будто шныряла между ткацкими станками.
В тот месяц, когда она выработала две нормы, собрались не только свои, но даже из соседней бригады, а у них там был член бюро райкома партии. Сварщик вообще не дюже, да и человечек дерьмовый, но, когда дело касалось денежных интересов, не отрывался от своих.
Разговор пошел серьезный.
- Мы, Леха, предупреждали тебя.
- Что ж она, сука, делает? Она ведь глотку нам режет.
- Чего лаешься? Будя...
- Будя, будя. Сукой, може, обзывать и не стоит, да ведь он прав. Глотку не глотку, а расценки срежут.
- А ты тоже, говнюк, тянуться стал. Мы что, не можем? Так ведь не станут нам платить такие деньги. Понимаешь ты, сиволапый? Ведь ты получаешь больше профессора в университете.
- А може, не станут резать. Може...
- В общем так. Не уймешь бабу, кости тебе обломаем.
- Правильно. Это тебе по блату, потому что ты наш кореш. А она - чужая.
- Мы не хотим зла твоим пацанам, но ведь всяко случается. С током работаем. Только пойми, что и у нас есть пацаны.
- А при новых расценках уродоваться придется за те же рублики – не работать, а вкалывать.
Утром Варвара пришла на работу с огромным фонарем под глазом. Обе бригады отметили, что Алексей честно выполнил принятую накануне резолюцию.
То ли по причине фонаря, то ли по причине понимания, кто глава семьи независимо от величины зарплаты, Варвара не выполнила дневной нормы. Но было поздно. В тот день срезали расценки на сорок процентов.
Еще один день ушел на просьбы, увещевания и даже намеки: мол, может пострадать зарплата начальника участка, начальника цеха и даже выше, а того гляди - не только зарплата.
Начальник цеха, взволнованный, помчался в планово-экономический отдел, но наткнулся на толстую броню непонимания. Только рядовой бухгалтер, старый еврей в поношенном костюме, с черными сатиновыми нарукавниками, почему-то напоминавшими ритуальное одеяние, мрачно глядя поверх толстых стекол в железной оправе, проворчал: "Зачем им нужна эта каша?"
Сказывали, что начальник планово-экономического отдела умен, когда прислушивается к случайно оброненным фразам рядового бухгалтера, данного рядового бухгалтера, с мрачным взглядом поверх толстых стекол в железной оправе. Но на сей раз начальник отдела сидел в своем кабинете и ничего не услышал. А коллеги старого еврея не поняли, кому именно нужна каша.
На следующий день рабочие обеих бригад были на своих местах, но почему-то не вспыхивали праздничные фейерверки электросварки. Цех замер. Вероятно, примкнул бы к своим товарищам и член бюро райкома партии. Но обострение язвенной болезни желудка вынудило его срочно лечь в больницу.
И закрутилось!
Машины райкомовские и обкомовские. Начальство, что тебе спортсмены, из конторы и в контору, аж пар на морозе. Уговоры и угрозы. Просьбы и матюги. А рабочий класс, как железобетон. Восстановите расценки - начнем работать. Уволим всех к такой матери! Увольняйте. Есть где работать в советской стране. Обком распорядился всюду срезать расценки. Срезайте. Интересно, как вы обойдетесь без электросварщиков. Може автоматы наймете заместо живых людей за такие гроши?
Два дня тянется резина. Слухи поползли по городу: на трубопрокатном забастовка. Забастовка? У нас? Да вы что, опупели! Кто же позволит!
Директор не дурнее электросварщика, члена бюро райкома. Срочно госпитализирован в больницу лечебной комиссией, в больницу для "слуг народа". Инфаркт миокарда. Умница директор. В свое время без копейки денег оборудовал им хирургическое отделение. Главный инженер действительно нуждается в госпитализации. В психушку. Нет, в самом деле. К директору врачи не допускают - состояние, угрожающее жизни. Угрожающее. Жизни. Директора. Да этого бугая под пресс положите - пресс сломается. А тут - угрожающее жизни.
Секретари обкома - первый и по промышленности - как с цепи сорвались. Но и этого мало. Секретарь горкома. Секретарь райкома. Куча инструкторов. Председатель горсовета.
Начальник областного управления КГБ, даже не поздоровавшись с главным инженером, закрылся в отделе кадров. При нем двое молодых в штатском.
Морозящий кожу шепот растекается по заводу: обнаружен агент иностранной разведки. Не то щупальца ЦРУ, не то израильский шпион. С ума можно сойти. А тут еще из Москвы позвонили, что ночью прилетит министр.
Вместе с секретарем парткома главный инженер поехал в аэропорт. Поземка. Гололед. Ползущий автомобиль то и дело заносит. А министр любит быструю езду. Хоть бы он поехал с первым секретарем обкома. И то передышка. Утешало только, что секретарю парткома и того хуже. Сегодня первый его разве что не бил. Полетит парень.
На обкомовскую дачу министра привезли под утро. А уже к началу смены, бодрый, подтянутый и вместе с тем такой демократичный он беседовал с электросварщиками в цехе. Он обволакивал работяг обаянием. Но дело не двигалось с места.
- Поймите, государство не может платить такие деньги. Дело даже не в том, что фонды зарплаты ограничены. Поймите, ребята, это политика цен. Нельзя нарушать пропорции. Это может привести к инфляционной ситуации. А ведь у нас при социализме не может быть инфляции.
- Товарищ министр, сами не хотим вовсе, чтобы нам платили больше, чем платили. Но зачем резать расценки?
- Так ведь рост производительности труда необходим. К тому же как-то неудобно даже, что слабосильная женщина вдвое обогнала вас.
- Так, може, она талант.
- Ну, так уж талант!
- Талант, факт.
- Допустим, товарищ министр, есть хоккеисты ЦСКА. Не могут же все в Советском Союзе играть в хоккей, как они играют.
Министр пообещал разобраться. Каждому пожал руку и ушел.
В кабинете директора он, наконец, выпустил на свободу рвавшихся из него тигров. Прежде всего, он позвонил в Москву и приказал немедленно прислать неподкупного профессора-терапевта, который даст заключение о состоянии здоровья директора. Министр не сомневался в том, что и сам способен дать такое заключение. Но... Уж он поможет директору подлечить сердце! На покое. Не только от завода, но и от партии.
Начальники цехов и служб сидели как на электрических креслах за минуту до исполнения смертного приговора.
Начальник планово-экономического отдела стоял посреди кабинета. Огромный ковер под его ногами дыбился раскаленным шлаком. Длинные пулеметные очереди министра расстреливали его в упор. Не обладавший хорошей памятью даже в нормальном состоянии, сейчас он что-то бессвязно мямлил в ответ.
Министр грохнул по столу так, что зыбь заколыхала зеркальную поверхность десятиметрового стола.
- Как этакий идиот может руководить планово-экономическим отделом?
- А у него есть Раби, - услужливо, не без удовольствия подкинул начальник транспортного цеха.
- Раби? Кто это такой - Раби?
Выяснилось, что не то московский студент, практикант, не то какой-то другой еврей так прозвал рядового бухгалтера, старика, работающего в планово-экономическом отделе с первых дней эвакуации завода. Семью его уничтожили немцы. На родину он не стал возвращаться. Живет бобылем. Ему бы в цирке выступать. В уме умножает шестизначные цифры. Никогда не пользовался счетами. А сейчас не пользуется арифмометром. Все начальники планово-экономического отдела оставались на своих местах, пока прислушивались к редким его советам.
- Так это он посоветовал на сорок процентов срезать расценки? - Спросил министр.
Начальник планово-экономического отдела во время рассказа своих доброжелательных коллег вообще потерял дар речи. Сейчас он даже не ответил на вопрос.
Министра распирал гнев. Но в какую-то щель сознания просочилось любопытство. Приказал вызвать рядового бухгалтера.
Через минуту впервые в жизни он вошел в шикарный кабинет директора. Вошел в поношенном костюме, с черными сатиновыми нарукавниками. Грустным взглядом поверх толстых стекол в железной оправе оглядел министра и остановился рядом со своим начальником. Никто, естественно, не предложил ему сесть.
- Так, так, - мрачно уставился в него министр, - так это вы посоветовали этому кретину срезать расценки?
- Кто я такой, чтобы советовать?
- Чего вы здесь виляете?
- Извините, товарищ министр, но я не люблю, когда на меня кричат. Во-первых, это мешает нормальной счетной работе, а я как раз подсчитываю убытки в связи с этой заварухой. Во-вторых, я старый человек, и крик может сбить меня с ног, а я, как видите, стою. В-третьих...
- Садитесь, пожалуйста.
Министр и сам не мог понять, почему это впервые в жизни он не отреагировал на явное возражение нижестоящего, а уж сидящие в кабинете были просто поражены.
- Так, значит, это не ваша идея?
- Что я, извиняюсь, идиот?
Министр рассмеялся. Посмели улыбнуться и присутствующие.
- Вы что, считаете повышение производительности труда идиотизмом?
- Если я уже сижу в такой компании и разговариваю с самим министром, разрешите мне хоть раз в жизни сказать правду. Повышение производительности труда - не идиотизм. Но человек должен уметь считать. А ваши министерские плановики не умеют считать. Они дают заводу задание повысить производительность труда на девять процентов в год. Как?..
Даже если в конверторном цехе появятся десять таких дам, как на участке сварки труб большого диаметра, вы не повысите производительности труда даже на полпроцента, потому что там надо менять оборудование. Теперь участок сварки. Эта дама привыкла к другим темпам работы, к другой дисциплине труда. Только кому это сейчас надо? Если, кроме сварки труб, вы не хотите на участке начать производство, скажем, оградок для могил. Где вы возьмете столько труб? Так зачем было срезать расценки на сорок процентов? Может быть, вы хотите уменьшить количество сварщиков? Так и этого не надо. Сегодня у одного в деревне храмовый праздник. У другого - поминки. Потом крестины. Потом другие революционные праздники. Где вы возьмете людей, когда надо срочно нагонять план? Может быть, вы не знаете, сколько завод зарабатывает на каждом сварщике? Но вы хотите сэкономить еще немного денег. И здесь вы правы. Но зачем же срезать сразу на сорок процентов? Что вы на этом сэкономили? За эти дни на участке потеряно, - он посмотрел на вычурную розетку, из центра которой свисала роскошная хрустальная люстра, - потеряно... так, умножаем, потеряно двенадцать тысяч семьсот пятьдесят рублей. Это только на участке. А всякие соцстрахи и другое? А разве ваш приезд, извиняюсь, не стоит денег? Но кто считает. А если бы уменьшили расценки, скажем, только на три процента в месяц, это пара десятков погонных метров сварки, которые никто бы даже не заметил, то в год вы бы получили, - снова быстрый взгляд на розетку, - сто сорок две целых и пятьдесят семь сотых процента. А?! Такое вашим плановикам даже не снится. Но кому нужен такой большой процент? Поэтому, скажем, достаточно три процента за два месяца, что составляет сто двадцать две целых и девяносто восемь сотых процента. Тоже неплохо.
- Все это очень здорово, - в наступившей тишине задумчиво произнес министр, но это, если бы уже не наломали дров. Что вы предлагаете предпринять в данной конкретной ситуации?
- Я же сказал. Уменьшить прежние расценки не на сорок, а только на три процента. Все будут довольны.
- Хорошо, допустим. Но ведь мы не можем платить даме, как вы выразились, восемьсот рублей в месяц.
- А кто вам сказал, что вы должны ей платить?
- А вдруг она выработает столько или еще больше?
- Не надо, чтобы она выработала.
- Не понимаю.
- Повысьте ее в должности. Назначьте, например, мастером производственного обучения.
Министр расхохотался. За ним - все присутствовавшие в кабинете. Улыбнулся даже застывший на ковре начальник планово-экономического отдела.
- Какая ставка у мастера?
- Сто пятьдесят рублей в месяц.
- Дадим ей двести, - великодушно произнес министр. - Кстати, а вы сколько получаете?
- Сто десять рублей.
- Назначаю вам сто пятьдесят. - Министр подумал и добавил: - и премия - месячная зарплата.
Дорогу к аэропорту очистили от снега, посыпали песком и солью. Обкомовский лимузин беззвучно летел, одаряя министра сказочным пейзажем.
Ах, какой завтрак закатил первый секретарь! Что ни говори, а в провинции еще умеют удивить яствами, каких и в Москве не увидишь. А "Реми-Мартен", честно говоря, нравится ему меньше марочных армянских коньяков.
Министр был в ударе. Когда, слегка преувеличивая и утрируя еврейский акцент рядового бухгалтера, он сыграл сцену в директорском кабинете, за столом все в лежку лежали.
Нет, не закатилась его счастливая звезда. Вот только подмосковная дача... А, может быть, лучше заняться стюардессой?
Забавный дядька этот рядовой бухгалтер. Варят у этих евреев головы. А все-таки неприятный они народ. Даже за годы советской власти не удалось сколотить их в стадо...
Никогда не чувствуешь себя с ними уверенным. Думаешь, что они, как все. Ан нет.
Того и гляди, кто-нибудь из них обязательно вылезет из строя. А за всеми вылезшими из строя не уследишь. Нехорошо.

Ион Деген
 
ПинечкаДата: Среда, 30.11.2011, 14:00 | Сообщение # 24
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1105
Статус: Offline
Соблазнение

Все, кто откликнулся на призыв встретиться через десять лет после окончания университета, были обрадованы возвращением в студенческую среду, с чувством пожимали руки, иногда обнимались и похлопывали друг друга по плечам, вспоминали забытые курьезы. Обсуждали, кто чего достиг, рассказывали о своей работе, семье и новых увлечениях. Хоть исходные параметры у всех были более или менее одинаковы, но результат оказался различным...
Большинство работало вообще не по специальности, но это не мешало шумно и активно общаться, делится своими успехами, показывать фотографии жен, мужей и детей, невольно отмечая про себя карьерные успехи и изменение социального положения бывших друзей-приятелей.
Сергей пришел на встречу с теплым ностальгическим чувством, решив, что можно будет расслабиться, вспомнить веселую студенческую жизнь, но быстро напившаяся на вечеринке Лена смешала все карты. Когда-то они дружили, более того, она ему нравилась.
– Ты, Серёжа, знаешь, что я тебя нежно люблю и всегда любила, но ты такой же осёл, как и все встречавшиеся мне ранее мужчины! – заплетающимся языком с трудом вымолвила Лена и по сложной траектории, неуверенным движением руки поднесла ко рту дымящуюся сигарету...
– Но как говорили древние греки, и я с ними очень солидарна, ум за деньги не купишь, – она многозначительно посмотрела на Сергея и улыбнулась. – Запомни раз и навсегда, женщинам доверять нельзя: они думают одно, говорят другое, а чувствуют третье. Это я тебе как женщина говорю, сама знаю, что у меня передок слабый!..Самая большая мужская глупость – это считать, что именно тебе она никогда не изменит. Это же уму непостижимо, как можно быть в чём-то уверенным, когда всё в жизни зависит от случая! В какой кровати ты окажешься, когда и в чьи объятья тебя забросит эта непостижимая судьба-сводня, узнать заранее невозможно. Тут никак не угадаешь, поэтому каждому взрослому мужчине необходимо понять и глубоко осознать, измена – это сугубо вероятностное понятие и к чувствам отношения не имеет.
Она сделала глубокую затяжку, устало прикрыв на секунду глаза, и Сергею почудилось, что лицо её окаменело, вернее, что видит он не знакомое лицо своей подвыпившей подруги, а ее посмертную маску. Он невольно замер от неожиданности, а Лена ожила, открыла мутные, бесшабашные глаза, сложила губы трубочкой, неожиданно задрала голову вверх, как делают голуби пьющие воду из весенней лужи, выдула длинную полоску белого дыма и загудела:
– У-у! Паровоз отходит от вокзала!
Сергею стало не по себе: Ленка совсем развинтилась, хотя понять ееётоже можно. У неё вдруг, на пустом месте, как она сама считает, возникли серьезные, практически непреодолимые проблемы во взаимоотношениях с мужем, который переехал жить к своим престарелым родителям в Сокольники, что по секрету успела сообщить всезнающая Галка, и, судя по всему, собирается разводиться...
Ввиду навалившихся переживаний и возникшей неопределенности в семейных отношениях, она воспринимала окружающую действительность крайне негативно, не видела ничего хорошего в своей вялотекущей жизни, умудрилась незаметно и быстро напиться и сейчас ударилась в философские рассуждения о взаимодействии полов, чего ранее за ней не замечалось.
– Не спорь со мной! Ничего не нужно говорить, – в категорической форме произнесла она, неожиданно выставив руку ладонью вперед и предотвратив тем самым попытку Сережи вставить хотя бы слово и как-нибудь остановить её не очень связные излияния. – Людям не нужна правда, более того, большинство её страшится и совершенно не желает знать истинное положения вещей. Это естественная реакция психически здорового человека.
"Большое знание рождает большую грусть!" – не зря сказано, – объявила она с улыбкой на лице. – Я проверяла на себе – оказалось правдой, и вообще должна тебе признаться в том, что сама недавно поняла, – она прервала свои рассуждения и сделала несколько больших глотков вина, – практически афоризм: "Честный взаимообмен обманами – это основа благополучной семейной жизни!"
Ну как тебе? Круто? Но находятся умники, вроде моего мужа, и из-за такой ерунды, как случайный боковой акт, который через пару дней забудется, как прошлогодний сон, способны устроить дикий, безобразный скандал, жутко орать, потом переживать и мучиться, а в финале поломать жизнь нам обоим. Таким типам правда категорически противопоказана, она в два счета способна доконать даже самого здорового, вырвать из нормальной жизни и отправить ночевать на раскладушку к родителям. Вот такое мой пока-еще-муж сейчас вытворяет, – Лена неестественно громко засмеялась и с силой затушила, вернее сказать, с ненавистью раздавила в пепельнице свою сигарету. – Надо бросать курить. И вообще мне пора домой, что-то я сегодня перебрала.
Встреча однокурсников подходила к концу. Кто-то уже прощался в коридоре.
– Я тебя отвезу, – сказал Сережа, вставая. – В таком виде тебя одну отпускать нельзя.
Они ушли вдвоем. Лена молча шла рядом, затем взяла его под руку и тесно к нему прижалась.
– Не оставляй меня, я боюсь, – вдруг сказала она, резко остановившись и повернувшись к нему лицом. – Я тебе доверяю, Сережа, знаю, ты не подведешь. Скажи, что мне делать! Я запуталась и чувствую, что пропадаю. Я его так люблю, что мне хочется просто выть от тоски. Если он меня бросит, я этого не выдержу. Я не могу просить прощения, это выше моих сил, да и не поможет…
Скажи, ты бы простил?
– Тебя бы простил, – тихо ответил Сергей, посадил в машину, отвез домой и остался у нее до утра.

Яков Гринберг
 
papyuraДата: Вторник, 06.12.2011, 10:09 | Сообщение # 25
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1043
Статус: Offline
3вонок раздался, когда Андрей Петрович потерял уже всякую надежду.

— Здравствуйте, я по объявлению. Вы даёте уроки литературы?

Андрей Петрович вгляделся в экран видеофона. Мужчина под тридцать.
Строго одет — костюм, галстук. Улыбается, но глаза серьёзные. У Андрея Петровича ёкнуло под сердцем, объявление он вывешивал в сеть лишь по привычке. За десять лет было шесть звонков. Трое ошиблись номером, ещё двое оказались работающими по старинке страховыми агентами, а один попутал литературу с лигатурой.

— Д-даю уроки, — запинаясь от волнения, сказал Андрей Петрович. — Н-на дому. Вас интересует литература?

— Интересует, — кивнул собеседник. — Меня зовут Максим. Позвольте узнать, каковы условия.

«Задаром!» — едва не вырвалось у Андрея Петровича.

— Оплата почасовая, — заставил себя выговорить он. — По договорённости. Когда бы вы хотели начать?

— Я, собственно... — собеседник замялся.

— Первое занятие бесплатно, — поспешно добавил Андрей Петрович. — Если вам не понравится, то...

— Давайте завтра, — решительно сказал Максим. — В десять утра вас устроит? К девяти я отвожу детей в школу, а потом свободен до двух.

— Устроит, — обрадовался Андрей Петрович. — Записывайте адрес.

— Говорите, я запомню.

В эту ночь Андрей Петрович не спал, ходил по крошечной комнате, почти келье, не зная, куда девать трясущиеся от переживаний руки. Вот уже двенадцать лет он жил на нищенское пособие. С того самого дня, как его уволили.

— Вы слишком узкий специалист, — сказал тогда, пряча глаза, директор лицея для детей с гуманитарными наклонностями. — Мы ценим вас как опытного преподавателя, но вот ваш предмет, увы. Скажите, вы не хотите переучиться? Стоимость обучения лицей мог бы частично оплатить.
Виртуальная этика, основы виртуального права, история робототехники — вы вполне бы могли преподавать это. Даже кинематограф всё ещё достаточно популярен. Ему, конечно, недолго осталось, но на ваш век...
Как вы полагаете?

Андрей Петрович отказался, о чём немало потом сожалел.

Новую работу найти не удалось, литература осталась в считанных учебных заведениях, последние библиотеки закрывались, филологи один за другим переквалифицировались кто во что горазд.

Пару лет он обивал пороги гимназий, лицеев и спецшкол. Потом прекратил. Промаялся полгода на курсах переквалификации. Когда ушла жена, бросил и их.

Сбережения быстро закончились, и Андрею Петровичу пришлось затянуть ремень. Потом продать аэромобиль, старый, но надёжный. Антикварный сервиз, оставшийся от мамы, за ним вещи. А затем... Андрея Петровича мутило каждый раз, когда он вспоминал об этом — затем настала очередь книг. Древних, толстых, бумажных, тоже от мамы. За раритеты коллекционеры давали хорошие деньги, так что граф Толстой кормил целый месяц. Достоевский — две недели. Бунин — полторы.

В результате у Андрея Петровича осталось полсотни книг — самых любимых, перечитанных по десятку раз, тех, с которыми расстаться не мог. Ремарк, Хемингуэй, Маркес, Булгаков, Бродский, Пастернак... Книги стояли на этажерке, занимая четыре полки, Андрей Петрович ежедневно стирал с корешков пыль.

«Если этот парень, Максим, — беспорядочно думал Андрей Петрович, нервно расхаживая от стены к стене, — если он... Тогда, возможно, удастся откупить назад Бальмонта. Или Мураками. Или Амаду».

Пустяки, понял Андрей Петрович внезапно. Неважно, удастся ли откупить. Он может передать, вот оно, вот что единственно важное. Передать! Передать другим то, что знает, то, что у него есть.

Максим позвонил в дверь ровно в десять, минута в минуту.

— Проходите, — засуетился Андрей Петрович. — Присаживайтесь. Вот, собственно... С чего бы вы хотели начать?

Максим помялся, осторожно уселся на край стула.

— С чего вы посчитаете нужным. Понимаете, я профан. Полный. Меня ничему не учили.

— Да-да, естественно, — закивал Андрей Петрович. — Как и всех прочих. В общеобразовательных школах литературу не преподают почти сотню лет. А сейчас уже не преподают и в специальных.

— Нигде? — спросил Максим тихо.

— Боюсь, что уже нигде. Понимаете, в конце двадцатого века начался кризис. Читать стало некогда. Сначала детям, затем дети повзрослели, и читать стало некогда их детям. Ещё более некогда, чем родителям.
Появились другие удовольствия — в основном, виртуальные. Игры. Всякие тесты, квесты... — Андрей Петрович махнул рукой. — Ну, и конечно, техника. Технические дисциплины стали вытеснять гуманитарные.
Кибернетика, квантовые механика и электродинамика, физика высоких энергий. А литература, история, география отошли на задний план.
Особенно литература. Вы следите, Максим?

— Да, продолжайте, пожалуйста.

— В двадцать первом веке перестали печатать книги, бумагу сменила электроника. Но и в электронном варианте спрос на литературу падал — стремительно, в несколько раз в каждом новом поколении по сравнению с предыдущим. Как следствие, уменьшилось количество литераторов, потом их не стало совсем — люди перестали писать. Филологи продержались на
сотню лет дольше — за счёт написанного за двадцать предыдущих веков.

Андрей Петрович замолчал, утёр рукой вспотевший вдруг лоб.

— Мне нелегко об этом говорить, — сказал он наконец. — Я осознаю, что процесс закономерный. Литература умерла потому, что не ужилась с прогрессом. Но вот дети, вы понимаете... Дети! Литература была тем, что формировало умы. Особенно поэзия. Тем, что определяло внутренний мир человека, его духовность. Дети растут бездуховными, вот что страшно, вот что ужасно, Максим!

— Я сам пришёл к такому выводу, Андрей Петрович. И именно поэтому обратился к вам.

— У вас есть дети?

— Да, — Максим замялся. — Двое. Павлик и Анечка, погодки. Андрей Петрович, мне нужны лишь азы. Я найду литературу в сети, буду читать.
Мне лишь надо знать что. И на что делать упор. Вы научите меня?

— Да, — сказал Андрей Петрович твёрдо. — Научу.

Он поднялся, скрестил на груди руки, сосредоточился.

— Пастернак, — сказал он торжественно. — Мело, мело по всей земле, во все пределы. Свеча горела на столе, свеча горела...

— Вы придёте завтра, Максим? — стараясь унять дрожь в голосе, спросил Андрей Петрович.
 
— Непременно. Только вот... Знаете, я работаю управляющим у состоятельной семейной пары. Веду хозяйство, дела, подбиваю счета. У меня невысокая зарплата. Но я, — Максим обвёл глазами помещение, — могу приносить продукты. Кое-какие вещи, возможно, бытовую технику. В счёт оплаты. Вас устроит?

Андрей Петрович невольно покраснел. Его бы устроило и задаром.

— Конечно, Максим, — сказал он. — Спасибо. Жду вас завтра.

— Литература это не только о чём написано, — говорил Андрей Петрович, расхаживая по комнате. — Это ещё и как написано. Язык, Максим, тот самый инструмент, которым пользовались великие писатели и поэты. Вот послушайте.

Максим сосредоточенно слушал. Казалось, он старается запомнить, заучить речь преподавателя наизусть.

— Пушкин, — говорил Андрей Петрович и начинал декламировать.

«Таврида», «Анчар», «Евгений Онегин».

Лермонтов «Мцыри».

Баратынский, Есенин, Маяковский, Блок, Бальмонт, Ахматова, Гумилёв, Мандельштам, Высоцкий...

Максим слушал.

— Не устали? — спрашивал Андрей Петрович.

— Нет-нет, что вы. Продолжайте, пожалуйста.

День сменялся новым. Андрей Петрович воспрянул, пробудился к жизни, в которой неожиданно появился смысл. Поэзию сменила проза, на неё времени уходило гораздо больше, но Максим оказался благодарным учеником. Схватывал он на лету. Андрей Петрович не переставал удивляться, как Максим, поначалу глухой к слову, не воспринимающий, не чувствующий вложенную в язык гармонию, с каждым днём постигал её и познавал лучше, глубже, чем в предыдущий.

Бальзак, Гюго, Мопассан, Достоевский, Тургенев, Бунин, Куприн.

Булгаков, Хемингуэй, Бабель, Ремарк, Маркес, Набоков.

Восемнадцатый век, девятнадцатый, двадцатый.

Классика, беллетристика, фантастика, детектив.

Стивенсон, Твен, Конан Дойль, Шекли, Стругацкие, Вайнеры, Жапризо.

Однажды, в среду, Максим не пришёл. Андрей Петрович всё утро промаялся в ожидании, уговаривая себя, что тот мог заболеть. Не мог, шептал внутренний голос, настырный и вздорный. Скрупулёзный педантичный Максим не мог. Он ни разу за полтора года ни на минуту не опоздал. А тут даже не позвонил.

К вечеру Андрей Петрович уже не находил себе места, а ночью так и не сомкнул глаз. К десяти утра он окончательно извёлся, и когда стало ясно, что Максим не придёт опять, побрёл к видеофону.

— Номер отключён от обслуживания, — поведал механический голос.

Следующие несколько дней прошли как один скверный сон. Даже любимые книги не спасали от острой тоски и вновь появившегося чувства собственной никчемности, о котором Андрей Петрович полтора года не вспоминал. Обзвонить больницы, морги, навязчиво гудело в виске. И что спросить? Или о ком? Не поступал ли некий Максим, лет под тридцать, извините, фамилию не знаю?

Андрей Петрович выбрался из дома наружу, когда находиться в четырёх стенах стало больше невмоготу.

— А, Петрович! — приветствовал старик Нефёдов, сосед снизу. — Давно не виделись. А чего не выходишь, стыдишься, что ли? Так ты же вроде ни при чём.

— В каком смысле стыжусь? — оторопел Андрей Петрович.

— Ну, что этого, твоего, — Нефёдов провёл ребром ладони по горлу. — Который к тебе ходил. Я всё думал, чего Петрович на старости лет с этой публикой связался.

— Вы о чём? — у Андрея Петровича похолодело внутри. — С какой публикой?

— Известно с какой. Я этих голубчиков сразу вижу. Тридцать лет, считай, с ними отработал.

— С кем с ними-то? — взмолился Андрей Петрович. — О чём вы вообще говорите?

— Ты что ж, в самом деле не знаешь? — всполошился Нефёдов. — Новости посмотри, об этом повсюду трубят.

Андрей Петрович не помнил, как добрался до лифта. Поднялся на четырнадцатый, трясущимися руками нашарил в кармане ключ. С пятой попытки отворил, просеменил к компьютеру, подключился к сети, пролистал ленту новостей.

Сердце внезапно зашлось от боли. С фотографии смотрел Максим, строчки курсива под снимком расплывались перед глазами.

«Уличён хозяевами, — с трудом сфокусировав зрение, считывал с экрана Андрей Петрович, — в хищении продуктов питания, предметов одежды и бытовой техники. Домашний робот-гувернёр, серия ДРГ-439К. Дефект управляющей программы. Заявил, что самостоятельно пришёл к выводу о детской бездуховности, с которой решил бороться. Самовольно обучал детей предметам вне школьной программы. От хозяев свою деятельность скрывал. Изъят из обращения... По факту утилизирован....
Общественность обеспокоена проявлением... Выпускающая фирма готова понести... Специально созданный комитет постановил...».

Андрей Петрович поднялся. На негнущихся ногах прошагал на кухню.
Открыл буфет, на нижней полке стояла принесённая Максимом в счёт оплаты за обучение початая бутылка коньяка. Андрей Петрович сорвал пробку, заозирался в поисках стакана. Не нашёл и рванул из горла.
Закашлялся, выронив бутылку, отшатнулся к стене. Колени подломились, Андрей Петрович тяжело опустился на пол.

Коту под хвост, пришла итоговая мысль. Всё коту под хвост. Всё это время он обучал робота. Бездушную, дефективную железяку. Вложил в неё всё, что есть. Всё, ради чего только стоит жить. Всё, ради чего он жил.

Андрей Петрович, превозмогая ухватившую за сердце боль, поднялся. Протащился к окну, наглухо завернул фрамугу. Теперь газовая плита. Открыть конфорки и полчаса подождать. И всё...

Звонок в дверь застал его на полпути к плите. Андрей Петрович, стиснув зубы, двинулся открывать. На пороге стояли двое детей. Мальчик лет десяти. И девочка на год-другой младше.

— Вы даёте уроки литературы? — глядя из-под падающей на глаза чёлки, спросила девочка.

— Что? — Андрей Петрович опешил. — Вы кто?

— Я Павлик, — сделал шаг вперёд мальчик. — Это Анечка, моя сестра. Мы от Макса.

— От... От кого?!

— От Макса, — упрямо повторил мальчик. — Он велел передать. Перед тем, как он... как его...

— Мело, мело по всей земле во все пределы! — звонко выкрикнула вдруг девочка.
Андрей Петрович схватился за сердце, судорожно глотая, запихал, затолкал его обратно в грудную клетку.

— Ты шутишь? — тихо, едва слышно выговорил он.

— Свеча горела на столе, свеча горела, — твёрдо произнёс мальчик. —
Это он велел передать, Макс. Вы будете нас учить?

Андрей Петрович, цепляясь за дверной косяк, шагнул назад.

— Боже мой, — сказал он. — Входите. Входите, дети.
Это одно из моих самых ...

ЗИМНЯЯ НОЧЬ

Мело, мело по всей земле

Во все пределы.

Свеча горела на столе,

Свеча горела.

Как летом роем мошкара

Летит на пламя,

Слетались хлопья со двора

К оконной раме.

Метель лепила на стекле

Кружки и стрелы.

Свеча горела на столе,

Свеча горела.

На озаренный потолок

Ложились тени,

Скрещенья рук, скрещенья ног,

Судьбы скрещенья.

И падали два башмачка

Со стуком на пол.

И воск слезами с ночника

На платье капал.

И все терялось в снежной мгле

Седой и белой.

Свеча горела на столе,

Свеча горела.

На свечку дуло из угла,

И жар соблазна

Вздымал, как ангел, два крыла

Крестообразно.

Мело весь месяц в феврале,

И то и дело

Свеча горела на столе,

Свеча горела.

1946

Майк Гелприн, Нью-Йорк

PS
Рассказ сей отыскала и предложила FAUNA, за что ей большое спасибо!
 
ПинечкаДата: Пятница, 09.12.2011, 08:40 | Сообщение # 26
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1105
Статус: Offline
Ожерелье

Это была одна из тех изящных и очаровательных девушек, которые, словно по иронии судьбы, рождаются иногда в чиновничьих семействах. У нее не было ни приданого, ни надежд на будущее, никаких шансов на то, чтобы ее узнал, полюбил и сделал своей женой человек состоятельный, из хорошего общества, и она приняла предложение мелкого чиновника министерства народного образования.
Не имея средств на туалеты, она одевалась просто, но чувствовала себя несчастной, как пария, ибо для женщин нет ни касты, ни породы, - красота,грация и обаяние заменяют им права рождения и фамильные привилегии.
Свойственный им такт, гибкий ум и вкус - вот единственная иерархия, pавняющая дочерей народа с самыми знатными дамами.
Она страдала непрестанно, так как чувствовала себя рожденной для изящной жизни, для самой утонченной роскоши. Она страдала от бедности своего жилья, от убожества голых стен, просиженных стульев, полинявших занавесок.
Все,чего не заметила бы другая женщина того же круга, мучило ее и возмущало.
Один вид маленькой бретонки, которая вела их скромное хозяйство, рождал в ней горькие сожаления и несбыточные мечты. Ей снилась немая тишина приемных, задрапированных восточными тканями,освещенных высокими канделябрами старой бронзы, величественные лакеи в шелковых чулках, дремлющие в мягких креслах от расслабляющей жары калориферов. Ей снились затянутые старинным штофом просторные салоны, где тонкой работы столики уставлены неслыханной цены безделушками, кокетливые, раздушенные гостиные,где в пять часов за чаем принимают близких друзей-мужчин, прославленных и блестящих людей, внимание которых льстит каждой женщине.
Когда она садилась обедать за круглый стол, покрытый трехдневной свежести скатертью, напротив мужа, и он, снимая крышку с суповой миски,объявлял радостно:
"Ага, суп с капустой! Ничего не может быть лучше!.." - она мечтала о тонких обедах, о сверкающем серебре,о гобеленах, украшающих стены героями древности и сказочными птицами в чаще феерического леса; мечтала об изысканных яствах,подаваемых на тонком фарфоре, о любезностях, которые шепчут на ухо и выслушивают с загадочной улыбкой, трогая вилкой розовое мясо форели или крылышко рябчика.
У нее не было ни туалетов, ни драгоценностей, ровно ничего. А она только это и любила, она чувствовала, что для этого создана. Ей так хотелось нравиться
, быть обольстительной и иметь успех в обществе, хотелось, чтобы другие женщины ей завидовали.
Изредка она навещала богатую подругу, c которой они вместе воспитывались в монастыре, и каждый раз, возвращаясь от этой подруги,она так страдала, что клялась не ездить гуда больше. Целые дни напролет она плакала от горя, от жалости к себе, от тоски и отчаяния.
Однажды вечером ее муж вернулся домой с торжествующим видом и подал ей большой конверт.
- Вот возьми, - сказал он, - это тебе сюрприз.
Она быстро разорвала конверт и вытащила из него карточку, на которой было напечатано:
"Министр народного образования и г-жа Жорж Рампонно просят г-на и г-жу Луазель пожаловать на вечер в министерство, в понедельник 18 января".
Вместо того, чтобы прийти в восторг, как ожидал ее муж, она с досадой швырнула приглашение на стол. - На что оно мне, скажи, пожалуйста? - Как же так, дорогая, я думал, ты будешь очень довольна. Ты нигде не бываешь, и это прекрасный случай, прекрасный. Я с большим трудом достал приглашение. Всем хочется туда попасть, а приглашают далеко не всех, мелким чиновникам не очень-то дают билеты. Там ты увидишь все высшее чиновничество.
Она сердито посмотрела на мужа и сказала с раздражением:
- В чем же я туда поеду? Мне надеть нечего! Ему это в голову не приходило; он пробормотал:
- Да в том платье, что ты надеваешь в театр. Оно, по-моему, очень хорошее.
Тут он увидел, что жена плачет, и замолчал, растерянный и огорченный.
Две крупные слезы медленно катились по ее щекам к уголкам рта. Он произнес, заикаясь:
- Что с тобой? Ну что? Сделав над собой усилие, она подавила горе и ответила спокойным
голосом, вытирая мокрые щеки:
- Ничего. Только у меня нет туалета и, значит, я не могу ехать на этот вечер. Отдай свой билет кому-нибудь из сослуживцев, у кого жена одевается лучше меня.
В отчаянии он начал уговаривать ее:
- Послушай, Матильда. Сколько это будет стоить - приличное платье,такое, чтобы можно было надеть и в другой раз, что-нибудь совсем простое?
Она помолчала с минуту, мысленно подсчитывая расходы и соображая,сколько можно попросить, чтобы экономный супруг не ахнул в испуге и не отказал ей наотрез.
Наконец она ответила с запинкой:
- Точно не знаю, но, по-моему, четырехсот франков мне хватило бы.
Он слегка побледнел: как раз такая сумма была отложена у него на покупку ружья, чтобы ездить летом на охоту в окрестности Нантера с компанией приятелей, которые каждое воскресенье отправлялись туда стрелять жаворонков.
Однако он ответил:
- Хорошо. Я тебе дам четыреста франков. Только постарайся, чтобы платье было нарядное.
Приближался день бала, а госпожа Луазель не находила себе места, грустила, беспокоилась, хотя платье было уже готово. Как-то вечером муж заметил ей:
- Послушай, что с тобой? Ты все эти дни какая-то странная.
Она ответила:
- Мне досадно, что у меня ничего нет, ни одной вещицы, ни одного камня, нечем оживить платье. У меня будет жалкий вид. Лучше уж совсем не ездить на этот вечер.
Он возразил:
- Ты приколешь живые цветы. Зимой это считается даже элегантным. А за десять франков можно купить две-три великолепные розы.
Она не сдавалась:
- Нет, не хочу.., это такое унижение - выглядеть нищенкой среди богатых женщин.
Но тут муж нашелся:
- Какая же ты дурочка! Поезжай к твоей приятельнице, госпоже Форестье, и попроси, чтобы она одолжила тебе что-нибудь из драгоценностей.
Для этого ты с ней достаточно близка.
Она вскрикнула от радости:
- Верно! Я об этом не подумала.
На следующий день она отправилась к г-же Форестье и рассказала ей свое горе.
Та подошла к зеркальному шкафу, достала большую шкатулку, принесла ее, открыла и сказала г-же Луазель:
- Выбирай, дорогая.
Она видела сначала браслеты, потом жемчуга, потом золотой с камнями крест чудесной венецианской работы.Она примеряла драгоценности перед зеркалом, колебалась, не в силах расстаться с ними, отдать их обратно.
И все спрашивала:
- У тебя больше ничего нет?
- Конечно, есть. Поищи. Я же не знаю, что тебе может понравиться.
Вдруг ей попалось великолепное бриллиантовое ожерелье в черном атласном футляре, и сердце ее забилось от безумного желания.Она схватила его дрожащими руками, примерила прямо на платье с высоким воротом и замерла перед зеркалом в восхищении. Потом спросила нерешительно и боязливо:
- Можешь ты мне дать вот это, только это?
- Ну конечно, могу.
Госпожа Луазель бросилась на шею подруге,г орячо ее поцеловала и убежала со своим сокровищем.

x x x

Настал день бала. Г-жа Луазель имела большой успех. Изящная, грациозная, веселая, словно опьяневшая от радости, она была красивее всех.
Все мужчины на нее смотрели, спрашивали, кто она такая, добивались чести быть ей представленными. Чиновники особых поручений желали вальсировать только с ней. Сам министр ее заметил.
Она танцевала с увлечением, со страстью,теряя голову от радости,не думая ни о чем, упиваясь триумфом своей красоты, фимиамом успеха, окутанная,словно облаком счастья,всем этим поклонением, всеми желаниями,пробужденными ею,торжествуя полную победу, всегда сладостную для женского сердца.
Они ушли только в четыре часа утра. Муж с полуночи дремал в маленьком, почти пустом салоне в обществе трех других чиновников, жены которых очень веселились.
Он набросил ей на плечи накидку, скромное будничное одеяние, убожество которого не вязалось с изяществом бального туалета.Она это чувствовала, и ей хотелось убежать, чтобы ее не заметили другие женщины, кутавшие плечи в пышные меха.
Луазель удержал ее:
- Да погоди же. Ты простудишься на улице. Я поищу фиакр.
Не слушая его, она бежала вниз по лестнице. На улице фиакра поблизости не оказалось, и они отправились на поиски,о кликая всех извозчиков,проезжавших поодаль.
Они спустились к реке, прозябнув и уже ни на что не надеясь. Наконец на набережной им повстречался дряхлый экипаж ночного извозчика, какие в Париже показываются только ночью, словно среди дня они стыдятся своего убожества.
Он привез их домой, на улицу Мучеников, и они молча поднялись к себе.
Для нее все было кончено. А он думал о том, что к десяти часам ему надо быть в министерстве.
Она снимала накидку перед зеркалом, чтобы еще раз увидеть себя во всем блеске. И вдруг вскрикнула. Ожерелья не было у нее на шее.
Муж, уже полураздетый, спросил:
- Что с тобой?
- Со мной.., у меня.., у меня пропало ожерелье госпожи Форестье.
Он растерянно вскочил с места:
- Как!.. Что такое? Не может быть! Они стали искать в складках платья,в складках накидки, в карманах, везде. И не нашли. Он спросил:
- Ты помнишь, что оно у тебя было, когда мы уходили с бала?
- Да, я его трогала в вестибюле министерства.
- Но если 6 ты его потеряла на улице, мы бы услышали, как оно упало.
Значит, оно в фиакре.
- Да. Скорее всего. Ты запомнил номер?
- Нет. А ты тоже не посмотрела?
- Нет.
Они долго смотрели друг на друга, убитые горем. Потом Луазель оделся.
- Пойду, - сказал он, - проделаю весь путь, который мы прошли пешком, посмотрю, не найдется ли ожерелье.
И он вышел. Она так и осталась в бальном платье, не зажигая огня, не в силах лечь, так и застыла на месте, словно мертвая.
Муж вернулся к семи часам утра. Он ничего не нашел.
Затем он побывал в полицейской префектуре, в редакциях газет, где дал объявление о пропаже, на извозчичьих стоянках - словом, всюду, куда его толкала надежда.
Она ждала весь день, все в том же отупении от страшного несчастья, которое над ними стряслось.
Луазель вернулся вечером, бледный, осунувшийся; ему не удалось ничего узнать.
- Напиши своей приятельнице, - сказал он, - что ты сломала замочек и отдала его исправить. Этим мы выиграем время, чтобы как-нибудь извернуться.
Она написала письмо под его диктовку.
К концу недели они потеряли всякую надежду, и Луазель, постаревший лет на пять, объявил:
- Надо возместить эту потерю.
На следующий день, захватив с собой футляр, они отправились к ювелиру,фамилия которого стояла на крышке. Тот порылся в книгах.
- Это ожерелье, сударыня, куплено не у меня, я продал только футляр.
Тогда они начали ходить от ювелира к ювелиру в поисках точно такого же ожерелья, припоминая, какое оно было, советуясь друг с другом, оба еле живые от горя и тревоги.
В одном магазине Пале-Рояля они нашли колье, которое им показалось точь-в-точь таким, какое они искали. Оно стоило сорок тысяч франков. Им его уступили за тридцать шесть тысяч.
Они попросили ювелира не продавать это ожерелье в течение трех дней и поставили условием, что его примут обратно за тридцать четыре тысячи франков, если первое ожерелье будет найдено до конца февраля.
У Луазеля было восемнадцать тысяч франков, которые оставил ему отец Остальные он решил занять.
И он стал занимать деньги, выпрашивая тысячу франков у одного, пятьсот у другого, сто франков здесь, пятьдесят франков там. Он давал расписки, брал на себя разорительные обязательства, познакомился с ростовщиками, со всякого рода заимодавцами. Он закабалился до конца жизни, ставил свою подпись на векселях, не зная даже, сумеет ли выпутаться, и, подавленный грядущими заботами, черной нуждой, которая надвигалась на него, перспективой материальных лишений и нравственных мук, он поехал за новым ожерельем и выложил торговцу на прилавок тридцать шесть тысяч.
Когда г-жа Луазель отнесла ожерелье г-же Форестье, та сказала ей недовольным тоном:
- Что же ты держала его так долго? Оно могло мне понадобиться.
Она даже не раскрыла футляра, чего так боялась ее подруга. Что она подумала бы, что сказала бы, если бы заметила подмену?
Может быть, сочла бы ее за воровку?

x x x

Госпожа Луазель узнала страшную жизнь бедняков. Впрочем, она сразу же героически примирилась со своей судьбой. Нужно выплатить этот ужасный долг.
И она его выплатит. Рассчитали прислугу, переменили квартиру - наняли мансарду под самой крышей.
Она узнала тяжелый домашний труд, ненавистную кухонную возню. Она мыла посуду, ломая розовые ногти о жирные горшки и кастрюли.
Она стирала белье, рубашки, полотенца и развешивала их на веревке; каждое утро выносила на улицу сор, таскала воду, останавливаясь передохнуть на каждой площадке.
Одетая, как женщина из простонародья, с корзинкой на руке, она ходила по лавкам - в булочную, в мясную, в овощную,торговалась, бранилась с лавочниками, отстаивала каждое су из своих нищенских средств.
Каждый месяц надо было платить по одним векселям, возобновлять другие, выпрашивать отсрочку по третьим.
Муж работал вечерами, подводя баланс для одного коммерсанта, а иногда не спал ночей, переписывая рукописи по пяти су за страницу. Такая жизнь продолжалась десять лет.
Через десять лет они все выплатили, решительно все, даже грабительский рост, даже накопившиеся сложные проценты. Г-жа Луазель сильно постарела. Она стала шире в плечах, жестче, грубее, стала такою, какими бывают хозяйки в бедных семьях. Она ходила растрепанная, и в съехавшей на сторону юбке, с красными руками, говорила громким голосом, сама мыла полы горячей водой.
Но иногда, в те часы, когда муж бывал на службе, она садилась к окну и вспоминала тот бал, тот вечер, когда она имела такой успех и была так обворожительна.
Что было бы, если бы она не потеряла ожерелья? Кто знает? Кто знает? Как изменчива и капризна жизнь! Как мало нужно для того, чтобы спасти или погубить человека.
Как-то в воскресенье, выйдя прогуляться по Елисейским полям, чтобы отдохнуть от трудов целой недели, она вдруг увидела женщину, которая вела за руку ребенка. Эта была г-жа Форестье, все такая же молодая, такая же красивая, такая же очаровательная.
Госпожа Луазель взволновалась. Заговорить с ней? Ну конечно! Теперь,когда она выплатила долг, можно все рассказать. Почему бы нет?
Она подошла ближе.
- Здравствуй, Жанна!
- Но.., сударыня.., я не знаю... Вы, верно, ошиблись.
- Нет. Я Матильда Луазель. Ее приятельница ахнула:
- Бедная Матильда, как ты изменилась!
- Да, мне пришлось пережить трудное время, с тех пор как мы с тобой расстались. Я много видела нужды.., и все из-за тебя!
- Из-за меня? Каким образом?
- Помнишь то бриллиантовое ожерелье, что ты дала мне надеть на бал в министерстве?
- Помню. Ну и что же?
- Так вот, я его потеряла.
- Как! Ты же мне вернула его.
- Я вернула другое, точно такое же. И целых десять лет мы за него выплачивали долг. Ты понимаешь, как нам трудно пришлось, у нас ничего не было. Теперь с этим покончено. И сказать нельзя, до чего я этому рада.
Госпожа Форестье остановилась как вкопанная.
- Ты говоришь, вы купили новое ожерелье взамен моего?
- Да. А ты так ничего и не заметила? Они были очень похожи. И она улыбнулась торжествующе и простодушно.
Госпожа Форестье в волнении схватила ее за руки.
- Бедная моя Матильда! Ведь мои бриллианты были фальшивые! Они стоили самое большое пятьсот франков...

Ги де Мопассан
 
papyuraДата: Вторник, 13.12.2011, 09:58 | Сообщение # 27
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1043
Статус: Offline
Золото высшей пробы

Голда окаменела над раскрытой книгой. Она смотрела, но уже не видела строк, воскресивших в сознании кошмар ее детства. Зачем она взяла эту книгу?
Сколько лет ни строчки по-русски. Даже считать стала на иврите.
Голда не знала, сколько времени она сидела над раскрытой книгой, не видя ее, не перелистывая страниц.
Голда. Саша так назвал ее тогда, в их первую ночь. Голда - золотая.
Кроме этого слова Саша по-еврейски, кажется, не знал ни одного другого. В аэропорту, когда они прилетели в Израиль, чиновник, заполняя документы, спросил ее имя. Она сказала: "Голда".
Саша посмотрел на нее и улыбнулся. Так внезапно тридцатичетырехлетняя Ольга стала Голдой. Трансформация не по созвучию, а по тому, как в самые интимные минуты называл ее Саша. Может быть, именно поэтому она не сменила имени Голда на однозначное по смыслу ивритское имя Захава.
Саша был для нее всем. Даже сейчас, когда она приближалась к своему пятидесятилетию. В будущем году юбилей. Саша для нее все даже сейчас, когда у них три сына, три замечательных сына, когда она уже бабушка. Она любит его так же, как тогда, когда он бережно опустил ее на землю с кузова грузовика.
Или еще раньше? Когда ей так хотелось, чтобы молодой доктор обратил на нее внимание. Она знала, что мужчины пожирают ее глазами. Но Саша был занят роженицами, больными женщинами и наукой. Ее, казалось, он даже не замечал.
Она была уже на пятом курсе института и работала медицинской сестрой в клинике акушерства и гинекологии. Отец был весьма состоятельным человеком.
Ей не пришлось бы работать, не откажись она от помощи родителей. Но Оля прервала все связи с семьей, как только поступила в институт. На первом и на втором курсе было невыносимо трудно. После занятий - работа в фирме по обслуживанию, уборка квартир, мытье окон. В течение двух зимних месяцев по ночам выгребала грязь из окоченевших трамваев. А на занятиях слипающиеся глаза и боль в каждой мышце, в каждом суставе.
В школе она заслужено числилась первой ученицей. Но ведь это была сельская школа. Оля не обольщалась. Она знала, что, если не считать школьной программы, начитанные городские студенты, с детства приобщенные к богатствам культуры, сильнее ее. Не честолюбие, а понимание того, что без общей культуры нельзя быть врачом, заставляло ее совершать невозможное - выкраивать время для чтения не только учебников и конспектов, для посещения музеев, филармонии и театров.
После пятого семестра Оля начала работать медицинской сестрой, сперва в терапевтическом отделении, а потом, решив стать акушером-гинекологом, в институтской акушерской клинике. Там она познакомилась с Сашей.
Клиника была большой, и врачей было много. Но Саша был единственным. Не только в клинике. Во всем мире. Оля несла в себе это чувство, растущее и уплотняющееся в ее сердце, ни разу не выдав его даже движением брови.
С пятилетнего возраста, с того самого дня, когда оборвалось ее детство, когда она возненавидела свою семью, Оля научилась наглухо запирать мысли и чувства. Может быть, поэтому у нее не было близких друзей ни в школе, ни сейчас в студенческом общежитии, ни в институте, ни на работе.
Ее любили. Одноклассники - за ровный характер, за готовность помочь отстающему, за незаносчивость. Дети даже менее высокопоставленных родителей давали сверстникам почувствовать свою значимость. Надо ли говорить о возможностях дочери председателя райисполкома? Но ни разу она не реализовывала этих возможностей.
Ее любили и по-другому. Уже в восьмом классе она была оформившейся женщиной. И какой! Не один парубок вздыхал, глядя на совершенную скульптуру, изваянную античным художником. Но действительно создавалось впечатление, что она скульптура, неодушевленная красота, или существо, лишенное эмоций. Ей и самой казалось, что психическая травма, перенесенная в детстве, лишила ее способности любить.
Она заглушала в себе малейшее шевеление плоти. Уже в шестнадцатилетнем возрасте она шила себе прямые свободные платья. Но даже они не могли скрыть прелести ее фигуры.
Вся группа, парни и девушки, ахнули на первом занятии по физической подготовке, увидев Олю в обтягивающем тренировочном костюме. И без того не обделенная вниманием парней, она сейчас подвергалась форменной осаде.
Деликатно-холодное объяснение тщетности попыток ухаживать за ней, а в одном излишне настойчивом случае - увесистая пощечина быстро создали ей славу бесчувственного манекена. Молодой человек, получивший пощечину, прозвал ее Гибралтаром. Эта кличка продержалась почти пять лет, пока группа, а за ней весь курс не узнали о Саше Рубинштейне, враче из клиники акушерства и гинекологии.
Саша получил диплом в 1954 году. Именно в этом году Оля поступила в институт. Заведующий кафедрой акушерства и гинекологии безуспешно пытался принять в свою клинику самого выдающегося студента, который уже два года самоотверженно работал здесь, еще не имея врачебного диплома. Но профессору недвусмысленно дали понять, что не следует засорять научные кадры разными Рубинштейнами. Профессор пытался устроить Сашу не аспирантом, не клиническим ординатором, а просто врачом, но и это ему запретили.
Три года Саша работал акушером-гинекологом в сельской больнице. Осенью 1957 года доктора Рубинштейна наконец-то приняли врачом в столичную клинику.
Возможно, высокопоставленному лицу, когда старый профессор обратился к нему с просьбой, пришло на ум, что в будущем некому будет лечить его высокопоставленную жену и дочь.
Три опубликованные научные статьи были частью солидной кандидатской диссертации, сделанной на материале сельской больницы. Доктор Рубинштейн не торопился оформлять диссертацию, хотя профессор требовал не переставая.
Уже год в их клинике медицинской сестрой работала очаровательная студентка. Сашу поражало совершенство этой девушки, сочетание ума и красоты со скромностью и деликатностью. Он удивлялся тому, с какой быстротой она схватывала сущность предмета. Роженицы и больные женщины обожали ее. Даже истерички умолкали, когда подходила к ним Оля, излучающая теплоту и доброжелательность. И, тем не менее, он заметил силовое поле, которым она отгораживалась от окружающего мира. Он полагал, что какая-то перенесенная ею душевная травма могла быть тому причиной, вероятно, неудачный роман.
Сашу угнетало одиночество. Похоронка о гибели отца на фронте пришла в 1942 году, за месяц до того как Саше исполнилось одиннадцать лет. В позапрошлом году он приехал в родной город, чтобы вместе с отчимом похоронить еще относительно молодую маму. Неоперабельный рак печени.
Он снимал угол у малосимпатичных людей. У него были друзья. Он нравился женщинам. Но ни на друзей, ни на случайных женщин у него не хватало времени.
Вся жизнь его была заполнена работой в клинике, из которой иногда он не уходил по несколько суток подряд. А двадцативосьмилетнему мужчине уже хотелось устойчивости, семьи, продолжения рода.
Никогда еще никто не нравился ему больше Оли. Но о ней не могло быть и речи. Это не девушка для мимолетной связи. А ни о чем серьезном в этом случае он не имел права даже думать. Болезненно ощущаемый им слизкий антисемитизм выработал в нем твердую позицию - жениться только на еврейке.
Клиника переезжала в новое здание. Все, от санитарки до доцента, стали грузчиками. Грузовики с имуществом клиники один за другим пересекали город, расплавленный июльским солнцем. В такую жару даже в помещении халаты надевали на голое тело, а во время физической работы не могло быть более рациональной одежды. Как и другие мужчины, Саша был в тапочках на босу ногу, в легких полотняных брюках и в халате, под которым даже не было майки.
В эту ходку Оля случайно оказалась в одном грузовике с Сашей. Давно уже она не чувствовала себя так славно, как сейчас. Позади весенняя сессия. Как и обычно, все сдала на пять и получила повышенную стипендию. Каникулы можно будет посвятить самообразованию. Еще один курс - и окончен институт. Переезд клиники внес разнообразие в монотонность рабочих будней. Ко всему еще в кузове грузовика она сидит на кушетке, а напротив в профессорском кресле развалился Саша. Неловко только, что она тоже в тапочках на босу ногу, а под сестринским халатом, хоть он и закрытый, нет даже платья.
Саша не мог заставить себя не любоваться этим очаровательным существом.
А какой нормальный человек был бы способен не любоваться таким лицом, такими формами, которые не скрывал туго перепоясанный халат?
Грузовик остановился у подъезда новой клиники. Саша соскочил на мостовую и один без особых усилий стал переносить на тротуар грузы, которые Оля сдвигала на край кузова. Старшая операционная сестра, полная пожилая дама, третья в бригаде, - Саша деликатно уступил ей место в кабине, - улыбаясь, реагировала на шутки, которыми перебрасывались молодые люди.
Саша перенес на тротуар последнюю кушетку. Оля приготовилась соскочить с кузова, и Саша, естественно, поспешил ей помочь. Старшая операционная сестра не без удовольствия наблюдала за тем, как Оля оперлась руками о плечи доктора Рубинштейна, как он удержал ее за талию, как вместо прыжка, словно в очень замедленных кадрах, эта славная сестричка плавно опустилась на мостовую.
Еще не коснувшись земли, Оля замерла в воздухе, опираясь на такую крепкую, такую нужную надежность. Ей хотелось, чтобы этот несостоявшийся прыжок длился вечно. Мучительно, неотвратимо ей захотелось прильнуть к единственному во всей вселенной любимому человеку.
Саша слышал, как застонали в нем тормоза. Ему было просто необходимо прижать к себе это славное существо, такое беззащитное и покорное. Так ему захотелось прикоснуться губами к нежной коже прекрасного лица, к ярким, чуть припухшим губам, чистым, как у младенца!
Даже старшая операционная сестра внезапно почувствовала необычный прилив нежности и в сердце своем попросила Господа, чтобы он пролил свою милость на эту славную пару.
Оля уже прочно стояла на земле, а руки ее все еще оставались на его плечах. И его руки все еще сжимали ее талию. Словно очнувшись от наваждения, они одновременно смущенно опустили руки. В течение получаса, перетаскивая грузы внутрь помещения, они почти не проронили ни слова.
Это была последняя ходка грузовика. Главный врач велел доктору Рубинштейну, который был в тот день дежурным, остаться в новом здании караулить имущество. Такое же поручение получила Оля от старшей сестры. Они закрыли изнутри все двери на улицу. Саша устроился в ординаторской и предложил Оле выбрать себе любое помещение для отдыха, тем более что в светильники еще не вкрутили лампы, а сумерки в комнате стали быстро сгущаться из-за густых крон старых деревьев, затенявших окна.
Прежде чем покинуть ординаторскую, Оля попросила Александра Иосифовича объяснить, почему молодой женщине сделали операцию Вергайма, а не ограничились меньшим вмешательством. Саша увлекся и прочитал целую лекцию.
За окнами зажглись фонари. Их свет пробивался сквозь листву, скудно освещая ординаторскую. Саша забавно рассказал о нескольких случаях из своей сельской практики.
Оля чувствовала, что Саше, как и ей, не хочется, чтобы она ушла из ординаторской.
Он попросил прощение за неделикатный вопрос: чем объяснить, что такая красивая девушка еще не замужем и, если он не ошибается, даже не имеет жениха или близкого друга.
- Вероятно потому, что тот, кто мне дорог, не знает об этом. И трудно сказать, нужна ли ему моя любовь.
- Ну, знаете, только не вас можно представить себе в роли отвергнутой.
А почему бы вам не сказать ему, если он так туп, что не догадывается?
- Не знаю. Как-то не принято девушке предлагать себя. У него может сложиться о ней превратное мнение. Я знаю, вы приведете в пример Татьяну, написавшую письмо Онегину. В девятом классе мы это проходили. Но литературные примеры как-то не прививаются.
- Может быть, я ошибаюсь, но ваша, как бы это выразиться, замкнутость, вероятно, следствие неудачного романа?
- Вы ошибаетесь. Никаких романов у меня еще не было. А у так называемой замкнутости значительно более глубокая, даже страшная причина.
Он внимательно смотрел на Олю, ожидая продолжения. Она молчала, уставившись в фонарь за густой листвой, словно именно там был кто-то, знавший, но не решавшийся продолжить неоконченную фразу.
- Простите меня, пожалуйста, я не хотел задеть ваших чувств.
- Все в порядке. Я ведь тоже могла спросить вас о причине вашего одиночества.
Он ответил не сразу. Но полумрак ординаторской, и рвущаяся из глубины души нежность к этой удивительной девушке, и непреходящее ощущение ее талии в ладонях, и вся тональность их беседы внезапно распахнули его:
- Сейчас, ну, скажем, в течение последнего года есть только одна девушка, о которой я постоянно думаю. Но на пути к ней есть непреодолимое препятствие. - Он помолчал и добавил: - Это вы.
- Препятствие или девушка? Саша рассмеялся:
- Девушка.
- Какое же препятствие и где вы его обнаружили?
- Видите ли, вы не та девушка, с которой можно, как бы это сказать, поразвлечься. На вас следует либо жениться, либо вовсе не думать о вас.
- Так где же препятствие?
Саша с удивлением посмотрел на Олю. Даже глубоко в подсознании надеясь на то, что может понравиться этой девушке, он не представлял себе, что минуту назад именно ему она призналась в любви. Сейчас он почувствовал себя загнанным в угол.
- Видите ли, - он замялся, мучительно подыскивая нужные слова, - мой горький опыт привел меня к твердому решению не жениться не на еврейке.
- Я вас понимаю. Хотите, я перейду в вашу веру.
Саша горько рассмеялся.
- В какую веру? Что я знаю о нашей вере? Я ведь воспитан атеистом.
Еврейство во мне какого-то другого свойства, навязанное извне, что ли.
- Я вас понимаю. Я себя иногда ловлю на странном ощущении, на какой-то шизофренической идее, что я - это не я, а смуглая испуганная девочка, моя ровесница, которая в тот страшный день в ноябре 1941 года переселилась в меня. С тех пор вот уже восемнадцать лет я ощущаю себя еврейкой. Я вам это говорю не для того, чтобы убрать препятствие в вашем сознании. Я вам не ставлю никаких условий. Я даю вам неограниченное право вести себя так, как вам хочется и не думать о долге и последствиях. Видите, письмо Татьяны все же чему-то научило меня.
Саше так хотелось тут же подойти к ней, сжавшейся на стуле у окна, спрятать ее в объятиях, такую желанную, такую необыкновенную. Но он только спросил:
- Что случилось в ноябре 1941 года?
- Я не знаю, когда немцы вошли в наше село. Мне было пять лет, и календарь в ту пору ограничивался для меня только сезонами. Возможно, я бы не знала даты этого дня, если бы он не стал днем рождения моего брата.
До войны отец, несмотря на молодость, был какой-то важной персоной в райисполкоме, располагавшемся в нашем селе. Это очень большое село. По количеству населения чуть ли не город. Не знаю, какие качества помогли отцу так продвинуться. То ли его безупречная служба в армии, то ли его импозантная внешность, то ли напористость, которую я просто назвала бы наглостью, то ли сочетание всех этих качеств. Он и на матери моей так женился. Отбил ее у жениха. Ему тогда был всего лишь двадцать один год, а матери - двадцать. Когда началась война, он еще числился комсомольцем.
Не знаю, почему он не попал в армию. Но в тот же день, когда немцы вошли в наше село, он стал начальником полиции.
Я не знаю, участвовал ли он в уничтожении евреев до того страшного ноябрьского дня. У меня нет никаких доказательств ни за ни против. Мать была на сносях. Два дня наша хата содрогалась от ее криков. Два дня повитуха ни на минуту не отходила от нее. Сейчас, уже имея некоторый опыт в акушерстве, я могу предположить, что это было осложнившееся ягодичное предлежание. То, что я вам сейчас рассказываю, это реконструкция увиденного и услышанного пятилетним ребенком. Повитуха, по-видимому, долго колебалась, прежде чем решиться на совершенный ею поступок.
В соседнем селе спряталась женщина врач-гинеколог с пятилетней дочкой.
Возможно, это были последние уцелевшие евреи в нашем районе. До войны у нас было много евреев. Но немцы вместе с украинскими полицаями зверски убили почти всех. Повитуха пошла в соседнее село, туда, где пряталась врач с дочкой, и спросила у гинеколога, что можно предпринять при такой патологии.
Врач решила пойти к роженице, хотя повитуха предупредила ее о том, что роженица - жена начальника полиции. Девочку она взяла с собой. После прихода немцев она ни на минуту не расставалась с дочкой.
Как сейчас я вижу перед собой эту красивую женщину. Я думаю, что ей было не больше тридцати лет. С печи я наблюдала за тем, что происходит в хате.
Кровать обычно была отгорожена матерчатой занавеской. Но сейчас, когда врач и повитуха орудовали возле кровати, занавеска почти все время оставалась раздвинутой. Отец тоже был в хате. Смуглая красивая девочка, дочка врача, испуганно сидела на лавке и, как и я, наблюдала за всем происходившим. Мать кричала ужасно. Доктор что-то сказала ей, вернее, приказала. Крик внезапно умолк. И тут же раздался писк моего родившегося брата. Повитуха восторженно посмотрела на врача и сказала, что вторых таких золотых рук Господь еще не создавал.
Доктор попросила у отца воды, чтобы помыть руки. И тут отец вместо благодарности сказал, ехидно улыбнувшись (я иногда в ужасе просыпаюсь, когда мне снится эта улыбка): "Ничого, на той свит ты пийдеш з такымы рукамы".
И взгляд врача, этой красивой женщины, я тоже не могу забыть. Это был гордый взгляд. В нем не было ни просьбы, ни страха. Она подошла к лавке и прижала к себе испуганную девочку.
Я сидела на печи, онемевшая. Я хотела соскочить и впиться в отца зубами. Я возненавидела его не потом, а именно в эту секунду.
Повитуха сказала, что заберет девочку. Но доктор отрицательно покачала головой. "Ничего хорошего не ждет ее на этом свете" - сказала она. А отец сказал: "Пийдете разом. Мы не залышымо тут жыдивське симья".
Повитуха вцепилась в отца и стала его упрашивать, но он отшвырнул пожилую женщину и вывел доктора и девочку из хаты.
Повитуха тут же скрылась за занавеской. А я быстро соскочила с печи, оделась, обулась и, никем не замеченная, вышла на улицу.
Падал мокрый снег. Доктор с дочкой, а за ними отец и два полицая, - один из них был нашим соседом, второго я видела впервые, - шли к окраине села. Я спряталась за последней клуней и смотрела оттуда, как все остановились возле окопа на опушке буковой рощи. Это совсем рядом с окраиной села.
Полицаи подняли винтовки. Отец что-то сказал, и они перестали целиться в женщину, прижавшую к себе девочку. Отец вытащил из кобуры наган и, подойдя вплотную, выстрелил в голову доктора и в голову ребенка. Я почувствовала такую боль, что тоже чуть не упала на землю, притрушенную снегом.
Не помню, плакала ли я. Я примчалась домой, переполненная ненавистью к отцу, к матери, к только что родившемуся брату и даже к повитухе. Потом ненависть к повитухе прошла. После того, как отец убил ее перед самым приходом Красной армии. И обоих полицаев он тоже убил. Ночью я слышала, как мать советовала ему убить их. Потом это посчитали подвигом партизана.
Но я думаю, что не это спасло его. Брат моей бабушки, материной мамы, обеспечил ему карьеру. Двоюродный дед был генералом в политуправлении фронта. Он взял отца к себе ординарцем, наградил его двумя орденами, хотя отец даже не слышал выстрелов в своем политуправлении, а потом еще выхлопотал ему медаль "Партизану Отечественной войны". Отец вернулся с войны членом партии и сразу же получил должность председателя райисполкома. Он и сейчас на этой должности. Он пьет со всем начальством и даже нисходит до председателей колхозов, с которых постоянно взимает мзду.
Когда он вернулся с войны, он обозвал меня "вовченя". До поступления в институт в нашем доме у меня не было другого имени. Но не отсутствие ласки угнетало меня. Я ощущала себя не Олей, а той смуглой убитой девочкой, хотя даже не знала ее имени. Я очень рано стала тяготиться неестественностью положения: я, убитая, живу в доме убийцы моей мамы и ем его хлеб. Чувство освобождения пришло ко мне в день получения первой стипендии.
А еще был страх. Я уже училась, кажется, в восьмом классе, когда ночью услышала разговор родителей. Отец сказал, что в райотдел МГБ пришел кузнец, - он жил в той самой хате, за клуней которой я пряталась, когда убийца стрелял из своего нагана, - и донес на него. Начальник МГБ намекнул, что дело можно будет изъять, если кузнец исчезнет. Но сами они в этом случае не хотят заниматься "мокрым делом". Мать посоветовала напоить кузнеца. Сделать это должен бригадир огородников. А когда кузнец пойдет через греблю...
Спустя несколько дней тело кузнеца извлекли из пруда. Следствие установило, что он утонул, свалившись в пруд в состоянии алкогольного опьянения.
Когда во время первых зимних каникул я не вернулась домой, отец приехал выяснять отношения. Он стал мне угрожать. Я предупредила его, что не намерена предпринимать против него никаких действий, хотя следовало бы. Но в день моей насильственной смерти неопровержимые свидетельства будут не в районном отделе КГБ, а в Москве. И не только в КГБ и в Центральном Комитете, но и во всех центральных газетах.
Кажется, он поверил этой угрозе. Во всяком случае, уже четыре с половиной года никаких контактов. И я постепенно излечилась от страха.
Вы единственный человек, которому я рассказала об этом, потому что вы для меня единственный. Я понимаю, что могла отвратить вас, что вы можете увидеть во мне потомка этих чудовищ. Разумеется, мне бы хотелось, чтобы вы увидели во мне убитую девочку, душа которой поселилась в моем теле. Но, повторяю, у вас по отношению ко мне не может быть никаких обязательств.
Никогда ни в чем я вас не упрекну...

окончание следует
 
papyuraДата: Вторник, 13.12.2011, 13:55 | Сообщение # 28
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1043
Статус: Offline
Золото высшей пробы

окончание - начало рассказа опубликовано в 10:58 сегодня же...

Саша встал со стула и нежно привлек ее к себе. Она уткнулась лицом в его грудь, покорная, нуждающаяся в защите. Он гладил ее густые волосы.
Сейчас он состоял только из нежности и понимания.
- Голда моя.
Оля подняла голову и вопросительно посмотрела на него.
- По-еврейски голд - это золото. Голда - золотая, - объяснил он. Оля неумело прикоснулась губами к его губам. Он не знал, сколько длился этот поцелуй. Он не осознавал, что делают его руки. Но когда напряжение сделалось уже невыносимым, он вдруг опомнился и резко отстранился.
Оля улыбнулась и отошла к окну.
- Саша, родной мой, единственный, я же объяснила вам, что у вас нет никаких ограничений и обязательств. За все отвечаю только я сама. - Она развязала пояс и сняла халат. Свет фонаря, пробивавшийся сквозь листву, усыпал ее тело золотыми лепестками.
Саша потерял дар речи. Он смотрел на нее совершенно обалделый.
Акушер-гинеколог, он видел немало обнаженных женщин. Были среди них красивые. Попадались красавицы. Но никогда еще он не видел такого совершенства.
Три метра, разделявших их, Оля проплыла, прошествовала. Узкая больничная кушетка, оббитая дерматином, была их первым брачным ложем.
Потом начались сложности. К себе он не мог ее привести. Прийти к ней в общежитие можно было только в редкие дни, когда в комнате не было подруг, да и то надо было изловчиться проскользнуть мимо бдительной дежурной. Хорошо, если эти дни совпадали с часами, когда и Оля и Саша могли освободиться от работы. Они рвались друг к другу, благодаря Всевышнего даже за уснувшие подъезды чужих домов.
Был конец октября, дождливый, холодный. Они прижались друг к другу возле батареи радиаторов на лестничном марше, ведущем на чердак семиэтажного дома в нескольких кварталах от общежития.
- Голда моя, любимая, ты знаешь, у нашего Моисея жена была не еврейкой.
Оля рассмеялась.
- Знаю, любимый. Рут тоже была моавитянкой. А я уже восемнадцать лет еврейка и хотела бы стать еврейкой формально.
- Я не знаю, как это делается. - Он помолчал. - Конечно, это не идеальное место, чтобы сделать предложение любимой девушке, но я прошу тебя стать моей женой.
Она крепко поцеловала его.
-Спасибо, любимый, значит, у нашего ребенка будет официальный отец.
Саша посмотрел на нее с подозрением.
- Да, я в конце третьего месяца беременности.
- И ты ничего не сказала мне?!
- Я же предупредила тебя, что у тебя нет никаких обязательств.
- Но ведь это преступление скрывать от меня такие жизненно важные дела!
На следующий день они подали заявление в ЗАГС и в конце ноября официально стали мужем и женой.
Более двух месяцев вся клиника безуспешно искала для них жилище.
Наконец, удача. Они сняли комнату в развалюхе, уцелевшей в центре бывшего села, ставшего предместьем. Развалюха тоже была обречена на снос, но пока еще принадлежала забавному старику.
Совсем недавно, в декабре, умерла его жена. Он остался один в двух комнатах. Молодую чету Рубинштейнов, такую обаятельную чету, ниспослало ему небо в награду за все страдания.
Фамилия у него какая-то необычная для Советского Союза - Галили, Соломон Давидович Галили. Родился он в Хайфе, в Палестине. Еще юношей, мечтая осчастливить мир, вступил в коммунистическую партию. В 1926 году молодой инженер уехал в страну, строившую социализм.
Нельзя сказать, что все увиденное произвело на него благоприятное впечатление. Были даже явления, которые возмущали его. Но, в конце концов, ни в одной стране еще не строили социализма. Неоткуда было почерпнуть опыт удивительным людям, стремившимся переделать этот несовершенный мир. Все свои знания, весь свой энтузиазм он отдавал вновь приобретенной родине.
В 1933 году его арестовали. На каждом допросе у него, в дополнение к зверским побоям, вырывали по одному зубу, заставляя признаться в том, что он - английский шпион. Ничего более нелепого нельзя было придумать. Да, его отец действительно промышленник в Хайфе. Но следователю должно быть известно, что еще в студенческую пору он порвал связь с семьей. Он выдержал пытки и не подписал ни одной страницы допроса. И все равно его осудили на пятнадцать лет исправительно-трудовых лагерей за шпионаж. Потом к пятнадцати годам добавляли срок уже по другим статьям.
В 1956 году его освободили "в связи с отсутствием состава преступления". Реабилитировали. Он разыскал свою жену, которая кочевала по лагерям с 1937 по 1948 год. В компенсацию они получили развалюху и пенсию, позволявшую не умереть от голода. Пойти работать он уже не мог. Или не хотел. Да, он глубокий старик, хотя только летом ему исполнится шестьдесят.
Он очень одинок. Это просто счастье, что у него поселились Рубинштейны. Ему казалось, что он наконец-то приобрел семью, что у него появились дети, которых у него не было. Украли у него возможность иметь детей.
Рубинштейны тоже привязались к старику. Конечно, он не лишен странностей. Одна из них - возвращаясь домой с мороза, он только на мгновение снимал свою поношенную фуражку, чтобы освободиться от шерстяных наушников. Но вскоре Рубинштейны узнали, что это не странность. Просто религиозный еврей должен быть с покрытой головой, а Соломон Давидович, как он выразился, в лагере прозрел и сменил ложную призрачную веру на истинную.
- Понимаете, дети, перпетум мобиле - это было бы замечательно. Эх, если можно было бы создать перпетум мобиле! Но создать его невозможно. Это противоречит законам природы.
После войны к нам в лагерь попал замечательный парень из Польши.
Раввин. Мы очень сдружились, хотя в ту пору были идейными противниками. Он знал иврит почти на моем уровне, поэтому мы могли беседовать совершенно свободно, не опасаясь стукачей. Знаете, когда он меня победил? Когда возникло государство Израиль. Мы узнали об этом только через два месяца, после того, как произошло чудо, обещанное Господом. Вот тогда-то я стал верующим.
Сразу после реабилитации я потребовал дать мне возможность вернуться на родину. Мне уже несколько раз отказали. Говорят, что я был подданным не Израиля, а Британской империи. Но если Господь захочет, я все равно вернусь домой.
Как-то в конце апреля, чуть ли не накануне Олиных родов, Галили сказал:
- А почему бы вам не поехать со мной в Израиль?
Не только вопрос, но даже сама мысль показалась им абсолютно нелепой.
Вскоре после рождения Иосифа они начали изучать иврит. Просто так.
Старик преподавал очень интересно. В дополнение ко всему, Олю привлекло то, что Галили учил их языку по Библии, о которой у них не было ни малейшего представления. И еще одно важное решение приняла она под влиянием Галили. Он рассказал об обряде обрезания, о том, что на восьмой день после рождения младенец становится евреем и вступает в союз с Богом. У Саши это не вызвало особого энтузиазма. Но, подчинившись Олиному нажиму, он собственноручно сделал сыну циркумцизию, необычную для гинеколога урологическую операцию.
В конце июня Оля получила диплом с отличием. Никогда еще полнота счастья не была такой абсолютной как сейчас. Время до того страшного ноябрьского дня стерлось в ее сознании. Отсчет лет начался от озноба за клуней и выстрелов из нагана. Она действительно ощущала себя смуглой испуганной девочкой, чудом уцелевшей, когда мама прижала ее к себе перед тем как упасть, девочкой, растущей во враждебной среде, волчонком, лишенным ласки.
До встречи с Сашей жизнь представлялась ей сюрреалистической отмывкой с черными чудовищными фигурами без четких контуров, переходившими в мрачный серый фон. А сейчас - Саша, такой родной, такой любимый, Саша, заполнивший собой всю вселенную, и маленький Иосиф, плод их совершеннейшей любви, часть ее плоти, и даже старик Галили, и врачебный диплом, и снова подплывал яркий июль, месяц, когда Саша осторожно опустил ее с кузова грузовика, что само по себе было предвестником счастья.
В тот день Оля ожидала Сашу у подъезда клиники. Из коляски ей улыбался Иосиф, колотя ножками по пластмассовому попугаю на ленте, натянутой между бортами коляски.
Она не сразу заметила молодого человека в дорогом сером костюме и вышитой украинской рубашке. А заметив, съежилась от февральской стужи, заморозившей теплый летний день.
Брат подошел, заглянул в коляску и оскалился наглой улыбкой отца
- А-а, жыденя?
От возмущения у Оли перехватило дыхание. Воодушевленный отсутствием сопротивления, он продолжал:
- А батько правильно тебя назвал - жыдивська курва.
- Вон отсюда, подонок, не то я выцарапаю твои мерзкие глаза! Прохожие замедлили шаг. Кто-то остановился. Более безопасным для себя он счел удалиться. Но уже на расстоянии, чтобы за ним осталось последнее слово, повернулся и крикнул:
- А и вправду - жыдивська курва.
Сашу поразила Олина бледность. Никогда еще он не видел ее в таком состоянии. Она колебалась, ответить ли на его вопрос, что произошло. И пожалела, что рассказала. С трудом она удержала мужа, рвавшегося догнать негодяя, серый костюм которого еще мелькал в отдалении между прохожими.
Вечером Оля спросила Галили:
- Как я могу стать еврейкой официально? Галили долго думал, прежде чем ответить.
- Видите ли, Оленька, можно было бы обратиться в синагогу. Вы прошли бы гиюр. Ну и что? У меня есть серьезные подозрения, что наша синагога всего лишь отделение КГБ. Не для такого чистого создания как вы наша синагога.
Подождите немного. В Израиле вы пройдете гиюр, а я вас буду потихоньку готовить.
- В Израиле? Но какое отношение я имею к Израилю?
Галили помолчал, уставившись в пространство.
- Когда я мечтал воплотить в жизнь абсурдные идеалы моей юности, я приехал в страну, строившую социализм. Оказалось, что эта страна вообще не пригодна для жизни людей. Тем более она не пригодна для евреев. Со времен Маркса коммунизм и еврейство несовместимы. Если у вас есть идеал, а он отличается от моего юношеского, абсурдного, тем, что может иметь реальное воплощение, осуществить его надо в наиболее подходящем месте. А где на Земле есть место лучше Израиля, чтобы жить еврейской жизнью?
Оля не стала спорить со стариком, хотя его рассуждения показались ей странными и далекими от действительности. Ночью она рассказала Саше о разговоре с Соломоном Давидовичем. Саше тоже показалась нелепой эта идея. Но они охотно изучали иврит, попутно знакомясь с Библией.
Летом 1961 года произошло несколько событий, изменивших жизнь Рубинштейнов. Саша защитил диссертацию. Его положение в клинике стало еще более устойчивым, хотя статус оставался таким же, как и раньше. Правда, дополнительных десять рублей в месяц оказались совсем нелишними в их бюджете. Развалюха пошла на снос, и они вместе с Галили вселились в трехкомнатную малогабаритную квартиру метрах в ста пятидесяти от бывшего жилья. Соломон Давидович категорически возражал против того, чтобы Иосифа определили в ясли. Он охотно нянчил ребенка, пока Оля была на работе в своем диспансере.
В 1965 году родился второй ребенок. Мальчика назвали Яковом. Саша сделал ему обрезание, уже не раздумывая. Он был горд, что мог при этом произнести молитву на иврите. Оля тоже многому научилась у Галили. Нерушимой традицией в их доме стало зажигание субботних свечей. Галили продолжал воевать за право возвращения на родину.
В январе 1967 года совершенно неожиданно он получил выездную визу.
Рубинштейны были рады за старика, хотя их огорчала разлука с человеком, ставшим им родным. Да и быт их усложнился.
Тяжелее всех перенес расставание Иосиф. На вокзале он обхватил шею дедушки и заявил, что поедет вместе с ним.
Саша проводил Галили до Одессы, до самого теплохода.
Первое письмо из Хайфы они получили в мае. Эзоповским языком, понимая, что его письмо пройдет через грязные руки перлюстраторов, Галили восторгался всем, что увидел на родине, и печалился по поводу того, что его дети и внуки не с ним. Не прошло и трех недель после получения письма из Израиля, как там разразилась война. Саша страдал, в течение двух дней слушая советские сообщения о чудовищных потерях израильтян и легендарных победах арабов.
Поражение Израиля было для него равнозначно гибели их родного Галили.
На третий день войны в разговоре со своим коллегой Степаном Анисимовичем он чуточку ослабил самоконтроль, присущий всякому советскому человеку, высказывающему мысль, не опубликованную в печати. Умному Степану Анисимовичу этого было достаточно, чтобы услышать в словах Рубинштейна тревогу и понять ее причину.
- Знаете, Александр Иосифович, в Одессе бытует очень популярный анекдот: "Жёра, подержи мой макынтошь, я ему глаз вибью. Жёра, ихде мой макынтошь? Я ни хира не вижю".
Саша деликатно улыбнулся, и Степан Анисимович понял, что его собеседник не уловил связи между анекдотом и предметом разговора.
- Я догадываюсь, что вы не слушаете разные мутные волны. А между тем вы бы узнали много интересного. Не арабы бьют израильтян, а совсем наоборот.
Наоборот и очень сильно.
В этот вечер Саша упорно воевал с приемником, чтобы сквозь плотное глушение услышать голос диктора БиБиСи, рассказывавшего о фантастических победах израильтян. Саша внезапно почувствовал, что он думает не только о судьбе Галили. Он пожалел о том, что находится сейчас не в Израиле. Он гинеколог, но ведь у него отличная оперативная техника. Он мог бы пригодиться израильской армии. Третий день Шестидневной войны стал днем перехода Саши в новое состояние. Он начал мечтать об Израиле.
За восемь лет совместной жизни он не раз убеждался в том, что с Олей они настроены на одну волну. Даже мечтать нельзя было о большей совместимости, о более полном единодушии, не говоря уже о неиссякающем физическом влечении. Иногда он удивлялся своим старым опасениям - жениться не на еврейке. Оля была более еврейкой, чем очень многие, родившиеся от еврейской мамы, более, чем он сам. Ни на йоту она не прегрешила против истины, высказанной ею в тот вечер, когда переезжала клиника. И, тем не менее, в третий день войны Саша был поражен, когда Оля, вернувшись домой после вечернего приема, сказала, что ей очень хотелось бы сейчас находиться в Израиле, быть полезной этой стране, ее воинам.
Саша не слышал, как она вошла. Он лежал на тахте, подстраховывая прыгавшего у него на груди Якова. Иосиф занимался своим любимым делом - читал книгу. Читать он начал в трехлетнем возрасте, поэтому казалось вполне естественным, что семилетний человек не отрывается от книги Рони-старшего "Пещерный лев".
Оля поцеловала Иосифа, недовольного тем, что его отвлекают от книги.
Саша поднялся с тахты с Яковом на руках и свободной рукой обнял Олю. Он мгновенно уловил в ней какую-то перемену.
- Знаешь, любимый, эта страна - не место для евреев. Если бы у нас была возможность последовать за Соломоном Давидовичем... Кроме всего, сейчас мы могли бы быть очень полезны. Все-таки мы хирурги.
Саша удивился, выслушав Олин рассказ. Казалось бы, пустяк вызвал в ней такую сильную эмоциональную реакцию. Неоднократно ей приходилось натыкаться на проявления антисемитизма. Но именно сегодня, в день качественного перехода у Саши, именно в этот день она отреагировала так остро, и реакция эта привела к такому же качественному переходу.
Сквозь открытую дверь Оля услышала, как ее коллега, обследовав больную в соседнем кабинете, сказала сестре: "Как я ненавижу этих жидов. Я бы их всех задушила собственными руками. А вместо этого, я вынуждена их лечить.
Черта с два она получит у меня прогестерон". Оля была не в состоянии дать им знать о своем присутствии. Она вдруг увидела красивую женщину, принимавшую роды у ее матери. Она сопоставила условия и двух врачей и снова обмерла, как в тот страшный ноябрьский день. Какой помойкой ненависти должен быть напоен человек, чтобы, будучи врачом, даже подумать так о своем пациенте!
Оля рассказала в полной уверенности, что Иосиф увлечен книгой. Даже если он что-нибудь услышит, вряд ли это дойдет до детского сознания. Но Иосиф вдруг поднял голову и сказал:
- Я же говорил, что мы должны уехать с дедушкой.
Родители посмотрели на него с удивлением.
- Надеюсь, ты не расскажешь об этом в садике? - испуганно спросила Оля.
- Что я - дурак?
Так на третий день войны семья Рубинштейнов, за исключением двухлетнего Якова, высказала свое желание уехать в Израиль. Но прошло еще три года, прежде чем представилась такая возможность. Три года, наполненных привычным течением дней и событиями, оставлявшими глубокий след в памяти.
Иосиф учился в школе. Яков посещал детский садик, в котором уже в четырехлетнем возрасте познакомился со словом "жид". Все шло своим чередом.
Саша заслуженно пользовался популярностью далеко за пределами города. Самые высокопоставленные дамы требовали, чтобы их лечил или принимал у них роды именно доктор Рубинштейн. Росла и Олина популярность, пока еще не достигая Сашиных высот. Все это отразилось на их быте, а главное - на возможности преодолевать или обходить препятствия, расставленные на каждом шагу советского человека.
Наиболее существенно это проявилось в ноябре 1969 года, когда вместе с вызовом от Соломона Давидовича Рубинштейна (молодец Галили, все предусмотрел!) они подали документы на выезд в Израиль. Среди множества бумаг не было одной обязательной справки - согласия Олиных родителей на ее отъезд. Такой справки не могло быть. А без нее даже не приняли бы их заявления.
Но за несколько дней до подачи документов Саша по поводу внематочной беременности прооперировал дочку заместителя министра внутренних дел. Степан Анисимович не преминул заметить, что в этом случае беременность не только внематочная, но, к тому же, внепапочная. И первое и второе, естественно, должно быть соблюдено как государственная тайна. Но главное - документы приняли.
В апреле Рубинштейны получили визу на выезд в Израиль. Оля была на восьмом месяце беременности. Саша планировал их отъезд после родов. Но Оля настояла на немедленном отъезде.
Их третий сын, Шай, родился в Израиле. На сей раз Саше не пришлось делать обрезание. Брит-мила Шая был радостным праздником в одном из лучших свадебных залов Хайфы, праздником, организованным Галили и его многочисленными родственниками.
Иврит Рубинштейнов вызывал всеобщий восторг. А Голда просто очаровала всех присутствовавших. Гиюр она прошла сразу после приезда. С первой минуты пребывания в Израиле Рубинштейны отнеслись к стране с любовью, несмотря на порой излишние, рвущие нервы трудности пересадки. И любовью ответил им Израиль. Пятнадцать счастливых лет, хотя война Судного дня, а еще больше война в Ливане, в которой лейтенант Иосиф Рубинштейн участвовал в качестве командира танкового взвода, слегка посеребрила все еще густые волосы Голды.
Уже не косы, а скромная прическа обрамляла красивое лицо с большими широко посаженными глазами.
Трудно было поверить в то, что женщина с такой безупречной фигурой родила трех сыновей и вот уже несколько месяцев с гордостью называла себя бабушкой. Обновленная Голда без следов жизни в стране, созданной в наказание за тяжкие грехи. Дважды за эти пятнадцать лет полностью сменились клетки в ее организме, и полностью обновился молекулярный состав оставшихся клеток.
Оттуда, из той страшной галактики, она принесла только прикосновение Сашиных рук, когда он осторожно снял ее с кузова грузовика, и последовавшую за этим любовь, и рождение двух сыновей, и воспоминания о немногочисленных друзьях, и Галили, нет, Галили принадлежал настоящей жизни. Шесть лет уже нет Галили...
Она благодарила Господа за каждый день на этой земле. Все было так безоблачно. Зачем она купила эту книгу? Сколько раз она проходила мимо раскладки с книгами на русском языке, даже не поворачивая головы. Что же так внезапно остановило ее? Она словно споткнулась, увидев на раскладке толстую книгу в черной глянцевой обложке. "Черная книга" - белые буквы заглавия вырывались из тьмы обложки. Она купила эту книгу.
Уже второй день Голда читала страшные документы, собранные Василием Гроссманом и Ильей Эренбургом в "Черную книгу", документы об уничтожении евреев немцами и их пособниками. И вдруг сейчас Голда прочла о том, чему она, пятилетняя девочка, была свидетелем в тот страшный ноябрьский день.
Как мог появиться этот документ? В ту пору, когда авторы "Черной книги" получили его, она еще была ребенком. Только в 1959 году она рассказала об этом Саше, а до этого ни слова не было произнесено ею о подлом убийстве.
Отец уничтожил всех свидетелей - повитуху, двух полицаев, кузнеца. Да, но кузнеца он убил уже после того, как была создана "Черная книга". Кузнец?
Какое это имеет значение?
Описано страшное преступление. Нет, преступление - это не имя дьявольскому убийству, совершенному ее отцом. А разве мать не причастна к этому? Почему они не понесли наказания?
Голда не заметила, как вошел Саша. Он любил неслышно отворить дверь, подкрасться к ней и неожиданно обнять. Голда ругала его за это мальчишество, но он оставался неисправимым. Только сейчас, увидев лежавшую перед ней книгу, он почувствовал неуместность своего поведения. Он тихо поцеловал ее и закрыл книгу. Голда с удивлением посмотрела на мужа.
- Ты читал?
Он утвердительно качнул головой.
- Когда?
- Примерно полгода тому назад.
- Почему же ты мне не сказал?
- Зачем?
Голда не могла ответить на этот вопрос.
- Жаль, что наши дети не читают по-русски.
- "Черная книга" переведена на иврит. Сыновья прочли ее. Даже Шай.
- Прочли? И я об этом ничего не знала?
Саша медленно вышагивал по кабинету, наклонив голову, словно считал плитки пола.
Голда видела, что он никак не решается рассказать ей что-то. В течение двадцати шести лет их совместной жизни Саша ничего не утаивал от нее. В чем же дело? Но торопить его она не хотела.
- Помнишь, за год до нашего отъезда, в воскресение, я пошел с детьми в зоопарк. Когда мы вернулись домой, ты увидела на щеке у Иосифа кровоподтек.
Я сказал, что Иосиф упал с карусели. Самое удивительное в этой истории - четырехлетний Яков не подвел меня, сказавшего неправду.
Саша продолжал вышагивать, словно на ходу рассказ о событиях шестнадцатилетней давности терял часть своего злополучия.
- Мы как раз покинули площадку молодняка и сели на скамейку в тихой аллее. Я собирался дать детям бутерброды.
Я думаю, что это была неслучайная встреча. Твоего брата, - помнишь? - я однажды увидел со спины. Сейчас я его узнал. Я сразу догадался, что рядом с ним отец. У него на пиджаке была планка - ордена и медали - и среди них я заметил ленточку медали "Партизану Отечественной войны". Оба они были изрядно выпивши.
Они остановились возле нашей скамейки. "Жыдивське симья!" - изрыгнул из себя старший и ударил Иосифа по щеке. Я сразу вскочил. Молодой замахнулся на меня, но тут же повалился на землю. Что есть силы я ударил его коленом в пах, а когда он согнулся пополам, тем же коленом я расквасил его лицо. Все произошло так быстро, что редкие прохожие даже не оглянулись. Старший бросился на меня. Тем же приемом я уложил его на траву. Иосиф держался за щеку и молчал. Яков плакал навзрыд. Это завело меня еще больше.
Несколько раз носком туфля я ударил в пах одного и другого. Их дикий крик, по-видимому, был принят за рычание зверей, и никто не обратил на него внимания. Если у молодого к тому времени еще не было потомства, то я ручаюсь, что у него уже никогда не будет. Я подошел к старшему. Он лежал на траве, схватившись двумя руками за пах. Я убедился в том, что он уже в состоянии понимать мои слова и популярно объяснил ему следующее: мол, мы пощадили его, пока пощадили, но все официально заверенные свидетельские показания хранятся в надежном месте; на сей раз история с кузнецом не повторится; если кто-нибудь из нашей семьи увидит или услышит представителей бандитского кодла, документы в нескольких экземплярах появятся во всех надлежащих учреждениях.
Он воспринял мои слова как еще один удар носком в пах. Я понял, что угроза дошла до его сознания.
Возле фонтана я отмыл кровь на коленях брюк. Затем (возможно, я действовал импульсивно, но жизнь подтвердила мою правоту) я рассказал Иосифу, кто этот негодяй и что он совершил. Я попросил его хранить этот рассказ в тайне даже от тебя.
Яков вдруг перестал плакать. Сперва я не придал этому значения. Я считал, что четырехлетний ребенок не в состоянии понять того, что я рассказал Иосифу. Каково же было мое удивление, когда Яков сказал, что он все понял и будет хранить тайну не хуже Иосифа.
Свое слово они сдержали. Даже Шаю, когда он прочитал "Черную книгу", именно я, а не братья рассказали твою историю. Знаешь, что Шай сказал мне?
"После этого я люблю маму еще больше. Я люблю ее не только как маму, но и как золотого человека".
Голда подошла к Саше и обняла его.
- И все-таки я не подозревала, что у тебя могут быть тайны от меня.
Она помолчала и добавила, - Ты знаешь, сейчас, когда книга все всколыхнула во мне, я не могу успокоиться от сознания, что он остался безнаказанным.
Саша улыбнулся.
- Тебе придется простить меня еще за одно прегрешение.
В понедельник, на следующий день после происшествия в парке, я выложил все Степану Анисимовичу. Ты знаешь, какой это порядочный и умный человек.
Мы долго взвешивали все варианты. Я кипел и хотел немедленно обратиться в КГБ. Но Степан Анисимович остудил меня. Он сказал, что, кроме твоего рассказа, в деле не будет никаких доказательств. Он посоветовал успокоиться и ничего не предпринимать. Перед самой войной Судного дня я получил от него письмо.
- Как это, ты получил? Он переписывается не с тобой, а с нами.
- Правильно. Но это письмо он прислал мне на адрес Галили. Оказывается, его заинтересовал мой рассказ. Главврач больницы в вашем селе - институтский друг Степана Анисимовича. В беседе выяснилось, что он видеть не может председателя райисполкома, которого он назвал мерзкой скотиной.
Не объясняя причины своей заинтересованности, Степан Анисимович попросил главврача изредка сообщать ему, что происходит в семье председателя.
Через год после нашего отъезда твою маму прооперировали по поводу миомы матки. Как ты понимаешь, удаление миомы у пятидесятишестилетней женщины - операция не очень сложная. Но в ночь после операции пациентка скончалась от профузного кровоизлияния в брюшную полость. По требованию твоего отца вскрытие производили патологоанатом и судебные медики из областного центра.
К всеобщему удивлению, лигатуры были наложены хорошо. Врачей нельзя было упрекнуть ни в чем. Случай остался одной из многих медицинских загадок.
А еще через месяц у пьющего без просыпу председателя, страдавшего гипертонической болезнью, случилось кровоизлияние в мозг. Его спасли. Но остался тяжелый гемипарез, и речь не восстановилась. Его некуда было выписать из больницы. Сын не хотел его взять к себе.
Стали разыскивать дочь. И тут выяснилось, что она уехала в Израиль.
Брата твоего за сокрытие этого факта исключили из партии и из коллегии адвокатов, в которую его впихнули после окончания университета.
Спустя четыре месяца больница не без труда устроила бывшего председателя в дом престарелых. Степан Анисимович писал, что этот тип не мог обойтись без алкоголя и побирался. А еще он написал о слухах в районе о том, что Бог наказал председателя за убийства евреев.
В прошлом году в письме на адрес племянницы Галили Степан Анисимович сообщил, что семидесятилетний бандит где-то нахлебался самогона и среди бела дня на глазах у людей свалился с гребли в пруд.
Кто-то бросился вытаскивать его, но он уже был бездыханным. О судьбе твоего брата Степан Анисимович ничего сообщить не мог.
- У меня нет брата. И никогда не было. У меня есть только ты, и наши дети, и внук. Я вот о чем подумала. Даже самый черствый человек не может никак не отреагировать, узнав о смерти родителей. Пусть даже нелюбимых. А во мне абсолютно ничто не отозвалось. Может быть, я действительно не Оля, а та смуглая девочка?
Саша привлек жену к себе и ничего не ответил. Что он мог сказать? В мире ведь так много необъяснимого.

Ион Деген
 
ПинечкаДата: Воскресенье, 18.12.2011, 11:58 | Сообщение # 29
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1105
Статус: Offline
ВЕНЕЦИАНСКИЙ КУПЕЦ

...- Ну что мне вам сказать? Вы, конечно, можете не верить, но меня, Розу Абрамовну, во время войны спасли немцы, чтоб они сгорели! Точнее, немецкая бомбардировочная авиация. Если б это чертово Люфтваффе вовремя не налетело - я бы погибла. Думаю, перед вами уникальная личность, которая осталась жить благодаря бомбежке...
Если вы жили в Ленинграде, то должны знать, что до войны я была Джульеттой. Семь лет никому этой роли не поручали, кроме меня.
Перед самой войной Джульетта влюбилась, - нет, не в Ромео, это был подонок, антисемит, а в Натана Самойловича, очередного режиссера,- и должна была родить. Аборты в то время, как, впрочем, и все остальное, были запрещены. Что мне было делать - вы представляете беременную Джульетту на балконе веронского дома Монтекки?.. Нет повести печальнее на свете...
Я кинулась в "абортную" комиссию к ее председателю, удивительному человеку Нине Штейнберг. Она обожала театр, она была "а менч", она б скорее допустила беременного Ромео, чем Джульетту, и дала мне направление на аборт. Оно у меня до сих пор хранится в шкафу, потому что Натан Самойлович, пусть земля ему будет пухом, сказал: "Пусть я изменю искусству, но у меня будет сын. Шекспир не обидится..."
И я играла беременной. Впрочем, никто этого не замечал, потому что Джульетта с животом была худее всех женщин в зале без живота.
Вы можете мне не верить - схватки начались на балконе. Я начала говорить страстно, горячо, почти кричать - мне устроили овацию. Они, идиоты, думали, что я играю любовь, - я играла схватки. Натан Самойлович сказал, что это был мой лучший спектакль... Схватки нарастали, но я все-таки доиграла до конца, добежала до дома падре Лоренцо и бросилась в гроб к Ромео.
Прямо из гроба меня увезли в родильный дом. Измена Натана Самойловича искусству дала нам сына. Чтобы как-то загладить нашу вину перед Шекспиром, мы назвали его Ромео. Но эти черти не хотели записывать Ромео, они говорили, что нет такого советского имени Ромео, и мы записали Рома, Роман - еврейский вариант Ромео...
Я могла спокойно продолжать исполнять свою роль - взлетать на балкон, обнимать, любить, но тут... нет, я не забеременела снова - началась война.
Скажите, почему можно запретить аборты и нельзя запретить войну?..
Всегда не то разрешают и не то запрещают.
Натан Самойлович ушел на войну, уже не режиссером, а добровольцем, - у них была одна винтовка на семерых, "и та не стреляла", как он писал в первом письме.
Второго письма не было...
Мы остались с Ромео. Я продолжала играть, но уже не Джульетту. Я играла народных героинь, солдаток, партизанок. И мне дали ружье.
Я была с ружьем на сцене, он в окопе - без. Скажите, это нормальная страна?
Весь наш партизанский отряд на сцене был прекрасно вооружен. У командира был браунинг. В конце мы выкатывали пушку. Вы представляете, какое значение у нас придавалось искусству?
Мы храбро сражались. В конце меня убивали.
Со временем партизанский отряд редел: голод не тетка - пирожка не поднесет. Командира в атаку поднимали всей труппой - у него не было сил встать. Да и мы шли в атаку по-пластунски. Политрука посадили: он так обессилел, что не мог произнести "За Родину, за Сталина!", его хватало только на "За Родину..." - и он сгинул в "Крестах".
Истощенные, мы выходили на сцену без оружия, некому было выкатить пушку, некому было меня убить...
И, чтоб спасти своего Ромео, Джульетта пошла на хлебозавод.
Вы представляете, что такое в голод устроиться на хлебозавод?
Это примерно то же, что в мирное время устроиться президентом. Туда брали испытанных коммунистов, несгибаемых большевиков с большой физической силой.
Вы представляете себе Джульетту несгибаемой коммунисткой с железными бицепсами?..
Но меня взяли, потому что директор, красномордый, несмотря на блокаду, очень любил театр, вернее, артисточек. Вся женская часть нашего поредевшего партотряда перекочевала из брянских лесов на второй хлебозавод. Я могу вам перечислить, кто тогда пек хлеб: Офелия, Анна Каренина, все три чеховские сестры, Нора Ибсена, Укрощенная Строптивая и Джульетта...
Мы все устроились туда с коварной целью - не сдохнуть!
Каждое утро я бросала моего Ромео и шла на завод. Я оставляла его с крысами, моего Ромео, они бегали по нему, но он молчал - он ждал хлеба.
И я приносила его. Я не была коммунисткой и у сердца носила не партийный билет, а корку хлеба. Каждый день я выносила на груди хлеб, я несла его словно динамит, потому что, если б кто-то заметил, - меня б расстреляли, как последнюю собаку. Чтобы расстрелять, у них всегда есть оружие. Меня бы убили за этот хлеб - но мне было плевать на это. Я несла на своих грудях хлеб, и вахтер, жлоб из Тамбова, ощупывая меня на проходной, не решался прикоснуться к ним. Он знал, что я Капулетти, и сам Ромео не смел касаться их...
И потом, даже если бы он посмел!.. Вы знаете, актрисы умеют защищать свои груди.
Я выходила в ночной город. Я шла по ночному Ленинграду и пахла свежим хлебом.
Я боялась сесть в трамвай, шла кружными путями, Обводным каналом. От меня несло свежим хлебом - и я боялась встретить людей. Я пахла хлебом и боялась, что меня съедят. Даже не то что меня, а хлеб на моей груди.
Я вваливалась ночью в нашу комнату с затемненным окном, доставала хлеб - и у нас начинался пир. Я бывала в лучших ресторанах этого мира - ни в одном из них нет подобного блюда. Ни в одном из них я не ела с таким аппетитом и с таким наслаждением.
Ромео делил хлеб ровно пополам, при свече, довоенной, найденной под кроватью, и не хотел взять от моей порции ни крошки. Он учил меня есть.
- Жуй медленно, - говорил он, - тогда больше наедаешься.
Наша трапеза длилась часами, в темноте и холоде блокадной зимы.
Часто я оставляла часть хлеба ему на утро, но он не дотрагивался до него, и у нас скопился небольшой запас.
Однажды Ромео отдал все это соседу-мальчишке за еловые иглы.
- Твоей матери нужны витамины, - сказал этот подонок, - иначе она умрет. Дай мне ваш черствый хлеб, и я тебе дам еловых иголок. Там витамины и хлорофилл. Ты спасешь ей жизнь.
И Ромео отдал.
Он еще не знал, что такое обман.
Я не сказала ему ни слова и весь вечер жевала иглы.
- Только больше не меняй, - проговорила потом я. - У нас сейчас столько витаминов, что их хватит до конца войны...
Этот подонок сейчас там стал большим человеком - а гройсе пуриц. Он занимается все тем же: предлагает людям иголки - витамины, хлорофилл...
Директор, красномордый жеребец, полнел, несмотря на голод. Какая-то партийная кобылица помогла ему комиссоваться и устроила директором. Он не сводил с меня своих глупых глаз.
- Тяжело видеть Джульетту у печи, - вздыхал он, - это не для прекрасного пола, все время у огня.
- Я привыкла, - отвечала я, - играла роли работниц, сталевара.
- И все же, - говорил он, - вы остались у печи одна. Офелия фасует, Дездемона - в развесочном и все три сестры - на упаковке.
- Я люблю огонь, - отвечала я.
Я не хотела бросать печь, потому что путь к распаковке лежал через его конюшню...
Однажды, когда я уже кончила работу и, начиненная, шла к проходной, передо мной вдруг вырос кобель и попросил меня зайти в свой кабинет.
На мне был хлеб, это было опаснее взрывчатки.
Он закрыл дверь и нагло, хамски начал ко мне приставать.
Я вас спрашиваю: что мне было делать?
Если б я его ударила - он бы меня выгнал, и мы бы остались без хлеба.
Если б я уступила - он бы все обнаружил, - и это расстрел.
Что бы я ни сделала - меня ждала смерть.
Он пошел на меня.
Отступая, я начала говорить, что такой кабинет не для Джульетты, что здесь противно, пошло... Он наступал, ссылаясь на условия военного времени. Я орала, что привыкла любить во дворцах, в веронских палаццо, и всякую чушь, которая приходила в голову, потом размахнулась и врезала ему оглушительную оплеуху.
Он рассвирепел, стал дик, злобен, схватил меня, сбил с ног, повалил и уже подступал к груди.
Я попрощалась с миром.
И тут - я всегда верила в чудеса! - завыла сирена - дико, оглушительно, свирепо. Сирена воздушной тревоги выла безумно и яростно, - наверно, мне это казалось...
Он вскочил, побежал, путаясь в спущенных штанах, - как все подонки, он боялся смерти, - штаны падали, он подтягивал их на ходу на свою трясущуюся белую задницу, и я засмеялась, захохотала, впервые за всю войну, и прохохотала всю воздушную тревогу, - это, конечно, был нервный приступ: я ржала и кричала "данке шен, данке шен" славному Люфтваффе, хотя это было абсолютным безумием...
До бомбоубежища он не добежал, его ранило по дороге шрапнелью, и вы не поверите - куда! Конечно, война - ужасная штука, но иногда шальная шрапнель - и все!..
Мы ожили - я, Дездемона, Офелия, Укрощенная Строптивая. Мы пели "Марш энтузиастов"...
Он потерял к нам всякий интерес. И к театру. И вообще - к жизни. Он искал смерти - он потерял все, что у него было. Вскоре он отправился на фронт. Рассказывают, что он дрался геройски, - так мстят за святое, причем, как утверждали, целился он не в голову...
Прорвали блокаду, мы выехали из Ленинграда через Ладогу, в Сибирь, после войны вернулись, жили еще лет двадцать на болоте, а потом вот приехали в Израиль. Я играла на иврите, уже не Джульетту - ее мать, потом кормилицу.
Живем мы втроем - я, Ромео и Джульетта. Вы не поверите - его жену зовут Джульетта.
Сплошной Шекспир...
Я как-то сказала ему, чтобы он женился на женщине, от которой пахнет не духами, а свежим хлебом, - и в кибуце он встретил Джульетту.
Он был гений, мой Ромео - он играл на флейте, знал китайский, водил самолет. И вы не поверите, кем он стал - директором хлебозавода в Холоне. Мне стало плохо - я все еще помнила того. Из этого вот шкафа я достала старинное направление на аборт и стала махать перед его красивым носом.
- Что это? - спросил он.
- Направление на аборт! На который я не пошла. Но если б я знала, кем ты станешь!.. Ты же все умеешь - стань кем-нибудь другим. Инженером. Философом. Разводи крокодилов!
Но кто слушает свою маму?
Иногда вечерами он приходит и достает из-под рубашки горячую буханку.
-- Дай мне лучше еловых иголок, - говорю я, - мне необходимы витамины...

Александр и Лев Шаргородские
 
shutnikДата: Суббота, 31.12.2011, 08:35 | Сообщение # 30
дружище
Группа: Друзья
Сообщений: 391
Статус: Offline
Маленькое волшебство

Холода той зимой стояли страшные. Воробьи мёрзли на деревьях и сбивались то там, то здесь в тёплые кучки, грели друг друга. Снегу навалило – по самые подвальные окошки. Иногда чуть-чуть оттаивало, и тогда карнизы обрастали длинными сосульками, которые так и норовили отломиться и сорваться вниз, кому-нибудь на голову, так что по улицам становилось небезопасно ходить.
Накануне второго адвента меня после трёх безуспешных химиотерапий выписали домой, умирать... Вернее, попрощаться со всем, что дорого, перед тем, как окончательно заберут в хоспис.
«А может быть, удастся обойтись без этого, – думал я с надеждой. – Дай Бог, всё закончится быстро». Моя прабабка по материнской линии умерла от рака желудка в девяносто два года, легко, почти не страдая. Меня боль мучила, но не сильно: зудела внутри, царапалась и грызла, точно маленький зверёк, отдаваясь в плечо и почему-то в левое колено. Иногда я, чтобы отвлечься, представлял себе, что несу за пазухой хомячка, который проел клетку и пытается выбраться на волю, вот только не знает, куда.
Так что чувствовал я себя не так уж плохо – лучше, чем можно было ожидать – и решил провести своё последнее Рождество вдали от праздничной городской сутолоки, от сочувственных ахов и вздохов, от четырёх родных стен, пропитавшихся насквозь тягучей энергетикой болезни. Я снял полдомика в деревне под Регенсбургом на берегу незамерзающей реки Зульц. Хозяйке – симпатичной пожилой фрау в традиционном баварском переднике и с чёрной накладной косой – объяснил своё состояние, чтобы не устроить ненароком неприятного сюрприза перед праздниками. Каждое утро она ставила перед моей дверью кувшин с ледяной водой, и весь день я пил её маленькими глотками, заглушая мутную слабость и тошноту. Постепенно эта живая вода проникала в мою испорченную химией кровь, вместе с запахами гари – многие дома на нашей улице топились углём – и свежего хлеба, светом разноцветных фонариков и звучным плеском реки. Если не исцелила, то, по крайней мере, придала сил. Я даже перестал хромать. Гулял по два-три часа в день, невзирая на мороз, по небольшому – в пять ларьков – рождественскому рынку на главной площади и вдоль набережной, разглядывая украшенные еловыми ветками и вороватыми Санта Николаусами дома, палисадники с обледенелыми садовыми гномами да неперелётных уток, безвольно дрейфующих вниз по течению.
Набережную никто не чистил от снега. Только в самой середине улицы одинокие пешеходы протоптали тропинку, такую тонкую, что идти по ней приходилось, точно циркачу по канату – ставя ноги одну перед другой. Помню скрип подошв по новенькой свежеутрамбованной белизне, струйки дыма над крышами – серые на фоне ночного неба – и огромные серебряные звёзды в чёрных волнах Зульца. Я забрёл непривычно далеко от дома и, кажется, заблудился. А может, и нет – если брести всё время вдоль берега, река выведет, но я не знал, в какую сторону двигаться, да и не хотел знать. Хомячок за пазухой присмирел – озяб, должно быть – и сидел тихо-тихо. Окрестный пейзаж казался неумелым наброском, выполненным в чёрно-белых тонах. Тёмные и зернистые, как мука грубого помола, стены. Лохматая ёлка. Сухие метёлочки травы, торчащие из сугроба. Пустая банка из-под пива на снегу. Кривой фонарный столб. Остатки низенького деревянного забора, полукольцом опоясавшего ёлку. Здесь не витало в воздухе предвкушение Рождества. Ни капли цвета, ни искорки оживления. Это явно был небогатый район.
– Уныло, да?
Раздавшийся сзади хрипловатый мужской голос заставил меня вздрогнуть. Я резко обернулся – худой парень в натянутой на уши вязаной шапке – почти такой же, как у меня – и с большим рюкзаком за плечами переминался с ноги на ногу под негорящим фонарём. В тускло-молочном ночном свете черты его лица казались заострёнными, а кожа – неестественно бледной, словно обмороженной. Я как будто взглянул на себя в зеркало, но ощущение странного сходства исчезло почти сразу же.
– Такие места обходит стороной Санта Николаус, правда? – усмехнулся парень. – Но ничего, сейчас мы это исправим.
Он зубами стянул перчатку, прищёлкнул пальцами – легонько, как дрессировщик на арене – и тут же на ёлке дрожащими язычками пламени вспыхнули золотые огоньки. Дробясь и отражаясь в снегу, они окутали дерево мягким праздничным сиянием.
– Как вы это сделали? – спросил я, поражённый.
– Спросите лучше, почему, – улыбнулся он в ответ и протянул мне ладонь, как будто не для рукопожатия, а точно собирался кормить с руки птицу. – Кевин.
– Александр, – представился я. – Алекс. Так почему?
– Потому что кто-то в этом старом, плохо оштукатуренном доме, в самом бедном квартале города, ждёт чуда.
– Ребёнок?
Он кивнул и сбросил с плеча рюкзак. Извлёк оттуда разноцветный пряничный домик, осыпанный сахарной пудрой и с марципановыми фигурками Гензеля и Гретель на крыльце, и осторожно поставил под ёлкой на снег.
– Теплеет, вроде. Не размок бы, – заметил обеспокоенно.
– Да какое «теплеет»? – чуть не расхохотался я, но сдержался, боясь растревожить уснувшую боль. – Если будем здесь стоять, скоро превратимся в ледяные скульптуры. Вы из какого благотворительного фонда?
– Ни из какого, – усмехнулся Кевин. – Я сам по себе. Но вы правы – холодно. Предлагаю пойти в «Танненбаум», тут, за углом. Обслуживание так себе, но кофе подают горячий, и можно посидеть, поговорить.
Кафе «Танненбаум» напоминало аквариум, до краёв заполненный мутной янтарной водой. В нём – в ярко-жёлтом свете и табачном дыму – уже плескалось несколько рыбок, и я смутился, внезапно застеснявшись своего болезненного вида. Напрасно: никто из гостей за соседними столиками не обратил на меня внимания. Все уставились на Кевина. Как-то странно смотрели, почтительно и испуганно, словно на воскресшего из мёртвых.
– Вас здесь знают, – предположил я.
Почему-то мне даже не пришло на ум, что мой новый знакомый может оказаться местным. У него был вид человека, находящегося в пути, и не только из-за рюкзака.
– Я бывал тут пару раз, – ответил он уклончиво.
Мы заказали по чашке кофе – сладкого и такого густого, что на нём хоть сразу можно было гадать. Так я и делал – сидел и разглядывал коричневые витые узоры. Откуда-то со стороны кухни доносился бой часов. «Кукушка, кукушка, сколько дней я проживу после Рождества?» Одиннадцать. Добрая фрау, наверное, думает, что квартиранту стало плохо на улице и его, то есть меня, забрали в больницу.
– Детство, – заговорил Кевин, – заканчивается тогда, когда в жизни перестаёт случаться маленькое волшебство. Когда за выпавший молочный зуб фея больше не платит конфеткой, когда пасхальный заяц не рассовывает по углам шоколадные яйца, когда пуст остаётся рождественский сапожок. Понимаете, я рано потерял мать, и это было страшное несчастье. Но по-настоящему я осознал потерю два месяца спустя – когда в дом пришло Рождество, без ёлки, без подарков. Не вошло, а постояло в дверях и повернулось к нам спиной. Отцу было не до праздника – он сам чуть не слёг от горя. В такие моменты осознаёшь, что стал взрослым в худшем смысле этого слова – человеком, которого никто не любит.
Я хотел возразить, но Кевин, улыбнувшись, приложил палец к губам.
– Шшш... Вы правы. Взрослых любят тоже. Но разве человек, купаясь в любви, не ощущает себя ребёнком? Так вот, – продолжал он, – мне тогда только-только исполнилось семнадцать лет. Нормальный возраст для взросления. Так что, хоть и приходилось трудно, на судьбу я не жаловался. Но семи–девятилетние? Детство которых оборвалось внезапно и так чудовищно рано... а то и вовсе его не было? Повзрослевшие едва ли не в младенчестве, в детских домах, в семьях асоциалов, наркоманов или алкоголиков? Неродные дети, которых демонстративно притесняют. Жил у нас по соседству такой мальчишка. Его воспитывал дядя, кажется, или другой какой-то родственник. Малыш спал в холодном подвальном помещении, в комнатке с одним решетчатым окном и бетонным полом. Как-то подобрал на улице бездомного котёнка и кормил у себя в подвале. Дрессировал, помню, возле нашей калитки, учил прыгать через палочку. А потом дядя – или кто он ему был – спьяну котёнка задушил и даже похоронить не позволил. Мальчишка смастерил из веток самодельный крестик, так и тот дядя разломал.
– И что теперь с этим ребёнком? – спросил я. Почему-то мне сделалось неловко, как будто мой собеседник только что поведал нечто постыдное о себе.
Кевин пожал плечами.
– Вырос. Каким вырос – это другой вопрос. Но мне не выросших жалко – большие сами за себя в ответе, – а маленьких, беззащитных. Cкольких из них бьют дома, запирают, морят голодом, шантажируют так или эдак. «Вот сдохну, тогда узнаешь, каково быть сиротой» – самая лёгкая форма шантажа, а как она калечит. Моральное насилие бывает иногда хуже физического, но если во втором случае может вмешаться полиция, то в первом – ничего сделать нельзя. Мать или отец всегда правы. Я одно время работал в социальном ведомстве и знаю, как трудно защитить ребёнка от его родных. Самое тяжёлое – знать, что кто-то нуждается в твоей помощи и хотеть помочь, но не иметь права вмешаться... Я столько всего видел, – добавил Кевин по-детски беспомощно, и – от воспоминаний об увиденном – глаза его потемнели, а выражение лица стало жёстким.
– Что-то подобное чувствуют врачи, – сказал я, думая о своём.
Кофейная гуща, вязко переливаясь, пророчила мне долгую и безоблачную жизнь. Захотелось встать и хватить чашкой об пол.
– Да? – встрепенулся Кевин. – Вероятно. Меня никогда не интересовала медицина. Даже отвращение к ней испытывал инстинктивное. Так вот... эти истории так переполнили моё сердце, что стали выплёскиваться наружу, как кипяток из чайника. И тогда – помню, это был канун Пасхи – я накупил всяких сладостей и пошёл по домам своих подопечных. Примерно сорок адресов. Нет, не передавал из рук в руки. Ставил возле дверей или прятал в саду, но так, чтобы можно было легко найти. Это должно быть волшебством – вы не забыли? А после бродил по улицам и везде – наудачу – оставлял гостинцы. Особенно там, где видел у подъездов качели, горки, песочницы или где сушилось детское бельё на верёвках. В ту ночь я для всего города сыграл роль пасхального зайца.
Я зажмурился и представил себе Кевина, с таким же большим рюкзаком, как сегодня, только по-весеннему легко одетого. Представил, как он крадётся по мокрому от лунного блеска тротуару среди юной зелени. Забирается в чужие сады, но не для того, чтобы что-то украсть, а наоборот – отдать другим немного душевного тепла.
– Наверное, удивительное чувство...
– Да, похоже на наркотик, – признался Кевин. – Вызывает эйфорию и облегчает боль.
Он вздохнул и посмотрел на меня искоса, чуть наклонив голову. Я украдкой обвёл взглядом столики, и увидел, что люди вокруг также склонили головы, прислушиваясь к его словам.
– И я подсел на него по-настоящему. Сначала два раза в год, на Пасху и на Рождество, покупал и разносил подарки. Тем, кто – как я знал – беден. Тем, кто нелюбим. Собственно, это не одно и то же. Бедность не исключает любви, как и наоборот. Потом стал делать это чаще – каждый раз, когда оставались от зарплаты деньги. Обходил с рюкзаком за спиной не только наш город, но и соседние. Блуждал по деревням и сёлам... всё дольше и дольше, и подарки в рюкзаке не кончались. Время как будто растянулось или, наоборот, сжалось, обратилось в сплошную череду праздников. Каждый новый день стал поводом подарить кому-то радость. А ещё в пальцах появилась некая сила, какое-то странное умение...
Он поднял над головой правую руку и опять, как тогда у елки, легонько, точно циркач, прищелкнул. В ту же секунду с лепного карниза, с тяжелой латунной люстры, с лопастей вентилятора, громадной стрекозой застывшего под потолком, хлынул прохладный ёлочный дождь.
В кафе сделалось так тихо, что слышно было гудение водопроводного крана на кухне и обиженное квохтание батарей. Кевин победно улыбнулся.
– Маленькое волшебство. Не настоящее чудо, а так, ерунда: здание украсить, лампочки зажечь. Или вот еще...
Он быстро провел рукой у меня над ухом, и в ладони его очутился лакричный леденец в прозрачной целлулоидной обёртке.
– Простите, – сказал извиняющимся тоном, – для вас получилось незамысловато. Наверное, потому, что вы уже не ребёнок. Но всё равно попробуйте, поднимает настроение.
Я насторожённо взял конфету и опустил в карман. Раньше мне нравился вкус лакрицы, но в последние недели болезни при одной мысли о нём горло сдавливал рвотный спазм.
– Ладно, Алекс, рад был познакомиться. Удачи вам, – и последней традиционно-прощальной фразой как по живому полоснул. – Будьте здоровы.
Я не успел ответить, только моргнул оторопело, а Кевин уже вышел из кафе и растаял в тёмных изгибах улиц за пять минут до того, как пробило полночь.
Наутро я рассказал хозяйке домика о странной встрече. Добрая женщина без удивления выслушала историю Кевина, но разволновалась, когда я упомянул подаренную им конфету.
– Съешьте её. Обязательно съешьте! У нас в прошлом году девочка выздоровела от лейкемии после его угощения.
Я кинулся искать леденец по карманам, но тот, как назло, провалился в подкладку. В конце концов, распоров материю, мы с хозяйкой извлекли подарок Кевина, уже без обёртки, запачканный налипшими на него пушинками синтепона.
Я ожидал, что от лакрицы меня вывернет наизнанку, но ничего плохого не произошло. Никакого вкуса, только приятное послевкусие – как будто проглотил пахнущий весенним лугом сгусток тумана.
Это случилось десять лет назад, и до сих пор я жив-здоров. Уснувшая в тот вечер боль так и не проснулась больше, и весь организм постепенно отдохнул от химии, восстановился. Я думаю, ошиблись тогда врачи с диагнозом, не от того меня лечили. А может, маленькое волшебство помогло.

Джон Маверик

рассказ написан этим замечательным автором ровно десять дней назад
 
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
Страница 2 из 28«12342728»
Поиск:

Copyright MyCorp © 2017
Сделать бесплатный сайт с uCoz