Город в северной Молдове

Понедельник, 29.04.2024, 12:27Hello Гость | RSS
Главная | кому что нравится или житейские истории... - Страница 34 - ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... | Регистрация | Вход
Форма входа
Меню сайта
Поиск
Мини-чат
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
кому что нравится или житейские истории...
РыжикДата: Пятница, 27.03.2020, 04:54 | Сообщение # 496
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 299
Статус: Offline
РЫЖАЯ

...Первая любовь ворвалась в мою жизнь в восьмом классе. У неё было удивительное имя - Надежда - и было ей четырнадцать лет.
Отца Нади, Михаила Семёновича Кулагина, перевели в наш провинциальный городок из Белгорода на должность главного технолога местного хлебозавода. Как-то, приблизительно в середине ноября, прямо посреди урока физики, завуч школы привёл в наш класс новенькую,  познакомил нас с ней и позволил самой выбрать место.
В классе было четыре свободных места, и девушка нежданно-негаданно подошла к моей парте. Нежданно-негаданно, потому что в длинном списке "школьных сердцеедов" моя фамилия не значилась... Я не был красавцем и был очень скромно одет, но Надя, неожиданно для всех, подошла именно ко мне и, зардевшись, тихо спросила: "Можно?".
Чувствуя, как предательски задрожали мои колени, а щёки мгновенно налились жаром и пунцовым цветом, я, молча, кивнул. И она присела рядышком... А я тут же ощутил, как сладко пахнет её чистое девичье тело.
У новенькой были густые рыжие волосы и необыкновенные светло-зелёные глаза... Я влюбился в неё с первого взгляда. 
На первой же большой перемене к Наде подошёл школьный задира - Антон Белов - и неожиданно выбил у неё из рук яблоко, которое девушка ела. Та побледнела от страха и втянула голову в плечи, а Антон громко заржал: "Ну, что, рыжая, проголодалась? Витаминчиков захотелось?".
Увидев эту картину, я сжал кулаки:
- Эй, ты, придурок, а ну подними! Какая она тебе рыжая?!... - и вплотную приблизился к Белову - грудь в грудь, глаза в глаза.
Тот был старше меня на год и выше на целую  голову, но я был чемпионом области по боксу и Антон прекрасно понимал, что мне ничего не стоит двумя ударами сбить его с ног и основательно намять шею. А потому он скривился, нехотя нагнулся,  поднял с земли грязный плод и протянул его Наде: "На, держи ...". Я вскипел:
- Да не "держи", а ступай к крану и вымой! - но Кулагина, которая минуту назад была испугана и бледна, вдруг робко вступилась за своего обидчика:
- Ну не надо... Не стоит... Зачем?... Не трогай его, пожалуйста... Он же слабее тебя... Пойдём лучше в класс... У меня в портфеле ещё одно яблоко есть - разделим пополам! - а потом еле слышно, почти шёпотом, глядя мне прямо в глаза, добавила: "Спасибо тебе большое... Меня ещё никто никогда не защищал..."
Из глаз её улетучился страх и они светились теперь радостью и счастьем.
И целую неделю прямо на заднем дворе школы в рукопашных схватках я разбирался с теми, кто пытался дать Наде кличку "Рыжая".
Под моим правым глазом образовалась приличная гематома, а на лбу - огромная шишка, но все любители наделить новенькую глупым прозвищем поняли, что лучше звать её по имени.
А мы не могли оторваться друг от друга! Всё время были вместе: ходили в школу и из школы, бегали в кино, гуляли по городу, ели "Эскимо", пели любимые песни, целовались и подбирали имена нашим будущим детям.
Весь мир вокруг нас был теперь только нашим! И мы оба были в нём смешны, наивны и счастливы...
Так промелькнули шесть чудесных месяцев. Но вот однажды (это случилось в самый последний день учебного года), вечером, после тренировки, на выходе из спортзала, меня почему-то встретил Надин отец:
- Привет, чемпион! Рад тебя видеть. Идём в машину - поговорить нужно...
Мы сели в его чёрную "Волгу" и Михаил Семёнович тяжело вздохнул:
- Ты очень хороший парень... Мы все, Кулагины, - вся наша семья - полюбили тебя, как родного... И, наверное, лет через десять ты мог бы стать замечательным мужем для моей дочери, а мне - ещё одним сыном, но ... Но я должен сказать тебе, что... Понимаешь, мы скоро уезжаем... Насовсем... Навсегда...
У меня защемило сердце:
- Как уезжаете?! Куда?! Зачем?!
Отец Нади пожал плечами:
- Ну, как бы тебе объяснить? Мы ведь не Кулагины, на самом деле... Наша настоящая фамилия - Гольденберг... Мы евреи, понимаешь?... И у нас уже готовы все документы на выезд в Израиль... Надя рыдает вечерами, но не может набраться смелости, чтобы сказать тебе правду... Мне очень жаль, но у неё своя судьба, а у тебя -  своя... И ещё... Ты не звони ей больше, пожалуйста... А когда мы уедем - не пиши. Если даже она первой напишет тебе, чтобы сообщить наш новый адрес... Ты не должен отвечать ей, слышишь?... Для своего же блага!...  Понимаешь, твой отец коммунист, он работает на военном заводе... И письма из-за рубежа могут здорово испоганить ему жизнь... Да и тебе тоже... Ну что, чемпион, договорились? По рукам? Ты же сильный, ты же боец!
Я ничего не ответил. Я просто резко распахнул дверцу автомобиля, живой пружиной выскочил из салона и понёсся, куда глаза глядят, на ходу глотая горькие слёзы.
И не было в тот вечер  на всей Земле человека, несчастнее меня.
Больше я Наде не звонил.
Но мы всё же увиделись с ней ещё один раз. Ровно за сутки до её отъезда.
Вечером кто-то робко постучал в дверь. Я щёлкнул замком, рванул на себя дверную ручку и увидел то, чего никак не ожидал увидеть: самую красивую на свете копну рыжих волос и  самые родные в мире светло-зелёные глаза. Мы обнялись. И оба заплакали... Потом Надя немного успокоилась и произнесла:
- Любимый, завтра вечером мы улетаем... Внизу у подъезда меня ждёт отец на машине... Поехали с нами за город? Ненадолго... Я просто хочу попрощаться... С лесом... С полем... С речкой...
... Пять лет назад, выйдя в запас в звании полковника, я отыскал Надину страничку в "Одноклассниках" и написал ей письмо. Это была длинная-длинная исповедь.
Я объяснил, что не имел права искать её, ибо окончив высшее командное училище, стал военным разведчиком,  прошёл три "горячие точки" и в конце службы находился на ответственной должности начальника секретной части штаба корпуса... 
А ещё написал о  том, чего не успел сказать ей в далекой юности и всё то, что терзало и жгло  мою душу все эти долгие годы.
Письмо я закончил фразой: "Наденька, безумно хочу видеть тебя: бросай все дела, покупай билет на самолет и прилетай - все расходы компенсирую!"
Ответ пришел на следующий день, поздно вечером: "Здравствуйте. Меня зовут Ада. Я - младшая дочь Нади Гольденберг. Простите меня, пожалуйста, но я прочитала ваше письмо. Прочитала, ибо мамы давно уже нет на этом свете... Она ушла из жизни три года назад - сердце...  Но я не стала закрывать её страницу, я всё это время ждала вашего письма. Мама долго, до самого последнего дня, искала вас, писала во все инстанции и не могла найти. А потому очень надеялась, что может быть вы сами когда-нибудь вспомните о ней, отыщете и напишете. И, слава Богу, это случилось. Пусть даже после её смерти. Мама часто рассказывала нам, своим детям, о вас, о вашей любви, о вашей заботе и своего старшего сына - моего брата - назвала вашим именем. Я прочитала ваше письмо и проплакала весь день, потому что свою старшую дочь вы, в честь моей мамы, тоже назвали Надеждой. Завтра утром я закрою мамину страницу навсегда и совесть моя будет чиста: ведь вы нашлись, вы написали, вы через целую жизнь пронесли в своей душе такое светлое чувство к моей маме  - а это значит, что душа её, там, на небесах, теперь совершенно успокоилась. Спасибо вам за письмо. Спасибо вам за память. И спасибо вам за любовь. Храни вас Господь... Ада."

... Мне не спалось в эту ночь... Я молча просидел на кухне до самого рассвета... В полном одиночестве... В компании нетронутой чашки с остывшим кофе и непочатой пачки "Мальборо"...
Я не сделал ни единого глотка и не выкурил ни одной сигареты... А перед глазами всё всплывала и всплывала картина нашего прощания...
Май 1975-го года...  Лёгкий треск полевых кузнечиков в загородной тиши ... Огромный алый диск заходящего солнца... Чёрная "Волга" на обочине шоссе... Я, в голос рыдающий на капоте машины, пятнадцатилетний мальчишка... Михаил Семёнович, отец Нади, уронивший голову на руль и закрывший ладонями лицо... А ещё бескрайнее поле - огромный пахучий ковёр, сотканный из зелёных трав и полевых цветов... И там, далеко в поле, в самой гуще этого ковра - одинокая фигурка еврейской девочки Нади Гольденберг, которая, устремив к небу тонкие руки, медленно удаляется от меня и уходит прямо на закат, словно плывёт по зелёному морю, рассекая стройными ногами ароматные волны из ромашек, васильков и лютиков... 
И я, и она, где-то на самом донышке наших юных, в кровь истерзанных грядущим расставанием душ, конечно же надеемся и верим, что когда-нибудь мы непременно будем вместе! И у нас будет большой светлый дом, роскошный сад, много детей и ещё больше внуков!
Только вот ни я, и ни она ещё не знаем, что больше мы никогда не увидимся ......


Артур Балаев
 
smilesДата: Вторник, 07.04.2020, 14:33 | Сообщение # 497
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 237
Статус: Offline
ИДЕАЛЬНАЯ ЖЕНА

Ездил я как-то на скорой помощи. Не как фельдшер и не как врач и даже не как пациент – Боже упаси - как ротозей. Решил изучить жизнь врачей так сказать изнутри, как изучают они нас посредством своих фибро- и гастро- скопов...
Договорился с хорошими знакомыми, причину придумал – мол надо мне уметь, если что, оказать первую помощь, ну там вырезать аппендицит, роды принять или почку пересадить, потому что кругом пустыня или море и помощи ждать неоткуда.
В общем наплёл с три короба.
- Ладно,- согласились мои знакомые,- Хочешь – валяй. Только после не жалуйся. Пристроили меня на хорошую подстанцию в самую лучшую бригаду. Первого выезда я ждал как откровения, все думал может и я на что сгожусь и даже кого-то спасу.
А тут как раз команда: - Шестая бригада – на выезд. Шестая бригада это в том числе я. Подошёл фельдшер. Подтянулся врач.
- Чего там?
- Помирает кто-то. Воровского 17.
- А-а… Тогда пойду допью кофе.
- Так ведь там пациент помирает!- напомнил я. - Ну да,- согласился врач,- Только пока мы доедем – всё равно помрёт. Или сам по себе выживет. Всё от бога…
И точно, пошёл допивать свой кофе.
Это я к чему?… Это я к тому, что все врачи сильно не романтики. Реалисты они. И циники. Профессиональное это…
Наконец собрались и поехали. Не спеша. - У киоска притормози,- попросил врач,- Сигарет куплю. Кончились. Притормозили.
- А чего мы так медленно?- тихо спросил я.
- А куда торопиться?- удивился фельдшер,- Лично я не спешу в морду получать. Там ведь кто помирает – там алкаш помирает. Главное дело все равно не помрёт – всех переживет. И тебя и меня… Мы все эти адреса как пять пальцев. Знаем – бывали…
И точно, встретил нас алкаш – бодренький такой для покойника.
- Вы где?... Вы чего так долго?... Ездят они… А человеку, пролетарию, сдохнуть – да?
- Лучше б сдох! - крикнула жена пролетария,- Доктор – усыпите его что-ли. Совсем!
- Он меня не усыплять, он меня спасать должен. Обязан!- заорал в ответ алкаш.
Инфантильный как сытый питон доктор чего-то там вколол, чего-то дал съесть и чем-то запить.
- Ну всё - мы пошли. И мы – пошли.
Потом были другие адреса и были умирающие и умершие и всё это буднично, без криков – «Он уходит от нас», не как в сериалах. Всё скучно – до оскомины.
«Он уходит от нас» я слышал из уст врачей лишь однажды, когда они говорили о заместителе главврача. И ещё они добавили – «Наконец-то!» И «Давно пора».
Это я всё к чему?...
Ах да… Про жену… Дойдём и до жены…
Скоро ко мне привыкли. И я – привык. И меня уже заставляли таскать носилки и держать и поворачивать пациентов и даже подавать какие-то там ампулы. И я уже не морщился от вида крови и не шмыгал носом от запахов. Разных. Потому что болезнь это штука, в первую очередь, малоаппетитная
 – кровь, гниль, тяжёлый дух, капризы, угрозы и слёзы родственников. Тоска.
Отчего врачи со стажем – как черепахи в панцире – непробиваемы. Ничем!
- Помер что ли?
- Вроде да.
- Ну ладно… Время поставь. И ампулы собери… Соболезнуем… Натоптали мы тут у вас…
А то - сидят в машине – рядом покойник переломанный словно его через мясорубку прокрутили, а они беляши трескают. И говорят: - Мясо не прожаренное, сыроватое мясо-то… - Ага… И всё им по барабану. Хотя, иногда, и их пробивает…
Так вот теперь про жену… Идеальную.
Был вызов в район застроенный частным сектором, где сам чёрт ногу…
Но водитель ехал уверенно - водители скорой каждую дырку в любой дыре знают.
Едем. На этот раз быстро – видно про этот адрес бригада ничего такого не знала.
Водитель даже мигалку включил. Направо, налево, разворот под кирпич. Приехали. Небольшой, в три окна домик, наличники, забор деревянный.
Возле забора мужик стоит. Лет семидесяти. Бросился к нам как к родным, чуть под машину не лёг.
- Скорей, скорей, помирает! Потащил в дом. В доме прибрано и половички расстелены.
- Туда-туда! Утянул за перегородку.
За перегородкой – кровать. На кровати женщина. Видно - жена.
- Что с ней?
- Помирает! Утром стало плохо, а теперь – вот. Женщина лежала недвижимо, с закрытыми глазами с руками сложенными на груди и даже было непонятно, дышит она или нет. Врач кивнул фельдшеру. Тот раскрыл сумку.
И по тому, как кивнул врач, фельдшер всё понял. И я - понял.
Со стороны – да, не сообразишь, но я с ними уже поездил и научился читать между строк. Нечего тут было делать ни скорой ни вообще помощи...
- Ну что?... Как?... Она будет жить?...- суетился, спрашивал мужик. Хотя она – УЖЕ не жила. Врач померил давление, чего-то послушал в фонендоскоп. Но так - для очистки совести.
- Эй, вы слышите меня?- спросил он. И громче - Э-эй! Поворочал, потряс больную. Никаких реакций. Вообще никаких – пациентка не видела, не слышала, не чувствовала.
Её уже здесь не было. Она была уже – там.
Но прежде чем её отпустить, врач должен был совершить ряд манипуляций призванных задержать покойницу на этом свете ещё минут на двадцать.
Фельдшер вколол чего-то в вену. И ввёл чего-то под кожу.
- Ответьте! Вы слышите меня? Но пациентка даже не шелохнулась. Даже после кубиков. Всё… Врач расслабился. Он больше не препятствовал. Он сделал всё что мог, согласно инструкции Минздрава. Теперь он мог умыть руки…
- Дайте полотенце.
- Что?- не понял мужчина.
- Полотенце!- повторил врач.
- А?- мужчина начал растеряно оглядываться,- Полотенце?... Да? Я не знаю где… Счас. И повернулся к жене. Мёртвой.
- Маша, Маша, где у нас полотенца лежат? А? Полотенца где? Доктор просит.
Врач остолбенело глядел на мужика.
- Маша. Маша скажи! Врач моргнул фельдшеру, чтобы тот приготовил шприц с успокоительным. И, наверное подумал, что придётся вызывать психбригаду и может даже связывать мужику рукава.
- Ма-аша! И тут, что-то такое случилось – невообразимое, потому что женщина шевельнулась, вздохнула и открыла глаза.
- Маша, где у нас полотенца?- буднично спросил муж.
- Там!- ответила покойница,- в шкафу,- И показала пальцем...
У врача отпала челюсть. У фельдшера покатилась ампула.
Женщина закрыла глаза и замерла.
- Шприц! - заорал врач,- Три кубика!... Два кубика!... И ещё!… Вы слышите меня? Женщина ничего не слышала.
- Эй, откройте глаза!- просил доктор, тряся омертвевшую пациентку за плечо. Причём, довольно грубо. Та лежала неодушевлённым бревном. С руками сложенными на груди. Вкололи три кубика. И ещё два.
- Вы слышите меня?
Слышите? Ни хрена! Бабушка не подавала признаков жизни. Никаких. Бабушка умерла. Фельдшер замер со шприцом в руке. Врач покачал головой. Фельдшер опустил шприц.
Из-за перегородки вышел муж. Без полотенца.
- Я не нашёл,- виновато развел руками он.
- Да чёрт с ним, не надо полотенца, - ответил врач вставая и собираясь уходить.
- Маша, я не нашёл полотенце. Его нет в шкафу. Женщина дернулась, вздохнула. И открыла глаза...
Врач – сел. И фельдшер тоже.
Женщина обвела всех бессмысленным, потусторонним взглядом.
- Маша, там нет полотенец,- пожаловался муж, - я искал.
Взгляд пациентки приобрёл осмысленность.
- Посмотри на верхней полке, под пледом.
- А-а, под пледом. Ладно посмотрю. Муж ушёл за перегородку.
- Шприц!- прошептал врач.
- Вам?
- Нет – ей!...
Я всё это видел! Я там был! Я – хоть под присягой...
- Охренеть!- выдохнул врач,- вконец! Добавил что-то про кубики и крикнул: - Эй вы, как вас там… Да – вы! Идите сюда! Быстрее!
Муж пришёл. Без полотенца.
- Вы это, спросите её,- сказал врач, неуютно поёживаясь под халатом, потому что ощущал себя полным идиотом,- спросите…, как она себя чувствует?
Муж кивнул.
- Маша… Маша… Доктор спрашивает как ты себя чувствуешь? Врач диковато смотрел на мёртвую женщину. Взглядом заинтригованного патологоанатома, который только что вскрыл покойника и что-то там нашёл, чего быть не должно. Что-то лишнее.
- Маша. Маша! Маша!... Хм… И опять, откуда-то из бездны, из мрака того света, с самого дна, женщина пошла на зов своего мужа и, карабкаясь и цепляясь за его голос, вышла, вынырнула, вернулась.
И спросила: - Что ты?
- Вот, доктор спрашивает - как ты себя чувствуешь?
Доктор нехорошо улыбнулся.
- Я… Спасибо… Да… Лучше. Ты полотенце нашёл?
- Нет.
- Извините доктор, он у меня такой беспомощный. Я сейчас, я сама…
- Лежать! – заорал доктор. Потому что, вдруг, поверил, что эта покойница сможет встать и пойти за перегородку, и влезть на табуретку и перерыв бельё найти и принести ему полотенце и ещё на руки полить!
- Не надо, я сам,- предложил муж.
- Назад!
- Но полотенце…
- Какое полотенце?... Какое на хрен полотенце… Не нужно мне никакое полотенце! Говорите с ней.
- О чём...
- Не знаю! О чём угодно. Говорите! Раз вы такой… - доктор даже подходящих слов подобрать не смог, - говорите! А про себя подумал про пушного зверька и про то, что медицина здесь точно - бессильна.
Правда совсем в ином, в непривычном контексте.
А покойница, только теперь осознав расположившуюся подле неё медбригаду, стала перебирать по одеялу пальцами и озабочено спросила: - Ты чай… Ты их… Напоил?…
- Нет… А сахар, где у нас?
- Там, в буфете, на средней полке.
И доктор сказал: - М-м-м!- и ещё:- Ёе-е!- и ещё,- Твою маму!... Потому что когда мы не знаем что сказать, от избытка чувств, всегда так говорим.
И ещё сказал фельдшеру, безнадёжно махнув рукой: - Давай, вызывай реанимационную бригаду. Быстро! И предупреди их, чтобы они его в больницу с собой взяли.
- Кого?
- Мужа!
- Зачем?- подивился фельдшер.
- В качестве… дефибриллятора!..
После, в машине, доктор долго-долго молчал, уперев кулаки в подбородок, а потом вздохнул: - Никогда не завидовал пациентам. Вообще – никогда. А этому – завидую. По чёрному!...
Он же даже не знает где сахар!... Какую жену отхватил!... Какую!... Идеальную!
И снова замолчал. Окончательно.
Наверное, своих жён вспомнил. Всех четырёх, с которыми был в разводе.
И тут я с ним, конечно, согласен. Повезло – мужику. Что да – то да!
Но, может было за что…

Больше я с той бригадой не ездил.
И вообще – не ездил.
Хватило…


Андрей Ильин
 
papyuraДата: Среда, 08.04.2020, 04:23 | Сообщение # 498
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1552
Статус: Offline
ах, как сочно написано!
   спасибо автору!
 
KiwaДата: Среда, 15.04.2020, 06:56 | Сообщение # 499
настоящий друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 678
Статус: Offline
Золотая дублёнка

Любая женщина, в каком бы возрасте она ни была, всегда знает, когда на неё смотрят. Тем более если смотрят с интересом.
Именно на эту даму смотрели так всю жизнь. Её жизнь. По крайней мере, лично я был в этом уверен.


Она сидела, закинув ногу на ногу, в белом брючном костюме и с любопытством разглядывала двух мужиков, которые, несмотря на ушедшую в небытие юношеских лет скромность, застенчиво на неё пялились. Ей было немало лет, сколько — точно определить мы не смогли, но шарм и обаяние, витающие вокруг неё, затмевали все вопросы о возрасте.
Сначала мы решили, что она итальянка. Потом мнения разделились, и к Флоренции присоединялись возможная Барселона с Парижем. К десерту мы оба остановились на Израиле.
Принесли кофе, и дама в белом закурила тонкую сигару. Наблюдателям совсем поплохело, но пока мы, как какие‑нибудь школьники, решались на то, кто первый с ней заговорит, дама попросила счёт и ушла к себе в комнату.
Приятный ветерок Сардинии вывел нас из ресторана на террасу допить кофе и поболтать под звездами.
Зиновий Златопольский — в миру Зяма Голд, мой клиент и приятель, человек сложной судьбы — регулярно каким‑то известным ему одному способом избегал попадания в список товарища Форбса и тюрьму, хотя, на мой взгляд, должен был занять и там, и там какое‑нибудь почётное место.
Конец 1980‑х и 1990‑е были просто его эпохой.
Во‑первых, он вышел из казённого дома в 1986‑м и, таким образом, легко находил с регрессивным, но постоянно встречающимся в бизнесе человечеством общий язык на языке, который нормальный человек понимает с трудом.
Во‑вторых, быстро сообразив, что перестройка, согласно лагерным принципам, прежде всего опустит слабого, то есть рубль, решил срочно от него избавиться.
Практически всё, что у него на тот момент было, а было из прошлой жизни, по точным подсчётам современников, «офигеть сколько», вложилось в американский доллар с помощью начинающего белеть чёрного валютного рынка.
В свою очередь, доллары были вложены куда надо.
Там — в спирт, которого почему‑то не хватало нашему народу… и в очаровательные ножки покойных американских кур.
А здесь — в нефть, газ и прочую муру.
В настоящий момент Зяма плотно сидел «на химии».
Короче говоря, нормальный парень.
Вокруг нас торжествовали красивый июль и не менее красивая неделя без подруг и любимых.
Утром на пляже после омлета с помидорами и торжественного пятиминутного захода в бассейн я направился к шезлонгу вчерашней дамы. Просто стало интересно, кто из нас прав: я сегодня или я вчера.
Дама загорала на матрасике, вся в масле, как рижская шпротина на тарелке. Её наглые глаза на этот раз были плотно закрыты. При ближайшем рассмотрении было видно, что холёное и одновременно тренированное тело всё‑таки уже некоторое время ведёт жёсткую и жестокую борьбу с возрастом.
И всё равно в этом теле с закрытыми глазами было что‑то интригующе магнитное.
— Бонжорно! — начал я диалог.
Тривиально, но что делать? Как‑то надо было начинать…
— Скузи, кара сеньора! Соно Александр — руссо ди Моско. Пермессо? — и без всякого пермессо сел на соседний шезлонг.
К моему огромному удивлению глаза так и не открылись, хотя сама голова внятно заговорила:
— Александр, зачем вы с этим толстеньким придурком пялились на меня вчера весь вечер? Вы знаете, сколько мне лет? Я помню восстания Пугачева и декабристов. Кстати, вас‑то я сразу узнала, а вот рыжего гиппопотамусика не знаю. Кто этот Мурзик‑тяжеловес?..
Мы разговорились.
Москвичка Елена Васильевна давно ничего не делает, сдаёт в Москве три здоровенные квартиры в самом центре, дачу на Рублёвке и на эти деньги неплохо живёт.
По экипированным бриллиантами пальцам стало понятно, что жизнь когда‑то удалась и сейчас тоже проходит на хорошо и отлично.
Принесли четвёртый Bellini и мне вторую Perrier со льдом и лимоном.

Молодой и, надо полагать, очень сексуально выглядящей студенткой Леля вышла замуж за вдовца, ни много ни мало члена всесильного ЦК КПСС, в середине 1980‑х.
В начале 1990‑х он скончался, и уже Елена связала свою жизнь с одним из новоиспечённых министров такой же новоиспечённой страны.
Но и он в конце концов умер.
Если бы не её трогательное замечание: «И слава Б‑гу!», я бы сделал скорбное лицо, а так — пришлось улыбнуться.
Это уже потом Елена Васильевна одарила счастьем в загсе самого прокурора.
«Того самого? Да что вы говорите? Не может быть! Так он же тоже…»
— «Да, тоже. Что за испуг в глазах? Я же не собираюсь за вас замуж, таким образом, вы не следующий. Вам измерить пульс, Саша?»
Часы показывали половину второго.
Я знал, что мой товарищ уже отмассировал себе всё, что можно, засосал в себя две‑три «бляди Мэри» и где‑то посапывает под парасолем, слегка наблюдая за простым московским адвокатом. Мы договорились встретиться на ужине и расстались до вечера.
— Ты в камере? — Голду очень нравилось это итальянское слово, обозначающее комнату.
Особенно было приятно, что из камеры в камеру можно свободно ходить, не лязгает металлом дверь, ключ всегда в кармане, а вертухаи все в коротких юбочках: застилают шконку (кровать), убирают дубок (обеденный стол) и драят гальюн (чистят туалет).
Несколько омрачала мысль о том, что за пребывание в камере надо платить. Но хозяину (начальнику лагеря или тюрьмы) ведь тоже платят.
В баре Зяма заговорил со мной свиристящим шёпотом:
— Ты уверен, что это та Ленка, которая вышла замуж за самого этого, того, забыл, как его зовут, из ЦК?
— Похоже, что это она. А что такое?
— Выслушай меня. Она сучка…
— Вполне может быть. Хотя за долгую историю нашего знакомства я это ещё не успел заметить и оценить. А в чём, собственно, дело?
— Ты что, не знаешь, за что я сел? Так ты ещё и не знаешь, как я вышел?
Ты вообще ничего не знаешь?!
Сел из‑за баб, а вышел из‑за этой сучки. Как же мне интересно с ней поговорить! Нет, с одной стороны, я ей, конечно, благодарен. Но с другой…
Под предстоящий Зямин рассказ надо было выпить чего‑нибудь крепкого. Я заказал крепкий чай и весь превратился в большое ухо.
— В Советском Союзе в начале восьмидесятых был во всём дефицит. Ты здесь не жил, тебе не понять.
— Я жил во Франции, Америке, Люксембурге, Италии. Там тоже был дефицит. Не было глазированных сырков в шоколаде и зефира.
— Понятно. У нас они были, но кроме этого ничего не было.
В то время я был молодой, волосатый, красивый и очень любил девушек.
Это сейчас я однолюб: люблю только себя. А тогда…
Как ты понимаешь, на одну зарплату я жить не мог. Приходилось заниматься бизнесом, который тогда назывался спекуляцией и за который сажали. Но кто не рискует, не пьёт не только шампанское, но даже бормотуху.
Киев в ту пору был отдельно взятым городом, который, конечно, был советским, но не до конца. Что‑то там было ещё недоделанное в этом плане.
Например, футболисты киевского «Динамо», которые ездили по всему миру и привозили разные шмотки для перепродажи. Они были героями страны, и им за это ничего не было.
А мне было. Потому что именно у них я и скупал привезённый из‑за границы товар.
Пока понятно?
Я кивнул. Зяма выпил свой коньяк, заел моим лимоном и попросил официанта принести ещё.
— И вот однажды наступил день, который перевернул всё. Нет, выслушай меня, ты ещё ничего не понял. Не меня перевернул этот день, он перевернул Советский Союз. И знаешь, почему? Нет, ты не знаешь. Но я скажу, так и быть. Игорь — полузащитник киевского «Динамо» — привёз из очередной игры трусы. Вернее, набор трусов. Каково?
— Что «каково»? У него не было трусов до этой поездки?
— Ты откуда свалился? Конечно, были. Он в них играл и пи́сал. Игорек привёз женские трусы. Семь штук разных цветов. Так называемая «неделька».
Парень хотел за них по десятке. Семьдесят рублей. Живодёр. Но меня дома ждала девушка без трусов, и я, почти не торгуясь, купил всю партию за тридцать в подарок любимой.
Любимая была абсолютно счастлива от такого подарка. Она купила у меня весь набор за сто и потом перепродала подругам по двадцатке за штуку.
И вот тут я позвонил тёте Розе. Ты же знаешь тётю Розу с Одессы? Она моя дальняя родственница.
— Она всех дальняя родственница.
— Тётя Роза быстро организовала мне цех. Материал везли из Иванова, резинки были киевские, целлофан из Дзержинска. Швеи‑мотористки с Одессы. Я с Киева...
Мы начали делать эти трусы, один к одному как те, которые я подарил Нинке. Кстати, пришлось у её подруги выкупить за тридцатку поношенные для образца.
Все были счастливы. Швейки, которые получали тысячи рублей в месяц, Роза, которая руководила процессом за двадцатку, и я, со сбыта по всей нашей необъятной стране трусов made in France получая по сто пятьдесят кусков каждые две‑три недели...

— Подожди. А какая была средняя зарплата? И студенческая стипендия?
— Средняя зарплата? Ну сто — сто двадцать рублей. Стипендия — сорок. Бутылка кефира — тридцать копеек. Поесть в хорошем ресторане — десятка на двоих.
Тебя что ещё интересует?
— Но получается, что ты зарабатывал колоссальные деньги!
— А шо, тебе уже жалко, что Зяме было что покушать и с кем поспать за его деньги?
В общем, товар шёл нарасхват, и я удовлетворял жопную оголённость миллионов. Через какое‑то время я купил квартиру в Москве, дачу под Одессой, начал скупать грины, брюлики и прочую фигню. Подумывал о том, как отвалить в Израиль или Штаты. И тут…
Ты не поверишь, ни одно звено не стукнуло на нас, так все были довольны.
Но произошло непредвиденное. В Одессу за товаром приехала тётка из Узбекистана. Там на ура шли трусы и фуфловые золотые монетки.
— А это что такое?
— В Урюкии (мы так называли Узбекистан) было очень много и цеховиков, и левых хлопкоробов, и просто очень богатых подпольных людей. Они скупали золотые монетки и закапывали сокровища у себя во дворах. Денег было огромное количество, их надо было как‑то и куда‑то прятать и инвестировать. Вот поэтому мне и пришлось купить станок и начать печатать монетки царской чеканки. Нет, золото там, конечно, было, но не очень много. Однако урюки всё скупали и сразу закапывали. Гениально! А даже если бы проверили и нашли в золоте медь, то куда бы они пошли? В прокуратуру? Их самих бы взяли за жопу.
— А где ты брал золото в Киеве?
— Мы с Розой организовали полулегальную скупку драгметаллов.
— А что такое полулегальная скупка?
— В помещении настоящей скупки мы принимали золото и серебро, естественно, платили деньги, просто государству не отдавали ничего.
Но вернемся к тому, что произошло.
Итак, тётка забрала огромный чемодан с трусами и поехала на вокзал. Ей предстояла долгая дорога в Ташкент через Киев. На одесском вокзале работали серьёзные в своей области ребята. Работали ладно, шустро, в коллективе. С коммунистическим огоньком и задором.
Некоторые были так известны стране, что находились во всесоюзном розыске. Вот такие два пацана и дёрнули у тётки из Узбекистана чемодан с товаром.
При выходе этих козлов из здания их принял уголовный розыск.
Быстро и профессионально.
Одновременно менты подошли и к узбекской тётке с вопросом: «Гражданочка, у вас украли чемодан? Воры задержаны. Пройдёмте, подпишете протокол». Идиотка из Ташкента струхнула и говорит: «Да не крали у меня ничего». Легавые поняли, что тётка гонит не просто так, и её сдрындели в ментовскую. Чемодан открыли, а там трусы и золото. Интересное сочетание?
Тетка в отказ: «Чемодан, мол, мальчиков. Я не я. Золото не моё».
Пацаны — ушлые ребята, пару ходок к этому моменту уже отмотали и хорошо просекли, что за свистнутый чемодан и за золото с трусами сроки разные: «Граждане мусора, мы воры, этой хернёй никогда не баловались. Мы, кроме “рыжих” зубов, золота вообще никогда не видели. Мы по вокзалам только работаем. На зону за свое пойдём».
Хитрожопая тётя Роза с клиентами никогда не встречалась. Она (и то не она, а бомжи какие‑нибудь) оставляла сумки в камерах хранения или в общественных туалетах. И всё. Урючка её сдать не могла, а меня знала, потому что мне бабло возила. Ну и по полной всё выложила.
Брали меня на рассвете рядом с красивой девушкой и трусами в бывшей гостинице «Лондонская» с видом на море. Очень романтичный мог бы быть роман, если бы не легавые. До сих пор жалею.
В Одессе меня знали, и поэтому «сидел я, как король на именинах»: в достатке я, камера и вся кича, включая хозяина.
— Кого?
— Начальника тюрьмы, деревня необразованная.
Роза прислала мне лучшего адвоката города.
В Одессе девяносто процентов населения считают себя адвокатами, а оставшиеся десять думают, что они выше этого.
Но ко мне действительно пришёл самый лучший. Изя Рабинович! Как звучит?
Может быть, на тот период он был лучшим в стране. Прямо как ты сейчас.
Так вот, выслушай меня, Изя пришёл ко мне в гости с лицом, требующим жертв.
«Зиновий Израилевич, у вас расстрельная статья. Там ужас что пишет следователь. Достоевский перед ним — мальчик с Привоза. Драгметаллы, спекуляция, контрабанда, валюта, изнасилование, развратные действия с несовершеннолетними. Всё в особо крупном размере».
— «А кого я насиловал в особо крупном размере? И у кого это такой размер? У меня точно нет. Я могу показать».
— «Девушку, на которой вас взяли, долго уговаривали и уговорили».
— «Но ей двадцать четыре!»
— «Бедной Леночке пришлось сознаться, что когда‑то ей было семнадцать, и вот в этот период вы сделали с ней такое, что даже наш председатель коллегии, адвокат Ицик Шустер обзавидовался. Это в его‑то возрасте! Когда следует уже думать о вечном!»
— «Но это неправда! Она отминетила весь морской вокзал, включая Черноморское пароходство, до того, как со мной познакомилась позавчера».
— «Зяма, мы живём в стране негодяев. Они что хотят, то и делают. Это расстрел».
— «И вы ничего не сможете сделать? Вы?! Сам Рабинович?!»
Адвокат потупился. «За вас просила моя старая подруга Роза. Она сказала: “Умри, но сделай. Иначе ты пожалеешь, что живёшь, потому что я выйду за тебя замуж насильно”.
Я уже почти сделал, но мне трудно выговорить такое…»
— «Говорите, Рабинович. Не томите меня — я не гречневая каша».
«Недавно один пожилой член овдовел и быстро женился на очень красивой молодой студентке. С членами это бывает, но он очень серьёзный член ЦК КПСС. И по молодой жене он просто сходит с ума. Если уже не сошёл в свои юные семьдесят шесть.
Девушка живёт с ним, безусловно, из‑за его красоты пополам с сексуальным магнетизмом. И не вздумайте мне перечить!
Но с ней поговорил один друг. И она сказала, что, если надо, Зиновий выйдет до расстрела.
Зиновий, вы хотите выйти до расстрела или как?..
Но она назвала сумму, от которой мне поплохело. Пять миллионов! Если учесть, что у нас хорошей зарплатой в месяц считается двести рублей, то я до сих пор стесняюсь это выговаривать через свои пломбы».

Я долго думал… секунд пятнадцать.
Потом всё‑таки сказал: «Адвокат Рабинович, уже поезжайте к тёте Розе побыстрее. Держите в правой руке лопату, а в левой что хотите. Скажите Розе за зябликов, а точнее: “Зяблики улетают ночью”.
Она вынесет вам чемодан. Отдадите его этой проститутке, чтоб она была жива и здорова. И я уже скоро хочу выйти. Исаак Абрамович, вы хорошо меня поняли?»
— «А где я возьму лопату?»
— «Не делайте мне нервы, Рабинович. Найдёте. Я за это прибавлю к вашему гонорару ещё пятнадцать рублей мимо кассы официальной коллегии».
Ты думаешь, что было потом? Они меня расстреляли? Или ты думаешь, они промахнулись?
Они даже не пробовали, и я вышел за отсутствием какого‑то там состава преступления через полгода. Ты такое видел?
Конечно, я здорово похудел на деньги, но что делать.
И вот теперь она здесь сидит как живая. Ты считаешь, это нормально, если я спрошу за свои пять миллионов? Нет, упаси Всевышний, я не хочу деньги обратно! Просто интересно, помнит ли она это дело?
…Голд ждал, пока нам всем принесут десерт, и только тогда, глядя в красивые глаза напротив себя, тихо сказал:
— У меня к вам интимный вопрос, Елена Васильевна. Дело Зиновия Златопольского и трусы «неделька» вам ни о чем не говорят?
Это была даже не пауза Станиславского. Это было ещё более весомо. Глаза почти не моргали, возможно, чуть попытался нахмуриться ботоксный лоб. И только потом губы прорезала лёгкая улыбка.
— Да, помню. Это было первое подношение из долгой череды всего того, что происходило со мной и с моими мужьями все эти годы. Как хорошо, что мужчины иногда слушают своих жён.
Не правда ли, Александр Андреевич?
Меня слушали всегда, хотя до определённого времени я была молода и неопытна. Так это были вы? А ведь ваша взятка висела у меня ещё лет пятнадцать после этого.
— Я немного потерялся, уважаемая. Что значит «висела»?
— То и значит, Зиновий Израилевич. Вас же освободили подчистую. За дублёнку, которую так мило предложил мне наш общий знакомый. Хорошая вещь была. Кажется, французская. Модная. И мне очень шла. По тем временам наверняка была очень дорогой. Тысячи три стоила?
— Стоила… — теперь паузу народного артиста Ливанова держал сам Зяма. — Я бы сказал, чуть больше, чем три тысячи.
Часа полтора после этого диалога мы сидели с Голдом на террасе гостиницы под ласковыми звёздами очаровательной Италии. Зяма давал кому‑то указания по телефону.
— И найдите мне немедленно телефон этой старой гниды Рабиновича в Израиле. Чем быстрее, тем лучше, пока он не умер.
Не знаю, кто получал указивки, но со скоростью исполнения у него было всё в порядке. В преддверии порки‑разборки Зяма включил громкую связь.
— Это бывший адвокат Рабинович?
— Зиновий Израилевич! Сколько лет! Какими судьбами? У вас закончились трусы‑недельки, и вы теперь выпускаете кальсоны‑годовалки? Вы у нас в Израиле? Буду рад вас видеть!
— Это я буду рад вас видеть, а вы меня не очень.
И знаете, почему я буду рад вас видеть? Потому что я познакомился с одной милой тётей, которая вместо пяти миллионов рублей за моё освобождение взяла у вас вашу вшивую дублёнку. Верните бабло, Рабинович. Немедленно.
— Молодой человек, я по‑прежнему рад вас слышать, но перестаньте визжать, я же не ваша покойная тёща. Если у вас есть претензия к мине, как у палестинцев к евреям, приезжайте вместе со своими мальчиками, и мы проведём обратную реституцию. Вы меня ферштейн?
— Какую ещё проституцию мы проведём, адвокат Гнидалович? Это что такое? Отдайте деньги — это вопрос принципа. Я лучше вырву их из души и передам бедным детям. Своим, например. Или, на худой конец, бедным детям адвоката Добровинского.
— Зиновий Израилевич, не волнуйтесь так, или вас хватит удар прямо с телефоном. Мы всё сделаем мирным путём. Обратная реституция — это возврат сделки на прежние позиции. Помните, что у вас была статья с высшей мерой? Так что вы прилетаете с завещанием, мы вас расстреливаем, и я возвращаю пять миллионов рублей кому положено в вашем завете. Жду, дорогой.
Сказав это, адвокат Рабинович ушёл из эфира. Голд какое‑то время молчал. Но не очень долго.
— «Между дрочим», как говорит министр культуры Гватемалы, а сколько ты с меня взял за последний развод? По‑моему, очень дорого?
— Ты знаешь, идея коллеги просто прекрасна. Тебе же понравился термин про «обратную проституцию»? Я верну тебе жену в зад или взад. Правописание выбери сам. Хочешь?
Через час Златопольский очень мило танцевал с «бывшей дублёнкой».
В воздухе витал неожиданный романтик. Мне показалось, что Зиновию Израилевичу очень хотелось самортизировать потерянную пятёрку довольно оригинальным способом. Или неоригинальным способом. В зависимости от того, кто как смотрит на секс.

…Утром за завтраком Зяма рассказывал возлюбленной всю историю с самого начала. Она внимательно слушала про то, что в то время курс доллара на чёрном рынке был один к четырём, мило улыбалась и очаровательно, тонкими пальцами снимала крошки от круассана с майки уже своего мужчины.
Я не стал напоминать Голду, что Елена Васильевна довольно удачно похоронила всех своих мужей и, вероятно, на этом не остановится.
Когда приходит любовь, ни о чём другом думать не хочется.


Александр Добровинский
 
БродяжкаДата: Воскресенье, 19.04.2020, 01:33 | Сообщение # 500
настоящий друг
Группа: Друзья
Сообщений: 712
Статус: Offline
замечательная история, многое напомнила, словно в то время вернулся...
СПАСИБО!
 
БродяжкаДата: Суббота, 25.04.2020, 01:19 | Сообщение # 501
настоящий друг
Группа: Друзья
Сообщений: 712
Статус: Offline
Женский возраст

Галина отошла от кассы и стала по привычке просматривать чек: не обманул ли продавец? Настроение  у женщины было благостное – полчаса назад знакомая парикмахерша завершила над ней своё колдовство, подобрав удачный тон чёрной краски для волос, и проседь полностью скрылась в причёске. От того она чувствовала себя помолодевшей на… ну, хотя бы на пяток лет!
Ведь как бывает: в лет тридцать пять  хочется отнять себе лет пятнадцать, в сорок – хотелось бы скостить уже десяток лет, а вот в нынешние пятьдесят четыре хочется отдалить приближающуюся зиму годков хотя бы на пять.
«Да-а, возраст всё более не радует, – промелькнула в голове грустинка, когда Галина выходила из салона красоты с помпезным названием «Эпицентр», – а ты всё пытаешься обмануть его наивными манёврами».
Тем не менее Галина решила не поддаваться набежавшему серой тучкой порыву настроения и гордо выпрямила спину: «В конце концов, каждый чувствует себя настолько моложе, насколько ему самому кажется!» И пока шла по весенней улице беззаботно радовалась апрельскому субботнему солнцу. Она была почти уверена, что сейчас мужчины чаще оборачивались ей вслед, чем обычно.
По крайней мере, она отмечала боковым зрением в зеркалах витрин малейшее движение мужского пола в её сторону. Конечно, она уже не летела на крыльях, как в былые времена, но всё-таки, будто легкая музыка несла её ноги вперёд и улыбка украшала лицо вплоть до того момента, пока она не зашла в продуктовый магазин.
Она скользнула по списку продуктов на чеке и соответствующим ценам. Всё было нормально. Но в самом низу чека… Что это? В последней строчке значилась десятипроцентная скидка. Галина не могла понять, за что её так облагодетельствовали. Поднявшийся взгляд остановился на висевшем у двери объявлении: «Пенсионерам в выходные дни 10-процентная скидка».
Так вот в чём дело! Молодушка за кассовым аппаратом чисто автоматически решила, будто Галина – пенсионерка. Теперь серая туча ей стала казаться уже не такой маленькой, закрывая её солнечную радость. «Эх, дура я, дура, – заныло в душе. – Внушаешь себе, что всё замечательно, а вот молодые девки так уже не считают».
Галина медленно толкнула дверь магазина и вышла наружу. Она медленно шла по улице, уже не глядя по сторонам и даже сумка с продуктами, казалось, потяжелела. Не радовало ни бескрайне-голубое небо, ни щебет воробьёв, ни набухавшие почки сирени в центре города, ни идущие навстречу весёлые прохожие.

***
Никому не хочется увяданья! И уж тем более, когда вольно или невольно о том тебе напоминают… Разумеется, молодая кассирша не думала её обижать – просто она видела Галину другими глазами. Сколько ей-то самой лет? Лет двадцать?
И тут Галина усмехнулась. А ведь был в её жизни случай, когда она уже сталкивалась с таким парадоксом, когда каждый видит возраст по-своему! В тот тоже прекрасный поначалу день ей исполнилось тридцать лет. Сослуживцы от души поздравляли именинницу с днём рождения, и начальник отдела отпустил её домой уже после обеда. В советскую бытность это не считалось тяжким преступлением. И вот она в чёрной цигейковой шубе и с подарочным электрочайником подходит к заводской проходной, вся счастливая, довольная, с букетом дефицитных в январе гвоздик.
На проходной маленького предприятия, как всегда, сидела сторожиха баба Фрося. Ей было уже за шестьдесят, но пенсионерка ещё продолжала работать.
– Что, с днём рождения поздравили? – осведомилась сторожиха, хотя на заводике и так любая новость распространяется вмиг. – Ладно-ладно, поспеши домой – там, небось, ещё с мужем отметите именины. Как-никак женщина и в сорок пять ягодка ещё та!
При таком неожиданном откровении на Галину будто ушат ледяной воды обрушился! В груди вздыбилась волна возмущения… Да нет – ярости! Что… Как смела сторожиха дать ей больше сороковника?! Галина еле взяла себя в руки.
И, поджав обиженно губки, быстро проскочила через проходную.  Она уж понадеялась, что в этот замечательный день более никто не испортит ей настроение. Ан нет! Случился ещё кое-что.
Едва успев на электричку, на которой нужно было вернуться домой ( электропоезда тогда ходили, мягко выражаясь, не совсем по расписанию, а как бог на душу положит и электричка прибыла на семь минут позже),  Галина зашла в последний вагон, села по инерции в купе, где уже хохотали две девушки. Они оживлённо обсуждали что-то из личной жизни. И вдруг одна другой со смехом бросила:
– А вот представляешь, когда тебе исполнится тридцать – ты же будешь совсем старухой!..
Случайная фраза окончательно добила Галину...Если рабочий день прошёл просто прекрасно, то окончание его было полностью изничтожено.
Правда, когда она вернулась домой, её ждал накрытый стол с бутылкой советского шампанского и цветами в хрустальной вазе. «Я люблю тебя, милая», – было без изысков написано на красивой открытке, прикрывавшей вазу. Галина обняла Василия, поняв, что это единственный человек, которому она нужна также, как он – ей. И заплакала на плече любимого мужчины.
Муж тогда удивился:
– Ты чем-то расстроена?
Она отрицательно замотала головой, вытерев слёзы. Ведь не рассказывать же о случившемся! Впрочем, остаток вечера они всё-таки провели великолепно...

***
Вспомнив все перипетии того дня рождения, Галина тихо рассмеялась. Ей подумалось: «А ведь сторожихе было тогда всё равно, сколько мне стукнуло – тридцать или сорок. Для неё мы все представлялись молодыми! И она, наверное, втайне завидовала. Но разве я так стара сейчас? О, нет, всё познаётся в сравнении».
…Дверь, как и много лет назад, открыл Василий. Жизнь иногда имеет свойство повторяться!
Галина прошла в родную прихожую и глянула на свою фигуру в зеркало: «Да вроде, ещё неплохо выгляжу в сравнении с той  бабой Фросей. А что? В моём возрасте есть свои плюсы: в молодости – дети, семья, работа и заботы. А теперь мои годы принадлежат мне…» Она перевела взгляд в зеркале на мужа, который суетился на кухне. Он ничего не замечал.
«Люблю ли я его теперь после двадцати пяти лет брака? Не знаю, – подумала она. – Иногда Васька так бесит привычкой оставлять кусочки хлеба после еды или храпеть по ночам!» Был даже момент, когда она собралась разводиться с ним, но после призадумалась: «Будет ли одной легче? Не без того. Но будет ли лучше?.. Нет уж, лучше в семье иметь короткую память, дабы долго не держать зла на вторую половинку. Он единственный человек, которому я нужна также, как он – мне, и это крепче всяких оков. Сын уже живёт собственной жизнью, а мы по-прежнему вдвоём».
И эти выводы Галине были понятны: ведь у женщин – любовь и возраст взаимосвязаны. И иногда с годами любовь уходит. А иногда она всё ещё горит под пеплом всех событий. И вот это тёплое – хотя не такое уже жаркое – чувство, что кто-то ждёт тебя за дверью в уютной квартире, пересиливало всё остальное.
Она стояла возле окна в спальне и смотрела в темноту надвигающегося вечера. Погода опять переменилась, и порывы ветра зло качали ветки высившегося рядом с балконом тополя.
Сзади подошёл муж и обнял. Заглянув в глаза, спросил:
– Я вижу опять слёзы в твоих глазах…
Она отрицательно замотала головой, не желая признаваться. Ведь не рассказывать же о случившемся! А Василий решил по своей прямолинейной простоте, что неожиданные слёзы – обычная «бабская блажь».
Он не догадывался, что то моросил из серой тучки дождь, прощаясь с осенью.


Анти Фимас
 
несогласныйДата: Воскресенье, 17.05.2020, 02:36 | Сообщение # 502
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 168
Статус: Offline
Этюд заботливо-бордельный

Быть тоньше – не значит выбирать слова, а лишь выбирать время для слов.

Итак, кто не знает, в юности я изучал петербургские публичные дома (не похоти ради, а токмо волею пославшего меня туда главного редактора). Местные гражданки странного посетителя приняли хорошо, платил я за болтовню как за любовь, и они подробно рассказывали занятные истории из своей неоднозначной трудовой деятельности.
Я далёк от романтизации данного образа жизни, драм там было предостаточно, но и весёлые, даже сказал бы светлые, события происходили регулярно.

Одним из постоянных клиентов борделя на улице Марата был крупный научный деятель.
Представим себе, что звали его Арсений Михайлович. Учёному было к семидесяти, милейший дедушка, который считал ниже своего достоинства развращать студенток, а исполнять супружеский долг со своей любовью юности, ставшей женой лет 40 назад, было выше его сил, да и её тоже. Тем не менее, супругу он любил всем сердцем, о чём знал весь бордельный профсоюз, в остальном был ей верен и, более того, даже в публичном доме связал себя узами распутства с одной только девушкой. Звали ее Алиса, в миру Антонина из Луги.
Ходил дедушка к Алисе, как на заседание кафедры – раз в две недели, заслужил право звать её настоящим именем, приносил всем конфеты и даже имел в данной квартире собственные тапочки.
Также Арсений Михайлович хранил в местном баре армянский коньяк, который девушки считали дешёвым пойлом, а профессорские упоминания Черчилля – ругательством.

Помимо научных трудов, Арсений Михайлович что-то намутил в Перестройку и, в общем, не бедствовал, родной институт даже обеспечил его извозчиком.
Как я уже сказал, учёный наш любил свою жену и подходил к вопросу конспирации со всей строгостью науки, так как обоснованно считал, что такого адюльтера старорежимная женщина не переживёт и не простит. Водителя отпускал за два квартала, периодически меняя диспозицию.
Но так как на улице Марата было несколько имевших отношение к его работе учреждений, подозрений поездки не вызывали.
Также внимательно профессор относился и к другим деталям: инспектировал одежду на предмет случайных женских волос, тщательно мылся в душе, уходя проверял наличие всех вещей и чётко соблюдал расписание.

Однажды осенью Арсений Михайлович пришёл в обычное время, сразу был препровождён в комнату, присел на кровать и попросил свой коньяк. Алиса-Антонина заболталась с другими девушками и появилась в комнате минут через пять...
Профессор спал.
Она попыталась разбудить его, но из уважения к заслугам клиента делала это нежно и заботливо. Арсений Михайлович частично вернулся в сознание:
– Тонечка, я посплю немного, ты только не буди пока, я за всё заплачу, просто встал сегодня очень рано…

Он достал из неснятых брюк сумму за два часа, отдал Алисе и засопел. Лужская девушка была сердцем добра, дедушку раздела, накрыла одеялом и попросила работниц соседних комнат стонать вполсилы.

Арсений Михайлович, не выходя толком из сна, продлевал его два раза, и постепенно наступил вечер.

Около девяти в регистратуре борделя раздался звонок:

– Девушка, добрый вечер. Скажите, а Арсений Михайлович до сих пор у вас? Я его жена и как-то уже начинаю волноваться, пятый час пошёл.
Не нужно только вешать трубку, я всё знаю, он у вас бывает через среду. Сегодня он в сером костюме, красном галстуке и на нём белые в зелёную полоску трусы, так что я точно его жена.
Просто поймите меня правильно – человек пожилой и обычно он от вас через час выходит, а тут застрял.
Водитель порывается к вам подняться, звонит, спрашивает «что делать?», а зачем нам всем скандал? Так с ним всё хорошо?
Начальница регистратуры, видавшая на своем веку многое, ненадолго потеряла дар речи и надолго обрела уважение к институту брака.
– Понимаете… он спит… Говорит, устал, но мы только полчаса назад проверяли – с ним всё хорошо.

Сидевшая напротив Алиса начала отчаянно жестикулировать, пытаясь перерезать телефонный шнур взглядом.

– Вы уверены? А он уже сделал то, зачем пришёл или ещё нет? – ровным голосом спросила жена профессора, как будто речь шла о библиотеке.
Потерявшая всякое чувство реальности происходящего управляющая борделем голосом зав. библиотеки ответила:

– Пока нет. Он сразу лёг и просил не мешать, мы даже тише себя ведём. Может, разбудить?
– Ладно. Давайте, через полчаса будите его, иначе он совсем застрянет, начнёт волноваться и придумывать всякую ерунду, а он такой плохой врун, что мне больно на его мучения смотреть.
А раз уж этот разговор состоялся, скажите… как мужчина он здоров, всё хорошо? Вы же понимаете, пока к вам ходит, жить будет, – в голосе жены профессора не было ни слезливой сентиментальности, ни лицемерия.
Она просто поинтересовалась здоровьем супруга.

– Ну, у нас такие мастерицы, что любой здоровым будет, – пошутила из астрала «заведующая библиотекой». – Но ваш супруг ещё в полном порядке, так что жить ему долго!
– Ну и слава богу. Ещё момент. Если вы хотите, чтобы Арсений Михайлович и далее продолжал приходить именно к вам, о нашем разговоре ему ни слова. Всего доброго.

После нескольких минут тишины обе девушки начали медленно приходить в себя.
– Кто бы нас так любил, как она его…
– Кто бы нам мозги такие дал… – ответила Антонина.

Через указанное начальством время Арсений Михайлович был разбужен. Посмотрев на часы, он начал причитать, заламывать руки, пытаться придумать объяснение для жены и через десять минут «преждевременно эякулировал» из гостеприимной квартиры.
До любви дело не дошло...

Та самая управделами борделя рассказала мне эту историю через полгода после описанных событий.
Алиса уже бросила работу, оплатив последний год обучения. Кстати, профессионалы отрасли говорят, что кое-как и не всем, но всё-таки выскочить из капкана можно, если только не проработал больше года. Дальше наступают уже совсем необратимые изменения в душе и в мировоззрении.
Арсений Михайлович погоревал, но, как истинный джентльмен, замену ей искать в той же квартире не стал.

В память о дивной истории (которая, возможно, озвучена не только мне и не только мною), в баре стоял его армянский коньяк.
Я отпил и поспорил с Л. Н. Толстым. Все семьи и несчастливы по-разному, и счастливы неодинаково.


Александр Цыпкин
 
ПинечкаДата: Воскресенье, 07.06.2020, 02:34 | Сообщение # 503
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1455
Статус: Offline
Котик Фридович

До встречи друг с другом, это были две самых неприкаяных души нашего  хайфского двора – пенсионерка Фрида Абрамовна и помойный кот Кишкуш. Гордый сын кошачьего племени завёлся здесь задолго до алии девяностых и, по сравнению с новоприбывшей бабкой, вполне мог считать себя местным старожилом. Вёл он себя соответственно – независимо и даже нагловато. Впрочем, бабка настолько не обращала на него никакого внимания, что Кишкуша это стало задевать – ни миску с угощением не вынесет, как местные старушки, ни ногой пнёт, как их внуки. Вечно смотрит на всех испытующе, да осуждающе вздыхает. Разве что подходя к мусорнику, у которого кот неторопливо столовался, она, завидев его, говорила что-то резкое на непонятном языке, вроде «брысь» и топала сухонькой ножкой. По-русски, на тот момент, кот понимал только «кися-кися-кися», что в отличии от скупого «брысь» сулило доброе слово и блюдце молока.
Молока Кишкуш не пил, как-то приучен не был, да и приучать его было некому. В отличии от избалованых жизнью домашних собратьев, он родился и вырос на улице,  как раз в углу этого двора, в коробке из-под масла, пожертвованной его котной мамаше местным лавочником. Лавка находилась на фасадной стороне дома, куда котятам ходу не было – их мать, битая жизнью кошка странного окраса, рассказывала, что котят там давят машины, отлавливают сердобольные любители животных и в негуманных целях используют местные подростки.
Судя по всему, и кошкам там приходилось не сладко – уходя к лавке за съестным, нерадивая мамаша пропадала дня на три и котята дрожали от страха, слыша грозные вопли огромных котов, со всей округи сбегавшихся на короткий роман. В такие дни вернуть мать к коробке мог только тропический ливень, рушивший все её амур-мур-ные планы; или горячий чай, вылитый из окна бдительной польской бабушкой, норовившей прервать эти непристойности. Тогда воздыхатели разбегались, из укрытий злобно косясь на ревнительницу нравственности и украдкой матеря её по-кошачьи. Если подобных неприятностей не случалось, в коробку кошка возвращалась день на четвёртый, выглядела усталой, но довольной. Суетливо лизнув котят, она тут же засыпала, дрыхла сутки, они же спали отдельно, сбившись в кучу. Притулиться к маме им больше не хотелось – вместо сладкого молока она пахла чужими котами.
Проснувшись, кошка начинала учить своих двухмесячных отпрысков котячьим премудростям. Курсы выживания и добывания были недолгими, ибо ещё через пару месяцев она благополучно разрешалась очередными потомками и судьба предыдущих её заботить переставала. Для старшеньких это означало совершеннолетие и полную свободу передвижения : хоть за дом, хоть в лавку, хоть под машину, когда ты никому не нужен — ты абсолютно свободен. Кошкины гульки и последующие роды для сонного двора на Верхнем Адаре были целым  культурным событием, оно повторялось с  завидным постоянством и постепенно все окрестности наполнились усато-хвостатыми плодами кошачей любвиобильности. Котобратия родства не признавала, промышляла по отдельности и нередко вступала в кровосмесительные связи.
Кишкуша мартовская камарилья мало интересовала, в его жизни была одна вполне человеческая любовь, по имени Яэль. Любовь была взаимной, сначала сладкой, а потом разлучно-горькой. Лет шесть-семь назад, когда Киш был ещё котёнком-подростком Яэль была чудной девчушкой, самой замечательной среди двуногих. Рыжая копна кудряшек, веснушки, за которые её так дразнили сверстники и озорные ярко-синие глаза. Такой яркий синий цвет встречается только в восточных глазах, северная красота скромнее.
Яэлькины глаза были гордостью её отца, иракского еврея, в своё время съевшего ни один пуд соли, чтобы добиться руки её мамы. То ли соль впрок не пошла, то ли  горделивая дочка выходцев из Польши забыла к руке приложить сердце, но прожив вместе года три и родив дочку они поняли, что не созданы друг для друга, а потерпев ещё года два ради ребёнка, решили друг друга не мучить и разошлись.
С тех пор мама Яэли находилась в постоянном и безрезультатном поиске  того, для кого создана, а отец довольно быстро женился и сотворил дочке трёх братиков. Братьев Яэль любила, а их умная и по-восточному гостеприимная мама девочку дома привечала. Отец дочку по-прежнему обожал и называл Принцессой. Всё бы хорошо, но мама Яэль считала бывшего мужа предателем и раздражалась при любом упоминании о нём. «Быстро же он пристроился, недолго горевал! Ты хоть понимаешь, что он нас предал?! Имей гордость, перестань к нему ходить. О чём тебе с ним разговаривать, этот неуч никогда двух слов связать не мог?!» — это были самые ласковые комментарии, которыми она разражалась, когда Яэль возвращалась со встречи с отцом.
Девочка маму любила так, как только может любить единственная дочь родную мать, но эмоционально была намного ближе к папе, у них даже пароль такой с детства был «Ты моя душа» — говорил ей папа, «Нет, ты моя душа» — отвечала Яэли. У неё и «ш» выравнялось самой первой в садике, так часто повторяла она это сладкое слово. Мама тогда только удивлялась и папу отгоняла, мол Яэли пора спать/кушать/гулять, перестань всё время ребёнка чмокать в лицо, это не гигиенично, и что у вас там за секреты вечные — шептаться неприлично.
 Когда папа ушёл, мама перестала называть его по имени, упоминая только как «Этот». «Этот опять тебе звонил? Опять зовёт к себе на Шабат? А ты и побежишь, как собачка, на их кускус, как будто у тебя нет гордости или дома, не дай Б-г нечего кушать. Ты на меня посмотри — с того момента как мы развелись, я Этому и слова не сказала, пускай теперь с Той разговаривает. Дети у него тоже теперь и без тебя есть, вот пусть их нянчит, нечего дочку от мамы на выходной дергать!». 
Отцу видеть дочь, бывшая жена законным путём не могла, поэтому старалась настроить против него маленькую Яэльку. Яэль очень любила бывать у папы в доме — у них была Семья. Там не было так чисто и тихо как дома у мамы, всё время приходили гости и пахло готовящейся едой, иногда слишком острой, но там был настоящий дружный дом, там жили её братья, а главное там был её папа-душа.
Яэль любила ездить с папиной семьёй в разные интересные места, а когда родился третий братик, папа даже специально поменял машину на семиместную «мицубиши спейс-вагон», чтобы для его Принцессы всегда было место не только в его доме, но и в их машине. Вместе они объехали весь север Страны, бывали в разных пасторальных его уголках, сначала в детском Балагане, что поближе к Хайфе, в киббуце Ягур, потом в крокодилятнике в Хамат Гадер, на Кинерете, в Ган Кенгуру, ещё северней и даже в пограничной Метуле ели домашнее мороженное в старом темплиерском доме. Объездив весь Север стали устраивать вылазки в Центр Страны, там тоже оказалось много интересного, один Луна-Ган чего стоил, или Сафари в Рамат-Гане!
В это «алиментное время» девочка была счастлива, но рассказывать об этом маме не могла – та очень раздражалась и потом ещё долго срывала свою злость на всём подряд. В семь-восемь лет радость утаить также трудно, как и беду, но чтобы не огорчать маму, Яэль старалась и годам к одиннадцати совсем этому научилась. После встреч с отцом она больше не врывалась в дом счастливым рыжим вихрем, не пыталась угощать принесёнными из его дома сладостями, не передавала от него привет, не жевала запрещённые мамой жвачки. Она стала просить папу остановить машину не доезжая до дома, чтобы мама не видела, как она целовалась с братишками и папиной женой,  как прильнув щекой к щеке сидящего за рулём отца, долго стояла обнявшись с ним, набираясь тепла на всю неделю, и как ей вслед тот непременно просил передать привет маме.
Едва машина отъезжала, Яэль выплёвывала жвачку, достав из рюкзачка сладости запихивала их за обе щеки и наспех пережёвывала, снимала с руки махровую резинку, которую у папы носила как браслет и ею арестовывала свою рыжую копну, превращая её в благопристойный хвост. Заходя в подъезд, Яэль старалась вспомнить о чём-нибудь очень неприятном, дабы сообщить своей шаловливой мордашке самое постное выражение.
Она приняла правила маминой игры и больше не вызывала её недовольство, конечно если не считать редкое бурчание «и что ты всё к ним тоскаешься, и как тебе не надоест, вон другие девчонки в твоём возрасте…». Дальше следовал непременный рассказ о том, как под этим вот окном за ней, мамой, когда она была в Яэлином возрасте очередь стояла аж до Машбира, и были в ней ухажёры один завиднее другого, один вырос лётчиком, другой врачом, а она, дура, связалась с этим неучем, потратила на него столько драгоценного времени и как теперь жаль Яэль, которая попусту тратит время в его доме.
Девочка кивала и молчала, с тоской думая о предстоящей неделе,  об огромном прыщике на подбородке и о том, что её под окном ждёт только полудикий кот странной окраски. Это и был Кишкуш, преждевременно вышедший в жизнь после очередного кошкиного загула. 
Одинокий кошачий подросток, ощущавший себя никчёмным и ненужным даже собственной маме, потянулся к такому же подростку рода человеческого. Он ничего от Яэль не ждал и не клянчил, более того поначалу пресёк её попытку выкинуть ему пастраму, всем видом показывая, что его к ней интерес бескорыстен. Девочку это подкупило, она даже попыталась принести котика домой, но отступила, выслушав от мамы лекцию о гигиене, блохах и дворовом происхождении соискателя. Дружба с Кишкушем стала такой же её тайной, как и радость от общения с отцом и его семьёй.
Папа был готов кота «усыновить», но рассудив, Яэль поняла, что тогда она опять всю неделю будет одна и они с Кишкушем решили оставить всё, как есть. В тот раз она гладила его и плача говорила о том, что папа его заберёт и теперь ему будет так же хорошо, как её братьям, и там его будут любить, а она будет его по субботам навещать. Кот встал, как бы оттолкнув её руку, серьёзно посмотрел ей в глаза и пошёл под апельсиновое дерево, где часто отдыхал в послеобеденную жару. Отошёл и лёг под ним, как обычно, всем видом давая понять, что никуда он не поедет, что здесь его дом, что она, Яэль — его дом, и вообще, разговор закончен.
С той поры у Яэль появился друг, любящий, всегда готовый выслушать, не разбалтывающий её секретов и нечего не требующий взамен. Имя ему тоже дала девочка. В самом начале папа спросил, как зовут её любимца и она стала кота пристально разглядывать, чтобы назвать по примете. Он не был белым, что бы стать «Снежком», уже не был стремительным, как раньше, чтобы стать Молнией, сюсюкающей клички он бы тоже не признал, поэтому пришлось отталкиваться от окраса, а он был непростым. Отсюда и пошло «Кишкуш», то бишь каляка-маляка, очень точная характеристика той хохломы, под которую его расписала природа.
Под «кошачьим» апельсином Яэль проводила полдня и знала, что есть на свете место, где ей всегда рады. Со временем кот милостиво позволил себя угощать, потом и кормить. Так было удобнее им обоим — ему не надо было истирать лапы в поисках пропитания, а ей долго звать его, когда он убегал «на заработки». К тому же кормила Яэль деликатно, уважая мужское кишкушачье достоинство, никогда не заставляла за еду «служить» и не забывала покормить, даже когда болела.
Папа подарил коту антиблошиный ошейник и даже свозил к ветеринару сделать необходимые прививки, считая, что кот на дочку хорошо влияет.  Она не была скромницей-заучкой, просто ей надо было кормить кота, да и скучал он по ней.
Когда Яэль получила первое приглашение на собеседование в призывную комиссию, она больше думала о судьбе своего питомца, чем о тяготах и прелестях военной жизни. А потом всё как-то закрутилось: выпускные экзамены, летняя подработка, осенний призыв, сборы, курс молодого бойца и встреча с тем, кого через четыре года, в день свадьбы она назовёт Моя Душа, как до сих пор называла лишь папу. В общем, девочка выросла, а кот осиротел…
История повторилась, опять самое родное существо стало пахнуть чужим запахом, который довольно быстро стал важнее его кошачьей любви и преданности. Какое-то время, после разлучившего их лета, Яэль ещё приезжала их навещать, для приличия – мамашу, от души – своего кошачьего друга. Но встречи становились всё реже и короче, девушка уже почти не разговаривала с Кишкушем, как-то не о чём было – всё самое важное обсуждалось с будущей Душой, а о глупостях они с котом и раньше не говорили.
Даже старая ведьма — Яэлина мамаша, наконец-то заметила кота, поди не заметь, когда он сутками сидел то напротив их окна, то у подъезда. «Ну что, нечисть, скучаешь?» почти ласково спрашивала она, застав его у подъезда, а там Кишкуш оказывался каждый раз, когда Ведьма выходила из дома. Это был их с Яэлькой негласный договор – как только открывалась дверь девочкиной квартиры на втором этаже, кот знал что она к нему спускается и бежал встречать. По привычке и в надежде увидеть свою Яэль во время её нечастых визитов, Кишкуш продолжал бросаться к подъезду, заслышав поворот ключа в заветной двери. Только теперь вместо легкого девичьего бега в кроссовках или сандаликах, лестница всё чаще несла ему звук чинно цокающих Ведьминых туфель.
Если Ведьма не сильно торопилась, то кроме «Кишта» (Брысь! – ивр.) и незлобного пинка, кот удостаивался короткой аудиенции и невкусных объедков. В отличие от дочери, Ведьма никогда не покупала для кота специальной пищи и никогда не присаживалась его погладить. От вечной диетической погони за красотой, объедки у неё были постными и вообще мало съедобными, с точки зрения уважающего себя кота. Постепенно и Ведьма стала появляться дома реже – отчаявшись найти Достойного, она была готова на любого согласного, в очередной раз пойдя в атаку на мужское население.
Выступление было подготовлено по всем правилам военного искусства, с применением маскировки (покраска волос, очки в тонкой оправе, а-ля директор банка), красивой легенды и целой обоймы  женских штучек. Неприятелями, которых предстояло брать живьём, стали все ранее знакомые Ведьме мужские особи, начиная с той легендарной очереди-до-Машбира и заканчивая сантехником, на прошлой неделе чинившем кран.
Счастливчики к этому возрасту отрастили себе не только брюшки, но и семьи, а главное — долги по ссудам, по факту чего из списка дичи вычёркивались. Те, кому повезло меньше, например разведённые владельцы квартиры/лавки/сбережений/полезных привычек/удачи в лотерее — автоматически попадали в группу риска... 
Как-то раз Ведьма сбежав по лестнице лёгкой, почти яэлькиной поступью, вышла лично к Кишкушу. «Слышишь, паршивец» — обратилась она ласково, «я тоже отсюда уезжаю. Всё, хватит торчать в этой чёрной дыре. Я переезжаю на Кармель, в квартиру с садиком, куда более мне подходящую. К ней правда прилагается такой же беспородный засранец, как и ты, только на двух ногах, но уж не противней моего бывшего муженька, пообразованней, поудачливей» — проворковала она. И менее уверенно добавила «Из приличной семьи».  «Его родители из Берлина!», тоном адвоката безвинной жертвы продолжила она и впервые подумала, что в идеале у шестидесятилетнего мужика это достоинство могло бы быть не единственным. «Короче» — решительно резюмировала она, «Остаешься здесь за главного! Присмотри мне за квартирой, я буду её сдавать.» Искусственно улыбнувшись, как обычно одними губами, Ведьма энергично зацокала прочь.
Так со двора изчезла последняя ниточка, связывающая Кишкуша с Яэлью. Квартира вскоре была сдана седой бабке из России, неприветливой, ревматизмом прикрученой к палочке, которой она шумно открывала Яэлину дверь. Сначала лязгал замок, потом бабка, которую соседи звали фыркающим именем Фрида, кряхтя выставляла палку на лестничную клетку, выползала сама, брала палку, снимала с дверной ручки мусорный пакет, и запирала дверь  бурча на «не тот» ключ, который по закону подлости всегда попадался первым. Все эти манёвры кот не видел, но слышал, по привычке сидя на посту у подъезда. Он и сам себе не мог объяснить, что до сих пор заставляло его бежать к подъезду, едва заслышав движение у знакомой двери. Даже в самую знойную жару он покорно вылезал из-под апельсинового дерева и плёлся ко входу, а после очередного разочарования бросал свою тушку в прохладной тени подъезда, рискуя быть пнутым почтальоном и любым другим захожим чужаком.
Новый Яэлин Душа не согласился забрать кота к ним домой, у него на этот случай была какая-то странная болезнь — не то ревность, не то аллергия. Кишкуш и сам не сильно рвался, ему было бы обидно смотреть, как его девочка ластиться к чужому двуногому самцу. 
Стать же надиванным котиком у какой-нибудь местной бабки ему не позволяла гордость и дворовая привольность, которую на харчи он менять не собирался. Некоторым котятам из его помёта удалось «выбиться в люди», то бишь пристроиться в домашние питомцы, Кишкуш же пристраиваться категорически не хотел.
 Видно тем и привлёк внимание Фриды, что было в нём многое, присущее ей самой – нежелание приспосабливаться, привычка держаться особняком, с достоинством. Об ноги кот не тёрся, за подачки не служил, был не ласков и не труслив, на коронный Фридин «брысь с притопом» он даже ухом не вёл, ну, или умело изображал безразличие.
«Ты подумай, какая персона» — рассуждала про себя Фрида, учительница с тридцатипятилетним стажем. «Я, бывало, только в класс входила, лоботрясы-старшеклассники по струнке вытягивались, а тут кот какой-то дворовый, и нате вам – ноль внимания, фунт презрения! Конечно, откуда у кота воспитанию взяться, когда тут, в Израиле, даже дети дикие – книг не читают, в театры не ходят, у девочек вместо игры на пианино — каратэ, у мальчиков вместо скрипки или хотя бы паяльника, в головах Человек-паук да Черепаха-Самурай».
Эти выводы Фрида делала из наблюдения за живой природой (так она называла местную жизнь), и из редких телефонных разговоров с внуками. Внуки жили километров за сто-сто пятьдесят, в центре страны, не то в Ашкелоне, не то Ашдоде, точнее Фрида даже не стремилась запомнить. Во-первых, не бывала там ни разу, никто особенно не звал. К тому же на подъём она на старости лет стала тяжёлая — как из аэропорта в Хайфу привезли, так и сидела там безвылазно. Только один раз, когда училась в ульпане, их от Сохнута возили в Иерусалим, в обзорную поездку из серии «знай и люби родной край». Да и обиделась она сильно, когда один из внуков рассказал ей старую шутку о том, что их родные Черновцы в Израиле называют «город на А». Мол, если  на вопрос- «Ты откуда?», собеседник отвечает -«из Черновцов»,  вопрошающий прибалтиец, питерец и прочий столичный житель протягивает сочувственно-неопределённое «А-а-а!». Свой красивый зелёный городок Фрида любила и в отместку городами на А стала называть здешние Ашкелон с Ашдодом.
Оба внука сначала неинтегрируемую бабушку поправляли, но видя её упорство отступили, да и виделись они очень редко – раз в год, когда с родителями приезжали её навестить. Родители мальчишек — сын Фриды и его жена, приезжали поздравить старуху с Днём Рождения и соблюсти приличия, всё-таки именно они подвигли её на переезд в эту жару.
С невесткой у Фриды отношения не сложились с самого начала, ещё лет двадцать назад. Она считала молодую хитрой и ленивой, да ещё и подозревала в развратности, иначе как понять, что эта простоватая бабёнка  смогла обженить такое сокровище, как её сыночек. Та, в ответ, грешила на свекруху за то, что сама неприлично долго не могла забеременеть, её подружки  нашептали, что сглазила муженькова матерь, и вообще у евреев всякие  тяжёлые наговоры есть, так что от греха подальше лучше покреститься и свекровь от дома отвадить.
У «сокровища» и яблока раздора двух этих женщин, было одно неоспоримое достоинство – с детства он не доставлял особых хлопот своей вечноработающей маме, а позже не перечил жёниному уставу. Ну, и конечно, эта образцовая особенность еврейских мужей не бить и не пить, за которую их так любят дщери разных народов. Он и в школе так учился – без особенных проблесков одарённости, но и до двоек не скатывался. Отслужил также, без геройства, но ведь и не дезертировал. 
В армии ему пришлось нелегко — слабый духом неспортивный парень не раз бывал бит и оскорблён, но, как всегда, дела до его проблем никому не было. В год призыва сына, Фриду Абрамовну назначили завучем, а потому его служба прошла мимо неё, она практически поселилась в школе.
Потом сын, чтобы мамочку порадовать, поступил в университет, но долго там не задержался, вылетел после второй сессии и пошёл в техникум. С точки зрения Фриды, это было так неприлично, что она даже особо не вникала, на кого он там учился и долго скрывала сей позорный факт от коллег. Между тем, в маленькой черновицкой школе, где все друг-друга знали, любопытное внимание коллег привлекала судьба Фридиной дочки. Дочку Фрида не особенно жаловала, уж очень та была похожа на своего отца. Про бывшего мужа товарищ завуч вспоминала неохотно.
Женихов на Фридину послевоенную юность выпало мало, а уж евреев среди них вообще раз-два и обчёлся, так что выбирать особенно не приходилось. Худенькая воробьеподобная евреечка, пообносившаяся и выцвевшая в эвакуации, она вобще была уверенна что замуж не выйдет. 
Ещё не развеялся над землёй пепел её женихов, уничтоженных фашистами, да и позаботиться о свадьбе и приданном было некому – из эвакуации Фрида вернулась сиротой, в основательно разграбленный дом. Дом этот девушка терпеть не могла. Он тяготил её осознанием безвозвратной утраты. Утрату детства, родительской семьи и даже любимых вещей, здесь она ощущала особенно остро. К оставшимся предметам не хотелось прикасаться, они казались осквернёнными чужими руками и взглядами. Да и сам дом, вдалеке вспоминавшийся ей таким большим, тёплым и уютным, на поверку оказался лачугой без удобств, мебели, с прохудившейся крышей, чадящей печкой и выбитыми окнами. Впрочем, окна, к счастью пострадали не все, самое большое чудом уцелело, а два “безглазых” девушка забила фанерой до лучших времён.
“Лучшие времена” настали, когда выучившись на педагога она взяла свой первый класс. Собственно, сам класс был шестым и состоял сплошь из неблагополучных детей, но откуда  было в то время взяться благополучным? Фриде повезло – в её классе учился сын партийного “звеньевого” и когда отрок разбил единственное в школе зеркало, отец ”распорядился”. Школе привезли новое зеркало, а учительнице дома застеклили окна. Ставить стекла пришёл нагловатый мужичонка  с перегаром, но рукастый. С порога оглядев дом и привычно раздев взглядом хозяйку, он утвердительно спросил “Так значит училка?” и Фриде сделалось неловко. За свою некрасивость, за заброшенность дома и даже за то, в чём она вину не знала.
Позже, став её мужем, он объяснил ей эту вину. Она и «всё жидовское отродие» виновата в том, что пока он на фронте кровь проливал, они отжирались фруктами в Ташкенте.
Доводы о том, что в глухой чувашской деревне, куда их забросила судьба беженцев, фруктов сроду не видели, а две картофелины делили на всю семью, ютясь в одной комнате, он по пьяному делу не воспринимал, а по трезвому был незлоблив. Если ему удавалось вспомнить, как вчера куролесил, мог даже повиниться, мол, Фирка, я вчера того, ну сама понимаешь. Её родное имя Фрида казалось ему каким-то ‘‘нерусским‘‘, а потому было разжаловано до Фирки, подобно тому, как в армии за слишком уж явное мародёрство был разжалован он сам.
Конечно, будь живы её родители, тишайший Аба и боевая Хана – не позволили бы они такого, но за сироту заступиться было некому и от такой жизни Фрида надёжно спряталась в школе. Там её ценили как безотказного работника: надо самый сложный класс взять –возьмёт, внеклассную работу — пожалуйста, в поход с классом — за милую душу. За такой трудовой подвиг руководство закрывало глаза на Фридин промысел — после занятий она давала частные уроки там же, в школе. Это было не принято, хотя так подрабатывали почти все учителя, но дома, тишком, а  частные уроки в стенах школы не приветствовались. Как же это, мало знаниями торговать, так ещё и в стенах «Храма знаний», как выражалась директриса. Принимать учеников дома, Фрида не могла – там были собственные сын и дочь, да и поди знай, не заложит ли за воротник их папаша.
Один сын ей бы не помешал, он вечно тихушничал у себя в углу — сначала из кубиков часами мог складывать непонятные сооружения, потом с бумагой возился, что-то резал, клеил. Дочь же была вся в отца, боевая, нагловатая, с младенчества требовала к себе особого внимания, а не получая его злилась и устраивала матери разные неприятности. Когда её шкоды выходили из дома и выливались в обворованый соседский сад или драку в школе, к Фриде Абрамовне, уже весьма уважаемой учительнице, шли ходоки с упрёками. Фрида внимательно выслушивала, стараясь не выразить лицом никаких эмоций. Лишь язык  тела выдавал её, то туловище вперёд-назад кочнётся, то сухонькая ладонь накроет ревматично выступающие костяшки пальцев другой руки. Ходокам в утешение доставалась одна и таже  фраза: «Дурная кровь». Произносилась она Фридой Абрамовной как приговор родной дочери , который обжалованию не подлежал и означал завершение разговора.
Муж,  впервые услышавший   от доброжелателей такой вердикт, хотел было Фирку проучить по совести, как он выражался «накормить битками», но получил от худенькой женщины отпор разъярённой пантеры. Решив что та, ко всем своим достоинством ещё и «рёхнутая», он руки на неё больше не поднимал. У Фриды же с той поры появилась над ним какая-то странная власть, она запомнила тот яростный взгляд, так испугавший здорового мужика и теперь награждала им всякий раз, когда тот заводился про жидов и прелести эвакуации. От этого взгляда муж трезвел и матеря «зазря переведённый продукт» шёл в сени и подолгу сидел там на чердачной ступени.
На чердаке он со временем соорудил лежак и уползал туда с бутылкой, чтобы Фирка опять не сгадючила. Собутыльников в дом он и раньше-то не водил, стеснялся за такую "недобабу" — ни кожи, ни рожи, ни на стол собрать, только зыркать злобно горазда. Они удивлялись, чего  он вообще такую чучелу взял, а он любил свою Фирку по-своему и за неё прибил бы любого. Впрочем, пожелай она разойтись — её бы тоже прибил бы, и Фрида хорошо это знала, так же как и знала, что идти непутёвому мужику некуда. К тому же, тверёзым муж был работящ и с детьми хорошо ладил, за себя и за неё, «учителку». Так бы и тянулись они по жизни дальше, не случись во Фридиной жизни Додика.
Додик (в миру Дмитрий Исакович) был жителем столичным, кишинёвцем. Ещё до войны, в 40-м, женился на приличествующей Давиду девушке, даже первенца успели родить и дочку задумать, а годом позже всё пошло прахом. Соседка-молдованка рассказала, что убили его кровиночек и стариков-родителей сразу, те вроде, не мучались. Убили и пограбили «свои», молдаване, немцы ещё не успели. За то, что это были «свои» соседка вовсе не стыдилась, мол, при немцах было бы хуже и дольше.
Рассказывая, она  воровато косилась на бывший Давидов буфет, не по чину воцарившийся в её убогой лачужке, а ну как отберёт  его законный владелец. Владельца же больше интересовала судьба его молодой жены-красавицы. В первых числах июня 41-го года Давида и ещё десяток партийно преспективных комсомольцев пригласили в Москву. Как говорил отец «учиться на коммуниста». Учёба закончилась через две недели на белорусском вокзале, с которого они, необученные и необстрелянные, отправились воевать с немцами. Немцы же, между тем, уже вовсю воевали с их оставленными дома семьями...
За всю последуюшую жизнь Додик так и не понял, на счастье или на горе попал он тогда в Москву. Останься, он неприменно разделил бы участь своей семьи, но эта мысль его не страшила и долгие годы он клял судьбу за то, что не оставила она его тогда подле них. За право на жизнь в нём говорил голос старого раввина из хедера его детства. Тот многократно повторял им, безбоязливым щеглятам, о ценности еврейской жизни и необходимости беречь тело — бесценное хранилище души. Голосу мудрого старика вторило мерзкое стрекотание той соседки, что помявшись, как умела, намекнула на участь постигшую его жену. Знай она русские слова «поглумились, обесчестили» может и рассказала бы пристойно, но она и на молдавском-то  малограмотной была, так что поведала, как умела.
Не то, что бы кишинёвскому еврею услышать такое было в новинку – от прежних погромов ещё земля не остыла, но никак не получалось примерить этот ужас на своих стариков, маленького сына, беременную жену, сестру с племянниками и прочих родственников. За пару месяцев, проведённых в послевоенном Кишинёве, Додик узнал не одну такую трагедию, и даже смирился с мыслью о том, что и находясь здесь помочь своим не смог бы. Напротив, он лишь усилил бы страдания своей скромницы – подонки потешались, насилуя жён на глазах ещё живых мужей, а то и заставляли «добровольно» совершать мерзкое, шантажируя жизнью мужа.
В послевоенном Кишинёве Давид  встретил нескольких приятелей по дворовому детству и хедеру. Один из них, Гирш, лишился рассудка не в бою, а после войны, узнав всё о последнем дне своей семьи. Гирш ходил по родному городу в истрёпанном довоенном пиджаке, заправив в карман ставший лишним левый рукав, в изрядно потёртом картузе и при всех медалях.  Останавливая прохожих, он заглядывал им в глаза и задавал всегда один и тот же вопрос: «Кого мы защищали?». Большинство прохожих шарахались сразу, некоторые, отпрыгнув на безопасное расстояние, разглядывали чудака с любопытством. Но были и те, кто удивлённо останавливались и даже пытались ответить: «Как кого?  Родину! Нас!».


(окончание слдует)
 
ПинечкаДата: Воскресенье, 07.06.2020, 02:37 | Сообщение # 504
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1455
Статус: Offline
(окончание)

 «А Риву? Кто защищал мою Риву?» сильно картавя, с неистребимым идишским акцентом взвывал боец. «Ну, допустим, на фронте я защищал вас, а почему же ви здесь на защищали мою Риву? Ну, допустим, я на фронте защищал Родину, так почему вся большая Родина не защитила одну маленькую Риву? Почему их не увезли,  не спрятали от немцев?».
Прочувствовав всю неприятность ситуации прохожие отмахивались от Гирша, как от назойливой мухи и… проходили.
Те, кому было неудобно просто уйти и оставить отчаявшегося человека наедине с призраками близких, выслушивали длинную бессвязную речь горемыки, о том, какой красавицей была его Рива; и что в его мать никак нельзя было стрелять, потому что она седая и он на войне в седых женщин не стрелял, даже в немецких, хоть и до Берлина дошёл; и что поседела мать в юности, когда ещё в те погромы убили её сестру, а она спряталась и всё видела.
И говорил, говорил, говорил, пока лихорадочный блеск в его глазах не затухал, и тогда, обессиленный, он садился прямо на землю – от усталости и в знак траура.
 Додик к нему не подходил – шарахнулся от первого же «За кого я воевал», пугливо осмотрелся по сторонам, не видел ли кто. На фронте он вступил-таки в партию и своё царское имя изменил на Дмитрия. Впрочем, и звать его Додиком теперь было некому — родня погибла, товарищи величали по имени–отчеству, а несколько лет спустя он женился и новым русско-украинским родственникам звать человека Давидом казалось неприличным. На послевоенной гражданке Дмитрий Исакович вскоре из просто человека стал большим человеком и подобно Фриде, затыкавшей все школьные амбразуры, был готов нести свет коммунизма куда угодно, лишь бы подальше от Кишинёва.
Стоит ли удивляться, что много лет спустя жизнь свела-таки этих двух подранков Холокоста? 
Товарищ первый секретарь, недавно приехавший в Черновцы  по долгу службы, был обязан пообщаться с товарищем завучем лучшей школы. То, что школу сделала лучшей именно Фрида Абрамовна — знал весь город, хотя формальным директорством была обличена видная тётка с зычным голосом, правильной анкетой и крупными красными бусами на волнах необъятного бюста. Головой же в школе была Фрида, мало того, что Абрамовна, так ещё и беспартийная.
«Фрида Абрамовна» — негромко но уверенно, с отчётливо слышными учительскими интонациями произнесла женщина, когда директриса в своём кабинете представила её незнакомцу. Дмитрий…. Исакович сказал он, пропустив неловкую паузу между именем и отчеством. Глядя на эту худенькую, но такую характерную и харАктерную Фриду, он впервые подумал о том, что новообретённое имя никак не вяжется с полученным в наследство отчеством, и что был бы жив отец, за такую переделку имени всыпал бы ему, похлеще чем за детские шалости.
«Ишь ты, Фрида Абрамовна!» — думал Давид, пока директриса что-то суетливо тараторила. «Пигалица пигалицей, а туда же — вон как аккуратно брошечку пустяковую носит, безделушка-то видать ещё довоенная. Да и вся она какая-то несовременная, одета чистенько, с достоинством, но как старомодно и бедно! Не то что моя — попробуй не купи новою цацку или туфли, мало что  в постель не допустит, так ещё и мамочку свою науськает. Та как на похоронах начнёт завывать, «кака у ейной дони погана доля с нехристем жити», завывать будет долго и заткнется только когда пообещаю на Чёрное море отправить обеих… А лапка у этой Фриды какая худенькая, как у птички, только теплая и коготок коротенький. Аккуратная ручка, хоть и не холёная, а косточки на пальцах как у моей мамы выпирают. Наверно у жены сейчас такие же были бы». Женой Давид называл только ту, погибшую, с которой стоял под хупой перед Богом и людьми. Нынешнюю, с которой перед ЗаГСом и товарищами, он солидно и отстранённо называл супругой.
Отбрехав положенное, директриса казённо изрекла: «Ну, товарищи, полагаю, разговор вам предстоит серьёзный, я бы сказала — судьбоносный», красноречиво взглянула на вымпел с профилем вождя пролетариата и удалилась, покачивая шариками алых бус и как бы невзначай задев Давида тем, на чём они возлежали. За время её манёвров, он вернулся в роль Дмитрия Исаковича, и, оставшись наедине, уже готов был начать сеять доброе-вечное, как вдруг Фрида с местечковой прямотой спросила: «Ды бист аид?». Додик аж поперхнулся заготовленной партагитацией. «Вус дин намэн?» — продолжила она, посчитав его ошарашенное молчание удовлетворительным ответом на первый вопрос. «Дмитрий Исакович» — представился он ещё раз, но теперь почему-то переставив ударения на идишский лад. Фрида подняла бровь и посмотрела на него с учительски-материнским недовольством.
«Давид», — извиняющимся тоном произнёс товарищ первый секретарь и был принят. «Додик?» — напевно-вопросительно произнесла Фрида, как будто узнавая дальнего родственника или друга детства. Дмитрий Исакович покраснел как вымпел, на фоне которого стоял, и подумал о том, что в последний раз краснел именно в бытность Додиком. Отпираться было глупо и вообще эта худенькая, явно битая жизнью женщина, вполне могла быть его сестрой, если бы родилась на пару лет раньше, да в Кишинёве. И как хорошо, что не родилась она там, а то и она лежала бы сейчас в лесах у Дурлешт.
Прокрутив всё это в голове за полминуты,  он миролюбиво согласился: «Додик». Фрида так и не поняла, как при её-то робости повела себя столь отчаянно и даже нахально. С того времени их жизни круто изменились. Об этих изменениях знали только они, внешне всё оставалось по-прежнему. В партию Фрида так и не вступила: хрущёвская оттепель, план по кукурузе, в общем — обошлось. От мужа тоже не ушла, ибо тогда и Додик, жаждавший воссоединения, развёлся бы, а зная характер его «супруги», Фрида не сомневалась, что развод будет стоить ему и работы и партийности, то есть всего, что он достиг. Главное, она всё не верила в свое неожиданное счастье, в то, что нужна ему, в его любовь, в то, что став повседневной жизнью, сказка не разобьётся вдребезги .
За поздней своей, первой и единственной любовью, Фрида проглядела дочку. Все мысли её теперь были поглощены Додиком, а время по прежнему было под завязку нагружено работой. Но даже когда поздно вечером она поднимала глаза от тетрадей, в ней была женственная нежность, а никак не хозяйственная хлопотливость, или материнская забота. Да и внешне она изменилась, глаза засветились, пополнела, даже цвет лица появился, это в пятьдесят-то лет! Муж, просвещённый всё теми же доброжелателями о причинах мечтательных взоров жены, только крякал, плевал прямо на пол и уползал на чердак по совсем уже шаткой лестнице. Дочь была предоставлена самой себе, что в возрасте дурнадцати девушкам особенно противопоказанно.
«С пути сбилась девка» — вздыхали одни соседи, «Дурная кровь» — повторяли за Фридой другие. «И куда только мать смотрит?» «Известно, куда»…, а дальше змеили шёпотом: «шу-шу-шу». Именно это «шу-шу-шу» и заботило Фриду, больше дочкиной судьбы, ибо про то, что из дочери ничего путного не вырастет, она ещё в её детстве поняла, а вот сплетни, доходившие до ушей «супруги», сулили серьёзные беспокойства Додику. Кроме того, они грозили разлучить влюблённых аж на двадцать один день – Давидова тёща к тому времени померла и, в порядке компенсации морального ущерба, с супругой теперь ездил  к морю он сам.
Фридина дочка тем временем с горем пополам закончила восьмилетку и вымучила вечёрку, после чего исчезла с концами  и знать о себе не давала. Версий её исчезновения было много, мол с табором сбежала, барон цыганский выкрал, на север уехала, в Москву. Кто-то даже сказал «в Израиль» — год-то был 73-ий, вполне благоприятствующий. Правда, версию про Израиль быстро замяли, это казалось оговором, худшим чем бегство с табором. Фрида на все вопросы отвечала одно: «Сгинула. И хватит об этом». В качестве последнего довода она упрямо поджимала губы, всем видом давая понять, что большего от неё не добиться и под пытками.
Накануне исчезновения дочки, в доме Фриды появился ребёнок. Девочка. Вот так — взрослая девочка исчезла, а новорожденная объявилась. Муж от всех этих превратностей судьбы спился окончательно, на пробку сел плотно и до гробовой доски уже не слезал. Больше всего он обижался на дочь, которой в детстве косы бантом заплетал, в школу собирал, с непропитого кукол покупал (а их в то время поди – достань!). В общем был и за  маму и за папу, а как дочь выросла, так исчезла, словом его не удостоив, ни куда, ни – зачем, ни откуда ребёнок. Мамаше, непонятно с какой радости всё это явно рассказала, да разве от Фирки чего добьёшся — целыми вечерами копошится в тетрадях, как мышь в навозе, да по сторонам коровьими глазами смотрит. Девочка, между тем, на его породу ну совсем никак похожа не была, вот дети были в него, а  внучка —  вся в еврейскую родню. Бывает же такое! — рассуждал брошенный папаша после  очередного запоя, и, от греха подальше, ударялся в следующий.
Разговаривал он теперь исключительно сам с собой, больше было не с кем, ведь Дмитрий Исакович выхлопотал-таки для заслуженного учителя УССР Фриды Абрамовны двухкомнатную квартиру со всеми удобствами. Их старый дом признали аварийным, но по приказу того же начальства сносить не торопились, привидением в нём обитал спивающийся мужик, да голодные тараканы.
Новые соседи приняли Фриду насторожено, пожилая женщина с младенцем вызывала кривотолки. В ЖЭКе протрепались, что по документам выходит, что Фрида замужем, а девочка ей внучка. Вот только ни мужа, ни девочкиной мамы они не видели, а оттого судачили, эта Фрида дочку за внучку выдаёт или наоборот, внучку как дочку ростит? Сама Фрида представляла Верочку внучкой и, казалось, не замечала, косых взглядов.
Через год после их переезда, когда малышке не было и двух, Додик умер. Честное сердце не выдержало жизненого раздрая. Фрида горевала и тосковала, но смогла потерю пережить, ведь теперь у неё была другая цель — надо было поднимать Верочку. Сын в свои тридцать с хвостиком женился, детей ещё не имел, но жил отдельно и матери особо не помогал. Он осуждал её за отношение к отцу, за то, что не доглядела сестру, за маленькую байстрючку в доме, за роман с Исаковичем, о котором судачили кому не лень, и даже за новую квартиру, которую, как гудела молва, училка на старости лет с ответственным товарищем вылежала. «Старухе» между тем только пятьдесят стукнуло, но после смерти Додика она и вправду начала сдавать.
Так поплелась Фрида по будням, вдовствуя при живом ещё муже. Верочка её радовала ежедневно и со временем сделалась целью Фридиного существования. Умненькое выразительное личико с огромными карими глазами обрамляла копна темных кудряшек. Девочка схватывала всё на лету и не по возрасту. Раньше сверстников освоила все детские университеты ходить-говорить-проситься на горшок. В школе она порхала беззаботно, как та бабочка, которую Фрида неделю вышивала на Верином школьном переднике – не хотела девочка как все ходить, пришлось Фриде вспомнить мамину науку.
Вера вобще часто не хотела «как все», учиться ей было не то слишком легко, не то — скучно, в школе блистала в основном на переменах, то с девчонками что-то затевала, то с мальчишками хихикала, то перед старшеклассниками в новых туфельках дефилировала. Чем старше она становилась, тем тяжелее Фриде было расставаться с ней даже на школьный день. Выйдя на пенсию, она уже не могла присматривать за девочкой в школе и её тревога усиливалась с каждым годом. Вера неумолимо отдалялась от неё, точнее просто не подпускала близко к себе ни Фриду, ни кого другого. 
Такая с виду открытая, болтливая и беззаботная, девочка была «вещь в себе». Она с самого рождения чувствовала, что всё в её жизни устроено как-то неправильно. Какая-то мифическая мать, неизвестный отец, дядя, который хоть и был, но общаться не жаждал — всё это её очень огорчало. Другие дядья таскали племяшей на рынок, за город, на шашлыки, с учёбой помогали. Дядя ею явно пренебрегал, а Вере это было невыносимо...
Когда она стала постарше, до её маленьких ушек стали доходить совсем уже странные слухи о её, Верином, происхождении и мамином местонахождении. Такая семейная неполноценность отражалось на отношениях Веры со сверстниками. Кому-то родители не велели дружить с девочкой из «нехорошей» семьи, другие своим умом доходили. Фрида переживала и репетиторствовала с утра до ночи, дабы компенсировать нехватку семьи излишком одежды и прочей модности. Самая красивая кукла и не из местных магазинов, а из Москвы, школьная форма, сшитая на заказ у хорошей портнихи, чешские туфельки, югославские сапожки, зимние каникулы в Ленинграде, летние – в Прибалтике, самая полная коллекция переливных календариков и переводных картинок, большие шоколадные конфеты, первый в классе плейер – всё это было у Веры. Но семьи всё равно не было. И друзей близких не было.
 Успехов особенных, ни в учебе, ни в спорте, ни в общественной жизни тоже не наблюдалось, хоть и способности ко всему этому были незаурядные. И когда пришёл возраст искать виноватого во всех этих неприятностях, под рукой оказалась всё та же Фрида. Вере было четырнадцать, когда она попросила бабушку не провожать её первого сентября в школу: «Сама пойду, дорогу знаю!».
Фрида Абрамовна аж застыла, ведь встала не свет не заря, чтобы нагладить родной семикласснице фартук до хруста, забрать у цветочницы загодя сторгованые гладиолусы и пионы, аккуратно прибрать седые пряди и надеть единственное приличное «выходное» платье. И тут на тебе фуэтэ.
 Это было тем обидней, что День Знаний почтенная учительница до сих пор считала своим профессиональным праздником, даже большим, чем День Учителя. День Учителя был поводом получить формальный букет от родительского комитета, тихое подношение от родителей двоечников, да погонять чаи-кофеи в учительской. Первое Сентября было настоящим праздником — нарядные дети и коллеги, за лето вытянувшиеся старшеклассники и новенькие желторотые первоклашки, белоснежные фартучки и отутюженные костюмы, в руках цветы, на лицах — остаток летней беззаботности. Даже не раздражало дежурное директорское пожелание «Получить столько пятёрок, сколько листочков на этой берёзе», с неизменным картинным жестом и колыханием бус. Не пойти Первого Сентября в школу, для Фриды Абрамовны означало не только невозможность полюбоваться Верой, втихаря разглядывая её одноклассников и примеряя их в подруги и кавалеры обожаемой принцессы, но и лишало радости общения с бывшими коллегами, да и просто такого редкого выхода в люди.
Блестящая, модная, юная Вера оставила седую, подслеповатую, архаичную Фриду на обочине своей жизни. С того первого сентября их отношения совсем разладились. Фрида засомневалась в том, что понимает девушку, как раньше, Вера была уверена, что старуха не понимала её никогда. Она стеснялась её, стеснялась своего происхождения и мечтала об одном, скорее отмучить восьмой класс и поступить в ПТУ, подальше от дома. Она была уверена что там, в новой обстановке, подальше от тех, кто знает историю её детства, она расцветёт и обретёт своё счастье. Там её не будут помнить смешной кучерявенькой евреечкой, на школьной сцене пляшущей кадриль с красным платочком в руках, там её увидят молодой дамой с высветленными кудрями, как в модных журналах у дядиной жены. И там её непременно встретит кооператор на белой иномарке. Старая Фрида в картинку предполагаемой дольче-виты не вписывалась.
Даже не подозревая о далекоидущих Вериных планах, Фрида чувствовала себя лишней и наказанной. Она считала, что так судьба вернула её должок за нелюбимого мужа, недолюбленных детей и перелюбленных Додика и Веру. Сын наконец-то порадовал внуками, после долгой бездетности родились у них с невесткой мальчишки-погодки, но нянчить Фриду не звали. Невестке помогала её мамаша, а Фридин сын права слова в доме не имел с того момента, как на волне перестройки его турнули с работы. Зато его инициативная жена наловчилась в тазу варить штаны с хлоркой и довольно бойко всё это пристраивала на местном рынке, выдавая за импортный товар.
Муж при ней стал домохозяином и нянькой мальчишкам, которому при каждом случае указывалось на его бесполезность и припоминалось нежелание в первые годы совместной жизни узаконить отношения. А когда жёнин бизнес накрылся тем самым тазом, в котором она его варила, пригодилась мужнина национальность. Год был восемдесят восьмой и посланцы Сохнута вполне безнаказанно могли рассказывать о молоке с медом, манне небесной и прочих чудесах кулинарии абсорбции, не боясь при этом быть разоблаченными – оттуда, из  Израиля, тогда ещё никто не возвращался. Да и писем писать было некому, прошлая волна репатриантов не верила, что уже можно свободно писать, а нынешняя ещё не доехала.
Первой воздух странствий в семье сына стала шумно и жадно вдыхать украинская теща, и как не пытался урезонить её русский муж-военнослужащий, она стояла насмерть, как Брестская крепость. «Пусть хоть дочь с внуками как люди поживут, а там, глядишь и нас вызовут. Хоть какой толк ей с её жида будет, а то вон малохольный какой, ни денег заработать, ни в доме починить».
На все еврейские собрания теща бегала с завидным постоянством. Приходя к дочери деловито отчитывалась: «Симкиного мужа знаешь? Ну, зубной техник. Так вот – уезжают!» Дальше следовал укоризненный взгляд на зятя и продолжение торжествующим голосом: «Вот эти-то как раз могли бы и не сматывать, он-то при золотишке всегда, в коронки не доложит, а домой принесёт — Симка в лисьей шубе и при бриллиантах, как царица шемаханская». Дальше на кухонный стол торжественно выкладывались информационные листки о размере подъёмных и прочих правах новых репатриантов на исторической Родине. На Украине в то время было абсолютно безрадостно и дефицитно, поэтому теща была не прочь обхозяйствовать Родину зятя.
Зять патриотических чувств не испытывал ни к этой Родине, ни к той и ему было всё равно. Уезжать особенно не хотелось, на старом месте было как-то привычней. За Израиль говорило то, что принеся в семейный бюджет репатрианские деньги, он мог расчитывать на то, что жена хоть ненадолго притупит свою пилу, и тещи рядом не будет, что тоже огромный плюс. К тому же, по всему выходило, что там будет лучше его обожаемым мальчишкам. Всё остальное говорило против и остального тоже было немало. Рассказывать жене и тёще о истинных причинах своего нежелания уезжать смысла не имело и он пошёл на хитрость. «Не могу оставить престарелую мать». Бурча: «Да когда ты о матери вообще вспоминал», жена с тёщей послали его в магазин и засели на военный совет. Сговориться с Фридой не представлялось возможным, тут требовался посредник, а кого старая послушает? Ответ напросился сам собой, и в коалицию на дядину кухню позвали Веру. Дядя в заговоре против матери не участвовал, но и баб не укоротил, ушёл в нейтралитет – с друзьями напоследок нарыбачиться, любимого пива попить (в Израиле такого не будет!) да по жёниному списку закупиться «на отъезд».
«Верунь, сама подумай, ты — девка молодая, только жить начинаешь. Старая тебе бубнит всё время – туда не ходи, то не делай, домой – в десять. Это ж прям сталинизм какой-то. Всех парней от тебя распугает, чучело патлатое. И, потом, пенсия её по нынешнем временам смешная, а если завтра уроки давать не сможет? А если заболеет? Будет лежачей, а ты ей на лекарства работай да жопу мой, вот жизнь для девки!» — то стращали, то уговаривали бабы. «А так — уедет Фрида, и ей там хорошо будет — государство позаботится, и тебе тут квартира двухкомнатная и полная свобода. Да при таком приданном никто и не спросит про мамку-папку, кому оно важно, если девка обеспеченная!». Вера как раз заканчивала восьмой класс и перспектива дальнейшей безнадзорности её вполне устраивала, но как сделать так, чтобы Фрида уехала одна, оставив её, Веру, в покое?
При очередном коалиционном собрании было решено пойти на военную хитрость – сказать Фриде, что она, Вера, о-очень хочет в Израиль, и жить они там будут вместе, и учиться Вера будет в университете, словом, наобещать с три короба и уговорить Фриду поехать первой, квартиру снять, обустроиться, чтобы девушке не хлебать иммигрантскую кашу, приехав на готовое. А она, мол, здесь пока десятилетку закончит и как раз года через два приедет в ВУЗ поступать.
Операция по уговариванию Фриды завершилась неожиданно быстро, по принципу «ах, обмануть меня не сложно, я сам обманываться рад». Пожилая женщина сама яркими красками раскрасила радужную картину Верочкиных израильских перспектив и беспокоилась только об одном, как бы там девочку в армию не забрали. «Девочка», между тем, сноровисто упаковывала немудрёные фридины пожитки в баулы. Огромные клетчатые сумки дядина тёща притащила аж из Киева, старалась, в основном, для дочери, но и старухе перепало, по-родственному. Фридин отъезд обставлялся куда скромнее, чем сыновний. Там огромными контейнерами посылали багаж – мебель, посуду, у торгашей купленные ковры и видеомагнитофон. Фриде же невестка обещала найти в Израиле на съём квартиру со всем необходимым. Впервые в жизни она с удовольствием называла свекровь мамой. «Вы, мама, о мебели не беспокойтесь. Мы же на несколько месяцев раньше Вашего приедем, всё для Вас сделаем. И жить мы, мама, будем по соседству, приглядим за Вами, пока Верочка не приедет.» Невестка чувствовала себя при этом великим стратегом, да и за обиды старые мстила. А мебель, это так, часть их с Веркой договоренностей оставить ей квартиру со всем приданным.
Вот так, по собственной близорукости и родственной подлости, оказалась Фрида израильской жительницей, одинокой и всеми брошенной, на старости лет в чужом углу. Угол, правда был вполне пристойным, тут невестка не соврала. На будущие Фридины деньги, ещё до приезда той, наняла маклера и велела найти приличную квартиру, полностью меблированную и от их дома подальше. «Подальше» маклер понял буквально и ближайшая квартира нашлась в Хайфе.
Полгода спустя уже и фридиной наивности не хватало на то, чтобы верить в Верино пришествие. Только теперь она поняла весь ужас своего положения. Одна, совсем одна на всём белом свете! Есть сын с внуками, где-то на свете есть дочь, есть и Вера. А что толку? Чужая страна, чужой язык, жара, невкусные помидоры и хлеб, приятельниц-коллег нет, а она не из тех, кто легко сводит новые знакомства. Правда, нытья других стариков об израильской дороговизне Фрида не понимала. В этом плане её, привыкшую довольствоваться малым, кушать как птичка и годами ничего себе не покупать, всё устраивало.
Она даже ухитрялась откладывать из своей пенсии долларов по сто в месяц и посылала их Вере. Поначалу Фрида эти деньги копила на её приезд, но когда та открытым текстом сказала, что ехать не собирается даже в гости, а здесь ей не на что жить, и степендия в ПТУ пустяшная, стала ей Фрида понемногу подбрасывать. Перевод денег давал старушке повод совершить путешествие через весь Адар к почте у фонтана и основание услышать Веру. По условию задачи человек, получавший перевод, должен был помимо предъявления паспорта, назвать пароль, который ему сообщал отправитель. Пароль каждый раз менялся, так что раз в месяц Фрида общалась с Верой на вполне законных, оплаченных ею основаниях. Она даже придумала некую хитрость, что бы затянуть разговор, продлив его до получаса. Расспрашивая девушку о житье-бытье и, жалуясь на жару, она якобы искала сначала очки, потом «ту бумажку, на которой записала эти цифры». Вера знала, что у старой училки-аккуратистки всё всегда под руками, но принимала условия игры и считала выслушивание нудного старческого ворчания вполне неплохо оплачиваемой работой.
В один из таких курьерских дней Фрида собиралась на почту, хоть день был хамсиновый и с утра давило виски, планы менять не собиралась. К тому же, рядом с почтой, в адвокатской конторе, у неё была назначена встреча с юристом, который якобы оформлял еврейским беженцам компенсацию из Германии. Деньги обещались нешуточные — пять тысяч дойчмарок. В курсах валют пенсионерка разбиралась неважно и понимала, что дошлый юрист обдерёт её, как липку, но и оставшегося должно было хватить, чтобы съездить в Черновцы и своими глазами посмотреть на Верино житьё-бытьё, на свою квартиру, где она сама хозяйка, а не какая-то цокающая фифа. Фрида даже в Израиль специально по туристической визе уезжала, чтобы прописки не лишиться.
Хотелось также пообщаться с коллегами, посмотреть на новую директрису, всё-таки столько лет этой школе Фрида отдала, отъесться сочными украинскими помидорами, обязательно вывесить на солнце пальто с натуральным воротником и заново пересыпать его нафталином, а ну-как ещё сгодится, а Вера этого точно не сделает. В общем, планов было много, но на выходе из подъезда всё закончилось. Дворовый кот странной окраски, как всегда поджидавший её у подъезда, был последним, что увидела старушка, теряя сознание. Через какое-то время она очнулась от шершавого прикосновения к щеке, открыв глаза увидела над собой всю ту же бандитскую морду, которую обычно гоняла от мусорника. Вымученно ему улыбнулась, смотри-ка какой брат милосердия! Нога нестерпимо болела, палочка-выручалочка валялась поодаль — не дотянуться, повернувшись на бок, Фрида застонала.
Кишкуш принял старушечий стон за призыв к действию. Он опять стал кому-то нужен! Опрометью кинувшись в лавку, он вскочил на прилавок и, призывно мяукая, стал тереться об лавочника. Смуглый торговец ленива скинул кота со стола, тот маневр повторил, и так несколько раз. В очередной раз слетая со стола, Кишкуш столкнул банку для пожертвований, куда покупатели обычно кидали медяки. Банка упала с грохотом, а лавочник кинулся за котом с нецензурной бранью. Цель была достигнута, кошак вильнул за угол, и мужик едва не налетел на распластавшуюся у подъезда старуху. Бабка что-то блеяла на непонятном языке, но и так всё было ясно. Cкорая приехала почти сразу и лавочник, гордый сотворённой мицвой, кота не прибил, хоть поначалу и собирался.
Вернулась Фрида дней через пять, точнее, её вернули, выгрузив из амбуланса на носилках. На носилках она не лежала, а гордо восседала, жестом полководца указывая путь к себе домой. Санитары не понимали её требовательной речи, но повиновались сухонькому персту и, сверяясь с листом личного дела, водрузили старушку на хозяйский диван. С того дня диван в гостиной двухкомнатной квартиры стал Фридиным командным пунктом, с него она раздавала указания помощницам, обслуживающим её по линии местного Собеса. Ходила она после случившегося инсульта неуверенно, по дому-то ползала, а вот на улицу не решалась. Надобности особой тоже не было – продукты теперь приносила помощница, по инстанциям хлопотала она же, а собеседник у Фриды  был в буквальном смысле под рукой. В тот день, когда её привезли из больницы и Фрида показывала «этим недоумкам» дорогу к своим апартаментам, она на все вопросы отвечала повелительным «Да», и так закомандовалась, что как-то упустила тот момент, когда нужно было сказать «нет». «Твой дом этот?» «Да», «Второй этаж?» «Да!» «Эта дверь?» «Да!» «Смотри-ка какой красивый кот у двери тебя ждёт. Твой?» «Да.»
Так и поселился кот у Фриды. 
Когда санитары ушли и с пенсионеркой осталась помощница, Фрида кряхтя доползла до холодильника и проведя ревизию послала её за нехитрой снедью. Оказавшись с Кишкушем наедине, она, критически оглядев кота, спросила: «Блохастый небось?». Кот подошёл, плюхнулся на пол у самых её ног и перевалился на спину, демонстрируя белоснежные пятна на брюшке. «Смотри-ка, чистюля!» — удовлетворённо заметила Фрида и устало опустилась на стул, что стоял у кухонного стола. Перебирая лекарства, она то и дело косилась на кота, тот же делал вид, что страшно занят поимкой мухи, которая незаконно вторглась в их воздушное пространство. Забыв о приличиях, прижав муху лапой и запрокинув голову, он два раза клацнул зубами и добычу сожрал.
«А тараканов поймаешь? Совсем одолели! Они здесь не как в Союзе рыжие пожарники, а какие-то твари летучие, в окна влезают и так крыльями стрекочат, прямо казни египетские! За хозяйскими книгами дом себе обустроили, я к Пасхе прибиралась, нашла, аж ахнула – вот диво, чтоб тараканы так нахальничали! А что удивляться, тут и дети нахальные, и подростки распущенные…» завела было старую песню старуха, да осеклась, поняв, что из собеседников у неё только кот. Впрочем, кот был благодарным слушателем, не перечил и смотрел на неё ласково, как когда-то её Додик.
Взяв строгий тон, она обозначила условия совместного проживания: «Значит так: делаешь в туалете, кюветку тебе поставлю и не вздумай нагадить в комнатах. Это раз. На вискасы не рассчитывай, что сама ем, тем и поделюсь, котам рыбу надо есть – это пожалуйста, но без капризов. Это два. Мебель не драть, мне за неё потом с хозяйкой не расплатиться. Это три. Под ноги мне не кидайся, а то без очков или тебя раздавлю, или сама споткнусь, видишь какая стала старая перечница». Говоря это, Фрида загибала свои крючковатые пальцы, но дойдя до четвёртого остановилась, решив, что для первого урока достаточно. Кот смотрел на неё с выражением морды Отличника ГТО. «Ну вот и славно. А там, поживём – увидим. Если будешь безобразничать – вытурю!» На том и порешили.
Имени ему Фрида придумывать не стала, называла его просто и ласково Котик. По мужской гормональной нужде Котик выпускался на улицу, с твёрдым условием приходить к девяти вечера, когда хозяйка собиралась спать. Как он угадывал время – непонятно, но уже в восемь скрёбся под дверью, терпеливо ждал, пока Фрида дошаркает ему открыть, врывался в квартиру и нёсся к миске. Потом долго вылизывался, распушал усы, улыбался, включал мурлычащую фырчалку и только в таком благообразном виде позволял себе запрыгнуть на хозяйский диван. Жители дома заметили изменение социального статуса зверька и уже величали его не иначе, как Фридин кот. «Слышали, как лавочник орал? Это Фридин кот ему под ноги попался, когда тот товар разгружал!» «Смотрите, какой Фридин кот гладенький стал – откормила его старуха.». «Эсти, не выпускай свою сиамку гулять, там Фридин кот, он вам таких мамзеров наделает!». Это, как ни крути, была репутация и Котик ей дорожил.
Их дни тянулись послушной вереницей, не принося особых радостей или невзгод. Всё реже приходили известия от Фридиных наследников, да и не очень-то она их ждала, верить в Верино предательство не хотелось, а по-другому пасьянс не складывался. Кишкуш про Веру разговаривать не любил, знал, что кончаются эти разговоры одним и тем же – солёными капельками на узловатых костяшках Фридиных пальцев. Он терпеливо слизывал их, тёрся о запястье и со всех сил прижимался к костлявому старушечьему боку, что бы кошачьим теплом компенсировать человеческий холод.
Со временем амурные похождения ему наскучили и кот всё больше времени проводил с Фридой. Они уже не разговаривали друг с другом так часто, как раньше – ни к чему это было, и без того прекрасно чувствовали, что у другого на сердце. Старушка всё чаще задрёмывала прямо в кресле, кот, свернувшись на её коленях тоже спал сутками. Снились им их дорогие девочки: Фриде маленькая Верочка, с кудряшками и огромными любопытными глазами, так похожими на Додиковы; а Котику — его Яэлька, легко сбегающая по ступенькам к апельсиновому дереву.
Приближалась новая осень, и кот, и старушка, чувствовали, что она может оказаться последней, но каждый из них боялся только одного – потерять другого, своё самое родное существо. Продавленное хозяйское кресло, представлявшее для них теперь весь мир, опустело бы без любого из них, а для оставшегося эта потеря была бы смертельной. В их прощальную седую осень они входили тихо, достойно и смиренно, желая себе только одного – не пережить свою последнюю любовь, уйти раньше или вместе, лишь бы никогда больше не узнать одиночества.
 Хотя бы не в этой жизни.


Мириам Залманович
 
KiwaДата: Воскресенье, 21.06.2020, 07:01 | Сообщение # 505
настоящий друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 678
Статус: Offline
Маршал Жуков и сержант Авдеев

...После воины наша семья почти два года кочевала по разорённой войной Украине, так как воинская часть отца восстанавливала разрушенные немцами аэродромы.
На одном из полустанков отец, выскочивший с чайником за кипятком, вдруг вернулся, неся вместе с товарищем безногого солдата. За ними внесли солдатский рюкзак и старенький баян. Ноги у солдата были отняты по самый пах. А сам он был молод, красив и, что называется, в «стельку» пьян.
На удивлённые вопросы мамы и бабушки отец отвечал кратко и потрясённо: «Он пел!»
Молодого инвалида старательно обтёрли мокрым полотенцем и уложили на топчан теплушки.
Тем временем офицеры, желая установить личность солдата, проверили его рюкзак и были полностью сражены: безногий солдат был награждён пятью боевыми орденами, а отдельно, в красной коробочке, лежал орден Ленина.
И был инвалид сержантом Авдеевым Николаем Павловичем от роду двадцати пяти лет.
Офицеры, прошедшие войну, многие, как мой отец, ещё и Финскую, знали цену таким наградам.

Среди орденов лежало письмо. Видно было, что его неоднократно комкали, а потом расправляли. Письмо было подписано: «любящая тебя Шурочка».
«Любящая Шурочка» писала, что будь у Николая хоть одна нога — она бы за ним в госпиталь приехала. А уж совсем ползуна, она, молодая и красивая, взять не может...
Так и писала Шурочка — «ползуна»!
В вагоне повисла угрюмая тишина.
Мама всхлипнула, бабушка убеждённо сказала: «Бог её накажет!» — и ещё раз бережно обтёрла лицо спящего...
Спал безногий солдат долго, а проснувшись, казалось, совсем не удивился, что едет неизвестно куда и неизвестно с кем. Так же легко согласился он остаться пока в нашей части, сказав при этом: «Там видно будет».
Охотно откликнулся Николай и на просьбу спеть, с которой как-то на удивление робко обратился мой отец, вообще-то человек не робкого десятка.
Он и впоследствии как казалось нам тогда, робел перед Авдеевым. Это было преклонением перед уникальным талантом.
Авдеев запел. Бархатный бас поплыл по вагону и, казалось, заполнял собой окружающее пространство.
Не стало слышно грохота колёс, за окном исчез мелькающий пейзаж. Сейчас иногда говорят — «попал в другое измерение». Нечто подобное произошло тогда с пассажирами вагона-теплушки.
Я до сих пор думаю, что мне довелось в детстве слышать певца, обладавшего не только уникальным голосом, но и ещё богатой, широкой душой, что и отличает великих певцов от бездарностей.
Однажды я спросила бабушку: «Почему, когда дядя Коля поёт, облака то останавливаются, то бегут всё быстрей?» Бабушка задумалась, а потом ответила мне, как взрослой: «А ведь и правда! Это у нас душа от его голоса то замирает, то к Богу устремляется. Талант у Коленьки такой особый».

А вскоре произошло то, что заставило окружающих посмотреть на певческий талант Авдеева с ещё большим изумлением.
Через дорогу от школы, где жили офицерские семьи, в небольшом домике жила пожилая еврейка — тётя Пейся со своей очень красивой дочерью Розой. Эта ещё совсем молодая женщина была совершенно седой и немой. Это произошло с ней, когда в одном из маленьких местечек Белоруссии немцы уничтожали евреев. Чудом спасённая русскими соседями, лёжа в подвале со ртом, завязанным полотенцем, чтобы не кричала, Роза слышала, как зовут её из рядом горящего дома её дети-близнецы.
Несчастная мать выжила, но онемела и поседела.

В один из летних вечеров, когда Роза с лотком маковых ирисок зашла к нам во двор, на своей тележке на крыльцо выкатился дядя Коля. Надо сказать, что к этому времени он был уже официально оформлен комендантом офицерского общежития и получал зарплату, по существу был членом нашей семьи.
Женщины поставили перед ним тазик с вишней, мы дети, облепили его, и он рассказывал нам что-то очень смешное.
При виде седой Розы дядя Коля вдруг замолчал и как-то особенно внимательно стал вглядываться ей в лицо. Потом он запел.
Запел, даже не попросив, как обычно, принести ему баян.
Помню, что пел он какую-то незнакомую песню о несчастной уточке-лебёдушке, у которой злые охотники, потехи ради, убили её утят-лебедят.
Могучий бас Авдеева то жалобно лился, то скорбно и гневно рокотал. Подняв глаза, я увидела, что все окна большого дома были открыты и в них молча застыли люди.
И вот Роза как-то страшно замычала, потом упала на колени, подняла руки к небу, и из губ её вырвался молодой, звонкий и безумный от горя голос.
На еврейском языке взывала к Богу несчастная мать. Несколько женщин, бросившихся к ней, застыли по знаку руки певца.
А он всё пел, а Роза кричала всё тише и тише, пока с плачем не упала на траву. Её спешно подняли, внесли в дом, и около неё захлопотал наш полковой врач...
А мы, рано повзрослевшие дети войны, как суслики, столбиками, остались сидеть молча в тёплой темноте южной ночи.
Мы понимали, что стали свидетелями чуда, которое запомним на всю жизнь...
Утром пришла тётя Пейся и, встав перед дядей Колей на колени, поцеловала ему руку, И снова все плакали.
Впрочем, в моём детстве плакали часто даже мужчины.
«Почему взрослые плачут? — как-то спросила я маму. «Это слёзы войны, — ответила мне она, — в войну-то нам плакать было некогда, да и нельзя. Надо было выстоять, чтобы детей спасти. А теперь вот слёзы и отливаются. Твоё поколение уже не будет плакать. Только радоваться».
Надо сказать, что я с горечью вспоминаю эти мамины слова.
Радуюсь редко.

...Шёл 1948 год. И вот стало происходить что-то странное, непонятное нам, детям. С улиц города стали исчезать инвалиды, которых до этого было так много. Постукивали палочками слепые, но безрукие и безногие, особенно такие, как дядя Коля, практически исчезли.
Взрослые испуганно и возмущённо шептались о том, что людей забирают ночами и куда-то увозят. В один из вечеров я услышала, как родители тихо говорили, что дядю Колю придётся спрятать, отправить к родным мамы, на дальний казачий хутор.

Но здесь произошло событие, которое предопределило дальнейшую судьбу Николая Авдеева и стало таким ярким эпизодом в моей жизни.

В 1948 году страна-победительница торжественно праздновала 800-летие Москвы.
Повсюду висели флаги и транспаранты, проходили праздничные мероприятия. Одним из таких мероприятий должен был стать концерт в Доме офицеров.
Случилось так, что проездом на какую-то инспекционную поездку, в городе на целый день остановился маршал Георгий Константинович Жуков. Взрослые называли его коротко и уважительно «сам Маршал». Именно так это и звучало — с большой буквы.
Отец пояснил мне, что я видела его в кино, когда, как и все, неоднократно смотрела Парад Победы.
«Ну, на коне! Помнишь?» — говорил отец. Честно говоря, коня я помнила очень хорошо, удивляясь каждый раз, почему у него перебинтованы ноги?




Маршала же я практически не разглядела. И вот офицерам объявили, что на концерте сводной самодеятельности воинских частей будет присутствовать Жуков. Каждый вечер шли репетиции, и на одной из них было решено, что цветы маршалу буду вручать я.
Не могу сказать, что меня, в отличие от моей семьи, это обрадовало. Скорее, наоборот.
Мне вообще очень не хотелось идти на концерт, ведь я всё это видела и слышала неоднократно. Теперь я уже никогда не узнаю, почему выбор пал на меня.
Скорее, из-за совершенно кукольной внешности, которая, кстати, полностью не совпадала с моим мальчишеским характером.

Два дня у нас в коммуналке строчил старый «Зингер». Мне спешно шили пышное платье из списанного парашюта...
Шила мама. А бабушка, наспех нас накормив, вдруг стала днём, стоя на коленях, молиться перед иконой Святого Георгия Победоносца.
Эта удивительно красивая икона была единственной сохранившейся из её большого иконостаса.
В нашем старом казачьем офицерском роду была она семейной. Много поколений молились перед ней, да и всех мальчиков у нас называли Георгием и Виктором.
Я была удивлена, услышав, что бабушка непрестанно молится за дядю Колю...

В торжественный день из меня изобразили нечто вроде кукольной Мальвины, вручили сноп мокрых гладиолусов и раз десять заставили повторить приветствие высокому гостю.
В результате, когда подъехали три машины и из первой вышел коренастый человек с суровым, как мне показалось, лицом и звёздами Героя на кителе, я всё начисто забыла и буквально на одном дыхании выпалила: «Товарищ Жуков! Мы все вас поздравляем! Пожалуйста, живите долго со своим красивым конём!»
Вокруг раздался гомерический хохот...
Но громче всех, буквально до слёз, смеялся сам маршал. Кто-то из его сопровождения поспешно взял у меня огромный букет, и Жуков, продолжая смеяться, сказал: «Ну вот теперь я тебя вижу. Пойдём со мной!» И подав мне, как взрослой, руку, повёл меня по лестнице в ложу.
В ложе стояли стулья и большое бархатное кресло для высокого гостя. Но он, смеясь, сказал: «Кресло для маленькой дамы!» — и, посадив меня в кресло, пододвинул свой стул ближе к перилам ложи.
В ужасе и отчаянии от своего провала и позора я сжалась в кресле в комочек.
«Как тебя зовут?» — спросил Жуков. «Людмила», — прошептала я. «Люсенька, значит!»
Жуков погладил меня по моим очень длинным волосам.
Концерт начался. На сцене танцевали гопак, пели все известные фронтовые песни, снова танцевали. Мне же хотелось одного: сбежать и забиться куда-нибудь в тёмный уголок. На маршала я боялась даже поднять глаза.
Но вдруг я просто подскочила от удивления.
На сцене, вместо конферансье, появился мой отец. Напряжённым, каким-то чужим голосом отец объявил: «А сейчас перед вами выступит кавалер орденов (шло их перечисление) и кавалер ордена Ленина, танкист, сержант Николай Авдеев!»
Дядю Колю давно уже знали и любили. Зал затих.

Тогда, своим детским умом я не поняла сути происходящего.
Но зрители в зале поняли сразу — безногий человек на сцене был вызовом власти.
Вызовом её безжалостному лицемерию по отношению к людям, которые, защищая Родину, защитили и эту самую власть.
Власть, которая сейчас так жестоко и бессовестно избавлялась от покалеченных войной.

Я всё это поняла, повзрослев. А тогда два офицера вынесли на сцену Авдеева, сидящего в таком же бархатном кресле с баяном в руках. И вот полилась песня: «Уж, ты ноченька, ночка тёмная...» Голос не пел. Он сначала тихо плакал, а потом громко зарыдал от одиночества и тоски. Зал замер.
Вряд ли в нём был тогда человек, который не потерял в войну своих близких.
Но зрители не успели зааплодировать, потому что певец сразу заговорил: «Товарищи! В старинных битвах отстояли Отечество наше и свою столицу — Москву! Но и за сто лет до нас прадеды наши погибали за Москву и Россию! Помянем же их!»
И Авдеев запел: «Шумел, горел пожар московский...»
Показалось, это перед всеми совершенно зримо пошли в своих сверкающих киверах победители 1812 года.
В едином порыве зал стал дружно и слаженно отхлопывать рефрен песни.
В ложе стали раздаваться восхищённые голоса. Я, наконец осмелев, посмотрела на Жукова. Он, сжав руками барьер ложи, откинулся на спинку стула. Явное удивление и восхищение читалось на его лице.
Но вдруг баян замолчал. Руки певца бессильно упали на него, Авдеев повернул голову в сторону маршальской ложи, и серебряная труба его голоса в полной тишине пропела: «Судьба играет человеком, она изменчива всегда...»
Зал буквально взорвался от восторга.
На сцене быстро выросла гора цветов. Жуков слегка повернул голову и властно бросил кому-то позади себя: «Узнай, распорядись!»
Здесь я наконец-то пришла в себя и, тронув Жукова за колено, сказала: «А я всё про дядю Колю знаю!»
«Тогда расскажи», — ответил он мне и наклонился ближе. Но раздались звуки рояля, и снова, но уже торжественно и скорбно, заполнил зал фантастический голос: «Ты взойди моя заря, заря моя последняя...»
В порыве чувств люди в зале стали вставать, многие плакали.
Я вновь посмотрела на Жукова. Он сидел так же, откинувшись на спинку стула, с вытянутыми на барьер ложи руками. Но глаза у него были закрыты, и лицо побледнело и стало печальным и усталым.
Скорбно и моляще прогудел бас Авдеева: «Ты укрепи меня, Господь!» И в этот момент в неподалёку стоящей церкви ударили колокола.
Зал бушевал.
Жуков открыл глаза и, произнеся: «Фантастика», снова наклонился ко мне и, как мне показалось, строго спросил: «Так что же ты знаешь про дядю Колю?»
Я заторопилась: «Его мой папа на станции нашёл. Он у нас теперь комендантом работает, и в семье, как родной. Он, знаете, какой добрый и всё-всё умеет!» Лицо маршала оставалось таким же печальным и усталым.
«Детка, как ты думаешь, что для этого человека можно сейчас сделать?» — спросил он у меня, как у взрослой.
Я на секунду задумалась: «Баян ему доктор подарил, а он совсем старенький. Новый бы надо купить! Да уж это когда разживёмся», — заговорила я бабушкиными словами.
«А главное — дяде Коле жильё какое-нибудь надо. Мы-то в целой каптёрке живём, а он в чуланчике возле котельной ютится!»
Жуков слушал меня молча и неулыбчиво. И вдруг спросил: «А тебе самой что хочется?»
И здесь я поняла, что нужно вовсю пользоваться случаем.
«Мне ничего не надо. Я вообще счастливая. У меня папа с войны вернулся. А вот Ниночке, подружке моей, нужен специальный детский дом, потому что она немая. У неё немцы язык отрезали и свастику на ручке выжгли. Это чтобы её родители — подпольщики заговорили. Но они всё равно никого не выдали, и их расстреляли».
Я не увидела лица маршала. Он вдруг поднял меня на руки и крепко обнял...
На какое-то время я услышала, как под кителем со звёздами Героя ровно и сильно бьётся сердце Жукова. Потом он опустил меня на пол и бросил: «Пошли!»

Дядя Коля сидел внизу на диванчике, смотрел, как мы спускаемся к нему, и лицо его показалось мне таким же усталым и печальным.
Потом маршал подошёл к Авдееву и сел рядом. Некоторое время они сидели молча. Но вот Жуков заговорил.
О чём говорили они — безногий сержант и маршал со звёздами Героя — Николай никогда не рассказывал, но бабушка говорила, что всю следующую ночь он не спал.
Домой ехали мы с дядей Колей. В руках у меня были два огромных пакета с конфетами, а рядом на сиденье лежали два роскошных набора рижских духов.
На следующее утро Николая Авдеева увезли в штаб, где ему торжественно вручили сияющий малиновым перламутром аккордеон, а главное — конверт с ордером на комнату в большом и красивом доме. Комната оказалась тоже очень большой и красивой, с большим окном и паркетными полами.
Николай Авдеев окончил музыкальное училище и до конца жизни работал заведующим Дома культуры. А умер он рано, когда ему исполнилось 47 лет. У него было два сына-близнеца, которые стали впоследствии хорошими врачами.
Дивный голос своего отца они не унаследовали.
К сожалению, он ушёл вместе с ним.
За Ниночкой приехали из Киева и увезли её в хороший интернат, где, говорили, она была всеобщей любимицей. Но умерла Ниночка, не дожив до двадцати лет. Не знаю, то ли сердце её было сломлено пережитым ужасом, то ли, как говорила бабушка, — родители-мученики ждали и звали её.
Отца же моего почему-то направили на курсы политработников в Смоленске.
Служил он потом в войсковых училищах и помню, что всегда особенно заботился о курсантах-сиротах.
Многие из них, уже став сейчас седыми отставниками, вспоминают о нём с любовью и уважением.


Людмила Толкишевская
 
papyuraДата: Воскресенье, 21.06.2020, 11:41 | Сообщение # 506
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1552
Статус: Offline
замечательная история, спасибо автору!
 
РыжикДата: Пятница, 26.06.2020, 07:11 | Сообщение # 507
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 299
Статус: Offline
ГОСПОДИН УОДИНГТОН

Когда я училась в художественной школе при Лувре, историю живописи нам преподавала изящная пожилая дама, носившая имя Де Костер. Она была внучкой или внучатой племянницей автора «Тиля Уленшпигеля» Шарля Де Костера.
Когда она нам представилась на первом занятии, я спросила: а не родственница ли вы, мадам… и она просто просияла.
Французы вообще мало читают, и это был едва ли не первый случай в её жизни, когда кто-то вспомнил её знаменитого предка. И, конечно, после этого она прониклась ко мне самой сердечной симпатией. Вообще удивительную роль порой играют в нашей жизни книги. «Уленшпигель» был любимейшей книгой моего отрочества. А не попадись он мне, не знай я его — и не было бы всей дальнейшей истории, удивительно, право!
И вот однажды подошла она ко мне после занятий и попросила задержаться для разговора.
— Мадемуазель, — сказала она, — у нашего училища есть меценат, он англичанин, его имя господин Уодингтон. Я его никогда не видела, знакомы мы только по переписке. Его покойная жена много лет тому назад, это было ещё до меня, некоторое время училась здесь. И в память о ней господин Уодингтон оплачивает курс какой-нибудь способной нашей ученице, которая стеснена в средствах.
В этом году как раз закончила его очередная пансионерка. Недавно я получила от него письмо с просьбой рекомендовать ему способную ученицу, и я выбрала вас, мадемуазель. Я написала ему о вас, о вашем происхождении, о ваших способностях, о вашем слабом здоровье. И вот сегодня я получила его ответ. Он сейчас на юге Франции, там у него дом, где он обычно проводит лето. Вот это письмо. Прочтите его, мадемуазель.
Я беру и читаю, как господин Уодингтон благодарит мадам Де Костер за рекомендацию la belle Ariane и пока что просит передать ей, то есть мне, его приглашение отдохнуть месяц или сколько она сможет в его доме недалеко от Марселя, укрепить свое слабое здоровье свежим воздухом и морскими купаньями. Море хоть и далеко от дома господина Уодингтона, но к её услугам будет автомобиль с шофёром…
— О, конечно, я еду!
Я расцеловала хрупкую мадам Уленшпигель, прижала недочитанное письмо к груди и помчалась домой.
Когда я показала письмо маме и сказала, что я уже дала согласие, она сказала:
— Ты с ума сошла!
— А что?
— А то, что, поехав в Марсель, ты можешь очутиться совсем в другом месте!
— Где, например?
— Где угодно: в Алжире, в публичном доме…
— О-о-о! Ну тогда я точно еду!
И я написала господину Уодингтону, что с благодарностью принимаю его приглашение.
И вот выхожу я из вагона на маленькой станции, не доезжая Марселя, выхожу со своим чемоданчиком и озираюсь на новое место, и тут около меня возникает человек:
— Мадемуазель гостья господина Уодингтона?
И как-то… удивленно, что ли, на меня смотрит. Как-то слишком внимательно.
Это оказался шофер присланного за мной автомобиля. И всю дорогу я болтала о погоде, о море, о Париже, а он время от времени взглядывал на меня так странно, что это даже стало меня беспокоить.
Наконец мы подъехали к воротам каменной ограды огромного парка, как мне показалось. Он посигналил, ворота открылись, и мы въехали в этот парк и мимо аллеи высоких розовых кустов подъехали к дому.
Это был старый каменный двухэтажный огромный дом под черепичной крышей с узкими окнами, на них были жалюзи, а иные были закрыты и ставнями — так живут на юге Франции летом, сохраняя прохладу в доме.
У крыльца встречали двое — мужчина и женщина. Увидев меня, они оба остолбенели, не отрывая от меня глаз. От смущения я сидела в автомобиле, пока шофёр не обошёл машину и не открыл мне дверцу. Я вылезла на их обозрение.
— Здравствуйте! — сказала я, чувствуя себя вполне идиотски.
— Здравствуйте, мадемуазель! — откликнулся мужчина и взял у шофёра мой чемоданчик.
— Добро пожаловать, мадемуазель! — женщина тоже обрела дар речи и сделала приглашающий жест. — Пойдёмте, мы проводим вас в ваши комнаты.
И пока мы шли по залам и коридорам, лестницам и переходам, женщина то и дело взглядывала на меня даже с каким-то ужасом.
«Да что же у меня на физиономии? Может быть, я перепачкалась в поезде? Сейчас в комнате достану пудреницу и посмотрюсь, в конце концов!»
Меня привели в чудесные комнаты на втором этаже, показали всё, что мне могло понадобиться.
— А где же господин Уодингтон? — спросила я.
— Вы увидите его перед обедом. Он будет вас ждать в большом зале с камином, через который мы проходили. Обед у нас в пять. Отдыхайте с дороги, мадемуазель.
Я осталась одна. Разложив свои немудрящие вещицы, приняв душ и убедившись, что на моей физиономии не было никаких пятен и ничего необычного, я стала осматривать свои владения. Одна комната была прелестной спальней. Деревянная кровать, комод, туалетный столик, кресло, узкий платяной шкафчик. Всё было чудесно убрано — постель, бельё, покрывало, занавески, прикроватный коврик, салфетка и букет роз на комоде. Сквозь жалюзи я рассмотрела огромный, до самого горизонта, парк. Вторая комната была большая, угловая, с двумя окнами, с высоким книжным шкафом, набитым книгами и альбомами, на которые я жадно посмотрела сквозь стекла. У одного окна стояли большой дубовый стол, высокий стул и деревянная полка. И это оказалось сущей сокровищницей! На полке располагался целый художественный магазин: коробки с акварельными красками, сундучки с набором гуашей, деревянные пеналы с пастелью, пачки и стопы разных сортов бумаги… Я рассматривала всё это и не верила своим глазам. Здесь можно было провести всю свою жизнь!
Я взглянула на часы, до обеда оставался час. Я села на высокий стул за этот чудесный рабочий стол, взяла бумагу из пачки и принялась катать восторженное письмо домой.
Без десяти пять я спустилась вниз. В огромном зале с камином было уже светло от раскрытых ставен. В нём никого не было. Я подошла к окнам полюбоваться видом, потом осмотрелась и, увидав на стене большой портрет, подошла к нему. И остолбенела. Я смотрела на этот портрет так же, как все слуги утром смотрели на меня, почти с ужасом. Это была пастель, очень хорошая. И на этом портрете была изображена я. Но не та я, которую я только что видела в зеркале, а я в будущем, когда мне будет лет тридцать. Я не могла оторвать глаз от портрета. В потрясении всех чувств я видела свое будущее, я читала в этом лице все чувства, которые я ещё не пережила, в глазах этой женщины я видела захватывающую тайну всего, что мне предстоит испытать.
Я очнулась от боя часов и обернулась. У камина стоял высокий седой человек в чёрном. Это был господин Уодингтон.
Жена господина Уодингтона умерла совсем молодой от какой-то очень скоротечной болезни. Она была художницей, любительницей. Брала частные уроки, занималась в школе при Лувре.
Самое поразительное, что о нашем невероятном сходстве никто не подозревал до самого моего приезда. Потому что мадам Де Костер никогда не видела ни господина Уодингтона, ни его жены.
Сам он, впервые увидев меня в зале своего дома у портрета своей покойной жены (а это был её автопортрет), едва не лишился чувств. Как он мне сам потом признался.
А был он человеком очень стойким, бывшим офицером Британского флота. Он в ту минуту пережил чудо, он увидел, что само Небо и покойница-жена послали ему дочь. Именно так он понял, ибо при поразительном сходстве я была вдвое моложе женщины на портрете.
Прожила я там недели, помнится, две.
Господин Уодингтон предложил мне переехать с ним в Англию, где он оформит опекунство, сделает меня наследницей всего своего состояния, я буду жить в Лондоне, мне будет выделено ежемесячное содержание, из которого я смогу помогать своей семье. Я буду брать уроки гравюры (о чём я так мечтала и на что не хватало средств) у лучших английских мастеров.
Ну и всё такое прочее, что ты можешь себе представить, а может быть, и не можешь.
И я, конечно, отказалась и уехала восвояси, в свою жизнь.
Когда осенью я пришла в школу, то узнала, что господин Уодингтон оплатил оба последних семестра моего обучения, благодаря чему я имею то образование, какое имею.
И вот подумай, как иначе — совсем иначе — могла сложиться моя жизнь, прими я предложение господина Уодингтона. Удивительно, правда?


Ариадна Эфрон (пересказ Е. Коркиной)

*****

После возвращения в СССР Ариадна Эфрон, дочь Марины Цветаевой была арестована и провела в сталинских лагерях 16 лет. Реабилитирована в 1955 г.


Сообщение отредактировал Рыжик - Пятница, 26.06.2020, 07:13
 
старый занудаДата: Воскресенье, 28.06.2020, 09:42 | Сообщение # 508
Группа: Гости





вот они "повороты судьбы"...

прекрасный рассказ интересного человека!
 
smilesДата: Среда, 15.07.2020, 04:04 | Сообщение # 509
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 237
Статус: Offline
Когда горит душа
(Монолог строителя)

Про этот случай у нас в городе много глупостей рассказывали, но я-то чистую правду изложу, поскольку был всему случившемуся свидетель, если не сказать, соучастник.
Строило наше СМУ столовую. Обыкновенную столовую, типовую, одноэтажную. И вдруг кто-то слух пустил, что это, мол, будет вовсе не столовая, а «кафе-опохмелочная», и будто бы она будет работать с семи утра, и будто бы там будет отпускаться огуречный рассол, квас, пиво ну и, конечно, крепкие напитки.
В общем, всё, за что пьющий человек поутру жизнь отдаст.
Кто такую глупость мог придумать, я даже и не знаю, только некоторые в неё поверили.
Во всяком случае, три дня слух в городе обсуждался, а на четвёртый день в понедельник прихожу я рано-рано, часов в пять, на стройку и вижу что-то неладное – посторонние люди на площадке. Человек десять мужчин, а то и больше. Стоят хмурые, воротники подняли, ёжатся на морозе.
– Вам чего, ребята? – спрашиваю.
– Да вот, говорят, пришли проведать, скоро ли «опохмелочная» откроется?
– Что вы, – говорю я, – сдурели, что ли? Какая «опохмелочная»? Обыкновенную столовую строим, типовую, одноэтажную.
– Ладно-ладно, говорят, ты нам не заливай! Ты давай строй скорее! Видишь, у людей душа горит…
Смотрю я на них, вижу – действительно люди, пострадавшие с вечера: глаза у них красные, лица серые, телом подрагивают. И главное – уходить не собираются.
– Да вы что, ребята, – смеюсь я, – думаете здесь до открытия простоять, что ли?
– А чего же? – говорят они. – Можно и подождать. Чай, уже немного осталось…
– Да вы в своем уме? – спрашиваю. – Как так – немного? У нас только фундамент заложен да стены начали ставить. Здесь ещё месяца на три, а то и больше, работы!
– Брось шутить, дядя, – говорят они. – Делов-то всего – дом построить! Ты лучше «ля-ля» не разводи, ты воздвигай скорее!
Плюнул я со злости, закурил. Они зашумели, папиросу вырывают.
– Ты что, – кричит один в шляпе, – здесь перекуры устраиваешь? Ты людей до инфаркта довести хочешь?! Я из загорода на первой электричке сюда приехал, а он, подлец, курит!
Вот ситуация! Понимаю, что люди не в себе, что им сейчас море по колено.
– Ах так, – кричу я, – тогда воздвигайте сами, чтоб вам пусто было!
– А что ж, – говорят, они, – можно и помочь для темпу. Скинули они пальто на снег, поплевали на руки и взялись за кирпичи…
Честно скажу, я такой кладки даже в кино не видел. У нас и норм таких нету. Если б кто с секундомером тут стоял, то мы бы мировой рекорд зафиксировали.
Мастерки стучат, кирпичи летают, раствор аж кипит от скорости.
Не успел я и ахнуть, а они уж стены под крышу подводят.
– Стойте! – ору я им. – Чего зря стараетесь? Всё равно балок нет, жести нет, окна не вставлены… Опомнитесь, люди!
– Ничего, – кричат они, – сейчас всё мигом будет! Нам ведь дворец не нужен, нам самочувствие поправить – и ладно!
Кинулись – кто к телефону, кто на базу поехал, кто неизвестно откуда рамы принёс…
Гляжу, через пятнадцать минут грузовик подъезжает с материалами, за ним другой – со столами и стульями, за ним автобус маляров привёз…
Я глазам не верю, но вижу – к концу дело идёт!
Один уже паркет положил, отциклевал да натирает, другой окна моет, занавески вешает, третий столы устанавливает, четвёртый из меню ненужное вычёркивает…
– Всё одно, ничего у вас не выйдет! – кричу я. – Персонала нет, смета не утверждена!
– Не паникуй, дядя! – говорят они мне. – Смету потом утвердим, а персонал уже ведут!
Смотрю – действительно ведут. Официанток где-то раздобыли, буфетчицу, кассира. Заведующую, толстую такую тётеньку, просто на руках несут. Заведующая смеётся, отбивается, кричит:
– Отпустите меня, граждане! Я ведь ещё не оформлена!
– Оформлена, оформлена, – говорят они ей. – План выполнять пора!
А в это время какой-то малый в спецовке (Бог знает, откуда он взялся!) бочку с рассолом прикатил да пиво на самосвале привёз.
Короче, хотите – верьте, хотите – нет, но только ровно в семь открылась столовая, сели они за столики, выпили, закусили, «беломорчиком» подымили и все разом встали.
– Прощай, дядя, – говорят они мне. – Извини, если что не так! Нам ещё на свою работу поспеть надо…
И ушли.
Вот тогда я сел за столик, обхватил голову руками и заплакал. Грустно мне чего-то сделалось за них, за себя.
И ещё обидно было, что я им сдуру сказал, что столовая типовая, одноэтажная. Под горячую руку они высотное здание запросто могли махнуть…


Григорий Горин


Сообщение отредактировал yura1909b - Среда, 15.07.2020, 04:09
 
KBКДата: Воскресенье, 26.07.2020, 16:58 | Сообщение # 510
верный друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 127
Статус: Offline
Ваня Иванов и еврейское обрезание

В Ире текла капелька еврейской крови. Всего четверть, но её хватило: мордовские болота разомкнулись и выпустили её в Израиль. Дело осложняла предстоящая свадьба. Жених Иры — круглолицый светловолосый и вечно бодрый Ваня не влезал в талмудический закон никаким боком. В посольстве Израиля Ире намекнули, что проще уехать незамужней. Ваню не желали видеть в земле обетованной. До неё не добирались и более достойные люди — праотец Моисей вёл людей 40 лет, напрямую общался с Богом, но тоже не дошёл.

Разразился бурный скандал. Его слышал весь двор.
— Свадьбы не будет! — кричала Ира.
— Будет! — кричал Иван.
Звенели тарелки. Из окна на пятом этаже, где Ира жила с родителями, вылетел букет роз. Розы летели, как маленькие бомбардировщики. Они взрывались алым в сером небе.
Ира уехала.
Как в хорошем кино, Ваня гнался за поездом на мотоцикле. «Вернись! — кричал он. — Я всё прощу!»
Ира плакала. Её соседка по плацкарту смотрела на неё участливо: «Уезжаешь, деточка? Хочешь котлетку, заешь горе?» — и она достала из фольги румяную котлету.
«Свиная?» — робко спросила Ира. «Ещё какая! Из такой вот жирной свинюшки», — и соседка показала руками, какая жирная свинюшка была.
«Нельзя», — Ира отвернулась к стене и разрыдалась пуще прежнего.
Наутро она сменила поезд на самолёт, увидела облака и море, почти увидела Бога — так высоко летел блестящий аппарат — и вечером приземлилась в аэропорту имени Бен-Гуриона.
Земля обетованная дышала фиалками, перебродившими фруктами и разноголосицей — так пахла новая жизнь.

Ваня остался среди мордовских болот.
Любой другой пацан, которого кинули так жестоко, непременно бы запил. Но Ваня не пил никогда, его воротило от спиртного. Он ударился в спорт, стал бегать — три километра, пять, десять — стёр колени в пыль и заполучил грыжу. Мозг его лихорадочно искал пути воссоединения с возлюбленной.
В один из дней он решился. С утра сел за руль своей «шестёрки» — дедова наследства — и взял курс на областной центр. Адрес центра еврейской общины он узнал заранее.
Найдя нужный дом, решительно постучал в дверь.
— Кто там? — строго спросили изнутри.
— Посетитель, — ответил Иван, дёрнул ручку двери и шагнул в неизвестность.
Он ничего не знал об Израиле, кроме того что неведомая страна увела его девчонку. Ему представлялось, что там живут джинны, злобные султаны и верблюды — как в сказках «1000 и одной ночи». Он ожидал увидеть джинна и в кабинете Центра. Но вместо свирепого ифрита сидела женщина в очках. Ваня решил не расслабляться: возможно, женщина и есть джинн.
— Я хочу узнать, как уехать в Израиль на ПМЖ, — выпалил он с порога.
— Очень интересно, — сказала женщина. — А позвольте вас спросить: вы еврей?
— Нет, — ответил Ваня. — Моя фамилия Иванов.
— Очень интересно. Но тогда позвольте спросить, зачем вам в Израиль?
И Ваня рассказал свою историю. Страна джиннов и верблюдов, сказал он, украла его возлюбленную, и если гора не идёт к пацану, то пацан сам раздвигает горы вручную.
«Вы понимаете?»
— Понимаю, — сказала женщина. Она взяла с полки брошюру и написала на ней адрес.
— Это, — сказала она, — курсы изучения Торы. Если хотите в Израиль, вам придётся посещать их дважды в неделю. А это, — она помахала самой брошюрой, — очень важная книга. Её нужно будет изучить перед первым посещением курсов и потом изучать каждый вечер.
Книга называлась «Краткое содержание недельных глав Торы».
— И ещё, — добавила женщина, когда Ваня собрался выходить, — советую вам купить кипу и надевать её, когда пойдёте на курсы.
— Это поможет мне уехать? — спросил Иван.
— Возможно, — неопределённо ответила женщина.
Самая дешёвая кипа в магазине при еврейском центре стоила 450 рублей. Для того чтобы быть с любимой, Ване было не жалко любых денег.
Вечером он примерял кипу перед зеркалом: за окном шёл косой октябрьский дождь, орали пьяными голосами люди.
— Что это ты делаешь? — спросила мама.
— Купил шапку на зиму, — соврал тот.
— Короткая, — мама покачала головой. — Уши отморозишь.

Книжка «Краткое содержание недельных глав Торы» тоже пошла тяжело. Ваня продирался сквозь толкования и вскоре заснул прямо за столом.
Ему снилась пустыня Негев. Бородатые работорговцы увозили от него Иру. Ваня был полуголый и мускулистый, как Рэмбо. Ветер болтал красную рэмбовскую повязку на его голове. Он готовился устроить кровавый замес...
Однажды ноябрьским днём Ивана обступили дружки:
— Где ты пропадаешь?
— Записался на бокс, — соврал он.
К тому времени он уже одолел две главы из «Краткого содержания» и полтора месяца ходил на курсы.
Курсы шли в обычной средней школе. Их вёл седобородый старичок. Ваня всеми силами стремился постичь древнюю мудрость. Но голос старичка был таким тихим, таким убаюкивающим, что уже вскоре Ивана валил колдовской сон.
— Куда ты всё время ездишь? — беспокоилась мама.
Днём Ваня работал водителем на товарной базе. На курсы нужно было мотаться в областной центр — 200 километров в одну сторону и потом 200 в другую. Он так уставал, что иногда, валясь в кровать, забывал снять кипу. Мама сидела возле его кровати, внимательно разглядывала сына и читала над ним православный «Молитвослов».
Она подозревала, что в его душе что-то происходит.
К Новому году Ваня отказался есть вместе с домочадцами.
— Понимаете, — он почесал голову и попытался объясниться. — Короче, Творец завещал нам… Он сказал… — и тут на ум ему удачно пришли строки из «Левита». — «Вот животные, которые можно вам есть из всего скота на земле: всякий скот, у которого раздвоены копыта и на копытах глубокий разрез, и который жуёт жвачку, того ешьте». А верблюда, тушканчика и свинью, короче, походу нельзя.
— Верблюда? — изумился отец. А мать перекрестилась.
— А сосиску? — спросил батя, отложив газету «Вечерний Гудок», где разгадывал кроссворды. — А винегрет? А пельмени?
— Не знаю я! Чего пристали! — рассердился Ваня и закрылся, хлопнув дверью, в своей комнате.
Заглянув к нему позже, мама увидела, что он сидит над «Кратким содержанием недельных глав Торы».
Мама трижды плюнула через плечо и для убедительности перекрестила ещё и книгу. Ваня засыпал, а потому ничего не заметил. Со стены на маму строго посмотрел плакат с Ван Даммом.
Вскоре Ваня купил отдельную посуду.
— Нельзя, — сказал он, — готовить мясное и молочное в одной таре.
— Это ещё почему? — возмутилась мама и, кажется, впервые за много лет повысила на него голос. — Вот тебе борщ! Вот тебе сметана! А эту дурь из головы выкинь.
— Но мама… — взмолился Иван.
— Делай, как сказано, сын, — поддержал маму отец, который отгадывал кроссворд. — Кстати, если ты такой умный, то не знаешь, как будет «обезьяна с ярко окрашенными седалищными мозолями»? Шесть букв…
— Павиан, — буркнул Ваня и с великими внутренними стенаниями взялся за борщ. Кинул сметану в тарелку, где плавал кусок говяжьего мяса. Извинился перед Всевышним. Робко съел одну ложку: очень вкусно. Чувствуя, что Израиль удаляется от него всё дальше, доел до конца.
Но хуже всего было в шабат.
Старичок на курсах сказал, что в святой день субботы воспрещается делать многое, почти всё. В том числе — включать телевизор и свет: «Ибо это мелаха, грех — зажигание огня».
Уловки были повсюду.
В свой первый шабат Ваня открыл холодильник, и свет внутри включился автоматически. Он грустно подумал, что день уже с утра летит ко всем чертям.
— Па-а-ап! — крикнул он. — Ты не мог бы отвинтить лампочку в холодильнике?
Отец крякнул и внимательно посмотрел на него:
— У тебя нет температуры, сынок?
— Мудрецы определили, — сказал Ваня и покраснел, — что зажигание лампы равно зажиганию огня. И хотя она не горит, как огонь, а только вольфрамовая нить в лампе нагревается при прохождении тока, решено было, что это тоже грех…
Отец подумал, потом сходил за отвёрткой и полез в холодильник.
— Давай договоримся так, сын. Матери об этом знать не обязательно, да? Побережём её.
Прикуривать от огня в шабат тоже было запрещено. Ивану, который завязал со спортом и от стресса стал тайком покуривать сигаретки, нужно было идти на улицу и просить огонька у прохожих. Если те протягивали зажигалку, он просил: «Пожалуйста, можете, поджечь сами?» Прохожие начинали подозревать неладное: «Ты, парень, какой-то странный. С тобой всё в порядке?» Вслед ему смотрели с недоумением.
Наконец, курсы закончились, и случилось самое страшное. «Мужчинам-евреям, — сказал старичок и внимательно поглядел на Ваню Иванова, — я бы посоветовал пройти священный обряд Брит-Мила».
Иван был единственным мужчиной на курсах. Уже по тону старичка он понял, что дело неладно.
— Как это? — спросил он.
И старичок растёкся обольстительной джиннской улыбкой:
— Обрезание!
По телу Ивана прошла холодная дрожь, уши запылали.
— Как обрезание? В смысле, отрезать всё?
— Зачем всё? Придёт опытный моэль экстра-класса и отрежет только ненужное — крайнюю плоть.
Ваня понял, что его загнали в западню.
— Это поможет мне уехать в Израиль?
— Возможно, — неопределённо ответил старик.
Договорились делать древний обряд через две недели.
Ивану показалась слишком высокой цена, названная стариком, тем более что «опытный моэль экстра-класса» оказался его родственником. Ваня подумал, что родственник мог бы и снизить цену. Старик попытался успокоить его, сказав, что деньги на процедуру с лихвой отбиваются подарками и подношениями друзей. Последнее, что хотел делать Иван, — это приглашать друзей на своё обрезание...
Всю неделю Ване снились бородатые янычары, колесницы фараонов и его собственная писька. Она улетала от него, подобно тому, как стаи уток летят на юг. Ваня перестал есть.

Потом приехала Ира — сообщить маме, что она беременна и вышла замуж за гражданина Израиля. Срок беременности уже был большой. Ира ходила медленно и при ходьбе охала.
Дворовые просили рассказать про неведомую страну. И тогда Ира тяжело усаживалась на скамейку, поглаживая живот, и заводила медовую речь: «В этой стране сок от инжира течёт по земле. В этой стране просыпаешься — и видишь синее небо без туч».
Ваня смотрел на Иру издалека. Он прятался, не решался подойти к ней. Но чем дольше глядел он на недавнюю любовь свою из засады, тем легче ему становилось. Будто какой-то пузырь с нарывом лопнул, и стало хорошо: легко-легко.
Вечером он вернулся домой, сварил свиную сосиску, пожарил яичницу и запил всё стаканом молока.
— Сыночка, — радостно встрепенулась мама, — а разве можно есть вместе мясное и молочное?
— Можно! — ответил Ваня с набитым ртом.
Мама с благодарностью посмотрела на православный календарь на стене. Она молилась о блудном сыне каждый день, и, кажется, теперь всё сработало.
Папа оторвался от газеты.
— Сынок, — позвал он. — А знаешь, как будет «советский ледокол», шесть букв?
— «Красин», — подсказал Ваня.
На Брит-Милу он не поехал.


© Михаил Боков
 
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
Поиск:

Copyright MyCorp © 2024
Сделать бесплатный сайт с uCoz