Вы совершенно правы, Юра! То трепетное отношение к родному городку и та любовь, с которой Саша Сойфер описывал свои Капрешты - дают право поставить его имя рядом с именами известных людей, перечисленных в этом воспоминании... Спасибо. С уважением, Инна.
Сообщение отредактировал sINNA - Среда, 22.08.2012, 05:40
Дата: Четверг, 06.09.2012, 13:34 | Сообщение # 108
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1539
Статус: Offline
Старый колодец под старым орехом Борис Сандлер, Нью-Йорк
Мороженое ... Еще прежде чем его лизнешь, мгновенно ощутив на кончике языка сладостный ожог, само это слово начинает разваливаться, расплываться по нёбу, так что, как говорится, слюнки текут. Какое вкусное, обалденное, пломбиро-шоколадное слово: «мо-ро-же-ное»! Оно так и тает во рту, так и обдает душу ветерком.
Но хотя это сладкое слово, сколько я помню, не сходило с моих губ, оно, как нарочно, было крепко повязано с другим словом - «ангина», которое отдавало приторным одеколоном согревательных компрессов, горечью таблеток, металлическим привкусом марганцовки - и тоже не сходило с губ, но только не у меня, а у моей мамы. - Хочу мороженого... - А ангину не хочешь? Забыл?!
Да, эти два непримиримых слова паровались между собой, как заклятые друзья, как два новых моих сандалика: правый сидит как влитой - бегай, скачи, прыгай!- а левый так давит, что и шагу не ступишь, приходится все время поджимать пальцы.
Однажды, в самый разгар лета, лежу я в своей кроватке - шея обвязана маминым шерстяным платком, который обладает двумя невыразимыми достоинствами: от него пышет жаром, как от раскаленной печки, и он кусается, как целый полк муравьев, - и мама подносит мне на блюдечке вафельный стаканчик, разумеется не пустой. Сердце у меня так и екнуло: сами знаете, точно в таких стаканчиках продают у нас в городе мороженое. Толстая краснощекая тетка в белом крахмальном переднике, торгующая в фанерном, похожем на скворечник теремке, ловко выдергивает крошащийся вафельный стаканчик из пирамидки, лезет алюминиевой, с молочным налетом, ложкой в бидон, облитый засахарившимся ободком, и набивает стаканчик мороженым; ставит его на тарелку весов, бросает быстрый, искоса, взгляд на танцующую стрелку и той же ложкой начинает отклевывать от порции по щипку, а я, стоя по ту сторону прямоугольного окошка, еле сдерживаюсь: хватит! сколько же можно? так ведь и мне ничего не останется!..
Поднятый с подушек волной восторга, отравленного капелькой недоверия, я во все глаза смотрю на маму. - Что это? - Угадай. То, что ты так любишь. Я уже готов закричать: «Ура! Мороженое!» - но моя ангина сразу дает о себе знать - колет иголочками в распухшее горло. - Это прописал доктор Сойбель, - серьезно говорит мама. - Мороженое для тебя сейчас - лучшее лекарство.
Седенький, невысокого роста, по-детски ясноглазый - эти глаза никогда не обманывают и сами верят всем на слово, - он был нашим «домашним» врачом. Почти каждый день его можно было встретить на улице в полинявшем, некогда темно-синем плаще и неуклюжих галошах, натянутых на черные войлочные ботинки с кнопочками. Из-под мышки у него, прижатый локтем, выглядывал уголок потертой кожаной папки, и все знали, что в одном кармашке этой папки лежит пачка чистых рецептов, а из другого торчит деревянная трубочка стетоскопа.
Мои частые ангины сделали доктора Сойбеля своим человеком у нас в доме. Я узнавал его не только по глуховатому, с напевными интонациями голосу, но и по крякающему скрипу его стариковских ботинок. Вначале этот скрип возникал в коридоре, когда доктор, покряхтывая, снимал галоши и вешал на крючок плащ; потом скрип сопровождал его на кухню, к латунному, со скользкой пипкой, рукомойнику, где доктор надолго задерживался, тщательно моя руки и вытирая их «своим», специально для него приготовленным полотенцем; наконец, когда он направлялся в мою комнату, мне начинало казаться, что скрипят не его ботинки, а что-то противно поскрипывает внутри меня.
Нет, я не то чтобы боялся доктора Сойбеля, но всякий раз сердце мое сжималось. Я наперед знал, что сейчас он подойдет к моей кроватке, осторожно присядет на краешек стула и скажет: «Я вижу, детка, горлышко у нас снова капризничает», - как будто не один я, а оба мы не вылезаем из этих проклятых ангин. Он пощупает мои вздувшиеся желёзки своими мягкими и всегда прохладными пальцами, потом возьмет у мамы серебряную чайную ложечку, которую заблаговременно достали из буфета, а я, как больной со стажем, назубок выучивший весь ритуал, широко разину рот, высуну подальше язык и, давясь отвращением, хрипло запою: «а-аааа!»
Вся эта церемония повторяется и сегодня. Но на сей раз доктор до того больно придавливает мой язык, что «а-а-а» я кричу не только потому, что так надо, а и потому, что всерьез опасаюсь остаться безъязыким. - Да-а-а, - в рифму тянет доктор, извлекая ложечку из моего огнедышащего рта. - С такими миндалинами мы далеко пойдем... Oн ерошит мне волосы и встает. - Ничего, детка, я сейчас, пропишу такое лекарство, которое тебя живо поставит на ноги. И снова раздается крякающий скрип его ботинок, но он уже мало меня волнует. Куда. интереснее узнать, о чем они сейчас шепчутся в другой комнате, доктор Сойбель и моя мама. Д о к т о р (тихо, но внушительно). Гланды - источник инфекции. Дальше тянуть нельзя. М а м а (растерянно). А может... Д о к т о р. Никаких «может»! Как только он немного оправится, начнем готовить его к операции.
...Это было около часа назад, а теперь мама подает мне на блюдце вафельный стаканчик с чудесным лекарством доктора Сойбеля. - Ты уже большой, - говорит она, - и должен понимать, что холодное мороженое для тебя опасно. Так что не удивляйся, я его немного подогрела. Подогрела? Мороженое? Первый раз слышу такое ... Я беру у мамы блюдце и осторожно пробую нeслыханное лекарство. Некоторое время сижу, закатив глаза и облизывая губы, и думаю: все как будто сходится. Вот это точно такое же белое и сладкое, как холодное мороженое, но на вкус почему-то напоминает манную кашу, а я ее терпеть не могу. С другой стороны, откуда бы манной каше взяться в вафельном стаканчике? И еще: мороженое, допустим, можно подогреть, но кашу не заморозишь. Сытый и довольный, я возвращаю маме пустое блюдце с крошками от стаканчика. - Спасибо. А вечером дашь мне опять это манное мороженое? - Конечно, глупыш! - и мама вдруг смеется. - Манное-обманное. Чувствуя, что пришла та самая минута, когда мама выполнит любое мое желание, я прошу: - Расскажи о своем Местечке. - Уже столько рассказывала ... И все-таки мама поправляет платок у меня на шее и садится рядом. Рассказывая, она держит мою ладошку в своей руке, и мне чудится, что те годы, которые она прожила в родном Местечке, те далекие годы, когда меня еще не было на свете, перетекают из ее руки в мою. При всем том сегодня я слушаю маму не так жадно, как обычно. Что-то мешает мне, точит изнутри. Да, это новое лекарство меня таки живо поставит на ноги. Но как быть с «операцией»? И как это к ней «готовят»? Я представляю себе, как меня везут на дребезжащем трамвае в больницу и я остаюсь один, без мамы, без папы! И начнутся уколы, анализы, всякие горькие полоскания, а может, и еще какая-нибудь гадость. И ни одна душа меня не пожалеет... Я вдруг вспоминаю о маленьком Гришке: прошлым летом он, страшно сказать, умер. «Ой, Гершеле, ой, майн кинд! - слышались из окон душераздирающие вопли тети Брайны. - Может быть, если бы тебе не сделали операцию, ты бы еще жил и жил!» Меня бросает в жар, каждая жилочка начинает дрожать. В висках стучится кровь, будто кто-то колотит в запертую дверь и кричит: «Операция, операция!». А если я тоже умру, как маленький Гришка? Нет, я уже большой, и надо что-то делать. Чего я жду?.. Бежать! Да, бежать сейчас же! Срываю с горла ненавистный платок, соскакиваю с кроватки. Вылетаю на кухню. Потом в коридор. В прихожую. Толкаю дверь... я на улице. Я свободен.
Какой знойный день! Солнце стоит прямо над головой. Я пустился в путь давно, уже сам не помню когда, а оно все не покидает зенита. По моему лицу льется пот. Раскаленная пыль обжигает босые ступни. Дорога ведет в гору. Я никогда не был в этих местах, отчего же они мне кажутся знакомыми? Отчего я уверен, что за гребнем холма дорога свернет налево и там, вдали, в долине, покажется зеленая, красивая, словно игрушечная роща, а за ней, за этой рощей, как за волшебной стеной, прячется маленькое Местечко?.. Ну конечно же, это те самые края, где родилась моя мама. И, стало быть, я иду в гости к маминому Местечку. Я пройду по узким кривым улочкам, похожим друг на друга, - у них даже нет имен. В любое время года они грязны и замусорены. Потому что если какой-нибудь местечковой чистюле вздумается вылить помои, ей для этого не придется ходить в яр. Она выплеснет ведро прямо у дверей, но, понятно, не своих, а тех, что напротив. И тут же выбежит из них соседка с ужасными проклятиями на устах. Она раскричится на все Местечко: «Грязнуха! Тебе негде вылить свое паскудство? Только на мой порог?!» Тогда та, с пустым ведром в руках, подбоченится и ответит: «Вы послушайте, женщины! Ей можно вываливать свой мусор у меня под окном, а мне вылить каплю чистой, как детские слезы, воды ... так она открывает рот!» - «Чтоб тебе всю жизнь это лили на голову! - перебьет пострадавшая. - Чтоб у тебя уже булькало в животе!..».
У Портняжной синагоги навстречу мне выскочит Янкель Квочка. Так зовут в Местечке маленького горбуна лет тридцати с желтой реденькой бородкой и навечно прилипшей к плеши засаленной ермолкой. Люди говорят, он свихнулся потому, что его папаша обязательно хотел сделать из него резника, хахама, но бедный Янкель совершенно не переносил крови. Стоит ему кого-нибудь завидеть, он сразу начинает кудахтать: «Ко-о-ко-ко! Дай ко-о-пеечку, я снесу тебе яичко-о!» При этом его тонкая шея вытягивается, хилые плечи становятся еще уже, глаза затягиваются матовой пленкой - настоящая квочка -голошейка! И так кудахчет до тех пор, пока ему не дадут то, чего он просит. А получив копеечку, он радостно подпрыгивает и кричит: «Ловко я тебя обмишмарил? Я не курица, а даже совсем петух, ха-ха!» И, размахивая тощими руками, Янкель привстает на носочки и горланит по-петушиному: «Ку-ка-ре-ку!».
По пути я немного задержусь у цирюльника Берла Каца. Большие, кривобокие, собственноручно выписанные им буквы на помятой жестяной вывеске местами облупились, и от всего слова «Парикмахерская» осталось, как назло, только «...махер...»). Местным острякам много не надо: притачав к оставшимся буквам фамилию мастера, они получили «Кацмахер», то есть «кошкодел»... Еще бы! В Местечке – да без прозвища!.. Так вот, с этим самым Кацмахером случилась однажды история, наделавшая в Местечке много шума. Эту поразительную повесть можно было слышать в каждом доме, на каждой улочке, в каждой лавчонке, в бане, на базаре, во всех пяти синагогах, которыми так славилось маленькое Местечко, и даже на кладбище. Она, эта история, так долго передавалась из уст в уста, что от частого употребления стерлась и очевидцы случившегося уже с трудом узнавали ее. А началось с того, что в один прекрасный день Берл Кацмахер разругался со своим напарником Велвлом Лапшой. Велвл же, несмотря на свою фамилию, вешать себе лапшу на уши не позволял. «Запомни, Берл! - рявкнул он, уже стоя на пороге цирюльни.- Кошкодел ты и есть, и сниться тебе будут черные котята». Провозгласив это мрачное пророчество, он яростно хлопнул дверью. Спустя буквально пару дней, под вечер, в парикмахерскую вдруг заявились три странных типа, облаченных в длинные белые одеяния, точно три мертвеца в погребальных саванах. Их вымазанные сажей лица блестели, как не блестят даже голенища у генералов. Кроме хозяина, в парикмахерской находились два клиента: один, Мотл Веревочник, ждал, пока освободится кресло, другой, Срол-шамес, сидел в этом самом кресле. Закинув голову назад, он, меж тем как его брили, дремал. Одну щеку Берл ему уже оголил, другая же была густо удобрена мыльной пеной. Незваные гости долго не задержались. Один выхватил у обомлевшего хозяина бритву из рук, второй железной хваткой обхватил его сзади, как обруч бочку, а третий без лишних слов вывалял помазок в корытце с пеной и мигом намылил голову парикмахера. Большой шевелюрой Берл похвастать не мог, но его поредевшие черные волосы всегда были аккуратно расчесаны на пробор и обильно умащены брильянтином. Не успел бедняга и пикнуть, как призрак с бритвой вмиг обсмыкал его от бровей до затылка, да так чисто, что его голова засияла, как керосиновая лампа. В эту самую минуту, когда работенка уже подходила к концу, встрепенулся недодремавший шамес. Некоторое время он сидел неподвижно, тараща в зеркало заспанные гляделки и не понимая толком, спит ли он еще или уже проснулся. Наконец он сорвался с кресла и как был, с салфеткой, обвязанной вокруг шеи, вылетел вон.
Недобритый шамес бежал по темным улочкам и вопил не своим голосом: «Мертвые встали! Мертвые встали!» Другой клиент, Мотл Веревочник, который до той минуты ни жив ни мертв тулился в уголке и не знал, куда деться от страха, тоже, как говорится, взял ноги в руки ... На следующее утро Местечко кипело. Каждый имел о происшествии свое мнение, каждый толковал его на свой лад. После долгих дебатов местные мудрецы пришли к единому заключению: все три субъекта, несомненно, не кто иные, как три ангела, сошедшие на землю, чтобы через Берла Кацмахера, а точнее - через обритие его бедовой головы, оповестить народ о том, что скоро грядет мессия и что пора собираться в дорогу. Да, кажется, все стало ясно, и только одного никак не могли уразуметь: зачем понадобилось ангелам чернить себе лица? Но на то они и ангелы, чтобы додумываться до таких вещей, которые простым смертным нипочем не объяснить, будь они даже самыми умными мудрецами в Местечке. Кто знает, как далеко зашла бы вся эта история, если бы Велвл Лапша, находясь, по своему обыкновению, в подпитии, не сболтнул однажды, что именно с его легкой руки голова Берла Кацмахера превратилась в сплошной пробор. ... А солнце не движется, висит над моей головой, словно его приколотили к небу гвоздями. Когда же наконец покажется эта зеленая рощица? Я иду, иду, а дороге, похоже, не будет конца. Меня мучает жажда, в горле пылает огонь, и жар расходится по всему моему телу. Как хочется пить!
Там, впереди, недалеко от парикмахерской Берла Кацмахера, в самом центре Местечка, под ветвистым раскидистым орехом ждет меня старый колодец. Я не раз слышал от мамы, что такой чистой, такой целебной, такой студеной воды, как в этом колодце, она нигде больше не пила. Собственно говоря, с него и началась жизнь в Местечке. Сколько оно себя помнит, оно помнит и колодец под орехом. Как будто орех всегда был старым и колодец тоже всегда был старым. В ночи, когда над Местечком всплывал в небо новорожденный месяц, к колодцу украдкой пробирались девушки и, перегнув стан через замшелый сруб, боязливо заглядывали в черную глубину: может быть, то, что говорят об этом колодце, правда, и они увидят лицо суженого. Ни один человек в Местечке не вспомнит, не скажет вам, кто этот колодец выкопал, даже ветхая повитуха баба Лея, которая до того стара, что правнуки выносят ее по утрам из дома, как черную куклу, сажают на завалинку, и она сидит так целый день, тихо покачиваясь из стороны в сторону, словно сама себя убаюкивает перед вечным сном. Старенькая, вся сморщенная и скрюченная, она больше всего напоминает собственный черный узелок, с которым столько лет ходила принимать роды. Баба Лея кажется такой же старой, как орех, колодец и само Местечко. Сколько младенцев она встретила в этом мире, омыла колодезной водой и благословила на счастливую жизнь до ста двадцати лет! А сколько сказок она знает! Как пестрые пташки, они разлетелись по домам и свили себе гнезда в сердцах ребятишек. Есть у нее и сказка о старом колодце. Мама тысячу раз мне ее пересказывала... Когда в Местечке умирает благочестивый, праведный еврей, душа его ныряет в бездонные глубины колодца, и оттуда начинается ее путь на седьмое небо. Но прежде чем душа заберется так высоко, она искупается в сотне хрустальных ключей и вод и, очистившись от всей земной скверны, выплывет на небо и засияет там наравне с другими звездами, как светлая невеста под свадебным балдахином.
Я должен, мне надо идти дальше. Я хочу увидеть мамино Местечко своими глазами, выслушать все до одной сказки бабы Леи, глотнуть исцеляющей воды из колодца под старым орехом, и мне сразу станет легче, я буду здоров и никакая операция мне не понадобится.
Из последних сил я выхожу, наконец, на гребень холма. Вот она, эта прохладная чудесная роща! Так близко, что кажется: протяни руку - и проведешь кончиками пальцев по зеленым кудрявым верхушкам деревьев. Я слышу их шепот, я чувствую на своем лице их свежее дыхание. Я пришел. Я здесь, недалеко от желанного уголка, где началась жизнь моей мамы. Самого Местечка я пока не вижу - рощица заслоняет его. Но вот и легкий прозрачный дымок, втрое скрученной нитью соединяющий Местечко с небом, - словно первый привет от моего дедушки. Он, дедушка, печник... Почти во всех здешних домах стоят печи, сложенные его руками. Я никогда не видел моих дедушку и бабушку, а они меня и подавно. Но я все равно их сразу узнаю: мама так много рассказывала о них, что они как, живые стоят у меня перед глазами. Правда, может случиться так, что мои дедушка и бабушка не догадаются, что я - это я. Нет, этого быть не может! Родного внука?! К тому же, говорят, мама на меня страшно похожа, и они во мне узнают ее. Я так и вижу, как они мне обрадуются! Бабушка, конечно, напечет кнышей с кабаком, и мы все трое сядем за стол: бабушка и дедушка с одной стороны, а я - с другой, напротив. Я буду уплетать бабушкины кныши, а они - смотреть на меня и переглядываться: какой гость! какое счастье! какой праздник посреди недели!..
Но что это? Из Местечка слышатся крики. Что там стряслось? Неужто все женщины разом поссорились между собой? А может быть, Местечко посетили новые ангелы? Дымок, восходящий в небо от бабушкиной летней плиты, разрастается и превращается в столп жирного черного дыма. Он быстро заволакивает небо, пожирая лазурный свет дня. Солнце, кажется, слепнет. Окутанный неожиданной тьмой, я не в силах ступить и шагу. Крики все ближе и ближе, все громче и громче. Они уже доносятся из рощи, что минуту назад так мирно шелестела зелеными кронами, и сливаются в ужасный вопль, словно тысячеликая тетя Брайна оплакивает своего ненаглядного, единственного Гершеле. Потом быстрый треск выстрелов, и чем он гуще, тем реже и беспомощней становится крик. Наконец наступает минута, когда в черной осиротевшей тишине плачут только деревья. Как трагический занавес кукольного райка, раздвигается тьма на две стороны, и на подмостках поляны показывается человеческая фигура. Качаясь, держась за голову обеими руками, она бежит на меня и пронзительно вскрикивает: «Их всех порезали! Всех петушков, курей и цыплят!» Янкель Квочка резко полосует ребром ладони по своему тонкому оголенному горлу, застывает на мгновение и падает в траву. Я бросаюсь к нему. Он лежит навзничь, с открытыми ясными глазами, словно и не был никогда безумен. Его горб высовывается из-за правого плеча, словно черный камень, о который он споткнулся на бегу. Рыжая бороденка задрана в небо, и кажется, что весь небосклон держится на ее кончике.
Ноги у меня подкашиваются. Я падаю на колени рядом с мертвым Янкелем. Что же ты молчишь, Квочка? Почему не кудахчешь? Посмотри, я принес тебе копеечку. Я нашел ее под буфетом в кухне и приберег - хотел купить стакан газировки. На, возьми ее себе, только не молчи. Скажи хоть слово, Янкель ... Я тихо подвываю, как щенок, заблудившийся в пустом переулке. Я чувствую себя жестоко обманутым, как будто мне наверное обещали что-то показать и после всего - надули. И больше того: еще меня же обворовали, отняли единственное, что у меня было, - мечту увидеть Местечко. Мамино Местечко. Поздно.
Жестом тысяч моих предков и, наверное, стольких же потомков я простираю руки к небу, и моя щенячья сиротская тоска, мои скулящие подвывания выстраиваются, ширятся, перерастают в звериный, грозный, торжественный рык, в напев, полный величия и скорби, чистый, как бесчисленные звезды, прошедшие посмертный путь со дна колодца под старым орехом до высей седьмого неба. Оно, это страстное песнопение, принадлежит не мне, а им. А я - только сердце, грудь, горло, трубящее в опустевшем мире. Все невзгоды и испытания, выпавшие на долю позапрошлого поколения, поколения моих бабок и дедов, находят выход в моем горестном молении. Но на самой вершине его, когда моя душа и плоть уже сливаются с окрестной, обнимающей меня природой, вдруг странные, чуждые песне звуки врываются в мой слух и подрезают крылья мелодии. Несколько мгновений музыка еще висит в пустоте между землей и небом и - рассыпается, как рассыпаются бусы, когда рвется связывающая их нить.
Я роняю руки, опускаю голову и вижу на том самом месте, где только что лежал Янкель Квочка, здоровенного косматого козла. Его морда измазана пеплом, бородка обгорела, и обожженные бока выглядят так, словно кто-то наставил черные заплатки на белый саван. - Ме-е-е! - блеет козел, выставляя острые закрученные рога. На одном из них болтается засаленная Янкелева ермолка.
Я бросаюсь обратно в гору, а разыгравшийся козел пускается за мной: вот догонит, вот боднет! Я даже чувствую, как томительно ноет то место у меня на спине, куда он сейчас ткнет своими острыми рогами. Наверху, на самом гребне, он поддевает меня и почти без усилия подбрасывает в воздух.
Я падаю и качусь по склону все быстрее и быстрее, не зная, где небо и где земля: они слились в сине-зеленый ковер. Надо что-то делать. Еще мгновение, и я погибну. Чего я жду? Мама, мама ... спаси меня! Где ты, мама?! - Я здесь, сынок. Рядом с тобой. Как всегда. Голова кружится, ноги гудят, как после долгой дороги. Больные видения потихоньку отступают, удаляются от меня, возвращаются в непроглядную ночь. Контуры настоящего, сегодняшнего все четче проступают в синеве пришедшего утра.
Мама, усталая, измученная, с синевой под глазами, сидит рядом со мной и, как прежде, держит мою ладошку в своей руке, точно мы ни на миг не расставались. Солнечные лучи, пробившись сквозь листву деревьев за окном, запутываются в ее черных волосах, разбрасывая по ним золотые блики.
Она нагибается ко мне, прикасается теплыми губами к моему влажному лбу и чуть севшим голосом говорит: - Слава богу, слава богу ... температура прошла. Потом распрямляется и сосредоточенно смотрит мне в лицо, как будто подводит черту под моими ночными страхами. - Ничего, маленький, все будет хорошо. И от целительного прикосновения ее губ, от ее мирного дыхания на моей щеке и всепонимающего взгляда мне сразу становится легко и спокойно, точно я испил глоток воды из старого колодца под старым орехом.
Дата: Воскресенье, 16.09.2012, 07:56 | Сообщение # 110
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1645
Статус: Offline
«Бэлц, майн штэтэлэ Бэлц...»
Михаэль Фельзенбаум, Рамле
"Ой, Бессарабия моя, бессарабская земля! Страна вина, страна печали... Помню все холмы и долы, плачу по тебе, тоскую..."
Ицик Мангер, "Песнь о Бессарабии"
Есть ли в мире страна беднее Бессарабии? И вообще, кто, кроме бессарабских евреев, называет этот край его настоящим именем - Бессарабия, а не Республика Молдова или просто Молдавия? И где еще, кроме как в Эрец-Исраэль, вы отыщете организацию "Бейт-Бесарабия" - "Дом бессарабских евреев"? Что можно сказать по этому поводу? Бессарабия имеет "еврейское счастье". Как времена года, менялись ее властители – турки, русские, румыны... Но все-таки эта этническая мешанина и языковое многоцветье придали бессарабскому еврейству особую самобытность, сформировали великолепный, удивительно сочный диалект, на котором говорили на огромной территории от Аккермана до Хотина.
Собственно, это совсем не странно, ибо евреи здесь жили среди румын, хохлов, кацапов, поляков, липован, немцев. гагаузов, русских, болгар и цыган. Следует заметить: множество цыган и ни одной хасидской общины, так исторически сложилось, и это уже другой вопрос. Где еще, кроме Бессарабии, соседствуя на святом месте, друг возле друга, покоятся Абрамович, Берестечко, Гановер, Дереджи, Колпакчи, Бердичевер, Варзарь, Сараджа, Машкауцан и Перлов? К слову, все они - благочестивые евреи. Где еще, кроме Бессарабии, картошку хранят в "башкэ" (так здесь называют погреб), корове дают жевать "чеклеж" (жвачку), дома и прочие строения возводят из "лампача" (небольших самодельных блоков из глины, смешанной с соломой и навозом), а начавшийся приличный разговор двух персон может завершиться нецензурными словами? И где еще хохмили на таком интересном лингвистическом выверте: "Хэй, иди на мине, на мине е работа - в шпиц бойдэм е лох, треба шмиргити" ("Эй, иди ко мне, у меня есть работа - прохудилась крыша, надо починить").
Или такой перл: "Пан мировой, ди мансэ фун дерфун из азой, - я маю шохн, шохн мае козу, ди козэ лежит аф майн дах, я ему кажу, так эр еще лахт" ("Господин мировой судья, дело вот в чем: у меня есть сосед, он имеет козу, его коза лежит на моей крыше, я об этом говорю соседу, так он еще смеется")... Заглянув в еврейские энциклопедии, вы увидите, что большинство бессарабских евреев было занято в сельском хозяйстве и ремесленных артелях. Больше, чем в Бессарабии, еврейские крестьяне наличествовали только в Палестине. Солидных, огромных издательств и типографий в Бессарабии просто не было. Да и зачем они были нужны, если на расстоянии "кошачьего прыжка" находились Одесса, Яссы, Черновицы и даже Бухарест и Лемберг (Львов). И нечего удивляться тому, что знаменитый "липканский литературный Олимп" - Элиэзер Штейнбарг, Янкев Штернберг, Мойше Альтман, Михоэл Кауфман потихоньку перебрались в Бухарест, Черновицы и Яссы.
Такой высокий культурный и национальный взлет подобно бессарабскому еврейству, не переживала ни одна европейская страна, - почти в каждом местечке действовали несколько культурных кружков, любительских театров и, как минимум, выпускались две еврейские газеты. Но не поэтому я сообщаю вам известные факты, цель у меня несколько иная. Для сценических постановок еврейской театральной студии "Менора", которой я руководил в Бельцах в не столь далекие 80-е годы, я разыскивал подходящий музыкальный материал. Оказалось, что далеко ходить за ним не надо, искомые сокровища в то время еще лежали на поверхности, причем в избытке. Но меня интересовали не просто единичные песни, а цельная программа, репертуар того или иного исполнителя. Прежде всего, я заинтересовался Хильдой Букштейн, моей дальней родственницей, светлого ей рая. Уроженка бессарабского городка Хотин, она в Бухаресте училась медицине и, чтобы иметь пару леев в кармане, тайком (близкими это не поощрялось) пела в еврейском ресторане. Во время войны Хильда состояла офицером на медицинской службе в Красной армии, домой вернулась не одна, а с мужем - майором Давидом и кучей боевых наград. От ее дома, родных и близких, в Хотине не осталось и следа... И тогда молодая пара осела в бывшем местечке Маркулешты, затем через несколько лет перебралась в Бельцы. От нее-то я и услышал и записал два десятка песен - те самые, которые Хильда привезла из Хотина в Бухарест, исполняя их на сцене в 1929-1934 годах. Среди них - редкий вариант популярнейшей в наших краях "Майн штэтэлэ Бэлц". Любопытно, что ее зачин (дань моде 30-х годов ) взят из другой песни. В самом же стихотворном тексте этой песни, исполняемой Хильдой Букштейн, сохранены бессарабское произношение певицы и, конечно же, припев:
"...Бэлц, майн штэтэлэ Бэлц, майн hэймэлэ, ву их hоб ди киндерше йорн фарбрахт..." (...Бэлц, мое местечко Бэлц, мой домик, в котором я детские годы провел...)
Вот и наступил Судный день нового еврейского 5773 года… Йом Киппур... Сегодня пост. Никто не работает. Просят прощения друг у друга и у Бога. За то неправильное, что совершили. Или за то неправильное, что, м о ж е т б ы т ь, совершили… Транспорта не слышно. Но слышно детей, которых на улицах много - катающихся на велосипедах и самокатах. А рядом беседуют в приподнятом настроении - их родители, бабушки, дедушки. Все в светлой, праздничной одежде… Как ангелы... Сегодня единственный день в году, когда Бог запрещает что-либо делать. Сегодня пост – йом цом. Многие не едят и свято соблюдают традицию. Вот и я тоже... Стараюсь. Изо всех сил стараюсь - видит Бог!.. Но зато вечером, когда на небе загорится первая звезда... О, когда же она уже загорится?!..Тогда можно будет есть то, что я так люблю... В мои далёкие детские годы, меня - обычного еврейского ребёнка постоянно заставляли есть – а я постоянно не хотела есть и поэтому отстаивала своё еврейское право - хотя бы раз в году законно поголодать. Но зато потом - есть все, самые мои любимые вкусности!
...Тот день был серый и пасмурный. Взрослые соблюдали пост. Йом Киппур... Я тоже собралась не есть в этот день. Но меня уговорили сначала чуть-чуть перекусить, а потом уже - голодать.. . Я слонялась по дому, вдыхая слабо витающие в нём запахи. Кисло-сладкого жаркого - эсек-флейш, которое у нас готовили раз в году, именно в этот день, и которое я так сильно любила. И лэйкеха - светлого, жёлтого бисквита, такого мягкого, сладкого и – самое главное - с корочкой кремового цвета, так вкусно тающей во рту... Наконец наступил вечер. И мы с бабушкой пошли в синагогу. На вечернюю молитву. Синагога была где-то на окраине города. В чьём-то жилом доме. Вернее, в какой-то пристройке к этому дому... Мне вспоминается длинное, невысокое здание, унылое, как и улица, на которой оно находилось... Молчаливые люди, заходящие туда... Бабушка велела ждать её на улице и внимательно смотреть на небо, чтобы не пропустить первую звёздочку. И ушла. Я знала, что потом, когда появится звёздочка, закончится молитва и зазвучит шофар - можно будет идти домой и есть всё, что я так люблю! Я маялась, переминалась с ноги на ногу, поминутно поднимая голову к небу. А оно даже не собиралось темнеть... Вокруг синагоги бродили ещё дети - мои друзья по несчастью, тоже с нетерпением ожидающие появления первой звезды... Наконец, стемнело. Мы усиленно, до боли в глазах всматривались в небо. Кому-то даже что-то в нём мерещилось... А шофар всё ещё не звучал и двери синагоги всё ещё были закрыты… Но всё когда-нибудь кончается. И мы услышали оживлённые голоса наших бабушек, зовущие нас. Мы бросились на их зов, по-моему,даже забыв попрощаться друг с другом... Когда мы с бабушкой пришли домой, стол уже был накрыт. Сначала мы выпили по стакану сладкого чая с моим любимым лэйкехом! Для того, чтобы жизнь в том году была для всех сладкой! А потом... потом на столе появился эсек-флейш! Какой запах витал над моей тарелкой! Я взяла маленький кусочек белого хлеба и обмакнула его в густой ароматный соус…. Ах, этот вкус! Ах это ощущение счастья...
И вот я сижу сейчас, вспоминая тот мой далёкий вечер... И опять жду звук шофара… И неважно, что я давно живу в другой стране и, что мне давно не восемь лет. Я смотрю в окно и жду, когда за ним стемнеет. Чтобы увидеть, наконец, в небе маленькую первую звёздочку... И тогда я разолью по стаканам чай, поставлю на стол тарелку, в которой будет лежать нарезанный ломтиками светло-жёлтый лэйкех с тающей во рту сладкой кремовой корочкой. А за ним наступит и черёд эсек-флэйша - кисло-сладкого , с дивным запахом жаркого - которое я приготовила вчера по старому рецепту бабушки и мамы... И я возьму маленький кусочек белого хлеба. И обмакну его в этот неповторимый аромат…
26.09.12
Сообщение отредактировал sINNA - Четверг, 27.09.2012, 21:39
Дата: Четверг, 25.10.2012, 20:05 | Сообщение # 117
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 422
Статус: Offline
Хочу представить вашему вниманию рассказ НИКОЛАЯ ЧЕРНЕЦКОГО ( он же - likoan)
ЖИЗНЬ КАК ПЕСНЯ
И угораздило же когда-то её родителей выбрать это имя для единственной дочери – в такие времена, в таком затхлом городишке… Лауру, несмотря на её возраст, так и называли – Лаура, и взрослые и дети. Дети дразнили её, улюлюкая и выкрикивая непристойности, в лучшем случае пронзительно свистели вслед. Взрослые, встречая её, насмешливо переглядывались между собой – если было с кем. Одинокие же прохожие – провожали сочувственными взглядами, в которых проглядывала жалость.
Лаура была старой девой, безобидной и безответной. Никто не знал, сколько ей лет. В солнечные дни она ходила по улицам под изрядно потрёпаным кружевным зонтиком, в холода надевала фетровую шляпку с приколотым к ней букетиком поблёкших шёлковых фиалок. Зимой под каракулевую шапочку повязывала пуховый платок, некогда бывший белым, а узкие птичьи ладошки прятала в муфту, которой успела безжалостно полакомиться моль. Неведомо, чем она жила. Кажется ни с кем не общалась, в доме у неё никто не бывал. Только потом, позже, они узнают о той ценности, что хранилась у неё в шкафу, и увидят стоящий на одноногом, точёном и резном столике настоящий патефон, на котором лежала пластинка Вертинского.
В вашем городе пыльном, Где вы жили ребёнком, К вам весной из Парижа Пришёл туалет
Не унитаз, бедные мои сограждане, прислан был из Парижа, не дощатый сортир, с выпиленным в дверце сердечком. Речь шла о роскошном платье - с открытыми плечами, ниспадающими к полу широкими атласными складками. О платье из той, безвозвратно ушедшей, настоящей жизни, когда говорили: „дамы в вечерних туалетах“ – и это не вызывало глуповатой ухмылки. Прислано платье было собственно не из Парижа, а из Страсбурга, куда после революции перебралась её безымянная тётя. Времена требовали забыть заграничных родственников и оскудевшие дворянские корни... Но родители назвали дочь Лаурой, ею она и оставалась всегда. Никакие исторические потрясения не затрагивали внутренний мир девочки, тихо и замкнуто жившей своими мечтами и грёзами. Книги, музыка, чудом сохранившийся альбом с репродукциями старых мастеров заменяли ей всех друзей и подружек. И когда от бельгийской тётушки неожиданно пришла с оказией посылка, платье, очевидно задуманное как подвенечное – для молчаливой задумчивой старшеклассницы это была посылка оттуда, из того времени в её сегодняшний мир. Кружась в нём перед зеркалом, Лаура воображала себе… Боже, чего только она не воображала… Горели свечи в сверкающих канделябрах, звучали скрипки и клавесины, по сияющему паркету ступали блистательные кавалеры и великолепные, шуршащие шелками дамы, всё кружилось, отражаясь в бесчисленных зеркалах.
В этом платье печальном Вы казались орлёнком, Нежным маленьким герцогом Сказочных лет.
Какой орлёнок подразумевался Вертинским? Трогательный, тонкошеий, потешно горделивый птенец орла? Или Орлёнок – сын Наполеона, романтичный и незадачливый, так и не сумевший приспособиться к грубой, жестокой действительности, не сумевший выжить в ней? Романтика иного рода окружала Лауру, дутая романтика борьбы и строек. Но она как будто не замечала этого, принадлежала реальности лишь незначительным, лёгким касанием, живя полной силой в своём скрытом ото всех мире. Там она проходила через анфилады комнат, одна за другой распахивающих перед ней двери, попадала в освещённую огнём факелов залу под сводчатым потолком, в которой ждал её Он. Иногда это был юный принц или молодой король, увозивший затем её в карете. А иногда ей встречался во время охоты или прогулки в лесу бродячий поэт, начинающий седеть, с умными и грустными глазами. Тогда она приглашала его в свой замок...
Долгими вечерами слушали они завывание ветра, мерный шум дождя, ударявшего в ставни, треск поленьев в камине. И на этом фоне он читал ей свои стихи. А весной уходил, предпочитая надёжным стенам, продуваемые вольным ветром степи, запахи цветущих трав и низкие звёзды, щедро разбрызганные над его бездомным ночлегом. Она оставалась ждать его, повторяя шёпотом его стихи, и глядела, глядела в окно – на жёлтую извилистую дорогу, огибающую пригорки и теряющуюся в отдалённых холмах, волнисто синеющих к горизонту.
Школа осталась позади. Угловатая девочка-подросток преобразилась в стройную, гибкую, большеглазую барышню. И уже казалось, совсем недалёк тот день, когда из шкафа будет извлечено сказочное платье. Тем летом она отдыхала с родителями у моря. Вблизи небольшого рыбачьего посёлка – месткомовский лагерь, трёхместные деревянные домики и общая кухня под навесом. Дальше вдоль берега тянулись палатки „дикарей“ с примусами, транзисторами и гирляндами вяленой ставриды, солёный запах которой смешивался с запахом водорослей, сохнущих сетей, керосина, с аптечным запахом моря и нагретого песка, образуя неповторимый, ни на что не похожий аромат лета, каникул, отпуска, аромат беззаботности, открытости и ожидания. Лаура ощущала на пляже взгляды мужчин, это пугало и волновало. Не избалованная вниманием в своём городке, а скорее – не придававшая ему значения, не замечавшая его, она теперь настороженно прислушивалась к новым для неё ощущениям. Заговаривающие с нею на пляже парни далеки, неизмеримо далеки были от тех принцев и поэтов, что занимали её воображение. Но в их активности было что-то такое, что щекотало её самолюбие. Вкус неведомой доселе власти, которую она обретала над ними, согревал и будоражил. При этом, вероятно, присутствовало в ней что-то такое, что… нет, не отталкивало их, нет, но заставляло выдерживать некую дистанцию. И это её вполне устраивало. Вечерами она и вовсе предпочитала уединённые прогулки вдоль береговой линии. Когда сверстники устремлялись по окрестным турбазам и пансионатам на танцплощадки, прообразы нынешних дискотек – она мечтательно бродила босиком по кромке у самой воды, слушая неторопливый шелест прибоя, а лениво набегающие волны ласкали её ступни, смывая на упругом и влажном песке её следы. На безлюдном пляже почти никого не встречалось, лишь кое-где редкие ночные купальщики своими всплесками тревожили неподвижную поверхность моря, на которой змеилась лунная дорожка. Навстречу шёл юноша, не спеша, погружённый в свои мысли. В уже сгустившейся темноте Лаура смогла разглядеть только силуэт его слегка сутулящейся, невысокой фигуры, в которой угадывалась застенчивая нерешительность. Проходя мимо друг друга, они встретились глазами, и ей показалось, будто незримая нить протянулась между ними, в сердце её что-то дрогнуло, и тёплая волна прошла вдоль спины. Должно быть, нечто подобное ощутил и он, потому что после нескольких таких встреч он остановился и заговорил с нею, и дальше они пошли вместе. Долго прогуливались они по совсем обезлюдевшему пляжу, а когда, наконец расстались, она никак не могла уснуть. Всё думала о нём, пытаясь вспомнить их разговоры… но не могла – произнесённые слова, оказывается, не имели никакого значения. Важно было само нахождение его рядом, важны были сами интонации, мелодия их голосов, сама неслышная музыка ночи и молчаливых звёзд. Днём на пляже она видела его, но когда её окружали весёлые энергичные парни, он не подходил, держался особняком. В её душе ещё звучали отголоски минувшей ночи, однако яркое солнце, крепкие загорелые тела, пустоватый, но заразительный смех – всё это отодвигало, заслоняло их… В один из вечеров юноша на пляже не появился. Не видела она его и на следующий день… Ухаживание парней становились всё однозначнее, но наталкиваясь на её сдержанность они проявлялись всё грубее и это не так будоражило как вначале. В конце концов внимание пляжных парней переключалось на других девиц, резвых хохотушек, понятных и податливых. Оставшиеся вечера она провела в одиноких прогулках, вспоминая те удивительные ночи, а робкий юноша стал недосягаемым принцем её снов. Жизнь всё увереннее брала своё, постепенно оттесняя детские мечтания. Лаура уже не кружилась перед зеркалом в своём чудесном платье, а только раскрыв дверцы шкафа, разглядывала его, поглаживала, перебирая пальцами атласные складки и воздушные кружева его оборок. Когда она училась на третьем курсе – Институт культуры, девичье царство… Этот преподаватель ничем особенным не выделялся, но одиночество постепенно становилось в тягость, интерес его к ней был настойчивым и благожелательным, а подарки приятными. Впечатление он производил человека зрелого, доброго и надёжного. Лаура, в своём воображении, уже без труда наделяла его теми качествами, которые искала в мужчине и которых недоставало тем из них, кто до сего времени попадался на её пути. Она была уже почти влюблена, была почти готова сделать этот решительный шаг, и платье в родительском доме вот-вот должно было появиться из шкафа, уже по-настоящему. Но однажды в троллейбусе, в дальнем конце салона, она увидела его он стоял – спиной к ней, разговаривая с приятелем. Она тихо и незаметно приблизилась, собираясь ошеломить радостью нечаянной встречи. Но тут до неё донеслись слова его собеседника: – …Бред какой-то. Сколько ты этих пташек перепользовал, а с этой дурочкой возишься. – Ты не понимаешь, – возражал он назидательно, – она совсем не похожа на этих шмакодявок. Она с какой-то своей придурью, с какой-то там романтикой – редкий экземпляр! Тут надо не спеша, зато и смак совсем другой, особенный. Потом сможешь сам попробовать, оценить… Не доучившись, Лаура возвратилась в свой городишко.
В этом городе тёмном Балов не бывало, Даже не было вовсе приличных карет Шли года вы поблекли И платье увяло, Ваше дивное платье „мезон а валет“
Прошло время. Схоронив родителей, она всё больше замыкалась в себе и одиноко старилась. Кто знает, что происходило в её душе, в её обрамлённой седеющими прядями головке… Она ходила под невесть как уцелевшим с незапамятных времён кружевным зонтиком, в Бог весть откуда извлечённых старомодных шляпках, грела руки в изъеденной молью старорежимной муфточке. Умерла она тихо, теперь никто и не вспомнит, как и отчего это произошло. Помнят только неправдоподобную музейную опрятность её жилища, букетики засушенных цветов, на полочках, застеленных кружевными салфетками и патефон, стоящий на столике у окна. В шкафу висело дивной красоты платье, в которое покойницу и облачили соседки.
Но однажды сбылися Мечты сумасшедшие: Платье было надето, фиалки цвели… И какие-то люди, За вами пришедшие, В катафалке по городу вас повезли.
Не было конечно, никакого катафалка, не качались „плюмажики“ на худых лошадях, не махал „любезно“ кадилом „старый попик“ – вёз Лауру изрядно подразбитый ПАЗик с чёрной полосой на боку..
Кем-то присвоен был патефон. Растасканы вещи, хранящие запахи иного, бесконечно отдалившегося времени. Так весной в бутафорском Смешном экипажике Вы поехали к Богу на бал.
„Бал Господень“ – так называлась песня, на той старой пластинке Вертинского.
Николай Чернецкий
Сообщение отредактировал sINNA - Пятница, 26.10.2012, 22:52
Дата: Воскресенье, 04.11.2012, 08:56 | Сообщение # 119
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 435
Статус: Offline
найдено во всемирной паутине...
Мои любимые городские улицы...
У каждого из нас в городе нашего детства и юности есть любимые улицы. Мы помним эти улицы и людей, живущих на них... Для меня такими улицами в Бельцах стали улицы Ленинградская, Свободы и Ленина. На Ленинградской и Свободе я жила с родителями. Первая квартира моих родителей находилась в двухэтажном доме по улице Ленинградской напротив городской тюрьмы. Мы жили на втором этаже, но парадный вход в квартиру был на первом этаже. Так весело было сбегать по крутой лестнице вниз... Нашими соседями по второму этажу были Макловичи, старший сын которых Алик враждовал со мной. С целью примирения наши мамы купили нам таз черного винограда и заставили его есть. Не знаю, какое возымело последствие для Алика это "воспитательное" мероприятие, но я с той поры черный виноград не ем... С соседями у нас была общая кухня и второй огромнейший круговой балкон, на котором прежние жильцы держали поросенка и нам в наследство от него достался загон, в который мы с Аликом прятались от родителей. На первом этаже жили Шевцовы. Вера Федоровна работала в Горисполкоме. С ее сыном Мишей мы дружили. Любимым нашим занятием было рвать во дворе цветы и дарить прохожим. Впоследствии об этом эпизоде моей жизни мне напомнила Б.И.Элик, которой я несколько раз в своем пятилетнем возрасте дарила сорванные мальвы. Она рассказывала, что две грязные мордашки малышей, предлагающих цветы, вызывали умиление прохожих. Дарение цветов прекратилось, как только взрослые обнаружили виновников исчезновения цветов. (и небольшое отступление - детские годы мои прошли в маминой библиотеке, среди книг и журналов и в общении с уникальной личностью, зав. детской библиотекой - Б.И.Элик. Прирожденная интеллигентность, такт, образованность, скромность и масса других достоинств характеризуют этого удивительного человека. В городе все знали врача Элика, но мало кто ведал, что его скромная жена была личным секретарем Ю.Фучика, хотя его произведение "С петлей на шее" входило в школьную программу по литературе.. Приезжая летом в отпуск, я всегда навещала Басю Иделевну Элик и помню ее последние впечатления о поездке в Чехословакию. Эта её поездка совпала с известными чехословацкими событиями, очевидцами которых и стали Элики. Запомнила такой момент рассказа Баси Иделевны: перед советским танком стояли преградой чехи и маленький ребенок в этой толпе сказал маме, что ему страшно, а она ему ответила: " Это им должно быть страшно, это они пришли на чужую землю, а ты сынок не должен бояться, ты у себя дома"... Элики очень много сделали для моего музыкального образования, в детстве я много времени проводила в их доме, где для меня звучала классическая музыка; они приобрели мне годичный абонемент, по которому я ходила на концерты классической музыки. Кажется эти концерты проходили в Доме Учителя. Их дочь Майя была для меня каким-то возвышенным, недосягаемым существом. Я помню свой очередной приход к ним и звонок при мне композитора Свиридова Майе! Это было что-то невероятное!!! Я только отрыдалась, слушая Свиридовскую "Метель", и вдруг этот звонок...)
Близость тюрьмы сказалась на нашем благосостоянии... на наш маленький балкон несколько раз залезали воры, похищали продукты и сохнувшее на веревках белье. С этой квартирой связан казус, произошедший с приездом маминого отца, полковника в отставке, к нам в гости. По поводу его приезда приглашены были на вечер гости и мама перед уходом на работу оставила дедушке список продуктов, которые он должен был купить на рынке. При мне она его предупредила, чтобы он не увлекался пробами вина на рынке, но... Результат похода на рынок оказался плачевным. Скрыть что-то в Бельцах раньше было невозможно, поэтому в районе обеда папа уже знал, что его тесть валяется пьяный в грязи на рынке. Я помню мамины крики, бормотание дедушки о коварности молдавского вина и грязные дедушкины парадные, белые до похода на рынок, перчатки... Вскоре мы переехали на улицу Свободы,24 в двухэтажный дом. Нашими соседями по первому этажу были Пахолковы. В их семье было трое детей: Коля, Лена, Вадим, с которыми я дружила. Других соседей, кроме д.Лени и т.Нади Гвардейцевых на первом этаже я не помню. Гвардейцевы держали кроликов и я могла часами смотреть на эти забавные существа в нашем дворе... На втором этаже жила семья летчика Павла Фомича Репяшенко, с которой подружились мои родители. В их семье было двое детей: Вика и старший сын Игорь, который учился в суворовском училище. Однажды Игорь приехал на каникулы с мальчиком-сиротой, югославом с именем Бронислав, которого старшие Репяшенко вскоре усыновили.. Впоследствии Репяшенко уехали в Краснодар и пережили большое горе: на соревнованиях Игорю нанесли смертельный удар рапирой. Его беременная жена от горя покончила с собой. У Бронислава нашлись родители и он вернулся в Югославию. Тетя Оксана не сумела всего этого пережить, а Павел Фомич, овдовев, уехал к Вике, которая работала художником-реставратором Русского художественного музея в Ленинграде. Живя в Ленинграде, я навещала Павла Фомича... Там же на втором этаже жил мой ровесник Фима Шойхет, за которым мы каждый день с Витей Вайсманом (жил на этой же улице в другом доме) заходили, чтобы всем вместе пойти в школу. Витя, где ты? Откликнись! С моей одноклассницей Фаиной Миронер мы тебя часто вспоминаем.. Рядом с нашим домом стояли такие же двухэтажки. В одной из них жила Фаина Аркадьевна Тлехуч. Она работала вместе с мамой в детской библиотеке заведующей читальным залом, а затем заведовала библиотекой в пединституте. С ее сыном Аликом мы часто коротали время в читальном зале библиотеки, рассматривая журналы. По соседству жила мамина приятельница тётя Люба Комиссарова. Днём она работала в аптеке, а вечерами шила наряды местным модницам. Бывая с мамой у нее дома я часто слышала от нее жалобы по поводу своей полноты. Она говорила маме: "Лялечка, ведь ничего не ем, откуда это все берется!". При этом она дожёвывала булку хлеба и половником черпала из кастрюли остатки мясного борща. Ещё одной нашей соседкой была директор кинотеатра Котовского (к стыду своему, не помню её имени), сына которой Пиню терзала бесконечной кормёжкой его бабушка. Шойхеты держали кур и любимым местом для жителей нашего дома была скамейка курятника, где сидели и взрослые и дети днём и вечером... Так как я много читала, то пересказывала ребятам, расположившимся на скамеечке, прочитанное. На этой лавочке проходили наши шахматные баталии. Папа очень хорошо играл в шахматы и чтобы заинтересовать меня шахматами пообещал, что если я у него выиграю, он купит мне золотые часы. Поэтому, в надежде его обыграть, я до позднего вечера играла в шахматы. Научилась неплохо играть, даже включена была в городскую юниорскую команду, но заработать часы так и не сумела. Удобства были на улице и каждую неделю жильцы дома по очереди мыли коридоры подъезда и общественный туалет. Моя мама активно приучала меня к труду, поэтому мытьё коридора, общественного туалета, как и доставка множества вёдер воды от уличной колонки входили в круг моих обязанностей по дому. Я была просто счастлива, когда мы переехали в другой дом, где вода была в доме и не было общих мест пользования. Мы опять стали жить на улице Ленинградской, в доме на площади, где на первом этаже был гастроном. Окна нашей квартиры выходили на церковь и во двор, откуда просматривалась улица Ленина. Соседей этого дома я не помню, т.к. выросла, училась в вечерней школе и работала в библиотеке школы №16, директором которой был В. Франтов. Жизнь шла в одном режиме: я продолжала бегать на тренировки, много времени проводила с друзьями, будущим мужем, а после окончания школы уехала поступать в Ленинград с приятелем мужа Толиком Пашковым и в Бельцы стала приезжать только на летние каникулы в гости к свекрови на улицу Ленина. В эти приезды я узнавала об очередном отъезде кого-либо из своих сверстников в Израиль... Массовый отъезд коснулся и соседей моей свекрови. Помню, как свекровь уговаривала свою соседку не уезжать, а та сушила заштопанное нижнее бельё на третей по счёту верёвке и на вопрос свекрови: "Зачем ты эти тряпки берешь с собой?" ей ответила: "У меня не будет денег там, чтобы купить новое". Однако неизвестность, предположение о будущей бедности людей не останавливало, они продолжали уезжать. Только один раз я была в Бельцах зимой, когда мы смогли с будущим мужем после двух лет разлуки встретиться в городе, чтобы пожениться и отпраздновать своё бракосочетание на третей моей любимой улице - улице Ленина, на которой жила свекровь. Центральная улица города, по которой тысячи и тысячи километров прошли все бельчане! Я же умудрилась не только прошагать, но и проехать сотни километров на коньках в зимнее время по этой улице, скатываясь с горы до ателье в конце спуска.
Милые, дорогие моему сердцу улицы, наверняка вы поменялись, но я вас помню такими, какие вы были в моем детстве и юности: солнечными, с цветущей акацией, яркими цветами на клумбах, прекрасными розами в центре города, старыми зданиями драмтеатра, кинотеатра им. Котовского и горожанами, которых, увы, уже не встретить ...
Дата: Четверг, 15.11.2012, 06:45 | Сообщение # 120
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1645
Статус: Offline
Голос еврейской души
Нехама - одна из выдающихся еврейских певиц ХХ века и, наверное, за всю историю еврейской песни вообще. Кроме блестящих вокальных и сценических данных, она сочетает в себе неколебимые бойцовские качества, без которых она не достигла бы всемирного уровня и признания в условиях советской инквизиции, которая свирепствовала в 50-60 гг. ХХ века, т.е. в годы творческого формирования певицы.
Хочу рассказать о нескольких эпизодах ее артистической жизни, свидетелем которых сам был. Но вначале - краткое введение.
После Второй мировой войны и цепи еврейских преследований (космополитизм, убийствоМихоэлса, «дело врачей», разгром еврейской культуры 1952 г.) в СССР не осталось ни одной еврейской школы, ни одной газеты, театра, издательства. Возникли условия для национально-культурного геноцида (National Cultural Genocide), который, несомненно, был бы завершен, если бы советский режим просуществовал еще несколько поколений.
И вот в этой ситуации Нехама Лифшицайте занимает первое (!) место на Всесоюзном конкурсе мастеров советской эстрады, исполнив при этом песни на осужденном властями к геноциду языке идиш.
А что дальше? Казалось бы, что по всем своим вокальным и сценическим данным она могла по праву получить любую музыкальную сцену страны. Но Нехама заупрямилась, желая исполнять лишь песни на идиш. И благодаря своей настойчивости и бойцовским качествам она добивается права на отдельные концерты по приглашению городов страны. Отныне ей позволено дать один-два концерта в год в Москве (это в городе, где проживало несколько сот тысяч изголодавшихся по еврейскому слову и песне евреев) и при свойственной режиму цензуре. Аналогичная картина и в других городах, особенно на перифериию В таких условиях она выступает, исполняет песни из классического идишского репертуара и новые, утвежденные к исполнению произведения. Но Нехама при этом передает особенными интонациями, акцентами, мимикой, движением рук, сиянием глаз свое «мото»: «Спасайте идиш, спасайте идишкайт, спасайте «евреев молчания», по выражению Эли Визеля; спасайте от страха, определяющего нас евреями, от душевного одиночества, от необходимости скрывать ведение еврейского образа жизни и соблюдение еврейских традиций или выражать национальные чувства; берегите, не отдаляйтесь от своего еврейства, верьте, что наступят лругие, лучшие времена!».
В 1964 году по работе я приехал в командировку в Тбилиси, где мне посчастливилось побывать на концерте Нехамы. Концерт состоялся в огромном зале на улице Плеханова (сегодня, наверное, ее переименовали). В переполненном зале люди сидели и на полу, и в пространстве между сценой и рядами, и в проходах, причем большинство зрителей были грузинскими евреями, не знающими языка идиш. Темпераментные зрители громогласно воспринимали каждую песню, неистово аплодировали, подтанцовывали… Это была настоящая демонстрация еврейской солидарности, которая достигла апогея, когда Нехама запела «Хаву нагилу». Весь зал подхватил эту песню и потребовал ее повторения! Концерт продолжался и после наступления полуночи, а когда он всё же завершился, уставшую певицу на руках отнесли в гостиницу...
Не могу не рассказать еще об одном необыкновенном случае. Концерт в Саратове, в Доме ученых. Зал рыдал, когда Нехама исполняла песню Гирша Глика «Зог нит кейнмол, аз ду гэйст дэм лэцтн вэг» - «Не говори никогда, что ты проходишь последний путь»; песню Мордехая Гебиртига «С’брэнт, бридерлэх, с’брэнт, ундзэр орэм штетл нэбех брэнт...» - «Горит, братья, горит! Наше бедное местечко горит», но люди понимали, что речь идет не о довоенном предупреждении приближающейся (и трагически свершившейся) катастрофы, а о текущем «советском пожаре» евреев... А после потрясающего концерта Нехама взяла меня с собой, решив проведать старого еврея по фамилии Маневич. До войны он руководил в Киеве Управлением культуры. Когда в начале войны немцы уже приближались к Киеву, он поездом эвакуировался с семьей в тыл, но немцы разбомбили поезд, вся его семья погибла, а он чудом уцелел. Он добрался до Саратова и там остался жить. Нехама привезла ему подарки, дала деньги…
По существу, все ее концерты проходили триумфально, она дарила людям незабываемый праздник: необыкновенный голос, красавица, щедро одаряющая всех, кто изголодался по еврейскому слову и песне.
В этом и заключались сила и величие Нехамы Лифшиц, «еврейского соловья», как ее с любовью называли в народе, мужественного и бестрашного борца за сохранение и продолжение еврейской жизни в СССР. И сила эта всегда укрепляла национальные чуства, еврейскую сопричастность и счастье принадлежности к еврейскому народу.
Будь, как и прежде, сильной и мужественной, дорогая Нехамелэ! Доброго здоровья, долгие лета, много радостей – великой еврейской Певице и Человеку!
Лазарь Любарский, Тель-Авив
замечание от ещё одного бельчанина:
Однажды, будучи в нежном возрасте, мне посчастливилось услышать Нехаму Лифшицайте. Кажется, стоял 59-й или 60-й год. Бельцы. Дом культуры, переполненный зал. Публика сходила с ума! И это - в нашем городе, где в еврейских домах всегда пели еврейские песни, а на улицах говорили на идиш... Лазарю Любарскому - а гройсн данк! Нашей Нехаме, нашей гордости - слава! Зиси Вейцман, Беэр-шева.