Дата: Воскресенье, 27.11.2022, 11:04 | Сообщение # 571
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 334
Статус: Offline
В дверь позвонили. Звонили не так, как обычно - долго и протяжно. Я открыл, на пороге, полубоком, в профиль ко мне, стоял солидный мужчина, чуть старше меня, в шляпе, в бежевом плаще и с портфелем в руках. Он отстраненно смотрел в сторону лестницы. Мне показался знакомым его профиль. - Квартира Мареевых?- спросил он, выдержав паузу. Я кивнул головой. Ничего удивительно в визите абсолютно незнакомого мне человека не было. Папу продолжали любить и помнить даже после его смерти. Сегодня отцу должно было бы исполниться 70. - Я пройду...- то ли спросил, то ли утвердился в собственном желании мужчина. Не дожидаясь ответа, он протиснулся мимо меня в квартиру, неся впереди себя портфель. Я пожал плечами: - Как будет угодно.. Он долго с интересом рассматривал гостиную - мебель, фотографии на стене, статуэтки. - Вот значится, как жил Сергей Михайлович! - удовлетворительно сказал посетитель, радуясь за папу,- Вы не против? Он пододвинулся к столу и достал из портфеля бутылку коньяка, банку шпрот, лимон. - Вам довелось поработать с моим отцом?- я поставил две рюмки. - К сожалению, нет..- мужчина снял шляпу и положил её на стол. - Мне довелось его знать!- он неожиданно встал, как военный по стойке смирно и, склонив голову, представился : - Константин Федорович! Наши глаза встретились. Он впервые за всё время посмотрел на меня. - Николай,- ответил я ему. - Помянем Сергея Михайловича! - снимая плащ, утвердительно предложил Константин Федорович. - Когда-то давно ваш отец работал в нашем городишке...- начал он разговор после того, как мы выпили. У меня ёкнуло под ложечкой. Нехорошая мысль проскользнула в голове. Неожиданный посетитель, судя по возрасту, вполне мог быть моим старшим, сводным братом. Он, заметив, как я напрягся, хлопнул дружески меня по руке и рассмеялся. - Да нет, что вы! - шумно вдохнул носом воздух и мечтательно произнёс: - О таком только можно было мечтать! - Мне 12 "стукнуло",- спустя время продолжил он,- Я записался к нему на хор, когда Сергей Михайлович появился в нашем Доме пионеров. - Можно закурить?- вдруг резко спросил он, увидев пепельницу на столе. Я опять кивнул. Константин Федорович достал пачку дефицитных сигарет. - Дом пионеров...Старое, одноэтажное здание. Секция борьбы и бокса, плюс танцевальный кружок и ещё рукоделия,- грустно сказал он, выпуская струю дыма в потолок. - В его кружок пришли всего три человека. Я и ещё две девочки. Сергей Михайлович прослушал нас и сказал, что слух у нас определенно есть. Потом посмотрел мне в глаза и сказал, что нужно много заниматься, чтобы что-то получилось. - Я поверил ему. - Константин Федорович разлил коньяк по рюмкам.- Мне нравилось петь и не нравился бокс. Все мальчишки смеялись надо мной. Несколько раз даже побили!- рассмеялся гость,- Даже мама не одобряла.. Он долго рассказывал о своём детстве, про хор и моего отца. Мы выпили почти весь коньяк. На душе стало хорошо. Я почти не говорил, мне приятно было слушать про папу. Я представлял его молодым и красивым, руководящим кружком пения в далёком и неизвестном мне Доме пионеров. - А потом случился казус..- Константин Федорович затушил сигарету, - К празднику 7 ноября мы подготовили музыкальные номера. Мне выпало исполнять " Соловья" Алябьева. Оригинал был ваш отец. В нашем захолустье... и Алябьев.. - Помню, очень шумно было в зале,- Константин Федорович уткнулся взглядом в стол, вспоминая события того вечера,- Народ, после демонстрации и возлияний, никак не затихал. Девочки переволновались и кое-как отработали свои номера. Сергей Михайлович аккомпанировал нам на пианино. А потом ведущая назвала моё имя...- Не помню, как вышел, как начал петь... Всё было, как в тумане...Пытался найти лицо в зале, чтобы сосредоточиться. А потом кто-то свистнул и я услышал - Научите его петь! - " Валенки" давай! - Да он в ноты не попадает! - кричали мне отовсюду со своих мест. Кто-то смеялся. Я видел как со стыда выбежала из зала моя мама...Зрители были правы! Как же я тогда фальшивил! Господи-прости! Но я старался. Изо всех сил! - засмеялся Константин Федорович, закрыв лицо руками. Я смеялся вместе с ним, отчётливо представляя себе картину того вечера. Неожиданно его смех перешёл в плач. Плечи Константина Федоровича вздрогнули совсем по -детски. Послышались всхлипы. Я смотрел на него, не понимая, что произошло. - Я готов был провалиться под землю..Сердце стучало в висках. Я дал себе слово, что больше никогда не выйду на сцену... - Он не стесняясь, грубо, по мужски, махнул ладонью по лицу, стирая слезы, - А потом стало тихо. Это Сергей Михайлович хлопнул крышкой пианино и затем, не спеша вышел на середину сцены, повернулся к зрителям и громко произнёс: - Можно петь голосом, а можно петь душой. Сердцем. Только что мы имели возможность прикоснуться к Таинству. Не всем понятен сей промысел. На то оно и таинство... - В ноты, говорите не попал?!- вдруг громко спросил он всех присутствующих. - А сами всегда попадаете? Толпа притихла. - Это же дети,- он показал рукой в нашу сторону,- Ваши дети. Они только учатся. Это их первые шаги. Можно сказать, первый полёт! Сергей Михайлович вдруг обратился к мужчине в первом ряду: - Вот вы,- показал он рукой,- Вы громче всех смеялись. Я прошу вас выйти на сцену и что-нибудь нам исполнить! Хоть " Валенки". А я вам подыграю на пианино. Человек заёрзал на месте и вжался в сиденье: - А чо я то? Я ничего.. - Тогда и нечего ржать, как лошадь Пржевальского! Толпа засмеялась над своим товарищем. Сергей Михайлович подошёл ко мне, взял за плечи и громко, так, чтобы все услышали, сказал : - Это не ты в ноты не попал...Это ноты не смогли подстроиться под тебя...Или аккомпанемент. Извини, Костя, это моя вина...
Константин Михайлович встал и начал собираться. Уже в дверях он задержался. Ткнул в меня пальцем: - Похож на отца. Спасибо за всё. Если бы не он, не стоял бы я здесь сейчас... Я вышел на лестничную площадку и долго провожал взглядом его удаляющуюся фигуру в бежевом плаще. Уже дойдя до низа, он остановился, снял шляпу и задрав голову крикнул мне: - Сергей Михайлович был прав! Иногда и вправду, ноты не успевают подстроиться! Можете мне поверить на слово! Я дирижёр! Облокотившись на перила, я ещё долго стоял на площадке и вдруг вспомнил, откуда мне знаком сегодняшний гость. Его профиль часто можно было видеть на экране телевизора, во главе большого симфонического оркестра..
Дата: Суббота, 03.12.2022, 06:13 | Сообщение # 572
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1544
Статус: Offline
В Мише всегда жило два человека. Полчеловека в нем было русского — от мамы, учительницы языка и литературы, вторая часть — ненавистная ему — была от еврейского папы, которого он никогда не видел, но ненавидел... всю жизнь: за нос свой, за курчавость, за то, что он бросил маму, когда Миша еще не родился.
Мама была божеством. Это был первый человек, которого он увидел в этом мире. Она была для него первой женщиной, и даже после, когда он стал любить своих женщин, он всегда понимал, что они ее жалкая копия, и первые две жены, которых он привел домой еще при жизни мамы, всегда ей проигрывали и, в конце концов, уходили, забрав детей.
Мама была всегда. Когда он еще не мог ходить, он не мог пробыть без нее даже минуты, он сосал ее грудь почти до двух лет, и его отняли от ее сиськи, используя насилие. Ее грудь мазали горчицей, заманивали соской с медом, вареньем и сахаром, но он рвался к ее груди, которая его защищала своим теплом и нежностью, он плавал в ней, потом ползал по ней, плыл на ней, как на ковчеге, в непознанную жизнь и долго не мог пристать к своему берегу, не мог оторваться от маминой сиськи, — так говорили две бабки, мамина мама и ее родная сестра, у которых он смиренно оставался, когда мама ходила на работу, но он ждал, ждал, ждал и никогда не ложился спать, пока она не приходила.
Единственное, чем бабки могли его успокоить, были книги, они по очереди читали книги из большой библиотеки деда-профессора, все подряд — от античных трагедий до устройства мироздания, вторая бабушка читала ему сказки народов мира, а потом «Библию». Он научился читать в четыре года и потом уже сам читал все подряд, как ненормальный.
Он и был ненормальный для всех остальных детей во дворе и их родителей. Ну что можно сказать о мальчике, который во дворе не играет, ходит гулять только с мамой в парк, где они оба садились на лавочку, и оба открывали книги и читали, и грызли яблоки, и пили чай из термоса, а потом уходили домой?..
Миша долго держал маму за руку, и только в третьем классе он вырвал свою руку из маминой, когда влюбился в учительницу английского языка.
Он поступил в школу в мамин класс и был счастлив, что целый день мог видеть маму. Миша не мог ее подводить и учился, и был первым учеником, ему это было нетрудно.
В третьем классе он впервые узнал, что вторая половина его не всем нравится. Мальчик из соседнего класса сказал ему, что он жид. Миша знал, что есть такой народ — евреи, но он даже не мог предвидеть, что он, Миша Попов, имеет какое-то отношение к этому народу.
Он вернулся из школы задумчивым и несчастным, дома были только бабки — и они смущенно пытались объяснить ему, что все люди — братья, но его это не устроило, и когда пришла домой мама, усталая и с горой тетрадок, он не бросился к ней.
Миша всегда помогал ей, снимал с нее обувь и пальто, потом ждал, когда бабки ее покормят, и только уж потом садился с ней вместе проверять тетрадки, и это было их время, когда они говорили обо всем.
На этот раз он, выдохнув, выпалил ей:
— Мама, я что, еврей?
Мама вспыхнула и покрылась красными пятнами, потом вытерла сухие глаза.
Она ждала этого вопроса, но надеялась, что это услышит позже. Она не привыкла врать своему сыну и пошла в спальню. Вернулась через пару минут и закурила. Она никогда не курила при нем, не хотела подавать дурной пример, но сегодня у нее не было сил сохранять лицо.
Она молча показала Мише чужого мужика — толстого, кучерявого, с веселым глазом, он в одной руке держал гитару, а другой властно — маму за плечо.
— Это твой отец, — сказала она глухо. — Он живет в другой стране, у него другая семья.
И замолчала.
Миша с ужасом и отвращением смотрел на этого долбаного барда и сразу не полюбил его. Он просто понял, что одна его половина отравлена ядовитой стрелой, у него первый раз кольнуло в самое сердце, и он упал на пол.
В доме начался крик. Пришел доктор Эйнгорн, друг одной из бабок, он послушал Мишу и сказал, что это нервное и бояться не надо. Мишу уложили в постель, и круглосуточный пост из бабок следил за ним, как за принцем.
Он неделю не ходил в школу, но зато прочитал весь том энциклопедии, где были статьи про евреев.
Многое ему нравилось, но только до тех пор, пока образ далекого папы не закрывал горизонт, и тогда он кричал невидимому папе: «Жид! Жид! Жид!» — и плакал от отчаяния под одеялом.
С того жуткого дня он стал немножко антисемитом. Он издевался над Эллой Кроль, сидевшей с ним за одной партой.
Раньше он с ней дружил — она тоже много читала, неплохо училась, — но теперь она стала врагом его половины, и он стал ее врагом и мучителем.
Он истязал ее своими словами, он был в своей ненависти круче Мамонтова, который каждый день бил ее сумкой по голове и предлагал поиграть в «гестапо».
Элла молчала, не отвечала, пересела к Файзуллину и стала смотреть на Мишу с явным сожалением.
Ее родители, пожилые евреи, видимо, научили ее, как надо терпеть, и она терпела — единственный изгой в школе интернациональной дружбы, куда приезжали зарубежные делегации поучиться мирному сосуществованию.
Миша всегда выступал на этих сборищах со стихами разных народов, и ему хлопали все, кроме Кроль и Мамонтова, который подозревал, что Миша не совсем Попов, но в журнале в графе «национальность» у Попова стояла гордая запись «русский», сокращенная до «рус.».
Мамонтову крыть было нечем, но дедушка Мамонтова в прошлом был полицаем, и он научил его игре, в которую он играл на Украине в годы войны.
Они сидели на окраине городка и с сослуживцами на глаз выцарапывали из толпы беженцев — евреев. Дедушка Мамонтова имел такой нюх, что определял евреев, даже если в них текла восьмушка крови подлого семени, но он еще с десяти метров выщемлял из толпы комиссаров, и тут ему равных не было.
На исходе войны он убил красноармейца и с его документами стал героем. До сих пор ходит по школам и рассказывает о своих подвигах.
Мамонтова Миша боялся. Когда тот пристально смотрел ему в глаза, он всегда отводил взгляд и склонял голову.
Мамонтову он решительно не нравился, но мать Миши была завучем. И Мамонтов терпел, как человек, уважающий любую власть. «Власть от Бога», — говорила ему бабушка и крестилась при этом, и внучок тоже так считал до поры до времени.
Миша собирал металлолом без охоты, но с удовольствием ходил за макулатурой: там, в пачках, связанных бечевкой, он находил старые газеты, никому ненужные книги с ятем и много другого, чего другим было не надо. Он брал пачки макулатуры, шел в парк и застревал на долгие часы, разбирая пожелтевшее прошлое.
В том драгоценном хламе он многое нашел из времени, которое не застал, и многое понял из старых газет про свою родину; так он узнал про Сашу Черного, Аверченко, Зощенко и Блока, там были имена, которые в школе только упоминали, а он знал наизусть и удивлял учителя литературы, который даже не слышал о них.
Он перестал ходить в шахматный кружок, когда услышал от Мамонтова, что это еврейский вид спорта, и записался на стрельбу из лука.
Это редкий вид спорта, на который ходили в основном некрасивые девочки: когда натягивают тетиву, она должна упираться в середину носа, и у тех, кто занимался давно, нос был слегка деформирован, никакая красивая девочка такого себе не позволит. Робин Гудом он не стал, но, проходя по двору с такой амуницией, он имел авторитет у неформальной молодежи, которая сидела на террасе детского сада во дворе дома и пила вино под песни Аркаши Северного и других певцов уголовной романтики. С неформалами сидели их марухи, которые служили им поврозь и вместе.
Миша был отъявленным индивидуалистом и солистом по натуре. Один раз он ее уже испытал страсть: когда к ним в Тушино приехала кузина из Вологды, студентка пединститута. Она неделю шастала у них по квартире в трусах и без лифчика, считая Мишу китайской вазой. Бабки гоняли ее, но Миша успел рассмотреть ее анатомию почти в деталях, и, когда она уезжала, она прижала его голову к своей немаленькой груди, и у него голова закружилась, он чуть не потерял сознание, задохнувшись в ущелье меж двух ее выпуклостей.
Она уехала, и он еще долго помнил этот головокружительный запах духов и пудры на бархатных щечках.
Он даже написал стихи об этом переживании, подражая Есенину.
Он начал созревать, и тут с ним случилась катастрофа: у него появилась перхоть — мелкая белая пыль на плечах, от которой он никак не мог избавиться. Мамонтов отметил в нем эту перемену и сказал громко на весь класс:
— Попов — пархатый.
Все засмеялись, кроме Эллы, которая вроде даже его пожалела, но не подошла.
Миша вернулся домой и два часа мыл и чесал голову, белый снег сыпался с головы, и он отчаялся.
Пошел к бабкам на кухню искать спасения, бабки переглянулись и дали ему касторовое масло, которое он стал втирать каждое утро перед школой, и еще он стал мамиными щипцами расправлять волосы, он хотел прямые волосы, как у Звонарева, с челкой, но кудри завивались, щипцы не помогали.
Мама сначала смеялась над ним, а потом поняла его усилия и сказала ему, что кудри у тех, у кого много мыслей, и его волосы станут прямыми, как только мысли улетят от него к другому парню, а он станет дураком с прямыми локонами, и мужчине не стоит придавать такое значение внешности.
Он долго стоял против зеркала и смотрел на себя, он себе не нравился, его раздражало все: рост, вес, сутулость, перхоть, прыщи. Он хотел быть Жюльеном Сорелем из «Красного и черного», а в зеркале он видел толстого мальчика в очках, не похожего даже на Пьера Безухова, и еще перхоть.
Он накопил два рубля и пошел к косметологу в платную клинику. Женщина с фамилией Либман осмотрела его, потом заглянула в карточку, удивилась и сказала:
— Знаете, Попов, я могу выписать вам кучу мазей и лекарств, но у нас, евреев, это наследственное, у нас слишком много было испытаний, и это плата за судьбу. Относитесь к этому дефекту нашей кожи с другой точки зрения, считайте, что это горностаевая мантия, несите ее достойно, как испанские гранды, которыми мы стали после инквизиции, это знак отличия, а не физический недостаток. Я вас, конечно, понимаю, вы мальчик, вам нравятся девочки. Встречайтесь с нашими девочками, и у вас не будет проблем.
Он вспыхнул и сказал ей грубо:
— Я не еврей.
Хлопнул дверью и выскочил на улицу.
Доктор Либман, качая головой, сказала ему вслед:
— Ты не еврей, мальчик, но что делать, если все евреи похожи на тебя...
Мантия лежала на его плечах и доводила до исступления, он даже хотел побриться наголо, но посмотрел на голый череп физика Марка Львовича, которого обожал, и заметил на его лысине красные пятна и сугробы на плечах.
Он передумал и стал с этим жить. Он умел усмирять себя, находил аргументы и терпел свое несовершенство с тихой покорностью.
Окончив школу на год раньше, Миша поступил в университет на филолога и окунулся в чудесный мир слов. Он плыл в этом море, как дельфин, постигал его пучины и бездны, проникал через толщи лет и эпох — Миша был в своей стихии. Он пробовал писать в какие-то журналы, его даже напечатали, и Миша был счастлив. Его бабки купили сто журналов с его текстом и раздали всем знакомым.
И был ужин, где его семья — самые любимые женщины — пили какое-то дрянное винцо. Мама ему налила настойки, и он первый раз выпил за первый гонорар. Миша был счастлив, но утром пришла повестка.
В тот год студентов стали брать в армию. Старухи заплакали. Они помнили войну, их мальчики остались там, а они остались в этой жизни одни без любви.
Маму бабка родила без любви, из благодарности к деду-профессору, который спас их от военных невзгод.
Бабки рыдали, мама звонила доктору Эйнгорну, и он обещал подумать. И тогда Миша встал и сказал:
— Я иду, как все, я прятаться не буду, я не еврей какой-нибудь.
И дома стало тихо. И все поняли, что он не отступит. И он пошел.
Он попал в подмосковную дивизию, в образцово-показательную часть, и наступил ад.
Из ста килограммов за месяц он потерял двадцать, за следующий — еще пятнадцать; он два раза хотел повеситься; он падал во время кросса, и все его ненавидели, и он вставал, и его несли на ремнях два сержанта, а потом били ночью хором, всей ротой, но он выжил, он не мог представить себе, что его привезут домой в закрытом гробу и все три женщины сразу умрут, и он решил жить, и сумел. Через два месяца его забрал к себе начальник клуба, и жизнь приобрела очертания. Приехали мама и старухи и не узнали его: он стал бравым хлопцем — стройным, курящим и пьющим, он уже стал мужчиной, с помощью писаря строевой части Светланы, женщины чистой и порядочной, сорокопятки, так она называла свой возраст.
Она взяла его нежно и трепетно, с анестезией: заманила на тортик из сгущенки и печенья, а в морсик щедро сыпнула димедрольчика, и он стал мужчиной и ничего не почувствовал. Потом еще пару раз она брала его силой. А потом он сказал ей, что ему хватит, и она перешла к следующей жертве, коих в полку было у нее лет на триста.
Он стал выпивать вполне естественно, курить папиросы и выпускал один полковую газету «На боевом посту». Так прошло два года, и он вернулся ровно 17 августа 1991 года и попал в другую страну.
Страна вступила в эпоху перемен. Он проспал сутки, а потом купил в киоске пачку газет, засел в туалете и вышел с твердым убеждением, что грядет революция, и она случилась ровно через сутки.
Он пошел к Белому дому и попал в первые ряды защитников. Увидел людей, которых раньше не знал. Он чувствовал, что они есть, но вот реально увидел первый раз, их были тысячи, их были тьмы и тьмы, и они собирались стоять до конца.
А потом была ночь с 19-го на 20-е, и пошли танки, и три парня, с которыми он познакомился на баррикадах, легли под танки, и танки сделали из живых мальчиков, ровесников его, бессмысленных жертв и героев.
Их подвиг помнят безутешные родители и совсем немного людей. Те, ради кого они погибли, стараются реже о них вспоминать, люди не любят долгих страданий. А мальчиков нет, и их родители каждый день жалеют, что пустили их во взрослые игры, не закрыли дома.
Были бы тверже — были бы с детьми, а теперь у них есть посмертные ордена и гранитные памятники, где их дети смеются каменными губами...
Сначала рухнула одна бабка, следом за ней — другая. Рухнули, как колонны в аквапарке, и похоронили вместе с собой Храм его семьи.
Они с мамой стали жить вместе с его новой женой и дочкой, и квартира, которая осиротела, сразу наполнилась топотом детских ножек и криком, который звучал музыкой. Мама полюбила девочку со звериной силой, ее нельзя было оторвать от нее, она даже обижала жену, которая тоже желала любить своего ребенка, но бабушка решила, что родители могут только испортить девочку. Она терпела выходные, когда они болтались дома, зорким соколом смотрела, чтобы они ее не повредили и не отравили, в будние дни царила, вцепившись в девочку, как в спасательный круг своей уходящей жизни.
Когда девочка подбегала на нетвердых ножках, бабушка топила свое лицо в ее кудряшках, пахнущих ее детством, и теряла сознание, и не могла с ней расцепиться. А весной она увезла ее на дачу, где ей никто не мешал пить бальзам ее щечек, волос, ручек и ножек.
...Когда Миша встречал признаки еврейской темы в любом разговоре, он становился неистовым. Болезненно и странно много читал по этой теме, пытаясь понять природу своей ненависти.
Аргументов было полно и в жизни, и в книгах: толпы евреев жили в истории разных народов, их гнали, мучили, но они восставали и на пустом месте становились богатыми, влиятельными и сильными. Их было мало, но они всегда занимали много места в чужих головах, их слова, музыка и книги смущали целые страны и народы, и, в конце концов, им всегда приходилось уходить и все строить заново.
Его учителя-евреи в школе были замечательными людьми, они не торговали, не давали деньги в рост, не крутили и не мутили, они просто учили детей и жили бедно, как все, он искал в них что-то тайное, липкое и нехорошее — и не находил, он даже любил своих учителей, и даже стыдился этого.
В университете у него тоже были профессора-евреи, которых он очень уважал и видел их жизнь, ничем не примечательную. Он знал врачей и инженеров, соседей и знакомых и не находил поводов для ненависти, и тогда он перестал искать врагов вокруг себя и стал искать их в истории, и нашел.
Пытливому глазу стали попадаться книги, где евреи представлялись чудовищами. В России они сделали революцию и разрушили империю, и это его успокаивало. В своих поисках он иногда чувствовал себя ненормальным, но книги, где вскрывалась подлая суть предков его отца, его усмиряли, он временно успокаивался, но проходило время, и вулкан ненависти опять плевал черную лаву немотивированной злобы к людям, которых он считал недочеловеками, и ему очень помог Гитлер со своей яростной книгой «Майн кампф», где доводов нашлось достаточно, но убийства, как культурный человек, он не одобрял, хотя целесообразность окончательного решения еврейского вопроса, как ученый, понимал.
Ему было противно, что его православная вера была вынуждена ковыряться во всех этих Моисеях, Исааках, Ноях, Эсфирях, Суламифях, Давидах и Голиафах — зачем это нужно русскому человеку, зачем ему эти мифы и легенды чужого народа...
Он даже спросил своего священника: «Разве мало нам Нового завета?» — и тот ответил, что такой вопрос верующий человек задавать не должен, вере не нужны доказательства.
Ответ его не убедил, он не мог все это принимать на веру, видимо, еврейская часть его вынуждала все подвергать сомнению, и тогда он решил — исключительно с научной целью — пойти в синагогу и поговорить с талмудистами.
Такое решение он принял спонтанно, когда шел в аптеку на Маросейку за гомеопатическими каплями для ребенка: бабушка помешалась на гомеопатии и внучке давала только микроскопические горошины от всего. Девочка была здорова. Но кто лучше бабушки знает, что давать свету очей...
Он беспрекословно поперся в аптеку от Китай-города по Архипова и оказался у дверей синагоги.
Миша решил, что это судьба, и толкнул тяжелую дверь.
За дверью оказалось вполне мило, в зале никого не было, служба закончилась, лишь за столом, как ученики, сидели люди и изучали недельную главу Торы. Он сел тихонько за стол и стал слушать молодого раввина. То, что тот говорил, Мише было чрезвычайно интересно, и он увлекся. Он знал историю Иисуса Навина и эту сказку, как он остановил закат солнца во время битвы, верить в это он не желал, но как художественный образ его это удивляло своей поэтичностью и страстью.
После урока Миша подошел к молодому раввину и стал спрашивать, но тот его перебил и спросил, не еврей ли он. Миша ответил, что нет. Раввин ничего не сказал, но привел в пример притчу. О том, как евреи в Испании во времена инквизиции вынуждены были под пытками принимать чужую веру и предавать завет отцов, но ночью, когда город спал, они собирались в подвалах и молились своему Богу, те, кто переходил в чужую веру, не осуждались и могли в любое время вернуться к своим без кары и раскаяния.
Он понял, что рассказал это раввин для него, ничего не возразил и вышел на улицу. На него по всей дороге в аптеку пялились люди, а он не понимал почему.
На улице было жарко, и он расстегнул рубаху, на груди его сиял нательный крест, на голове была кипа, которую он надел при входе в синагогу.
Он встал, как соляной столп, как сказано в Библии, ни гром, ни молния не поразили его, он сорвал кипу с головы, поцеловал крест, и у него второй раз в жизни заболело сердце.
Миша стал популярным телеведущим. Его стали приглашать на разные сборища с иностранцами, где он отстаивал с пеной у рта Святую Русь. Его пылу удивлялись даже святые отцы из Патриархии, и Миша услышал однажды, как один толстопузый митрополит сказал шепотом другому: «А наш-то жидок горяч», — и ему стало дико противно, и он перестал ходить в храм, обидевшись на чиновников от Господа Бога.
Он встречался с западными интеллектуалами, вел с ними жаркие дискуссии о мультикультурности и мировом заговоре масонов и евреев, боролся с тоталитарными сектами и мракобесием и написал книгу «Мы русские, с нами Бог».
Ее все обсуждали, особенно то место, где он объяснил, что еврей может быть в десять раз круче русского в десятом колене, если его принципы тверды, как скала.
На встрече с читателями его поддел карлик из еврейского племени вопросом: «А не тяжело ли предавать отца, давшего жизнь?» Он не выдержал, сорвался на крик, карлик смеялся и обещал, что его первым сожгут на костре инквизиции хоругвеносцы, которые уже составили списки скрытых евреев.
Однажды он обедал с американским профессором-славистом, и он тоже задал ему нетрадиционный вопрос о евреях России. Профессор не хотел его оскорбить, он ничего не имел в виду, но Миша завелся и спросил его в ответ про Америку и ее евреев.
Профессор, рыжий ирландец, привел ему одну байку, которая описывает место евреев в Америке: с ними обедают, но не ужинают. Миша все понял, и свой ответ застрял у него во рту.
Самое сильное испытание его веры случилось в театре «Ленком», куда его привела жена на спектакль «Поминальная молитва».
Там, на сцене, между синагогой и храмом, рвал сердце маленький русский человек Евгений Леонов, который играл старого еврея в своей вечной трагедии, которую евреи любят тыкать всем в морду. Но самое главное было в том, что на сцене рвалась душа главного режиссера, который не знал, как выбрать между мамой и папой. Она была с русского поля, а папа — с другого берега, а он не мог выбрать, с кем он, кто он и в каком храме его место.
Увиденное его потрясло. Миша видел того режиссера по телевизору, и его внешний вид не вызывал сомнения у зрителей, какого поля он ягода.
В душе все обнажено, и все свое смятение режиссер вложил в этот спектакль, он искал ответа на свой главный вопрос и не находил его. И тут у Миши третий раз закололо сердце, да так сильно, что он даже чуть не задохнулся от этой боли.
А осенью свет померк: умерла мама, тихо, вечером. Она уложила спать свою чудо-девочку и села смотреть телевизор, а потом вздохнула, сползла с кресла и больше не дышала. И тогда Миша замолчал.
Миша не помнил, как ее хоронили, дом был полон каких-то людей, но его с ними не было.
Целый год он почти не выходил из дома, не брился и не смеялся, почти не работал, делал лишь самое необходимое, чтобы заработать на еду.
Только когда маленькая девочка заходила к нему в комнату на цыпочках и клала свои ручки на его голову, на несколько минут пожар в его голове утихал. Так продолжалось целый год. Ровно год он носил траур: «Так принято у евреев», — сказал ему коллега одобрительно, и он сразу очнулся.
Миша не ездил на кладбище — что он мог сказать камню, который стоял вместо нее среди чужих могил? — в нем оборвалась какая-то нить, удерживающая его в равновесии.
Миша чувствовал себя сиротой, он физически чувствовал себя одним на свете, и только девочка с ручками, снимающими его боль, удерживала его. Он начал работать, чтобы не сойти с ума, и сделал хорошую телепередачу, имевшую бешеный успех, и получил ТЭФИ, ему стали платить приличные деньги, он отремонтировал дачу и стал там жить почти постоянно, часто один жил там неделями.
Скоро после триумфа он впервые поехал в Израиль как член жюри какого-то конкурса. Смотрел там на все с опаской. Неприятности начались еще в аэропорту, когда службы контроля задавали ему тупые вопросы и совершенно не реагировали на его возмущения и протесты. Миша кипел и лопался от злости, а они все спрашивали о целях его приезда и в каких он отношениях с переводчицей, сопровождавшей его. Он не понимал, что им надо, что они ищут в его компьютере и почему десять раз в разных вариантах спрашивают его, есть ли у него родственники в Израиле.
Когда в одиннадцатый раз девушка-офицер опять спросила его про родственников, он ответил с жаром и яростью, что, слава Богу, нет, и дал повод своим ответом еще на серию вопросов, не антисемит ли он и есть ли у него друзья-арабы.
И тогда он вскипел, как тульский самовар, и понес их по кочкам. Миша припомнил им все, но, на счастье, девушка, знавшая русский, отошла к другому туристу, а марокканцу его переводчица переводила совсем не то, что он говорил, и странно, что через пять минут его пропустили.
Миша был в святых местах; он бродил по Иерусалиму, но ему не было места ни у Храма Гроба Господня, ни в мечети Омара, ни у Стены плача, он не чувствовал себя в этом месте своим.
Ему все казалось, что он в Диснейленде мировых религий, где все желают только сфотографироваться на фоне святынь.
Он видел только пыльный город, и у него разрывалась голова, как у Понтия Пилата из хорошей книжки Булгакова, которую он считал переоцененной.
Миша чувствовал себя неуютно с чужими людьми, совсем не похожими на людей в Москве, которых он понимал с первого взгляда. Они могли ничего не говорить, он и без слов знал, что они сделают и что скажут в любой момент. Его не трогал берег моря, само море, и только шум базара у окон гостиницы по утрам занимал его, когда жара еще не растапливала его мозг слепящим солнцем. В такие часы он выходил на улицу и шел на рынок Кармель, где торговцы раскладывали товар, они были разноязыкими, разной веры и разноцветными, но, видимо, ладили и даже дружили, как члены одной корпорации.
Коты разных мастей бродили в рыбных и мясных рядах, и никто их не гнал, и они получали свою долю при разделке свежих продуктов.
Через рынок шли пьяные проститутки с соседней улицы, они закончили трудовую вахту и шли к морю смыть чужой пот и сперму, всю грязь, приставшую к ним за ночь.
Они покупали себе на завтрак овощи и горячие булки, сыр и что-то похожее на кефир, они брели на еще пустынный пляж и мылись там голышом, и рабочие из стран паранджи и бурнусов смотрели на голых теток, пьяных и веселых, они смотрели, как они моются и как они едят свой горький хлеб.
В аэропорту, когда он уже улетал в Москву, к нему подошли два человека — мужчина сорока лет, напоминавший ему кого-то очень знакомого, и милая девушка в форме офицера полиции. Они поздоровались, и мужчина спросил на очень плохом русском, Миша ли он, и добавил при этом длинную еврейскую фамилию, вившуюся у него во рту всеми своими двенадцатью буквами. Фамилия Мише не понравилась длиной и количеством букв, а особенно буквосочетанием с окончанием на два Т.
— Нет, — ответил Миша почти вежливо и отвернулся...
Пара переглянулась, и в разговор вступила девушка-офицер, похожая на тех, кто отравлял ему жизнь в аэропорту на прилете. Она показала ему фотографию мужика, которого он знал, он знал его всю жизнь, он выучил все его детали, он часто тайком от мамы доставал фото из железной коробки, где лежали документы, и изучал его, пытаясь понять, как этот человек оказался его отцом, как такое несчастье могло случиться... Он разглядывал фото часами, он мечтал встретить его и сказать ему все слова из своего немаленького словаря о том, что он тварь и законченный подонок. О том, что какое он имел право приблизиться к маме, как он сумел совратить ее своей гитарой, своей подлой улыбкой и словами, которые должны были взорвать его и вырвать ему язык... Он знал, что должен был сказать ему, эту речь он учил все свои сорок пять лет, и он знал, что по ненависти и страсти ей место в Нюрнбергском процессе, когда-то Эренбург, писавший на процессе, написал статью «Я обвиняю».
Девушка увидела, что с ним происходит, дала ему передохнуть, а потом мягко и застенчиво стала говорить такое, что у Миши в четвертый раз кольнуло в сердце, и он почти задохнулся:
— Мы ваши родственники, ваш папа — наш отец, и он умирает, мы просим вас поехать к нему попрощаться, это его последнее желание.
Она замолчала. Миша хотел крикнуть им, что ему не нужны новые родственники и объявившийся папа, что он всегда желал ему сдохнуть в страшных судорогах, ему хватает своей семьи и чужого не надо.
Он уже открыл рот, но не сумел, откуда-то ему пришел сигнал, с какого места, он не понял, но рот его замкнуло большим замком, и он безмолвно пошел за ними к машине.
Пока они ехали в клинику, Лия (так звали девушку) рассказала, что их отец лежит с инсультом и говорить не может; она еще рассказала Мише, что отец часто говорил своим детям о нем, он первые годы часто писал его маме, но она не отвечала, он отмечал его день рождения много лет, говорил детям, что у них в Москве живет брат и он умный и талантливый.
Миша слушал эти слова, и они ему казались бредом, он не понимал, кто эти люди, которые называют себя его родными, он не понимал, зачем он идет к незнакомому, чужому старику, умирающему в чужой стране, человек не может умирать два раза, он своего отца давно похоронил, и ему нечего делать в царстве мертвых, у него там уже все, кого он любил, но он ехал со страшным, губительным интересом, он в какой-то момент захотел увидеть раздавленного болезнью старика, посмотреть на причину своих страданий, потешить свою месть, увидеть возмездие человеку, кровь которого, отравленная его ядом, не давала ему жить все эти годы.
Они приехали и пошли огромной лестницей на четвертый этаж, где была реанимация, перед входом в палату он вздохнул, но вошел решительно.
На высокой кровати лежал старик, большой, крупный человек с серебряной бородой, лицо его было спокойным, глаза были прикрыты. Лия подошла к кровати и, встав на колени, поцеловала старику руку, он открыл глаза, и Миша понял, что он его видит и понимает, кто он.
От его взгляда в нем что-то вспыхнуло, забурлило, щемящая жалость пронзила его, и он заплакал, страшно, содрогаясь плечами, не стесняясь, завыл как воют евреи на молитве в особые минуты, он встал на колени рядом с Лией и поцеловал руку своему папе, которого он так ждал многие годы, которого он ненавидел и любил. Слезы лились водопадом, все слезы, которые он держал в себе годы, выливались из него, дамба, которую он возвел титаническими усилиями, рухнула, и слезы затопили всю его душу, он плакал: за маму, за себя, за этого старика, который лежит неподвижно, он плакал за всех.
В палате тоже рыдали все — его сводные брат и сестра, Дан и Лия, плакал Моше, так, оказалось, звали его отца.
А потом стало тихо, на экране прерывистая линия стала прямой, прибежали врачи и сказали, что Моше отмучился. Вскоре его увезли, и дети поехали домой, готовиться к обряду.
Когда они вышли, силы оставили Мишу, и он упал на крыльце. Начался переполох, завыла сирена, и его увезли в клинику с инсультом. Он был в коме все семь траурных дней. И очнулся, и понял, что правая сторона его тела умерла, он всегда считал ее маминой, он всегда маленький спал с ней с правой стороны, и эта сторона отказала первой, мама умерла первой, и первой разорвалась с ней нить, удерживающая его на этом свете.
После двух месяцев безнадежной борьбы врачей за мертвую часть тела его выписали, и он оказался в доме своего отца, в его комнате с окном-дверью на крышу, где он сидел вечером и ночью.
Он почувствовал, что, когда мамина русская часть в нем умерла, ему стало спокойнее, в нем установился баланс.
Когда он полз в туалет, держась за коляску, он нес на здоровой руке и ноге мертвую часть своей русской души, он не чувствовал ее веса, папина воля придавала ему силы.
Когда он был на двух ногах, в нем не было баланса и равновесия, а теперь, когда мама и папа на небесах, у него тлела в душе тайная надежда, что они там уже встретились и все друг другу сказали, поплакали и помирились. Он чувствовал, что они помирились: стало вдвое легче носить свое полумертвое тело, душа держала его равновесие, и при всем ужасе произошедшего, он был счастлив тому, что нашел отца.
Его часто возят на кладбище, где стоит простой камень, на котором на иврите выбито имя человека, которого он знал так мало, но любил всегда.
Дата: Вторник, 06.12.2022, 07:16 | Сообщение # 573
настоящий друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 695
Статус: Offline
Москва, смеющаяся Россия, русский Израиль, постаревший Брайтон-Бич - все его знали как автора гомерически смешного сборника рассказов "В лесу было накурено". С пачкой сигарет на обложке. Пачки с каждой новой книгой становились другого цвета. Кровь сменила зелень, потом - грозовое небо и блеск неона. Пять или шесть книг сказок про горькую быль. Почему он начал с сигарет, сделав их литературными персонажами? Он дышал через дым. И писал так же. Как на передовой. Отчаянно смелый, словно лётчик. Писал потому, что не мог понять, как жить с тем, что есть.
И внешне, и внутренне был похож на Чарльза Буковского. Он не врал. И всё понимал про душу маленького человека. Он всегда был ироничен по отношению к себе. Вероятно, потому, что сначала выучился постигать тайны механизмов. Всегда удивлялся, когда обнаруживал те же механизмы в душах живых людей. Различал друзей по тому, сколько правды те понимают, а сколько - говорят. После Перестройки первый привёз в Витебск новый театр и уехал вместе с ним обратно. Стал театральным антрепренёром, это была его среда. Но там не штормило, а ему нужна была буря. Когда стукнуло 50, он всё бросил и начал писать. Про себя: "Не работаю - учусь". Постигать механизмы души. Его первая проза "В лесу было накурено" произвела эффект разорвавшейся бомбы. Он описал смешную жизнь не театрального человека, который помогает театральным людям. Это было невероятно правдиво. Изредка я встречал его в ресторане ЦДЛ: Валерий заходил со своим другом Львом Новожёновым. Я к ним подсаживался, и мы молчали по три часа, потом вставали и расходились. В этом был какой-то буддийский смысл. Нужда в итогах, которые Валерий Владимирович подводил только, когда писал. После каждой новой книги ему звонили кинопродюсеры, просили инсценировать рассказы. Он неизменно отказывался. Говорил мне: "Может, ты возьмешься?".
Его книга "Мой народ" была о советских евреях. Сам Гринберг-Зеленогорский считал, что поколение его и его родителей "не получило осмысления в литературе", "потому что всё закончилось Гроссманом и Рыбаковым, но это другой период, довоенный и военный". А он писал о евреях второй половины ХХ века. О евреях, советских людях, проживших свою жизнь. "Она ничем не отличалась от жизни литовца или калмыка. Я имею в виду социально-бытовой аспект. Но у нас был пресс, внешний и внутренний. Мы жили в заповеднике, где был корм, дорога к водопою. Но мы прикладывали ухо к земле, чтобы узнать, не идут ли за нами наши гонители. В этом вся разница", - отмечал прозаик.
Его ценили очень многие издатели. Но в писательской тусовке Валера не состоял, не хотел. Про друзей говорил: "Мои друзья… некоторые весьма приличные люди". В последнее время писал: "У меня сплошные сопли, я пока побуду дома, ты знай, я рядом". Он всегда умел быть рядом. Как часовой.
Был ли он на кого-то похож? На своего отца, а ещё на всех, кого он ценил.
"Если в моей памяти я хочу представить своего папу, я всегда вспоминаю вельветовые штаны, которые он носил несколько лет, а потом уже лицо, взгляд, походку, слова и жесты. Я совсем не помню его молодым. Он родил меня и брата-близнеца в возрасте 28 лет, старшему брату было уже семь, и рождение близнецов стало событием. Мама хотела одну девочку, а получила двух мальчиков, появившихся на свет с интервалом в 20 минут. По семейному преданию, я шёл последним, и сегодня я ощущаю себя особенным, на что всегда обижался мой брат, которому всегда доставалось меньше. Папа мой родился в Польше, семья была большая, много братьев и сестёр. Все работали в порту грузчиками и возчиками, были здоровыми, пили крепко, много ели, в семье никто не имел образования, женщины сидели дома. Кроме школы при синагоге, никто нигде не учился, носить мешки и водить кобылу можно было и без образования. Религиозного экстаза в семье отца не было. Традицию соблюдали, в субботу не работали, свинину не ели. За стол в субботу садились всей семьёй, читали молитву и выпивали… Во время войны вся его семья сгорела в печах Рейха. Уже в нынешнее время мой старший брат выезжал в Польшу искать следы погибшей семьи отца - никаких следов не нашлось. Прятать концы в воду и жечь людей наши немецкие партнёры умели хорошо".
Дата: Воскресенье, 08.01.2023, 09:17 | Сообщение # 574
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 315
Статус: Offline
почти притча...
Однажды молодой человек узнал в прохожем своего учителя младших классов. Он подошёл к старику и спросил: — Вы меня не помните? Я был вашим учеником. — Да, я помню тебя третьеклассником. И чем ты занимаешься сейчас? — Я преподаю. Вы так повлияли на меня, что мне тоже захотелось воспитывать юных учеников. — Да? Позволь мне полюбопытствовать, в чём же выразилось моё влияние? — Вы на самом деле не помните? Разрешите мне напомнить: Однажды мой одноклассник пришёл в класс с красивыми часами на руке, которые ему подарили родители. Он их снял и положил в ящик парты. Я всегда мечтал иметь такие часы и не удержался, решив взять их... Вскоре тот мальчик подошёл к вам в слезах и пожаловался на кражу. Вы обвели нас всех взглядом и сказали - «Тот, кто забрал часы, принадлежащие этому мальчику, пожалуйста, верните их». Мне стало очень стыдно, но я не желал расставаться с часами, так что не признался. Вы направились к двери, заперли её и велели нам всем выстроиться вдоль стены, предупредив: «Я должен проверить все ваши карманы при одном условии, что вы все закроете глаза». Мы послушались, и я почувствовал, что это был самый постыдный момент в моей недолгой жизни. Вы двигались от ученика к ученику, от кармана к карману. Когда вы достали часы из моего кармана, вы продолжали двигаться до конца ряда. Затем вы сказали: «Дети, всё в порядке. Вы можете открыть глаза и вернуться к своим партам». Вы вернули часы владельцу и не произнесли больше ни одного слова по поводу этого инцидента. Так в тот день вы спасли мою честь и мою душу. Вы не запятнали меня как вора, лгуна, никудышного ребёнка. Вы даже не удосужились поговорить со мной об этом эпизоде. Со временем я понял, почему. Потому что, как истинный учитель, вы не захотели запятнать достоинство юного, ещё не сформировавшегося ученика. Поэтому я стал педагогом. Оба замолкли под впечатлением этой истории. Затем молодой педагог спросил: — Когда Вы меня увидели сегодня, разве не вспомнили об этом эпизоде? Старый учитель ответил: — Дело в том, что я обследовал карманы тоже ... с закрытыми глазами.
(Покрой грехи ближнего, и Бог покроет твои)
Сообщение отредактировал Рыжик - Воскресенье, 08.01.2023, 09:18
Дата: Суббота, 11.02.2023, 09:43 | Сообщение # 575
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 179
Статус: Offline
Ангел Дима
Этот ангел так всем надоел, что его отправили на Землю. Сказали: «Займись там человеческим делом. Может, перевоспитаешься. А здесь ты нам не нужен. Крылья забираем». Ангел был просто раздолбаем. Другие занимались ангельским делом: спасали, охраняли, уберегали от опасностей. А этот бездельничал и пел дурацкие песенки своего сочинения. Низвергшись с неба, ангел обнаружил себя ночью в областном центре посреди России. Серьёзное наказание. Ангела в грязной хламиде подобрала машина полицейских и доставила в отделение. Документов при себе у него не было, как легко догадаться. – Имя? – спросил дежурный. Ангел взглянул на экран телевизора в глубине комнаты, увидел там клип Билана. И ответил: – Пусть будет Дима. – Фамилия? – Да зачем она мне? Он выглядел так жалко, что его даже не били. К тому же перегаром от ангела не несло. Посадили за решетку. Среди ночи ангел Дима от скуки запел. Дежурный сержант вдруг поднялся: – Ты что? – Пою. Если бы Дима был человеком – его бы точно побили. Но пел же он ангельски. И дежурный сержант Букин почувствовал: с ним творится что-то не то. Он потребовал: – Продолжай! Через десять минут сержант плакал, слёзы капали на протокол. Сержант плакал о том, что его бросила девушка, но он сам виноват, что не видел маму полгода, а она больная, с гипертонией, что он сидит в этой дыре, а мечтал стать лётчиком, что вчера он зачем-то избил бомжа, и надо бы его найти, извиниться… Когда Дима закончил петь, сержант Букин сказал: – Есть где жить? Можешь у меня. Я один всё равно. И ангел Дима поселился у сержанта. Букин отвёл Диму в кафе недалеко от дома, прямо к директору Ашоту, сказал, что Дима готов работать официантом. – Отлично! – воскликнул Ашот. – А что такое официант? – спросил Дима... …Так ангел Дима стал официантом. У Ашота накануне уволился последний: слишком маленькая зарплата. И Диме был рад. Зарплата его не волновала, ангелы же ничего не едят. Дима был ужасным официантом. Он ронял тарелки, путал заказы, смахивал крошки прямо на клиентов. Раздолбай же. Но директор это терпел, выбора не было. Положенные ему обеды Дима складывал в коробочки и приносил тёте Шуре, соседке по подъезду. Старушка была после инсульта и почти не ходила. Однажды вечером в кафе пришла девушка. Она просто замёрзла, попросила у Димы капучино. Девушке некуда было спешить, её никто не ждал. А за столиком у окна сидел парень в очках, со своим ноутбуком. Он хотел писать курсовую по физике, но вместо этого просто смотрел на дождь. К нему подошёл Дима: – Так вы что-то будете? – М-можно я посмотрю м-меню? – да, парень заикался. Он долго выбирал, наконец попросил «м-малиновый чай». И, конечно, Дима всё перепутал, раздолбай же. Получив не свой чай, девушка посмотрела на парня, который не знал, что делать с чужим капучино. Девушка взяла чашку, отнесла её очкарику, улыбнулась: – Этот официант всегда путает. Я возьму свой кофе? – К-конечно! – ответил парень. – Из-звините. – Да вы тут причём? А вы любите чай с малиной?! …Через пять минут они сидели напротив друг друга. Очкарик пытался объяснить, о чём его курсовая по физике, очень смущался. – Вы так мило заикаетесь, – сказала девушка. – Д-да? А у вас к-красивые глаза. Из-звините. Из кафе они ушли вместе. Дима стоял на крыльце, покуривал (да, пристрастился тут) и провожая их взглядом думал: «Людям почему-то хочется быть вместе… Странные. Но милые». А спустя несколько дней за тот же столик у окна села другая пара, муж и жена. Они были вместе три года. Потом дико поссорились, так что даже удалили из телефонов номера друг друга. Разъехались. С трудом условились встретиться, чтобы обсудить развод. – У нас десять минут, – сказала она. – Лучше пять, – ответил он. – Я могу сразу уйти. – Давай, иди! Она поднялась, взглянула на него с ненавистью, схватила плащ, развернулась – и бац! – в этот момент с ней столкнулся Дима. Он держал в руке соусницу. И алый шашлычный соус опрокинул на белую-белую блузку. – Что за день такой! – закричала она. И заплакала. – Давайте я вытру! – сказал Дима в испуге. Но уже подскочил муж: – Иди, раздолбай! Вытрет он! – взял жену за руку. – Светка, пойдем в туалет, ну не рыдай. Фигня, застираем. В туалете они задержались надолго. Дима задумался: «Что там можно столько делать?» А когда Света с мужем вышли – не только блузка оставалась в соусе, но ещё и щёки мужа были в помаде. Оба смущённо улыбались. И быстро ушли, держась за руки. Ашот возник из своей подсобки, грозно произнес: – Уволю я тебя, Дима. – Увольняйте. Но вообще мне здесь нравится всё больше. – Где? – На Земле...
Через пару дней Ашот взял на работу новую девушку, из областного городка. Тихую и аккуратную Киру. Диму он согласился потерпеть не больше недели. Но Диме этого хватило, чтобы набедокурить ещё. В пятницу вечером в кафе явился его сержант Букин, выпить пива и посмотреть футбол. Раздолбай Дима уронил пульт от телевизора да ещё и наступил на него – хрясть! Короче, футбол отменился. Букин был в ярости. К нему подошла Кира, ей не хотелось, чтобы Букин ругался. – А вы за кого болеете? – робко спросила она. Букин сразу присмирел: – За «Динамо», конечно. Ты новенькая, что ли? И да, через месяц Кира уже поселилась в однушке Букина. Они были счастливы. А Диму выслали спать на кухню, на раскладушку. Букин не хотел его выгонять из квартиры, он его очень жалел. Букин вообще изменился за последнее время, сам себе удивлялся: чего вдруг? …Как-то ночью, когда Дима лежал на своей раскладушке, курил и прислушивался к бульканью в холодильнике, сквозь окно проник яркий луч света. Дима услышал небесный глас: – Ты молодец. Теперь ты настоящий ангел, ты заслужил, чтобы вернуться. Мы тебя ждём, вот твои крылья. Взлетай! Дима потушил окурок, взял крылья, сунул их за плиту и ответил, глядя ввысь: – Спасибо, конечно. Но я тут останусь. Мне тут прикольно. А крылья? Отдам соседке тёть Шуре, они ей нужнее.
Дата: Четверг, 02.03.2023, 07:54 | Сообщение # 576
Группа: Гости
Доктор Ш-Ш-Ш
Со вчерашнего дня раненых привозили очень много – очень тяжёлых, и не очень. Если очень тяжёлые, то людям с незакалёнными сердцами их лучше не описывать и здесь не читать – дети без конечностей, оторванных взрывом, ещё не знающие, что они уже сироты, молодые парни, потерявшие зрение с обожжёнными лицами, хрипящие и кашляющие кровью жертвы ранений грудной клетки, женщины - жертвы зверств и многое, многое другое со стонами, хрипами и слезами...
Маленькое село в Винницкой области было выбрано местом скорее «походного», чем полевого госпиталя в первые месяцы войны, для чего была мобилизована местная больница с единственным хирургом – доктором Гречкой по кличке «Грека», который и в мирное-то время ничем особым не отличался в плане профессионального таланта, кроме перевязок, примочек, вскрытия гнойничков и прочей мелочи, которая его таки в конце концов и споила. Все войны бесчеловечны и уничтожают людскую душу и достоинство, превращая человека разумного в нечто, по сравнению с чем лютый зверь являет собой более благородное создание. Исключением не стала и эта бойня, и зверские, немыслимые увечья, привозимые в Зелинопольске, повергли местную больничку в шок – кто это будет лечить? Кто? Вечно полу- или полностью пьяный Гречка? Увидев привозимые в хирургическое отделение увечья физические и моральные от этой бессмысленной человеческой мясорубки, доктор Гречка моментально прозрел, и в таком состоянии вообще ни на что уже способен не был. Так как же так случилось, что местная больничка буквально за сутки стала военным госпиталем? А вот как: старшей медсестре хирургии Наташке позавчера вечером позвонили буквально прямо домой из облцентра и замначальника здравоохранения приказал готовить имеющиеся палаты – абсолютно все – к приёму войны. Буквально. И подкрепил, что его, мол, в половом смысле не беспокоит, как это будет сделано и напомнил о законах военного времени. Дело в том, что в сёлах, в большинстве случаев, нет никаких больничек, но в Зелинопольском-то была, и её как раз мобилизовали для нужд войны, пока в облцентре в окружном госпитале не подготовят современное оборудование для каких-то важных спецов. Короче, сегодня, чтобы спасти Греку от инфаркта, должны к раненым прислать... бригаду из... Израиля (!?) с оборудованием. Если бы упало небо на землю, то это произвело бы меньший эффект на местую медицину. Остальные две помощницы местного эскулапа со средним медобразованием – Любка и Оксана были поражены не меньше, но добавляло к страданиям и то, что шишка из облцентра приказал строго-настрого держать рот на замке, потому как это военная тайна, а за нарушение по законам военного времени, в общем, с помощью доступной половой терминологии он всё очень понятно объяснил, легко запомнить. ГречкеНаташка, Любка и Оксана – «НЛО», как он их называл - всё доложили и он, чтобы вернуться побыстрее в нормальное состояние напряг 500грамм, и снова быстро овладел судьбой... Тем не менее. раненые всё хрипели и стонали и помощь от обещанных пришельцев ох, как была нужна! И вот, менее чем через сутки после прибытия пострадавших, в 4 утра (ох, это время!) в полной ещё темноте раздался поначалу ещё отдалённый, а потом всё более отчётливый гул приближающихся вертолётов. Затем – мощные прожектора, взбитые клубы пыли, и... ТРИ вертолёта приземлились на лужайку прямо перед центральным входом в медучереждение.
-2-
Стоял сентябрь и ночи были всё-таки довольно прохладные, но знобило всё НЛО не от этого. Из первого вертолёта вышли врач, три медсестры и, явно, переводчица, а из 2-го и 3-го выносили всяческую аппаратуру и какие-то продолговатые деревянные ящички с непонятными буквами – наверняка с лекарствами и инструментами. Из первой вертушки, придерживая форменную фуражку рукой, чтобы не снесло, вышел последним человек в форме полковника ВСУ с военной выправкой, заметной даже в слегка только прорежающейся темноте. Подойдя к обалдевшей Наташке, он представился: «Збройнi сили УкраÏни, керiвник спецвiддiлу полковник Лютий». И, не дослушав раздавшееся в ответ Наташкино заикание, продолжил: «Менi потрiбно поговорити з лiкарем Гречкою. Де його знайти?». Наташка едва зашевелила пересохшими губами: «Пане полковнику, вiн зараз, вiн...» -Зрозумiло, - ответил полковник, бегло обратив внимание на говорящий субъект - та в мене немає часу. Доповiсте йому, що це бригада з Iзраiлю, буде лiкувати наших. Допомагати усiм, що є, якщо запросять. Запитання є? Глаза медсестры даже в едва забрезжившем рассвете были чётко видны: -Нема, нема, пане по... -Часу в мене обмежено. Слухайте далi. До бригади цих лiкарiв ми додали перекладача, та зайвих запитань не задавати. Чи це зрозумiло? -Так, так, також зрозумiло. ...Вертолёты взмыли в небо, постепенно удаляясь, и пыль, поднятая ими, стала потихоньку оседать.
Работа вновь прибывших, как и местных больничных кипела и к 8-ми утра (!) уже работали врач, анестезистка и 2 медсестры – всем где-то до 30-ти и только врачу, смуглому, черноволосому парню было, может, лет 35-37. Его звали Шолом – так он сказал. Переводчица с английского – учительница какой-то Винницкой школы, объяснила, что в переводе с иврита (еврейского языка), это означает то ли «здравствуй», то ли «привет», то ли «мир», то ли что-то ещё, она, собственно, толком не знает. И фамилия у него была Бен-Йехуда, но он попросил называть его просто «Доктор Шолом»... Шолом оперировал буквально день и ночь, отправляя анестезистку на ночь отдохнуть и тогда уже выполняя работу, требующую только местной анестезии. Бригаду разместили в пустующей местной школе, выделив каждому по наспех устроенной комнате – роскошь неописуемая. Умывались кое-как в туалетных комнатах, приспособив какие-то резиновые шланги, прикрепив к ним лейки на одном конце – вот вам и импровизированный душ. В общем, израильтяне показали себя довольно неприхотливой командой. Делая перевязки и обходы, Шолом общался с помощью английского, но больше – прибегая к жестам и улыбкам. Особо он, казалось, был внимателен к покалеченным маленьким деткам, которые понимали его, казалось, без слов – общаясь с ними жестами и улыбками, он успокаивал их плач, говоря просто: «ш-ш-ш..», прикладывая палец к губам и они тут же затихали и в конце всё равно ему в ответ улыбались, чувствуя его участие. Поэтому, когда им было больно или страшно, они просили прийти «лiкаря ш-ш-ш», и он всегда старался побыстрее к ним забежать, никогда не пропуская.
-3-
Сёстры НЛО помогали доктору вместе с медсёстрами из его команды и поначалу были критичны к нему, хотя Шолом вовсе не был похож на «классического» еврея в их представлении. Зная, что израильтянин не знает русский, а тем более украинский язык, они в его присутствии любили, как им казалось, беззлобно обсуждать его между собой, говорить, что, мол, жид – он и есть жид, и что ребят он наверняка «залечит», потому, что, ведь, кто они ему? И почему, вот, своих нельзя было найти, а, вот, еврея откуда-то брать? Шолом явно не понимал, о чём они говорят и, будучи очень доброжелательным, только улыбался своими глазами-маслинами из-под писаных бровей на смуглом лице, прикрытом хирургической маской, а они тут же улыбались ему в ответ, наслаждаясь моментом. Тем не менее, израильтянин доказал, зачем его бригаду привезли туда. За время его работы, если раненого привозили хотя бы чуть живого, он вытягивал его из лап смерти. Да он просто везунчик! НЛО довольно быстро это усекли и, между прочим также, зачем сюда всё больше привозили офицеров и солдат из т.н. «спецподразделений». Понятно, что если так быстро подлечивают, то давай обратно в строй!
Не привыкший к настоящей полевой медицине доктор Гречка, тем временем, старался стать всё более пьяным, чтобы этого всего не видеть. Контраст с Шоломом был разительный и Грека посему, опрокидывая стакан, старался не показываться самому себе на глаза... ...И вот, прошёл сентябрь, прошёл октябрь, подходил к концу ноябрь. Те немногие местные, которым посчастливилось пролечиться у доктора Шолома, пытались «по традиции» всунуть ему через медсестёр – кто денег, кто еду и пр. и НЛО, к их чести, будучи ведомыми окрепшим уважением к этому еврею, честно приносили всё это ему. Но каждый раз без всяких исключений эти подношения Шоломом отвергались уважительно, но твёрдо: «Children, children – give it to children», повторял он и они, зная что это обозначает, послушно относили всё деткам в палатах или местным детям в домах поблизости. За это время, кстати, НЛО уже поняли базовый набор английских слов, а кое-кто и учебничек отрыл, так что понимание сдвинулось с мёртвой точки. Несчастный доктор Гречка, тем временем, от этой «англификации» своих медсестёр всё больше углублял свою собственную анестезию, ненавидя настоящее вместе с немедленным прошлым и проклятым будущим. В присутствии Шолома – в операционной или в палатах, – НЛО уже почти не употребляли его оскорбительные прозвища, а уважительно говорили, например: «дай цьому єврейскому лiкарю скальпель», или «дай цьому єврейскому лiкарю тампон», и так далее. Шолом знал, что говорят о нём и только улыбался, НЛО улыбались в ответ, заговорщически перемигиваясь, и все, так сказать, были счастливы. И вот – декабрь. Звонок из Винницы опять застал именно Наташку, как назло: «Це говорить полковник Лютий. Пораненi будуть евакуюватися до Вiнницi. Ми заберемо закордонну бригаду через недiлю у середу ввечерi десь пiсля сьомоi години. Зрозумiло?». -Зрозумiло, - ответила медсестра, але... -Що «Але?», - сухо прозвучало на другом конце провода. -Чому ви не залишите Ïх у нас ще хоч трошечки? -По-перше, ми пiдготували той шпиталь для поранених, для чого ми цих людей взагалi сюди привезли заразом з тим дуже кощтовним закордонним обладнанням яке, мiж iншим, вже працює у нашему шпиталi, як потрiбно. Напам’ятаю вам, для чого ви нам потрiбнi були. Нагадуєте?
-4-
-Так, так, нагадую, - испуганно пролепетала медсестра. -Також, я можу вам цього зовсiм не казать. Зрозумiло? -Так... но ответ был прерван быстро – Також, в недiлю в них починається Ханука, а в нас для них буде працювати синагога, чого в вас там немає. Так чи нi? -Так... -Отже, я дуже добре знаю, як вони в вас там працювали. Дуже добре менi свiдомо, мiж iншiм, також хто що там робив. Чуєте? Тому й кажу: людям треба трошки вiдпочити, бо працi тут буде досхочу. Через недiлю команду заберемо. У мене для вас усе. На усе добре. Разговор был окончен. Сердце Наташкино защемило: как так? Какое-такое «добре»? Нашего еврея заберут, где же тут «добре»? Но Шолом, оказывается, всё уже знал. Самыми простыми английскими словами и с помощью, опять же, жестов, он объяснил наперёд, что знает местные обычаи, и некаких таких «проводов» он и его команда категорически не хотят, и они вполне серьёзны насчёт этого. Однако, один маленький цветок он им всё же подарит. Откуда здесь цветок в декабре? Шолом загадочно улыбнулся и больше ничего не сказал. И вот – эта злополучная Среда. Шолом работал, как заводной с 5-ти утра, стараясь как можно больше сделать перед отъездом, хотя раненых стало гораздо меньше – их, как и обещали, перевозили в окружной. Грека появился в вестибюле и, расправляя появившуюся грудь, ходил взад-вперёд, издавая командные звуки и предвкушая реставрацию режима. НЛО были чернее ночи: «а ми ж таки звикли до цього єврея, як же ж ми зараз без нього? Зараз що? Знов цей Грека?» В 7 вечера, в темноту, снова должны были прилететь вертолёты за командой медиков и последними ранеными. Вернее, должен был прилететь всего один – в телефонном разговоре накануне Шолом выяснил, что в окружном госпитале новая мощная аппаратура уже поставлена, и та, с которой он приехал, им там уже была не нужна. Израильский консул выразил своё согласие-безразличие желанию хирурга оставить аппаратуру там, и все участники согласились, что так даже дешевле. Поэтому-то вертушка и будет всего одна. Место прощания было в больничной столовой. Шолом появился вместе со своими сотрудницами в цивильной одежде, и почти впервые за всё это время без халатов. Стояли холода и на медиках были серенькие скромненькие курточки, вязаные шапочки и никаких перчаток. Пожав всем руки и обняв, Шолом откуда-то из своего походного деревянного ящичка достал тоненькую вазочку из мутновато-молочного стекла с невесть откуда взявшейся бело-голубой орхидейкой и протянул это заплаканным НЛО. -No cold, no cold at all, understand? -Yes, yes! – закивали медсёстры - Конечно, конечно - они всё поняли и будут держать её в тепле. Конечно!
Обняв всех ещё раз по очереди и пожав руки, Шолом протянул Наташке запечатанный конверт и медленно, чтобы все поняли сказал: «Open, when I go» и достаточно ясно сымитировал руками крутящиеся лопасти вертолёта и сказал: «та-та-та-та», жемчужно улыбнувшись вдобавок. Женщины закивали и опять бросились обнимать доктора, как раз когда эти «та-та-та» сначала слабо, откуда-то издалека, а потом всё громче и громче приближаясь, приземлились в этот мир.
-5-
Быстро, без дальнейших проволочек команда израильтян ушла и уже из вертолёта, освещаемого фонариками провожавших, помахала на прощание. НЛО медленно вернулись в столовую и тут Наташка вспомнила о конверте. Открыв его мокрыми пальцами, она выложила письмо на стол. Все трое над ним склонились, читая ровный, твёрдый почерк Шолома: Я бачив дивний сон – немов передi мною Безмiрна, та пуста, та дика площина, I я, прикований ланцом залiзним стою Пiд величезною гранiтною скалою, А далi – тисячi таких, самих, як я В руцi у кожного – важкий залiзний молот I голос гучний нам, як грiм з гори луна: Лупайте сю скалу! Нехай нi жар, нi холод не спинять вас! Зносiть i труд, i спрагу, й голод, Бо вам призначено скалу сесю розбить... И подпись: Шолом Бен-Йехуда и ниже, в скобочках – (Александр Житомирский) Иван Франко... как это!!?
И Шолом, это Шолом всё написал по памяти! А он - и не Шолом совсем... Ужас!!! Полнейший ужас. -Вiн усе чув. Усе. I зрозумiв. Напевне. Як же ж ми!? Ганьба – i усе тут! Но было уже поздно и поезд, в виде вертолёта, если хотите, уже ушёл, вернее, изволил улететь, оставив позор на земле. Гробовая тишина... Слёзы высохли, постепенно сменяясь на гнев: как он мог, этот еврей, нас так опозорить! Как он мог! А мы так к нему искренне и хорошо относились! Заплетающиеся шаги возвращающегося настоящего хозяина приближались по коридору и постепенно привели Греку к трону в столовой. Он вынул початую бутылку из-под полы халата и поставил перед НЛО: «влада повернулася!» Подойдя к окну в столовой, и, не обращая внимания на стоящую там тоненькую стеклянную вазочку, он распахнул над ней окно в холодный декабрьский воздух: «треба провiтрити повiтря тут вiд цих...» Орхидейка сразу как-то поникла и скукожилась, а на стекле вазочки от холода вдруг проступили слова из книги пророка Экклезиаста: Что делалось, то и делается, Что творилось, то и будет твориться, И нет ничего нового под луной...
Дата: Суббота, 25.03.2023, 09:43 | Сообщение # 578
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 291
Статус: Offline
Чтобы вы знали, что такое еврейские мужья. Если не знаете, то я скажу: еврейский муж – это самолёт, потому что на земле от него нет никакой пользы...
Впрочем, не буду отвлекаться, расскажу всё по порядку. Мой первый муж, Изя, был порядочный человек. Честный, скромный, не швицер, не фасонщик. У него был только один недостаток: он был шибко партийный. Когда его в первый раз увидела моя мама, она сказала всего три слова: а ничтожество, а гурнешт, а коммунист. А от себя добавлю: не просто коммунист, а мишигенер коммунист. В первый же день свадьбы он повесил у нас в спальне портреты Маркса и Энгельса. Я говорю: – Изенька, мне неудобно переодеваться перед незнакомыми людьми. – Что значит «незнакомыми»? Это вожди мирового пролетариата! И я хочу, чтобы они висели здесь. Я сказала: – Ладно, ладно, успокойся! Хорошо ещё, что ты их не положил с нами в кровать. А про себя подумала: «Что я буду из-за них ссориться? Хочет – пусть висят, чтобы они уже все висели». По ночам мой Изя не спал и не давал заснуть мне. Нет, не то, что вы думаете, его волновало совсем другое: чтобы коммунизм победил во всём мире. Хотя, что этот мир сделал ему плохого – я не знаю! Но мало того, что он был ненормальный, он ещё взялся за меня: – Завтра мы идём на первомайскую демонстрацию! – А что я пойду? Я же беспартийная. – Не спорь! Все честные люди должны быть там. Когда мы вышли на Красную площадь, и он увидел вождей – он так возбудился, больше, чем в нашу первую брачную ночь. – Почему ты молчишь? – говорит он мне. – Приветствуй наше правительство! Так я уже шла за ним и кричала: «Пламенный привет! Пламенный привет!». Не могла же я им прямо сказать: «Чтоб вы сгорели!». Кончилось всё тем, что он пришел с партсобрания и говорит: – Собирайся. Мы едем поднимать целину. – Что мне поднимать? Я, слава Богу, ничего не роняла. – Не спорь. Меня посылает партия. Я ему говорю: – Изенька, партия тебя уже столько раз посылала. Может, и ты её один раз пошлёшь? Когда он это услышал, он весь затрясся, обозвал меня контрой и ушёл навсегда. Надо сказать, к его чести, что он ничего не взял, ушёл буквально голый, прикрываясь своим партийным билетом. Но я для себя решила: больше к партийному не подойду на пушечный выстрел. И мой второй муж, Лазарь, таки коммунистом не был. Он был деловой человек, гешефтмахер. Каждый вечер он ложился со мной рядом и, нет, не то, что вы думаете, начинал считать: – Зибн унд драйцих, ахт унд драйцих, нойн унд драйцих, ферцих!.. Причём, говорить по-еврейски он не умел, но деньги считал только на еврейском. Он, очевидно, полагал, что такое святое дело нельзя доверять русскому языку. Вот так и шло - я лежала рядом, а он считал: – Ахт унд драйцих, нойн унд драйцих, ферцих!.. Думаете, он считал доходы? Какой там! Он считал убытки. Такой он был ловкий, мой Лазарь. Каждый день он мне говорил: – Дела идут плохо, надо ужаться в расходах! Надо ужаться в расходах, дела идут плохо!
Я уже не выдержала, спрашиваю: – Лазарь, я не поняла: так что мы теперь должны – больше занимать или меньше отдавать? Нет, на себя он был широкий, но я у него не могла вырвать копейку на расход. В магазин я всегда ходила с мокрыми деньгами: так он плакал, когда их давал.
Исчез он, как и появился, прихватив всё, что у нас было на книжке. После этого я решила – хватит! Мне нужен простой человек, лишь бы он меня любил. И мой третий муж – Нёма, меня-таки любил. Очень любил. Больше меня он любил только водку. А вы знаете, что такое аид-а-шикер? Это хуже паровоза. Потому что паровоз ещё можно остановить, а шикера – никогда! Если бы я знала заранее, что он такой пьяница, я бы лучше вышла за русского. Тот хотя бы не закусывает. А мой Нёма любил и то и это. Трезвый, по-моему, он не бывал никогда. Бывало, заявляется домой в час ночи. Я спрашиваю: – Где ты был? – Я?.. Играл в шахматы. – Да? А почему от тебя пахнет водкой? – А чем от меня должно пахнуть? Шахматами?
Но это ещё цветочки. Один раз он пришёл такой пьяный, что не смог попасть ключом в замок. Еле вошёл в квартиру и закричал: – Роза! Роза! Дай мне зеркало! Я хочу посмотреть, кто пришёл. Уж я его стыдила, и пугала. Говорила: – Нёма, как ты не боишься? По радио говорили, что у нас от водки умирает каждый четвёртый. Он говорит: – Ха! Интересное дело! Пьём на троих, а умирает четвертый. На меня как на женщину он вообще не обращал внимания.
– Нёма, – говорю, – между прочим, сегодня в трамвае трое мужчин поднялись и уступили мне место.
– Ну и что? Ты поместилась? Наконец я не выдержала и сказала: – Всё, хватит! Выбирай: или я, или водка!
Он подумал и говорит: – А сколько водки? И мы разошлись, как в море корабли. Причём море было из той водки, что он выпил за свою жизнь. После этого я для себя решила: «Все, хватит! Лучше жить одной, чем так мучаться». Но на свою беду я встретила старую мамину подругу, профессиональную сваху. Она сказала: – Деточка! Тебе нужен пожилой еврейский муж без недостатков. Я как дура согласилась и на следующий день она привела Натана. Что правда, то правда: он был действительно пожилой. Правый глаз у него немного косил, на левую ногу он слегка прихрамывал, зато на спине у него был небольшой горб. Я ей тихо говорю: – Слушайте, а получше у вас не нашлось? Она отвечает: – Говори громче, он всё равно ничего не слышит. – Я говорю: почему он такой старый? – Старый? Ну так что? Муж – это же не курица, вы его не будете варить. И потом, не такой уж он старый. Как говорится, мужчина в самом соку. Не знаю, может, он и был в соку, но сок был явно желудочный. Уж не помню, как она меня уговорила, но я сказала «да». Что касается недостатков, то она меня не обманула: он не пил, не курил и почти не дышал. Вёл он себя, как маленький ребёнок, просто шагу без меня не мог сделать. Помню, принесла я из прачечной его рубашки. Он зашёл с ними в спальню, кричит: – Роза! Роза! Нам подменили в прачечной рубашки! Посмотри, какой маленький воротничок, я задыхаюсь!
Я посмотрела и спрашиваю: – Что ты орёшь?! Причём здесь воротничок? Ты же продел голову в петлю от пуговицы... Словом, помощи от него не было ни на грош. Бывало, ждём гостей, я кручусь по дому, готовлю, убираю, накрываю на стол. Он – сидит в трусах, смотрит телевизор. – Натан, – говорю, – что ты сидишь в трусах? Оденься! Через пять минут придут гости. – Ну и пусть придут! Пусть увидят, какой я худой, как ты меня плохо кормишь. Кончилось тем, что весной у него начался авитаминоз, и врач ему прописал делать уколы. После пятого укола он сбежал вместе с медицинской сестрой. И я не удивляюсь: в его возрасте сестра важнее, чем жена.
А вы думаете, еврейский муж – это подарок. Правильно говорила моя сестра Фира:
– Еврейский муж – это загадка, потому что никогда не знаешь, что с ним делать. Положишь его на себя – он засыпает, положишь под себя – задыхается, положишь набок – смотрит телевизор, поставишь на ноги – его и след простыл: побежал к своей мамочке жаловаться на жену!
Дата: Вторник, 11.04.2023, 16:04 | Сообщение # 579
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 560
Статус: Offline
ХРУПКИЙ ХРУСТАЛЬ
Пренебрегая правилами хорошего тона, я предупреждаю гостей быть очень осторожными с этими высокими узкими бокалами из тонкого хрусталя, хотя о более ценных вещах никто не слышал от меня предостережений...
Мы с Яшей родились в один день. Вместе пошли в детский сад, а потом - в школу. Вместе начали курить. Нам было тогда восемь. Операция тщательно планировалась. После уроков мы зашли в уборную для мальчиков. Я извлек из пенала папиросу "Герцеговина Флор", купленную на совместный капитал. Яша достал принесённые из дома спички. Конец папиросы раскалился, как железо в кузнечном горне, и расплавленный металл потёк в грудь. Я закашлялся. Предметы внезапно потеряли чёткие очертания. Тошнота подступила к горлу. Подавляя подлые слёзы, я передал папиросу Яше. Он затянулся, и мы уже кашляли дуэтом. Я взял папиросу и пыхтел не затягиваясь. Яша отказался. Больше он никогда не курил. Утром, когда нам исполнилось шестнадцать лет, мы сдали экзамен по алгебре, оторвались от одноклассников, купили бутылку "Алиготэ" и по традиции взобрались на ореховое дерево в нашем саду. Мы удобно расположились в развилках мощных ветвей, отхлебывали вино и обсуждали мировые проблемы. Бутылка опустела еще до того, как мы коснулись оккупации Югославии немцами. Я закурил "гвоздик", горький, вонючий, дерущий горло. На лучшие папиросы у меня не было денег. Яша отмахивался от дыма и рассказывал о недавнем свидании с девочкой из десятого класса. По календарю только завтра наступит лето, но тёплое летнее солнце уже сегодня пробивалось сквозь тугие пахучие листья. Нам было хорошо на ветвях старого орехового дерева, центра мироздания. Ещё четыре экзамена - и начнутся каникулы. А там -десятый класс. А потом - вся жизнь. И границы её неразличимы, когда тебе шестнадцать лет и всё ещё впереди. Через две недели начались каникулы. Я устроился на работу в пионерский лагерь. Яша решил в июле поехать к родственникам, жившим на берегу моря. Но ещё через неделю началась война. И рухнули планы. Ночью немцы бомбили город. Мне хотелось зубами вцепиться в кадык немецкого лётчика. Уже в первый день войны я не сомневался в том, что сейчас же, немедленно, добровольно пойду на фронт. У меня не было сомнения, что такое же чувство испытывают все мои товарищи и, конечно, мой самый близкий друг Яша. В первый день войны мне даже на минуту не удалось освободиться от работы в лагере. На следующий день, в понедельник, я заскочил к Яше с тщательно обдуманным планом - сформировать наш собственный взвод, в котором будут ребята из двух девятых классов. Он не успел отреагировать на моё предложение. Яшина мама обрушила на меня лавину нелепых обвинений. Больно и обидно было впервые услышать грубость из уст этой деликатной женщины. Она кричала, что я рожден для войны, для драк и для всяких безобразий, что, если я решил добровольно пойти на фронт, это моё собачье дело, а Яша - шестнадцатилетний мальчик, в сущности ещё ребёнок Пусть он сперва окончит школу. А потом, то есть когда ему исполнится восемнадцать лет, он пойдёт в армию по призыву, как все нормальные люди. Я возражал Яшиной маме. Я не спорил по поводу шестнадцатилетнего мальчика, в сущности ещё ребёнка, и ничего не сказал о свидании с девочкой из десятого класса. У меня, к сожалению, таких свиданий ещё не было. Но, кажется, я тоже не был очень деликатным. Я кричал о защите родины, о долге комсомольца, о героях гражданской войны. Я выстреливал лозунги, которыми был начинён, как вареник картошкой. Не знаю, как Яша ушёл из дома. Ни один из тридцати одного бойца не обсуждал эту тему.
...На одиннадцатый день войны наш взвод вступил в бой - первый бой против отлично подготовленных и вооружённых немецких десантников. Мы потеряли двух мальчиков. Одному из них шестнадцать лет исполнилось бы только через пять месяцев, в декабре. Конечно, мы переживали их гибель. Больше того - она потрясла нас. Но - стыдно признаться - упоение победой помогло нам справиться с болью потери. Четыре дня мы занимали оборону, не видя противника. У нас была уйма времени, чтобы обсудить детали прошедшего боя и получить удовольствие от доставшихся нам трофеев. У ребят появились первые в жизни часы. Яша в упор застрелил обер-лейтенанта и подарил мне его "парабеллум". Как и все в нашем взводе, я был вооружён карабином. Только сейчас, став обладателем пистолета, я мог по-настоящему почувствовать себя командиром взвода. А потом начались непрерывные бои. Мы теряли ребят и уже не радовались победам. Даже отразив все атаки, наш взвод вынужден был отступать или, что ещё хуже, выбираться из окружения. У нас уже не было недостатка в трофейных автоматах. В подарок от меня Яша получил "вальтер", хотя по штату рядовому не полагался пистолет. Но о каком "по штату" можно было говорить в те дни! А "вальтер" я взял у пленного шарфюрера. Он целился в Яшу, и в этот момент с бруствера траншеи я ударил его прикладом карабина по каске. Нормальная голова от такого удара раскололась бы, как арбуз. Но этот здоровенный веснущатый немец часа через два очухался и нагло смотрел на нас, и вид у него был такой, словно он взял нас в плен, а не мы его. Допрашивал его Мончик, лучший во взводе знаток немецкого языка. До перехода в наш класс он учился в еврейской школе. Немец молчал, а потом словно выплюнул: "Ферфлюхтен юден!" Я выстрелил в эту подлую веснущатую морду. Всё равно некуда было его девать. Мы выходили из окружения. Наших ребят оставалось всё меньше. Взвод пополнялся красноармейцами-призывниками и даже служившими срочную службу до войны. Командовать становилось всё труднее. Кухня и старшина роты редко бывали нашими гостями. В бою голод не ощущался. Но после - проблема пищи становилась не менее острой, чем проблема боеприпасов. Я уже не говорю про курево. Мы выкапывали молодую картошку. Появились огурцы. Созрела вишня. Случайно подворачивалась какая-нибудь курица... Но непревзойдённым мастером организовывать ужин оказался Яша. Стоило девушкам или молодкам взглянуть на его красивое лицо, пусть даже покрытое пылью и копотью, стоило только услышать его мягкую украинскую речь, и их сердца распахивались. Его обаяние действовало не только на женщин. Даже новички во взводе, даже те, кто явно не жаловал евреев, а таких попадалось немало, даже они быстро полюбили Яшу. А как было его не любить? В бою он всегда появлялся там, где больше всего был нужен. Оказать услугу, помочь было не просто свойством его характера, а условием существования.
В ту ночь он возник внезапно, как добрый джин из бутылки, именно в ту минуту, когда мне так нужна была чья-нибудь помощь. Ещё с вечера мы заняли оборону на косогоре. Земля была нетрудной. Часа за два - два с половиной у нас уже была траншея в полный профиль. Впереди до чёрного леса расстилалось белое поле цветущей гречихи. За нами метров на сто пятьдесят в глубину, до самой железной дороги, тянулся луг с редким кустарником, справа и слева у насыпи ограниченный небольшими вишнёвыми садиками. В километре на юго-востоке в густых садах пряталась железнодорожная станция. Засветло отсюда, с косогора, была видна водокачка. Сейчас она угадывалась при полной луне, висевшей над железной дорогой, как осветительная ракета. Казалось, гречишное поле покрыто глубоким свежевыпавшим снегом. Тишина такая, словно не было войны. Железнодорожный состав мы услышали задолго до того, как он появился из-за вишнёвого садика. В это же время над лесом на светлой полоске неба мы увидели шесть чёрных "Юнкерсов". Они летели к станции. Один из них отвернул влево и спикировал на состав. Две бомбы взорвались почти у самого паровоза. Состав остановился, заскрежетав буферами. Мы слышали, как люди убегают к лещиннику на той стороне железной дороги. "Юнкерс" больше не бомбил состав. Он улетел на юго-восток, откуда доносились беспрерывные разрывы бомб. И вдруг на фоне отдалённой бомбежки, на фоне затухающих голосов за железной дорогой, на фоне щебетания проснувшихся птиц пространство пронзил душераздирающий женский крик, зовущий на помощь. Не было сомнения в том, что кричат в вагоне, стоявшем точно за нашей спиной. Через минуту я уже взбирался в раскрытую дверь "теплушки"... Голубой прямоугольник лунного света из открытой двери освещал пустое пространство между нарами. Слева в темноте стонала невидимая женщина. С опаской я включил свой трофейный фонарик. Из-за огромного живота тревожно и с надеждой смотрели на меня страдающие глаза молодой женщины. В коротких промежутках между стоном и криком я услышал, что она жена кадрового командира, убежавшая из Тернополя. Я не стал выяснять, почему эшелон из Тернополя попал так далеко на юг, вместо того, чтобы следовать прямо на восток. Женщина рожала в покинутом вагоне, а я стоял перед нею у нар, не зная, что делать, не зная, как ей помочь. Даже во время первой немецкой атаки я не чувствовал себя таким беспомощным. Ко всему ещё меня сковывал какой-то стыд, какая-то недозволенность. Не знаю, как это произошло. Я действовал в полусознании. Женщина вдруг утихла, а у меня в руках оказалось мокрое орущее существо. Я чуть не заплакал от беспомощности и покинутости. Именно в этот момент в проёме появилась Яшина голова. Он быстро вскочил в вагон. Через несколько секунд Яша вручил мне большой металлический чайник, забрал у меня младенца, укутал его в какие-то тряпки и отдал матери успокоившийся кулёк. - Давай, дуй за водой, - приказал он и видя, что я ещё не очень соображаю, добавил: - Колодец у вишнёвого садика в голове поезда. Я быстро возвратился с водой. Яша развернул младенца, обмыл его и укутал в сухую тряпку. Я не заметил, когда прекратилась бомбёжка. - Как тебя зовут? - спросила женщина уставшим голосом. Странно, вопрос относился не ко мне. - Яша. - Хорошее имя. Я назову сына Яковом. Загудел паровоз. Помогая друг другу, в вагон стали взбираться женщины. Мы попрощались с роженицей и под фривольные шутки женщин соскочили из вагона как раз в тот момент, когда, залязгав буферами, поезд рывком дёрнулся и, набирая скорость, пошёл на юг. Именно в это мгновенье из леса донеслись два пушечных выстрела. Мне показалось, что это "сорокопятки". Но откуда взяться в лесу нашим пушкам? Уже из траншеи мы увидели два танка "Т-3" и около роты немцев, прущих на нас из лесу. Было светло, как днём. Я приказал пропустить танки и отсечь пехоту. Не знаю, сколько немцев мы уложили. Оставшиеся в живых залегли. Они были отличными мишенями на фоне белеющей под луной гречихи. Когда танки перевалили через траншею, Яша первым выскочил и бросил на корму бутылку с зажигательной смесью. Второй танк поджёг кадровый красноармеец, новичок в нашем взводе. Всё шло наилучшим образом. Только нескольким немцам удалось удрать к лесу. - Удачный бой, - сказал Яша. - Только двое раненых. И вообще хорошая ночь. Он хотел продолжить фразу, но внезапно остановился. Я даже не понял, что это имеет какое-то отношение к пистолетному выстрелу с бруствера траншеи. Я успел подхватить Яшу, оседавшего на дно траншеи. Я обнял его правой рукой. Левой - заткнул фонтан крови, бивший из шеи. Казалось, что Яша что-то хочет сказать, что он смотрит на меня осуждающим взглядом. Раненого немца, выстрелившего с бруствера, мы закололи штыками. Яшу похоронили возле вишнёвого садика, недалеко от колодца. У меня не было карты, и я начертил схему, привязав её к входному семафору на железной дороге. Всю войну в планшете я хранил схему с точным указанием места могилы моего первого друга. Даже сегодня по памяти я могу её восстановить. ...Прошло четыре года. Я вернулся домой. В первый же день я хотел пойти к Яшиной маме. Но когда я взял костыли, дикая боль пронзила колено. Ни обезболивающие таблетки, ни стакан водки до самого утра не успокоили этой боли. Я пошёл к ней только на следующий день. Не успел я отворить калитку, как Яшина мама возникла передо мной на тропинке. Я хотел обнять её. Я хотел сказать ей, как я люблю её, как вместе с ней оплакиваю гибель моего первого друга. Четыре года я готовился к этой встрече. Но я ничего не успел сказать. Маленькими кулаками она била по моей груди, как по запертой двери. Она царапала моё лицо. Она кричала, что такие мерзавцы, как я, уводят на смерть достойных мальчиков, а сами возвращаются с войны, потому что негодяев, как известно, даже смерть не берёт. С трудом я неподвижно стоял на костылях, глотая невидимые слёзы. Из дома выскочила Мира, Яшина сестра, оттащила маму, платочком утёрла кровь с моего лица и только после этого обняла и поцеловала. Даже Мире я не решался рассказать, как погиб Яша. Ещё дважды я приходил к ним. Но моё появление доводило до исступления добрую женщину... Вскоре я навсегда покинул родные места. ...Новые заботы наслаивались на старые рубцы. Новые беды притупляли боль предыдущих. Но в день Победы все мои погибшие друзья выстраивались в длинную шеренгу, а я смотрел на неё с левого фланга печального построения, чудом отделённый от них непонятной чертой. Яша всегда стоял на правом фланге. А спустя три недели, в день нашего рождения, он являлся мне один. Кто знает, не его ли невидимое присутствие делает этот день для меня неизменно печальным? Вот и тогда... В операционной я забыл, какой это день. Но в ординаторской, заполненной букетами сирени, тюльпанов и нарциссов, товарищи по работе напомнили, что мне сегодня исполнилось сорок лет, и выпили по этому поводу. Я возвратился домой, нагруженный множеством подарков, самым ценным из которых оказалась большая, любовно подобранная коллекция граммофонных пластинок. Я как раз просматривал эти пластинки, не переставая удивляться, где и каким образом можно достать такие записи любимых мной симфонических оркестров, когда у входной двери раздался звонок. Вечером придут друзья. А сейчас мы никого не ждали. Возможно, ещё одна поздравительная телеграмма? Жена открыла входную дверь. - Это к тебе, - позвала она из коридора. Я вышел из комнаты и обомлел. В проёме открытой двери со свёртками в руках стояла Яшина мама. - Здравствуй, сыночек. Я пришла поздравить тебя с днём рождения. Я молча обнял её и проводил в комнату. Когда я представил их друг другу, жена поняла, что произошло. Мы развернули свёртки. Торт. Мускатное шампанское. Шесть высоких узких бокалов из тонкого хрусталя. Мы пили шампанское из этих бокалов. Яшина мама разговаривала с моей женой. Видно было, что они испытывают взаимную симпатию. Я только пил. Я не был в состоянии говорить. Но и потом, когда приходил к ней, и тогда, когда сидел у её постели, когда держал в своих руках её высохшую маленькую руку и молча смотрел, как угасает ещё одна жизнь, я ни о чём не спрашивал и ни разу не получил ответа на незаданный вопрос. - Сыночек ... - выдохнула она из себя с остатком жизни. Кому она подарила последнее слово?
Я очень много терял на своём веку. Не фетишизирую вещи. Постепенно я понял, что значит быть евреем и как важно не сотворить себе кумира. Но, пожалуйста, не осуждайте меня за то, что я прошу очень бережно обращаться с этими высокими тонкими бокалами.
Дата: Воскресенье, 02.07.2023, 16:09 | Сообщение # 580
Группа: Гости
В этой семье меня не ждали. Не для меня растили в два сердца своего одесского мальчика его мама и бабушка. Но именно мне – «понаехавшей», было суждено продлить этот род ещё двумя худосочными коренными одесситами...
За это я была безоговорочно реабилитирована и принята в семью. И мы, конечно же, срослись по всей плоскости корневых систем и веток. Но кое в чём я до сих пор ощущаю свою ущербность. Одесса – это не только море. Одесса – это кухня..! Большая, жаркая, сшибающая с ног смешением самых несовместимых компонентов и ароматов. Особенно летом - в сезон.
Я и кухня - не очень дружны по жизни. А об одесской кухне я и вовсе не успела сложить никакого представления за те два года, которые я прожила в этом городе до встречи с моим будущим мужем. И вот эта самая одесская кухня началась для меня именно с его бабушки Клавы. Потому что еда в Одессе - это святое.
В одесском доме тебя обязательно накормят, даже, если ты – не очень-то желанная будущая невестка. Поэтому, знакомясь с семьёй моего любимого, я безо всяких предисловий попала прямиком на пиршество, которого давно не знавал мой истомлённый общежитской жизнью желудок. Бабушка Клава метала на стол куриные биточки, фаршированную рыбу, фаршированную шейку, голубчики с мизинчик, жаркое, оливьешечку, брынзу, холодчик, сопровождая всё это восклицаниями: - Ой, ну что ж вам ещё подать? Так сегодня совсем нечем угостить… – и скорбно качала головой. Я сразу заметила, как неодобрительно бабушка поглядывает на мою худобу, и старалась очень хорошо есть. Моя будущая свекровь в это время радушно развлекала меня разговорами, но заметив, что на шестом кусочке «шейки» я слегка побледнела, увела меня на балкон – «покурить с кофеёчком». И, хотя я никогда в жизни не курила, но то была действительно отличная идея. Так, я выжила в тот трудный вечер, и смотрины были пройдены...
Следующим подарком судьбы для меня стала необходимость пожить некоторое время под одной крышей с бабушкой Клавой. В то время подарок этот казался весьма сомнительным. Мы долго и страстно скандалили по любому поводу. Но одно оставалось неоспоримым – бабушкино верховенство на кухне. Тут я даже не прикидывалась хозяйкой и честно пыталась научиться её премудростям. - Тюлька – чудо! – бабушка с гордостью плюхнула на стол передо мной кулёк с малюсенькими рыбками. И аромат моего утреннего кофе мгновенно заволокло морским туманом. Моё летнее выходное утро, которое обещало начинаться долго и лениво распитием кофе-чая в обнимку с мужем на тенистом балконе, резко оборвалось бабушкиным возвращением с Привоза. Я хлопала глазами, совершенно не понимая, зачем нам эта мелюзга, если в доме нет кошек. А бабушка Клава уже доставала досточку, ножик и повязывала свой ослепительно чистый передник. - Щас будем чистить, - заверила она меня. - А… можно я сначала просто посмотрю? – спросила я робко. В ответ бабушка Клава одарила меня снисходительным взглядом, мол, что с неё возьмешь – приезжая. И принялась обезглавливать тюльку. Может эти рыбки при жизни и видели в своих ночных кошмарах нечто настолько же ужасающе-виртуозное, но я такие скорости в разделке рыбы наблюдала впервые. Я смотрела на бабушку, раскрыв рот, и от этого неприкрытого восхищения мои акции на семейном рынке стремительно росли. Спустя считанные минуты тюльки превратились в тушки. Отправив сковороду на огонь – разогреваться, бабушка смешала муку, яйца и соль. - Во-от, а теперь берёшь вот так пучочек, - и она смастерила букетик из 5 рыбок, держа их за хвостики, - и обмакиваешь в кляр. А теперь, оп! И на сковородку. Биточек, похожий на маленький веер, тут же запузырился по краям в раскалённом подсолнечном масле. А бабушка Клава развернулась ко мне, вызывающе уперев руки в бока: - Ну, что – пробуй! - Я?! – испугалась я. Но куда деваться? Тюлька сама себя не пожарит.
А мне ведь придётся когда-то вытворять всё это самостоятельно на собственной кухне. Вздохнув, я запустила руку в миску, попытавшись собрать свой рыбный «букетик». Но тюльки расползались от меня во все стороны. Одна – сразу угодила в кляр. Другая - предательски выскользнула из пальцев в тот самый момент, когда я уже наконец-то собрала непослушный пучок. Она удрала от меня прямиком на сковородку, минуя всякие предисловия...
В этот момент хлопнула входная дверь и в кухню неспешной поступью усталой львицы вошла соседка: - Тётя Клава, а я заколотила блинчики, - соседка выдержала паузу, глубоко вздохнула и, словно бы нехотя продолжила, - а яйца не хватает. Одолжите яичко, тётя Клава. Бабушка пробормотала, но всё же полезла в холодильник, извлекла оттуда два яйца и вручила соседке: - Держи, с походом. А то вдруг ещё чего-нибудь заколотишь. - Ой, спасибо. Микады купила. Хорошие, - в том же размеренно-минорном тоне отчиталась соседка, и внезапно перешла на верхний регистр - Нет, ну а вы видели черешню на Привозе? Это ж сплошное мясо! - Как это? – не поняла я. - Червивая вся, - пояснила она, глядя на меня, как на потерпевшую. Я поспешно отвернулась к тюльке, а соседка, с двумя яйцами и с невыразимым достоинством уплыла колотить свои блинчики.
Бабушка Клава глянула на мои биточки, сгрудившиеся нелепыми серыми бугорками на сковороде, и уверенно оттеснила меня от плиты своим внушительным бюстом: - Ай! Иди играйся – не мучай рыбу! И бросила мне на тарелку свежепожаренный биточек. Недоверчиво помедлив пару секунд, я всё же откусила, и моментально восхитилась тем, насколько вкус превосходил вид этого кулинарного чуда. - Помидорку ещё возьми, да с хлебушком, - улыбнулась бабушка, созерцая мой восторг.
Потом между нами было очень многое. Я научилась у неё делать зелёный борщ по-одесски, узнала секреты приготовления самого фантастического рассольника, пыталась перенимать способы закрутки помидор и приготовления икры из синеньких. Мы готовили плечом к плечу, прорастали друг в друга привычками и историями. А потом разъехались и стали хозяйничать по отдельности. Но на праздники вся семья традиционно собиралась за столом у бабушки Клавы.
Однажды, буквально выкатываясь после такого застолья, я спросила: - Бабуль, зачем так много еды? Мы ж не съедаем это всё... Она присела напротив, вытирая руки крахмальным полотенцем, и ответила тихо и задумчиво: - Ну, сыты и слава Богу! И мне за вас – худосочных, спокойнее. Только бы вы не были голодными. Только бы не знали, что такое голод… И прибавила: - А вот, рыбу фаршированную ты так и не попробовала! Ну, да я вам дам с собой.
Время, как море, слизало уже и тот дом, в котором никогда не закрывались входные двери квартир. И многих жильцов того дома. Но бабушкины биточки из тюлечки так и остались для меня непокорённой вершиной - манящей, как юность, и ослепительно-яркой, как одесское лето.
Дата: Вторник, 01.08.2023, 16:55 | Сообщение # 582
настоящий друг
Группа: Друзья
Сообщений: 744
Статус: Offline
Повезло
Райка попала в Москву в десять лет из Рузаевки. Она там родилась, в Мордовии, и мамка с папкой тоже, и старики их, и о Москве никто даже не думал. А думали о том, как выжить после такой войны и чем её, Райку, кормить. Собственно, из-за жратвы всё и вышло. Голодно было ужасно, но Райка почему-то росла как на дрожжах, и ввысь и вширь. И к десяти годам стала такая здоровенная и толстая, что лечившая папку после ранений участковая докторша Ольга Георгиевна, застрявшая в Рузаевке после эвакуации, напугала родителей непонятными названиями болезней и велела повезти Райку в Москву специалистам показать. А заодно и папке направление в госпиталь ветеранский выправила, он к тому моменту почти не ходил уже. Папка в госпитале вскоре помер, Райку показывать врачам было недосуг, да и в Москве она сразу похудела, особенно как стала мамке помогать дворы мести и лестницы мыть. Жилье им ЖЭК, где мамка дворником и уборщицей оформилась, выделил на первом нежилом этаже, но Райке даже нравилось — комната большая, сухая, теплая, весь подъезд мимо тебя ходит, всех жильцов в лицо знаешь, и они тебя, многие Райкиной мамке сочувствовали и помогали, чем могли, а некоторые нанимали её убрать там или постирать или бабушку старенькую вымыть, так что, хоть папки и не стало, но жили они даже сытнее.
Из-за первого этажа вообще-то всё и случилось.
Где-то выше жила профессорская семья Брейшиц, Берта Натановна и Рувим Маркович. Райка думала, что они старые уже: он лысый, у неё одышка, оба в очках и вежливые, как при старом режиме. И вдруг оказалось, что Берта беременная! Она этому, похоже, удивилась не меньше Райки и плохо представляла, что с этим делать. Но, как положено, через девять месяцев родила мальчика. Веню. Малюсенького, тщедушного и лысого, как папа Рувим. Такого крохотного, что родители боялись его в руки взять, а он орал как резаный, дни и ночи напролёт, успокаиваясь только на улице в коляске. И Берта — даром, что ли, профессорша! — нашла решение. Она за двадцатку наняла Райку Венечку в коляске катать, ну и сидеть с ним, если надо. А Райке в одиннадцать лет с куклами играть поздно, а с живым дитём — в самый раз! И денежки опять же, на платьице новое или ботинки.
Братьев и сестёр у Райки не было, к Венечке она привязалась, как к родному, видя в нём и братика и сыночка одновременно, нехотя бегала в школу и спешила обратно к Брейшицам, чтобы с малышом возиться. И все были счастливы. Мамка — потому что копейка шла и кормилась Райка в богатом доме, да ещё Берта с ней английским занималась, когда Венечка спал. Берта с Рувимом — потому что сынок орать перестал, улыбался всё время, щёки от долгого гулянья были как красные яблочки, а у родителей опять появилось время науку свою жевать. Венечка — потому что рос в любви, на свежем воздухе, в тёплых, ловких и заботливых Райкиных руках. И сам любил её так, что первое слово сказал: «Яя». Брейшицы подумали, что это он о себе говорит: «Я, мол, это, я!», но Райка твердо знала, что это он её имя повторяет. Ведь это она меняла ему пелёнки, кормила кашей, у неё он впервые сел и сделал первые неуверенные шаги. Кого же ему звать, когда слова стали складываться?!
Когда Венечке было года три, дом неожиданно пошёл под снос, по этому месту должен был пройти новый проспект, жильцов расселили, Райка с мамкой получили квартиру далековато, зато отдельную и двухкомнатную, а Брейшицы, ясное дело, в центре, поэтому хочешь не хочешь — пришлось расстаться, тем более что Райка была уже в девятом классе и времени с трудом хватало только на учёбу. Венечка так и не понял, куда делась Яя, и довольно долго звал её и грустил, но что поделаешь! Да и Райка, хоть и проплакала несколько ночей и потом около каждого незнакомого малыша останавливалась, но, стремительно становясь старше, обратила интерес на куда более взрослых парней и только изредка улыбалась, вспоминая слабенькие Веничкины ручки, обнимавшие её за шею.
Время летело — не успевали поворачиваться. Райка окончила школу, неожиданно для самой себя поступила в экономический институт, окончила и его, стала работать в проектной организации. Появился мужчина рядом, неплохой, добрый, жаль — женатый. Но правда неплохой. А потом заболела мама. И быстро как-то всё случилось. Она ведь пахала всю жизнь, лежать-то не привыкла. Поэтому полежала всего десять дней. Райку всё за руку держала. Жалела её, не себя, что Райка одна остаётся. Райка надеялась, что обойдётся, но не обошлось... И дружок сердечный пропал. То ли боялся, что с мамой надолго, то ли дома поприжали, но звонить и приходить перестал. И Райка действительно оказалась совершенно одна. Такая тоска навалилась — жуть! Ни одной родной души! Домой ноги не шли, иной раз после работы всё по улицам ходит, ходит, пока совсем темно не становится или не замёрзнет до дрожи, лишь бы в пустые стены не возвращаться. Вот в такой день она и столкнулась с Бертой Натановной. Та очень постарела, высохла как-то, голова седым одуванчиком, но Райку узнала и рада была страшно. Рассказала, что Рувим вскоре после переезда от инфаркта умер, а они с Венечкой держатся. И похвасталась — Венечка-то уже — двадцать один год, студент МГУ, круглый отличник! И затащила Райку к ним. Они сели пить чай, вспоминать общий подъезд, Раину мамку, а тут пришёл Веня. Он ужасно был похож на Рувима — невысокий, щуплый, рано начавший лысеть. И такой родной, что Райка вдруг почувствовала себя солдаткой, дождавшейся с фронта сына и мужа в одном лице. А Веня сначала смутился, но увеличенные стёклами очков глаза сияли, он сел рядом с Райкой близко-близко и старался всё время её коснуться, словно проверял, настоящая ли она, и не мог все надышаться таким знакомым её запахом. Потом он пошёл её провожать. Потом пригласил в кино. И в театр. И в Сокольники. И ещё в кино. И замуж. И опять все были счастливы. Берта — потому что могла спокойно отправиться к Рувиму, ведь Венечка был в надёжных и верных руках. Веня — потому что любил Райку с того момента, как открыл глаза, и вдвойне — с того момента, как увидел снова. А Райка — потому что у неё была родная семья, в которой ничего не надо было изображать и доказывать. Веня спас её от случившегося сиротства, а она его — от грядущего. А многие ведь не хотят селиться на первом этаже...
Дата: Вторник, 08.08.2023, 05:52 | Сообщение # 583
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 334
Статус: Offline
Человек, или то, что от него осталось, попал в этот кибуц случайно, хотя и в Аушвице он выжил тоже случайно. Он почти не говорил, не улыбался, не плакал, не жил. Он работал. Там он вывозил трупы...
Здесь он забрасывал яблоки в промышленную соковыжималку: стоя на горе яблок он механически закидывал плоды совковой лопатой в котёл, на дне которого вращались два параллельных шнека перемалывающих фрукты. А ещё ниже из трубы слева в чан лилась гуща, справа - сок. Процесс шёл без слов и мыслей, как у машины, так и у получеловека... Он больше не умел вспоминать. Думать. Почти разучился произносить слова. Сны ему перестали сниться после Освобождения...
Взмах, бросок, наполнение, взмах, бросок, наполнение, взмах, бросок, наполнение... Он знал, что устал, но усталость и голод давно стали его частью и он научился не замечать их... Неловкий бросок заставил его поскользнуться, выпустить лопату, упасть и съехать по осыпающимся яблокам прямо в котёл. Дело завершила лопата, догнавшая его ударом по затылку. Очнулся он от шума вращающихся ножей и хруста лопающихся яблок прямо под ухом. Он вскочил оскальзываясь на яблоках, подпрыгнул и схватился за край чана. Но сладкий скользкий сироп предал его, как... как... он забыл, но помнил, что его предавали. Когда-то. Много раз. Прыгнул опять, ещё и ещё. Накатила слабость, как тогда, когда он первый раз принял своё полное бессилие перед происходившей тогда жизнью, а точнее бытовой и очень упорядоченной смертью...
Он вдруг раздвоился и увидел себя с высоты трёх метров. Как он стоит, опустив руки и прислонившись лбом к скользкой стене чана, и как домалывается последний слой яблок. Дальше сок начнут давить из него. И тут он зарычал. Зарычал, как тогда, когда в концлагерной труповозке, которую только что загрузили, увидел своих родителей. Вместе. Обнявшись. До конца. Рык породил это воспоминание и он закричал, перекрыв лязг спиральных ножей давилки, заорал, как родившийся ребёнок - во всю мощь своей глотки и лёгких. Со всей силы ужаса и горя проснувшегося в нём. И наверху он увидел руку. Ему протянули руку. Через край котла. Рука, в которую он вцепился своими двумя, не обратив внимание на нож рубанувший по ноге. На руке был синий вытатуированный номер. Из шести цифр. Это был тоже случайно живущий. По ошибке прошедший через врата "каждому своё" в обратную сторону...
Номер вошёл в его жизнь. Да он уехал из кибуца, поселился в Тель-Авиве, но номер преследовал его вечным наваждением. В документах, которые он подписывал. В новом удостоверении личности. В номере счёта банка. В любых договорах, которые он оформлял и подписывал. Он получил права с тем же номером. Он купил машину с тем же номером. Те же цифры присутствовали в лицензии на такси, а позже в домашнем телефоне. И тогда он ехал туда, в кибуц, и встречался с тем, который с номером, и говорил ему, что он вспомнил всё. И говорил ему, что он уже больше не получеловек с изуродованной ногой, а человек с прошлым и будущим. Однажды он таксовал в аэропорту Бен Гуриона. Воздушные ворота Земли Израиля. И взял американца до Тель-Авива. Рутинная поездка. Пробка. Жара. Кто-то его подрезал, он сыграл рулём, американец уперся руками в торпедку, задрав рукава. На его предплечье был синий номер. Из шести цифр. Пять было знакомых, а последняя на единичку больше. Он остановился. Посмотрел на пассажира и сказал: мы сейчас поедем за мой счёт туда, где вам будут рады. И показал американцу свой шестицифирный Аушвиц. И тот сказал: да. Они приехали в его старый кибуц и виновник его жизни здесь оказался дома. И тогда он позвал американца........... Это были братья-погодки. Их заклеймили в концлагере одного за другим и развели по разным баракам. В надежде найти младшего, старший прилетел из Америки в Израиль, хотя надежды-то никакой почти и не было. Спустя четыре часа после прилёта два брата смотрели друг на друга и плакали.......
Дата: Суббота, 19.08.2023, 09:03 | Сообщение # 584
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1544
Статус: Offline
Марат БАСКИН – ПОЛОНЕЗ ОГИНСКОГО
Был у меня когда-то край родной. Генрих Гейне
ДАНИК До революции Краснополье было большим еврейским местечком, перед войной оно стало поселком, в котором евреев стало поменьше, а после войны поселок превратился в городской поселок, и евреев в нем можно было пересчитать по пальцам, а сейчас в нем вообще не осталась евреев... Но правил без исключения не бывает. После чернобыльской аварии, когда радиация поутру теплым майским дождем сошла на краснопольскую землю, старые специалисты правдами и неправдами стали покидать Краснополье, и в поселок стали присылать новых. И однажды мама, которая работала медсестрой в рентгенкабинете, сказала за ужином папе: – Наум, ты знаешь, к нам прислали нового рентгенолога. Из Минска. – И что в этом удивительного, – сказал папа. – Скоро из старых врачей у вас не останется ни одного, и новые, я тебя уверяю, тоже ненадолго. Отбудут свой срок и уедут. Они побольше нас с тобой знают, что делается в Краснополье. Небось, семья вашего рентгенолога осталась в Минске? – Ошибаешься, – сказала мама, – он приехал с семьей сюда. Жена у него гинеколог. А дочка ровесница нашего Даника. И, кстати, – мама таинственно посмотрела на папу и сказала, – он еврей! И знаешь, как его звать? Израиль Яковлевич! Он родом из Бобруйска. А жена у него белоруска Алеся Адамовна! Их поселили в райисполкомовском доме напротив райкома. – Ты все сразу знаешь, – хмыкнул папа, – как будто первый секретарь райкома. – Все, – согласилась мама, – и даже немножко больше. – А как звать их дочку? – спросил я. – Соня, – сказал папа, подмигнув маме и округлив глаза. – Наш Даник стал интересоваться девочками. – Я просто так, – сказал я. – Мне просто интересно, как звать девочку, у которой папу звать Израиль, а маму Алеся. – Да, любопытно, – сказал папа и поправил очки, – с филологической точки зрения, как говорит наш сын. – Не знаю сегодня, – развела руками мама, – но завтра буду знать. Но назавтра имя девочки я узнал раньше мамы. Ибо уже на первый урок в наш класс привели новенькую. Привела ее Зоя Филимоновна, наша классная. – Это Даша, – сказала она, представляя девочку. – Она будет учиться в вашем классе. А раньше она училась в Минске. Весь класс оценивающе посмотрел на Дашу, я на ее месте тотчас бы покраснел, а Даша даже не моргнула глазом. Она повернулась к Зое Филимоновне и спросила: – Я могу сесть? – Конечно, – кивнула химичка, – а ты уже выбрала место? – Да, – сказала Даша. Я не знаю, как вам это объяснить, но, увидев Дашу, я впервые в жизни услышал, как стучит мое сердце. Оно стучало, как настенные дедушкины часы, которые папа каждый вечер заводил большим ключом. Тик-так, тик-так... Таких красивых девочек я никогда раньше не видел. И, наверное, никто в нашем классе не видел. У нас в классе было свободных три места: рядом с Колей Гороховым, рядом со мной и рядом с Эдиком Миллером. Из нас троих я более всего не подходил для Даши: она была почти на голову выше меня! Это сейчас я вымахал в Гулливера, а тогда я был самый маленький в классе, и к тому же самый тихий. – Без права голоса! – как объявил мне раз и навсегда Вовка Царёв, мечта всех девочек нашей школы и “цар” всех школьников от первоклашек до выпускников. Это слово он произносил по-белоруски, без мягкого знака. Он никогда не повторял свои слова дважды и все знали, что не выполнить его слово – это обречь себя на жестокое избиение в назидание потомкам. В отличие от нас, он на каждом уроке менял себе соседа, выбирая соответствующего знатока в нужной ему в эту минуту сфере знаний. Иногда на биологии я удостаивался чести сидеть с ним. На химии с ним сидел Колька – Пробирка, который в химии знал все и еще чуть-чуть, как говорила наша химичка. И, конечно, увидев Дашу, Цар решил сделать царский жест. Он, опережая Дашин выбор, столкнул со своей парты Пробирку и повелительно сказал, обращаясь к новенькой: – Прошу, миледи! Место ждёт вас! Колька моментально перескочил на мою парту и виновато сказал: – Приказ Царя! Даша посмотрела на Царя, улыбнулась и... направилась к моей парте. Подойдя, она положила сумку на крышку парты и, глядя прямо в глаза Пробирке, сказала: – Пожалуйста, вернись на своё место. Здесь буду сидеть я. Глаза Кольки забегали, как у мышонка, попавшего в мышеловку, он посмотрел на Царя, потом на Дашу и встал. Какое-то мгновение стоял, не зная, куда податься, потом, метнув извиняющий взгляд на Царя, уместился на краешке Эдикиной парты. И Даша села возле меня. Класс замер в ожидании перемены. Мой друг Вадик, который сидел за мной, прошептал: – Бить будут... В этот день у нас была контрольная по химии, но всем было не до неё. Особенно мне. А Даша спокойно расправлялась с формулами, как будто гроза, нависшая над классом, её не касалась. И тогда я, не выдержав, написал на промокашке: “Ты обидела Вовку Цара. Он бить будет!” и пододвинул её к Даше. Она пробежала глазами моё послание и приписала внизу: ”Чепуха!” После звонка на перемену, когда Зоя Филимоновна, собрав тетрадки, вышла из класса, все, как по команде, повернули головы в сторону моей парты. Вовка медленно поднялся со своей парты и медленно подошёл к нам. Он остановился возле меня и, растягивая каждое слово, сказал: – Растворись! – и замер в ожидании моего исчезновения. Раньше я бы растворился, исчез, пропал, уполз, размазался бы по стенке, но сейчас возле меня сидела Даша, и я остался на месте, вжавшись в парту. Цар удивленно посмотрел на меня: мол, девочка не знает местных законов, но ты должен их знать, как дважды два четыре!? Он хмыкнул и повернулся к последней парте, за которой сидел его личный палач Санька Дылдин: – У еврейчика что-то со слухом. Он не понимает по-русски. Переведи ему по-еврейски. Санька хихикнул и поспешил ко мне. Я ещё больше вжался в парту и замер в ожидании боли, прикрыв ладонями уши. Санька протянул к моим ушам руку, и в эту минуту Даша, до этого спокойно сидевшая рядом, вскочила и, на лету перехватив его руку, резко потянула её на себя, и Дылда, закружившись на месте, как волчок, сделав пируэт в воздухе, растянулся на полу и замер, не соображая, что произошло. А Даша следующим движением ткнула ладонью Царя, и тот, сложившись, как перочинный ножик, медленно сел на пол. – Тэквандо, – сказала Даша незнакомое нам слово, и пояснила, – у меня третий дан! Класс на мгновение замер. А потом Таня Спицына, наш комсорг, растерянно сказала: – А у Царя мама секретарь райкома! Мы это и без неё знали. Сказала она это не для нас, а для новенькой. И новенькая ей ответила: – А у меня мама врач. Это более нужная профессия! Вечером, когда я дома рассказал о случившемся, папе больше всего понравились в этой истории слова Даши. – Умная девочка! – сказал он. – Ой, – сказала мама, – ничего умного я в этих словах не вижу. Не дай Бог, эти слова дойдут до Клавдии Петровны! – Сталинские времена прошли, – заметил папа. – Неважно, – сказала мама. – Им и сейчас хватает власти, чтобы устроить вырванные годы, кому захотят. – И что они сделают? – хмыкнул папа. – Уволят? – Уволят! – согласилась мама. – Так они уедут с этой радиации и ещё скажут им за это спасибо! – засмеялся папа. Позже, когда мы с Дашей стали друзьями, я как-то у неё спросил, почему она из всего класса выбрала меня. И Даша сказала: – У тебя добрые глаза. – И что из этого? – сказал я. – Мой дедушка, мамин папа, – художник, – сказала Даша, – он рисует портреты. И он мне сказал, чтобы понять человека, надо посмотреть ему в глаза. Если они добрые, значит, и человек добрый. Ты – добрый, и поэтому я тебя выбрала. – И у тебя добрые глаза, – сказал я. Но Даша возразила: – Нет, у меня глаза зелёные, как у кошки. А кошки не всегда добрые. Они разные. И я разная. Иногда совсем-совсем не добрая. Дедушка нарисовал меня с кошкой в руках. И глаза у нас с кошкой на этом портрете одинаковые. Малахитовые, как говорит дедушка. Этот портрет висит у меня над кроватью. Кстати, он свою кошку зовет, как и меня, Дашкой. И имя мне он придумал. Говорит, шляхетное! Паненку так звали в их деревне. Даша вошла в мою жизнь совершенно неожиданно. Я вдруг неожиданно повзрослел. И так же неожиданно для самого себя я вдруг почувствовал, что не могу жить без Даши. Мне хотелось её видеть, слышать её голос, думать о ней. О своём состоянии я почему-то сказал не маме, а папе. И папа сказал: – Ты, Даник, влюбился. И я сказал: – Папа, мне не хочется расставаться с Дашей! – А почему ты должен расставаться? – спросил папа. Я удивленно посмотрел на него: неужели забыл? И сказал: – Мы же едем в Америку! Летом мы прошли интервью в американском посольстве и могли уже ехать в Нью-Йорк, где жили папины сёстры, но мама решила задержаться с отъездом, чтобы я смог закончить школу. – Я тогда хотел, чтобы время пробежало быстрее, но тогда я не знал Дашу! – сказал я папе. – Ты знаешь, как мне теперь плохо? – Знаю, сынок, – сказал папа. – Но ты же расстаёшься с Дашей не навсегда, ты будешь писать ей письма, а потом, когда подрастёшь, приедешь за ней, женишься и привезешь её в Америку. – А мне можно про это сказать Даше? – спросил я. Мы никому в Краснополье не говорили, что собираемся ехать, и мама строго-настрого предупредила меня молчать: – Кто знает, что и как получится, – сказала она. – Скажем обо всём в последний день. И то, самым близким друзьям. В Славгороде за день до отъезда вырезали еврейскую семью. Думали, что они золото вывезти собрались! – У нас золота нет, – сказал папа. – У них тоже не было, – сказала мама. – Я вам сказала – молчите! И всё. И мы молчали. Но мне очень хотелось об этом сказать Даше. Я чувствовал, что Даша меня успокоит и мне станет легче. И папа это понял: – Скажи, – сказал он. – А мама что скажет? – спросил я. – Я с мамой поговорю, – сказал папа. И я рассказал всё Даше. Даша молча, не прерывая меня, выслушала мой рассказ, потом, задумавшись, сказала: – Мне тебя будет не хватать. – И мне тебя, – сказал я. – Но, слава Богу, ты не на войну едешь, как говорит моя бабушка, папина мама. Она всегда так говорит, когда что-нибудь не получается, как мы хотим. И ещё она всегда не забывает сказать: раз не на войну, значит, всё ещё будет у нас хорошо! – Даша осторожно дотронулась рукой до моей руки. – Всё будет хорошо! Ты же едешь не куда-нибудь, а в Америку. Там тебе будет хорошо. А если тебе будет хорошо, значит, и мне будет хорошо. А потом ты приедешь за мной. – Да, – сказал я. – И привезёшь мне Барби, – сказала Даша. – Кого? – переспросил я. – Кукла такая есть, американская, – сказала Даша, – в Минске у нас в классе, у одной девочки папа работал в ООН, и у неё была Барби. Это, правда, было в первом классе. Но я и сейчас помню, как я хотела иметь такую куклу. – Я привезу тебе Барби, – пообещал я. – У нас впереди ещё почти два года. Давай пока не думать про отъезд, – сказала Даша. – Хорошо? – Хорошо, – согласился я. Но два года неожиданно сжались в полтора месяца: в жизни не всегда всё можно заранее предугадать. Где-то перед Новым годом мы получили письмо из посольства, в котором интересовались причинами нашей задержки с отъездом. И вслед за этим письмом пришло письмо от тёти Розы. В нём она, как говорит папа, метала огни и молнии в наш адрес и требовала, чтобы мы незамедлительно выехали: у них там все говорят, что могут вообще закрыть въезд в Америку и мы не понимаем, что играем с огнём, а Данику даже лучше будет, если школу он закончит в Нью-Йорке, а не в вашем идиотском Краснополье. – Может, Роза и права, – сказал папа. – Здесь тоже может всё поменяться. И мы останемся при своих чемоданах. Мама, как всегда, два дня думала, прикидывала, как лучше поступить, и, в конце концов, согласилась со всеми, что надо ехать сейчас. И её аргумент был убедительней всех: – Я, как дура, тяну время и держу ребёнка в радиации!? У меня есть голова на плечах или нет? Даша, узнав о приближающемся дне моего отъезда, вздохнула и согласилась с маминым доводом: – Мне, конечно, Даник, очень хочется, чтобы ты здесь оставался подольше, но мама твоя права. Мой папа говорит, что здесь очень большая радиация. И продукты грязные... Не переживай, мы увидимся! – Увидимся! – сказал я. И почему-то не поверил в сказанное. К горлу подступил комок, и я едва удержался, чтобы не заплакать. Ведь Даша сказала как-то, что мужчины не плачут. Уезжали мы за день до 8 Марта. Заказали автобус на чериковской автобазе, и он должен был приехать за нами в три часа ночи. В этот вечер в клубе было торжественное собрание, посвященное женскому дню, а после него концерт. Давали его преподаватели и ученики нашей музыкальной школы. Выступала на нём и Даша. – Куда ты пойдёшь, – сказала мама, – ночью нам уезжать! – Я послушаю Дашу и сразу уйду, – сказал я и с надеждой посмотрел на маму. – Пусть идёт, – сказал папа. – В автобусе отоспится. И мама согласилась. Даша выступала в первом отделении. Постоянный наш ведущий Сашка-цыган объявил выступление Даши: – Ноктюрн Шопена. Даша вышла на сцену. Посмотрела в зал. Увидела меня. И пошла не к пианино, а к микрофону. – Я сегодня буду играть не ноктюрн Шопена, – сказала тихим голосом Даша, – а полонез Огинского. Он называется «Прощание...– она на мгновение замолкла, потом докончила предложение, – с Родиной», – и пошла к пианино. И я понял, что это прощание Даши со мной. Вместе со звуками музыки дрожь побежала по телу, и я, как во сне, вместе с Дашей, побежал в город нашей любви. Даша крепко держала меня за руку, но потом налетевший откуда-то ветер разорвал наши руки, и мы разлетелись, как птицы, напуганные стрельбой. И когда замер звук и стоящий за мной мужчина спросил: – Тебе плохо, мальчик? – я очнулся. И сразу увидел почему-то Дашину маму. В клубе было очень много народа. Но увидел почему-то я только её. Она вытирала слёзы. А потом меня отыскала Даша. – Спасибо, что пришёл, – сказала она. – Я тебя очень хотела видеть. – И я тебя, – сказал я. – Ты будешь до конца? – спросила Даша. – Нет, – сказал я, – ты же знаешь, в три часа уезжаем. Надо идти домой. – Я приду провожать, – сказала Даша. – Не надо, – сказал я, – спи! –Приду, – возразила Даша. И пришла. Успела буквально в последнюю минуту. Автобус уже выехал со двора и разворачивался возле военкомата. И в это время я увидел её. Автобус остановился, и я выскочил к Даше. – Еле успела, – сказала Даша, – хорошо, что мама будильник поставила. Я не спала, не спала, а в последнюю минуту задремала, – и Даша протянула мне дедушкину картину, которая висела у неё над кроватью, её любимую Дашу с Дашкой, – это тебе, – сказала она, – будешь смотреть на неё и вспоминать меня, – потом она обняла меня и прошептала в ухо, – я люблю тебя! – и поцеловала. Меня первый раз в жизни поцеловала девочка. Я заморгал от растерянности. А Даша заплакала. И я сжал губы, чтобы не заплакать. Мама, поняв наше состояние, выскочила из автобуса и обняла Дашу. – Что ты, Дашенька, плачешь? Вы увидитесь ещё! Обязательно. Он приедет и сразу тебе напишет! – мама говорила ей то, что сказать должен был я, но я не мог сказать ни слова, ибо слёзы переполняли меня... Всю дорогу до Минска я молчал, держа на коленях Дашин подарок. И папа с мамой тоже молчали. Расстался я с картиной, когда таможенники начали осматривать наши вещи. Высокий полнолицый парень взял в руки картину и, повернувшись к маме, спросил: – У вас есть разрешение Министерства культуры? – Нет, – растерянно сказала мама. – Это сыну подарила девочка буквально перед отъездом. Это её портрет! – Понимаю, – сказал таможенник и вздохнул, – но по закону нельзя пропускать. Вас кто-нибудь провожает? – Нет, – сказала мама. Парень посмотрел ещё раз на картину и повернулся ко мне: – Оставляешь невесту, – сказал он. – Да, – сказал я и с надеждой посмотрел на него, – пожалуйста, не забирайте картину. Он задумался, а потом в сердцах сказал: – Воссоединение семей!? Кто-то воссоединяется, а кто-то разъединяется. Не просто в жизни устроено. У меня девушка осталась в Литве. В соседней деревне живёт. А сейчас это уже заграница, – он махнул рукой и протянул мне картину. – Бери! – Спасибо, – сказал я. Таможенник подмигнул мне и сказал: – Дай вам Бог не растеряться! – и ушёл. И картина осталась у нас. В Нью-Йорке, в аэропорту, нас встречали папины сёстры. И тётя Беття спросила: – Ну как таможенники поиздевались над вами? Когда мы летели из Ленинграда, эти газлоным устроили нам вырванные годы! – А у нас были хорошие люди, – сказал я. – Среди них есть хорошие? – удивилась тётя и посмотрела на папу. – Даничка, ты, наверное, проспал таможню? – Беття, – сказал папа, – нельзя всех мерить под один аршин, как говорила наша мама. У нас были даже очень хорошие люди! – Может быть, – сказала тётя, оставшись в душе при своём мнении. Как только мы устроились с жильём, я написал письмо Даше. И стал ждать ответа. А ответ не приходил. И я написал новое письмо. Второе, третье, четвёртое... Папа говорил, что письма идут пароходом и поэтому надо ждать месяца три-четыре, а мама говорила, что они не доходят, их вскрывают на почте, ищут доллары. А потом, примерно через полгода, вернулось моё первое письмо с припиской, что адресат выбыл в неизвестном направлении. А потом вернулись второе, третье.., десятое. Я очень переживал. И папа с мамой, как могли, успокаивали меня. И папа сказал: – Станешь взрослым, получишь паспорт и съездишь в Краснополье, поищешь Дашу, а пока надо учиться и взрослеть! И я стал учиться и взрослеть.
ДАША Когда я вернулась домой, проводив Даника, мама не спала. – Тебе плохо? – спросила мама. – Плохо, – сказала я. – И мне не хочется говорить. – Ложись, – сказала мама. И я легла не раздеваясь. И долго смотрела на гвоздь на стене, на котором висела дедушкина картина. И думала, что, наверное, не надо было дарить картину, потому что я на ней слишком красивая, а в жизни я хуже. Даник будет представлять меня такой, как я на картине, а потом увидит, какая я есть, и разлюбит. А приедет он через много-много дней, и я буду совсем-совсем другой. Я долго думала про это, может час, а может два, а потом не выдержала и окликнула маму и рассказала ей про это. – Глупенькая, – сказала мама, – ты будешь ещё красивее. – Откуда ты знаешь? – спросила я. – Я всё знаю, – ответила мама, – и что было, и что будет! – Как цыганка? – спросила я. – Как мама, – сказала мама. – Тогда скажи, Даник напишет мне или нет? – попросила я. – Напишет, – сказала мама. И я стала ждать письма. Каждый день, приходя из школы, я прежде всего смотрела почту. Но письма из Америки не было. И так прошло два месяца. А потом папа пришёл раньше времени с работы и сказал, что облздрав их с мамой переводит в Гомельскую область, в Калинковичи. – Им кажется, что здесь мы набрали не все рентгены и нам решили их добавить, – сказал папа, – так что опять в путь-дорогу! – А как меня найдёт Даник? – испуганно спросила я. – Если судьба, то найдёт, – сказал папа. – А если нет, то на нет и суда нет. Такие вот пироги, евробелка! Евробелкой меня зовёт папа: когда мне было пять лет, я как-то в детсаде узнала, что у меня папа еврей, а мама – белоруска. А кто я, мне не сказали. Я пришла домой и спросила у мамы: – А кто я? – Спроси у папы, я в таких сложных вопросах не разбираюсь, – сказала мама. А папа выслушал меня, подумал и сказал: – Ты евробелка. – Почему? – спросила я. – Потому что у тебя папа еврей, это значит евро, а мама белоруска – это значит белка, вот и получилось евробелка! – объяснил папа. – Довольна? – Довольна, – сказала я. А потом я про это спросила у бабушки Розы. И бабушка сказала: – Если по еврейским законам, то национальность по маме, и ты – белоруска, а если по белорусским законам, то по папе, и ты – еврейка. Так что, кем хочешь, тем и будь! А дедушка Адам объяснил всё по-другому: – Все люди от Адама и Евы. Так что ты Адамова внучка! – Твоя? – уточнила я. – И моя, – согласился дедушка. Так меня дома и зовут: то евробелка, то Адамова внучка. Я как-то про это рассказала Данику, и он сказал, что будет меня звать просто белкой. И покупать мне орешки, которые я очень люблю. Если бы он знал, в какое колесо попала его белка? В последнюю неделю перед отъездом из Краснополья я, каждое утро просыпаясь, колдовала, как маленькая девочка: – Пожалуйста, пожалуйста, пусть сегодня будет письмо от Данника! Но письмо не пришло... И мы уехали. Из Калинковичей я послала письмо на краснопольскую почту и очень просила переслать мне письмо, если прибудет на мой старый адрес. Но никто мне не ответил. Значит, не твоя судьба, как сказал папа. А какая моя судьба? А моя судьба оказалась совсем-совсем нехорошей. Через несколько месяцев после переезда в Калинковичи неожиданно умерла мама: пришла с работы, прилегла отдохнуть и не встала. И осталась я с папой. А потом к нам приехал дедушка Адам. И папа сказал, что бабушка Роза из Бобруйска уезжает в Израиль. – И ты поедешь с ней, – сказал папа, – мы с дедушкой подумали, что так будет лучше. – А ты? – спросила я. – А я пока останусь здесь, – сказал папа. – Надо маме поставить памятник, управиться с кой-какими делами. А потом приеду к вам. – И я останусь с тобой, – сказала я. – А потом приедем вместе. – Надо, внучка, тебе ехать сейчас, – возразил мне дедушка. – Сама понимаешь, бабушка Роза очень старенькая, и с переездом ей одной не управиться. – А пусть она подождет нас с папой, и вместе поедем, – сказала я. – Бабушка не может ждать, – сказал папа. – Ей срочно надо делать на сердце операцию. – И эту операцию могут сделать только за границей, – сказал дедушка. Я не хотела оставлять папу одного. Я каким-то третьим чутьём чувствовала, что мне что-то не договаривают. На душе было совсем плохо... Улетали мы с бабушкой из Минска. Папа с дедушкой провожали нас. Перед барьером с таможенниками папа прижал меня к себе и долго так стоял, пока дедушка не тронул его за руку: – Им пора уже! – Пора, – папа ещё крепче прижал меня к себе, поцеловал и отпустил. – Будь счастлива, дочка! – До встречи, папа, – сказала я. Он ничего не ответил. Бабушка всё время плакала: и в аэропорту, и в самолёте, и в Израиле. Она всё знала. Не знала только я, что папа смертельно болен и осталось ему жить считанные месяцы, и он не хотел, чтобы я мучилась, присутствуя при его последних днях... Он не успел поставить памятник маме, и дедушка поставил памятник им обоим...
Дата: Суббота, 19.08.2023, 09:05 | Сообщение # 585
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1544
Статус: Offline
Мы с бабушкой поселились в Тель-Авиве, недалеко от торгового центра «Кикар Атарим». Бабушке сделали операцию, но после ей стало хуже, она с трудом стала передвигаться и почти всё время проводила дома, сидя у окна. Из нашего окна был виден краешек моря. И бабушка всё время меня спрашивала: – Там за морем Бобруйск? – Да, – говорила я. И бабушку это радовало. Я окончила школу хорошо, но решила поступать учится после службы в армии. Идти служить мне надо было в сентябре, и я на несколько месяцев устроилась продавщицей в ювелирный магазин. Держали его бывшие киевляне. Заправляла всеми делами хозяйка Елизавета Марковна, а хозяин Лев Львович в основном курил, сидя в кресле возле магазина. Когда жена начинала шуметь, что он ничего не делает, он, не вставая с любимого кресла, поворачивал голову и спокойно говорил: – Ша! Я работал там, чтобы ты могла работать здесь! Начальник ОБХС плакал, когда я уезжал. Эта девочка не знает, почему он плакал, но ты знаешь! Так что дай мне спокойно пожить оставшиеся годы. И видеть во сне эту девочку, а не эти бриллианты, от которых мне тошнит! После этого Елизавета Марковна ворчала минут пять, а потом говорила мне: – Ты думаешь, он там ворочал делами? Нет, это я ворочала своей головой и там, и тут. И благодаря мне он просидел спокойно двадцать лет в «Ювелирторге». А без меня его бы посадили в первый год, не дай Бог! Я ему все отчёты делала, и так делала, что ни один комар не мог подточить носа! Но мужчины всегда считают, что, раз они носят штаны, значит, всё держится на них! Пусть так считают, а мы будем считать денежки, так говорила моя мама, самая умная женщина в Виннице. Бабушка очень любила слушать мои рассказы о разговорах Елизаветы Марковны и Льва Львовича. Во всех историях она всегда была на стороне Льва Львовича. – Мужчины всегда правы, – учила меня бабушка житейской мудрости. – Они – большие дети! А что надо ребёнку? Казаться взрослым! Твой дедушка Рахмиил кроме своей бухгалтерии ничего не знал, но любил давать советы по любому поводу! И я говорила – хорошо, ты прав, я сделаю, как ты говоришь, и делала, как я знаю. И прожили мы жизнь, дай Бог каждому! Спроси любого в Бобруйске, и он тебе скажет, что умнее Рахмиила там не было человека. А всё потому, что я создавала ему авторитет! Каким мы создадим мужчину, таким он и будет! Какой был у Хаи-балабосты из Касриловки муж?! Не голова, а Дом Советов! А она на каждом углу кричала, что он амишугенер. И что ты думаешь? Все считали его дураком! Даже Мома-дурак говорил, что он умнее Хайкиного Аврома! Все разговоры о жизни бабушка заканчивала одним и тем же: – Дашечка, я всё это говорю не просто так. Я тебя учу жить. И ещё я тебе хочу сказать, что мне не двадцать лет и скоро меня позовут, куда надо, и я не хочу тебя оставлять одну: пора тебе иметь жениха. Если бы мои ноги ходили, я бы тебе давно нашла хосуна. А так что я могу делать? Тебя пилить! Бабушка выжидающе смотрела на меня и, не дождавшись моего ответа, продолжала начатую мысль: – Забудь своего Даника! Школьная любовь, что укус комара: поболит, поболит и пройдёт. Твой папа влюблялся в каждом классе, а потом встретил твою маму, и прожили они, дай Бог тебе так! Такие беседы со мной бабушка проводила ежедневно и, когда неожиданно Елизавета Марковна предложила мне познакомиться с хорошим мальчиком, я согласилась. Когда я этим обрадовала бабушку, она хитро посмотрела на меня и сказала: – И кто ты думаешь, тебе сделал протекцию? – Ты, – догадалась я. – Ты угадала, – сказала бабушка. – Я поговорила с твоей балабустой по телефону. И она обещала тебе помочь. И я тебе скажу больше: я уже говорила с его родителями. – Что? – от неожиданности у меня перехватило дыхание. – Хорошие люди, – сказала бабушка. – Они из Белой Церкви. Приехали сюда три года назад и уже имеют русский магазин. А сын у них учится на компьютерщика. И Елизавета Марковна говорит, что, как только он окончит, они помогут ему открыть своё дело. – Бабушка, – перебила я её, – ты так обо всём говоришь, как будто у нас завтра свадьба. Может, я ему не понравлюсь? – Внучечка, не делай из меня молодую идиотку, – остановила мой порыв бабушка. – Если я и идиотка, то очень старая. А старая идиотка кое-что соображает. Разве ты можешь кому-нибудь не понравится? Если такой найдётся молодой человек, то мы ему скажем до свидания! Но до свидания мы Алику не сказали. Я ему понравилась, и мне почему-то начало льстить, что он выбрал меня. Он показался мне надёжным, прочным, сильным, ослепительно обворожительным: на него засматривались все девушки и с завистью смотрели на меня. Он это видел и подмигивал мне: смотри, как тебе повезло! Он закружил мне голову как-то быстро и легко. Я даже не заметила этого. Я просто вдруг поняла безнадежность своих детских мечтаний. Поверила в правоту бабушкиных слов. И Даник ушёл из моих снов... Бабушке Алик понравился с первого взгляда. И она, как сказала мне, стала ежедневно молиться, чтобы у нас что-то получилось. – Агутэр хосун, хороший жених, – говорила она каждый раз, когда он заходил к нам. – С ним поговорить – всё равно, что ребе послушать! Говорить он умел и любил, чтобы его слушали. Если с Даником в основном говорила я, то здесь я только внимала... Бабушка мечтала, чтобы мы быстро поженились, до моей армии, и тогда меня бы освободили от службы. Но Алик не спешил, сказав как-то мне, что сначала надо получить специальность. Он учился в университете, и ему до окончания учебы дали отсрочку от армии. Он меня часто спрашивал, куда я собираюсь пойти учиться, и я всегда честно отвечала, что не знаю. И это ему не нравилось. – Даша, – говорил он, хмурясь, – неужели ты всю жизнь собираешься проработать в магазине? Конечно, я не собиралась этого делать, но почему-то говорила, что не знаю, как получится, и это выводило его из себя. Он даже бабушке пожаловался на меня. И бабушка сказала: – Нельзя так вести себя! Ты же будешь дальше учиться! Так и скажи ему! – А что, ему не всё равно? – сказала я. – Не всё равно, – сказала бабушка. – И что ты видишь в этом плохого? Они хотят, чтобы ты училась. – Ничего, – сказала я. – Только я хотела быть с ним такой, какая я есть! Я ему всегда говорю правду. – Вот это не обязательно, – сказала бабушка. – Поверь мне, старухе, тысячи хороших пар распались из-за правды! Если он тебе не нравится, то, пожалуйста, говори ему правду. А если он нравится, то помолчи! И я промолчала. В армию я ушла в ноябре. И попала в элитные части, в коммандос. Бабушке я про это не сказала, а порадовала её, сказав, что меня взяли поваром! – Лучше не придумать, – сказала бабушка, – они знали, что делают. Ты всю жизнь, как я тебя помню, кулинаришь. Тут бабушка была права: я готовила всегда, папа с мамой пропадали на работе, и ответственной за еду в доме всегда была я, а теперь здесь я тоже занималась и покупками и приготовлением еды, и, даже служа в армии, ухитрялась во время увольнительных приготовить бабушке на неделю всего. Алику я рассказала правду, но взяла с него слово, что он никому про это не расскажет. Бабушка была довольна, но её немножко пугало, что я появлялась дома с автоматом. – Для чего повару такая игрушка, – говорила она. – Ещё, не дай Бог, выстрелит! – и просила меня сразу же по приходу прятать автомат в шкаф. Когда я приходила домой, бабушка пересказывала мне все местные политические новости, которые она узнавала из телевизионных новостей, как будто я возвращалась с необитаемого острова. Честно говоря, я слушала её рассказы одним ухом, но с внимательным лицом, чтобы ни обидеть её. Так же, витая в мыслях где-то вдали от бабушкиной истории, я услышала от неё про захват террористами нашего самолёта. Они заставили его приземлиться в столице какого-то африканского государства. И сейчас требовали выпустить из израильских тюрем таких же газлоным, как они! – А цорэс, – сказала бабушка, – они уже застрелили двоих пассажиров! Кто-то летел куда-то и на тебе! Там есть маленькие дети! А они говорят, что будут стрелять каждый день! Неужели наши будут молчать? – Не будут, – успокоила я бабушку. – Ты так думаешь или у вас про это говорят? – сказала бабушка. – Говорят, – сказала я. И попала в точку. У нас и вправду про это уже говорили. Через час меня срочно вызвали в часть. А ещё через несколько часов мы были в ночном африканском небе... А потом был короткий бой. И глаза террориста, почти моего ровесника. В его глазах был страх. Самое страшное, что может быть в человеческих глазах. Страх заставляет или сдаваться, или убивать. По его вздрагивающим зрачкам, я поняла, что сейчас он будет убивать! В какие-то доли секунды я свернулась калачиком у его ног, и автоматная очередь прошла надо мной. А в следующую секунду я, как сжатая пружина, выпрямилась, и, опережая его, выстрелила на взлёте. И увидела, как погасли его глаза. Потом они долго снились мне по ночам, и я плакала во сне, пугая бабушку. Под утро мы вернулись назад. Командир нас обнял, всех по очереди, и сказал: – Дай нам Бог обходиться в этом мире без оружия! Дай нам Бог! – и добавил: – мы умеем стрелять, но избавь нас от этого Бог! И мы разошлись по домам – отдыхать.... Бабушка с новостью встретила меня на пороге: – Дашенька, ты знаешь: их освободили! – Кого их? – спросила я. – Она ничего не знает, – возмутилась бабушка. – Об этом говорят целое утро: освободили наш самолёт! Я знала, что мы не дадим им обижать наших! Какие молодцы наши солдаты! Сегодня нужно выпить за них абисалэ вайн! Надо выпить немножко вина! Я правильно говорю? – Правильно, – сказала я. И мы с бабушкой выпили по стаканчику бабушкиной наливки. А потом я попробовала лечь и заснуть, но не спалось: как только я закрывала глаза, передо мной возникали угасающие глаза парня из самолёта. И он, мёртвый, стрелял в меня... А потом позвонил Алик. Бабушка принесла мне трубку в кровать. Я взяла трубку и неожиданно услышала: – Даша, теперь ты можешь выходить замуж! – Почему? – удивилась я аликиным словам. – Как писал Геродот, у сарматов девушек не брали замуж, если они не убили хоть одного врага! – Откуда ты знаешь? – растерянно сказала я. И он засмеялся: – Вот и попалась! Я догадался, что ты освобождала заложников! Рассказывай, как ты убила врага. – Я не хочу об этом говорить, – сказала я. – Понимаю, – сказал он. – Рядом бабушка. – Я просто не хочу про это вспоминать, – сказала я. – И никогда, пожалуйста, не спрашивай меня про это! Но он спросил в тот же вечер. И очень обиделся, когда я отказалась ему рассказывать. – Как будто я чужой! – сказал он. – Нет, – сказала я, – потому что ты не чужой мне! И должен понять меня. Но он не понял. А мне так хотелось, чтобы он меня понял... И я рассказала ему всё, до конца, ничего не утаивая. И он сказал совсем не то, чего я ждала. – Одним врагом у Израиля стало меньше, – сказал он и добавил: – первый раз убивать трудно, потом будет легче. – Я не хочу, чтобы было потом, – ответила я и повторила слова нашего полковника: – мы умеем стрелять, но избавь нас от этого Бог! А потом было серое жгучее утро. Дул хамсин. На остановке народу было много: автобус что-то запаздывал. Недалеко от меня маленький мальчик – араб, на вид лет трёх-четырёх, играл с заводной машинкой. Машинка носилась между стоящими людьми и то и дело цеплялась всем за ноги, и мама мальчика покрикивала на него: – Али, ты всем мешаешь. Успокойся. Но малыш не слушался. Видно игрушку ему купили не так давно, и он никак не желал расставаться с интересной игрой. И в это время мужчина заметил стоящую беспризорную сумку. Толпа на остановке в момент стала образовывать вокруг сумки пустоту, и в это время машинка, зацепившись за чей-то ботинок, развернулась и помчалась к сумке. И малыш побежал за ней! – Али! – закричала в отчаянии женщина. Я обернулась и мгновенно поняла, что машинка раньше уткнётся в сумку, чем малыш догонит её. И в отчаянном прыжке накрыла собой малыша. И грянул взрыв... Очнулась я в госпитале. Первое, что спросила: – Как мальчик? – Ни одной царапины, – сказал врач. – А у вас царапины есть, но, слава Богу, все наружные. Взрывом подбросило навес на остановке. И он накрыл вас с мальчиком, как щитом. – Щитом Давида, – сказала медсестра, – он спас вас. – Я долго была без сознания? – спросила я. – Не очень, – сказала медсестра. – Мне можно позвонить бабушке? – спросила я. – Пожалуйста, – сказала медсестра. Но я побоялась звонить бабушке, чтобы не напугать её, и позвонила Алику. – Ты с ума сошла, – первое, что сказал он мне. – Почему? – спросила я. – Спасаешь араба!? Как последняя дура! – Может быть, – сказала я. – Что может быть? – спросил Алик. – Что я дура, – сказала я. – Но лучше быть дурой и кого-то спасти, чем быть умной и дать кому-то погибнуть! И я положила трубку. А потом позвонила бабушке. – Я всё уже знаю, – сказала она. – Мне звонила мама мальчика и сказала, что ты ей, как сестра. А её муж Хасан тебе, как брат. – Ты поняла, что она тебе сказала? – удивилась я. – За кого ты меня принимаешь?! – сказала бабушка. – Когда я услышала, что мне что-то говорят про тебя, я сказала, подождите минуту и побежала к нашей соседке с третьего этажа, и Цылечка мне все перевела на идиш! И теперь я знаю, что в нашей мишпохе, кроме белорусов, евреев, грузин, появились и арабы. – Откуда грузины? – спросила я. – От твоего дяди Самуила, – сказала бабушка. – Он привёз в Бобруйск такую красавицу из Рустави, что половина города по утрам ходила к его дому смотреть, как эта красавица расчесывает на балконе свои косы. А потом бабушка осторожно спросила: – А ты звонила Алику? – Звонила, – сказала я таким голосом, что бабушка, всё поняв, ничего не переспросила.
ДАНИК Я очень медленно взрослел. Хотя вытянулся к двенадцатому классу, догнал своих сверстников и даже их обогнал. – Скоро будешь, как Майкл Джордан, – шутил папа. Я поступил в Yale University на врача, и после первого курса меня направили по программе обмена студентами на год в Сорбонну в Париж. – Теперь я взрослый, – сказал я папе. – Почему ты так решил? – спросила мама. – Потому что вы отправляете меня одного во Францию, – сказал я. – И что ты этим хочешь нам сказать?– спросила мама. – Что на каникулы я из Парижа поеду в Краснополье, – сказал я, – и найду Дашу. – Может, она давно вышла замуж, – осторожно сказала мама. – Может, – согласился я, – но я об этом должен знать. – Если кто-то об этом знает в Краснополье?! – сказал папа. – Там, наверное, не осталось ни одного знакомого человека. – Кто-нибудь да остался, – сказал я. – Пусть едет, – сказала мама, – иначе он никогда не успокоится. А мне сказала: «Но если ты ничего не узнаешь о ней, снимаешь её портрет над кроватью и ищешь себе невесту. Договорились?» Я согласился. Я сейчас согласился бы на всё: главное, что мне разрешили ехать в Краснополье. Я не верил вернувшимся письмам. И в первую же свободную неделю я поехал в Беларусь. Добравшись до Могилёва, я взял билет на Краснополье. И здесь же на автовокзале неожиданно встретил Саньку Дылдина, Царского палача. Он очень изменился, постарел, пополнел и, как мне показалось, даже стал ниже. Первым он меня узнал. Замер, широко вытаращив глаза. А потом удивленно сказал: – Вы же уехали в Америку?! – Уехали, – успокоил я его. – А вот теперь приехал в гости. – К кому? – спросил он. – Ко всем, – сказал я. – В Краснополье едешь? – спросил он. – Да, – сказал я. – На какой рейс? – поинтересовался он. – Сейчас, – сказал я, и он обрадовался: – Значит, на моём автобусе. Я шофёром работаю на междугородних рейсах, – он ещё раз внимательно посмотрел на меня и восхищенно сказал: – Глазам не верю, что это ты! Тебя не узнать – настоящий американец. Небось, по-английски шпаришь лучше нашей Марии Яковлевны? – Шпарю, – признался я. – А из нашего класса в Краснополье я остался один. Женился, пацана уже имею. В общем, старею, – сказал Санька и вздохнул почему-то. – А ты знаешь, где кто? – спросил я. – Откуда я знаю?! – развел руками Дылдин. – Знаю только, где Царь. Не поверишь, когда услышишь! – Почему не поверю? – сказал я. – А потому что он в Германии. Женился на еврейке из Кричева и укатил с ней в Дюссельдорф, – Санька вдруг стукнул себя по лбу и сказал: – тараторю с тобой полчаса, а у кого собираешься остановиться, не спросил. – В гостинице, – сказал я. – Никаких гостиниц, – сказал Санька. – У меня остановишься. Кстати, ты мою жену знаешь, вашей соседки Карповны дочка. Мы говорили с Санькой до самого отхода автобуса, потом он посадил меня на приставное сиденье возле себя, и мы продолжали разговор до самого Краснополья. Говорили обо всём, но главный интересовавший меня вопрос я всё отодвигал и отодвигал на потом, боясь получить не радостный для меня ответ. Но перед самым Краснопольем, когда уже проехали льнозавод, я не выдержал и спросил:– А ты не знаешь, где Даша? Санька удивленно посмотрел на меня и сказал: – А я думал, вы переписываетесь? Хотел только что про неё у тебя спросить. – Я не знаю, где она, – сказал я. – Они уехали через несколько месяцев после вас, – сказал Санька. – Её родителей перевели куда-то в Гомельскую область. Она всем говорила куда, но убей меня, я не помню... Вот и всё, что я знаю, – сказал он и виновато развёл руками. – И никто не знает? – переспросил я. – Никто, – сказал Санька. И мы начали говорить о чём-то ином. Потом мы ещё долго говорили у Саньки на кухне за бутылкой смирноффской водки, я слушал его, о чём-то говорил сам, но мысли кружились вокруг Даши, как бабочки вокруг свечи, и, натыкаясь на пламя, сгорали, обжигая меня. А потом, под утро, Санька сказал: – А Царь хвалился, что это его маманя перекинула Дашкиных батьков поглубже в радиацию. Чтобы Советскую власть уважали! – Санька закурил, затянулся, выпустил ровное круглое кольцо из дыма, какое в школе умел делать только он, и, выругавшись, сказал: – дураки они! Больше радиации, чем в нашем Краснополье, нигде нет! Я не знал, что мне делать дальше. Утром Санька взял мне билет на трёхчасовой рейс на Могилёв. Я привез целый чемодан сувениров для знакомых, но из знакомых в поселке остался лишь Санька, и я весь чемодан оставил ему. Оставил себе только Барби.
ЛЕГЕНДА О ПОСЛЕДНЕМ КРАСНОПОЛЬСКОМ ЕВРЕЕ Санька утренним рейсом поехал на Костюковичи, а я пошл на кладбище. Убрал могилы, все подряд, ибо я не знал, где точно лежат мои бабушки и дедушки. Папа мне объяснял перед отъездом, но на заросшем травой кладбище трудно было что-то отыскать. Убрав всё, что смог, я сел передохнуть на огромный валун, что лежал у кладбищенской ограды. Я сидел задумавшись и не заметил, как ко мне подошел человек. – Устали? – спросил он. Я поднял глаза: возле меня стоял пожилой седой мужчина в клетчатой фланелевой рубашке и потёртых джинсах. – Устал, – честно признался я. – Давно сюда никто не приходил, – сказал мужчина и внимательно посмотрел на меня. – Вы случайно не внук Эты-белошвейки? – Внук, – кивнул я. – Вы случайно не из Америки? – спросил мужчина. – Случайно, да, – улыбнулся я и сказал: – я пытаюсь вспомнить вас и не могу: не узнаю. – А откуда вам меня знать, – сказал мужчина. – Когда вы уезжали из Краснополья, в поселке было абисалэ идн (немножко евреев) и не было меня. А сейчас здесь нет ни одного еврея, и есть я. – Раз вы есть, значит, есть евреи, – заметил я. – Я – это другой вопрос. Я не просто еврей, а Последний Еврей Хаим Рабинович. – Я знал здесь Рабиновичей, – сказал я. – Вы случайно не их родственник? – В каком-то смысле да, а в каком-то нет, – сказал мужчина. – Я Рабиновичам такой же родственник, как и вам. Я Хаим, потому что все евреи Хаимы, и Рабинович по той же причине. А отчество, конечно, Соломонович. Это вам о чём-то говорит? – Нет, – сказал я и с любопытством посмотрел на мужчину. – Тогда я вам объясню, – сказал мужчина. – Когда Бог разбросал евреев по всему миру, он сказал всем живущим: не гоните этих людей от себя. Разрешите им жить с вами. Ибо пришли они к вам не по своей воле, а по моей. И с ними пришло на вашу землю благословение. А если уйдут они с вашей земли не по своей воле, а вами гонимые, то навеки уйдёт благодать от вас. Только не все эти слова сердцем слушали.., – вздохнул мужчина, пот со лба утёр. – Где евреи ушли гонимые, где по своей воле края покинули. И решил Бог в тех местах, откуда по своей воле ушли евреи, поселить Последнего Еврея. Пока память в тамошних людях о евреях жива, живёт в их краях Последний Еврей, а с ним и Божье благословение. Вот я и есть Последний Краснопольский Еврей. Живу, чтобы здесь земля родила, чтобы счастье в дома заходило... Так что я родственник всех здешних евреев! Всех их знаю, про всех помню. И вашего папу знаю, и вашу маму помню. И знаю, что на врача вы учитесь. Ваша бабушка не поверила бы, что внук её доктором будет! – мужчина хитровато посмотрел на меня и сказал: – Чувствую, что вам хочется о чём-то спросить старого Хаима. Так вы спрашивайте, не стесняйтесь. Рабинович много чего знает! И я спросил про Дашу. Мужчина прищурил глаза, как будто попытался что-то посмотреть вдали, помолчал минуту, а потом сказал: – Она далеко отсюда. И даже дальше, чем вы думаете. Вы, конечно, знаете такой город Тель-Авив? Знаю, – сказал я. – А вы знаете там Шалом Тауэр? Конечно, не знаете. Но если от него идти прямо, а потом направо, а потом опять прямо, и зайдете за угол, то попадёте как раз туда, куда вам надо. Она в госпитале. – В госпитале?! – вскрикнул я. – Не волнуйтесь. Я вижу немножко дальше, чем вы, и я вам скажу, что впереди всё хорошо. Хотя где вы встречали еврея, у которого всё хорошо? Я вижу, вы готовы лететь в Тель-Авив прямо из Краснополья. Но я вам скажу, пока такого рейса не имеется. Мне хотелось чем-то отблагодарить мужчину, и я спросил: – Может, я могу вам чем-то помочь? У меня есть доллары. – У него есть доллары? Он Ротшильд! Молодой человек, поберегите эти деньги для себя. Они ещё вам пригодятся. А я, слава Богу, имею ещё здоровье и имею приличную работу. – Кем вы работаете? – спросил я. Мужчина удивлённо посмотрел на меня: – Я же вам полчаса говорю, кем я работаю, а вы все ещё меня спрашиваете? Повторяю: я работаю Последним Евреем! Кем ещё может работать Хаим Рабинович! Потом он вдруг стукнул себя по голове: – До отхода вашего автобуса осталось полчаса, и ваш знакомый ищет вас по всему Краснополью, вон он уже спешит сюда, как Моня на хупу, – и мужчина показал на приближающийся старенький «Пазик». Санька резко развернул машину возле нас и, притормозив, сказал: – Здравствуйте, Хаим Соломонович! Извините, забираю Даника. Его автобус через полчаса уходит. Может, вас до центра подбросить? – Спасибо за хорошие слова, но мне спешить некуда, – сказал мужчина. – И, вообще, в моём возрасте полезно ходить пешком. По дороге до автостанции я спросил Саньку про Рабиновича. – Умный мужик, – сказал Санька, – во всём мастер, и плотничает, и сапожничает, и костюмы шьёт, и в машинах разбирается. Я как-то ехал с ним из Почепов, и мотор заглох. Полчаса я возился, и ни с места. А он с минуту покопался в нём, и мы поехали. Я как-то ему говорю, все ваши из Краснополья уехали, а вы, наоборот, приехали. С чего это? Так он шуткой отговорился. Говорит, в каждом посёлке надо одного еврея держать, чтобы не забыли, как евреи выглядят.
ДАША Я весь день ждала, что Алик перезвонит. Но он не позвонил. Несколько раз звонила бабушка. И больше никто. Я долго не засыпала. А потом где-то под утро задремала. Проснулась от прикосновения. Подумала, что медсестра принесла таблетки. Медленно открыла глаза и увидела Даника. Он держал в руках Барби. И первое, что я сказала ему: – Ой, Даник, какой ты стал высокий! Не знаю, почему я это сказала. Он улыбнулся мне и сказал: – До тебя старался дотянуться! Я протянула к нему руки, и он обнял меня. И я прижалась к нему и заплакала. От счастья тоже плачут