Город в северной Молдове

Понедельник, 29.04.2024, 13:16Hello Гость | RSS
Главная | кому что нравится или житейские истории... - Страница 15 - ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... | Регистрация | Вход
Форма входа
Меню сайта
Поиск
Мини-чат
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
кому что нравится или житейские истории...
ПинечкаДата: Понедельник, 01.07.2013, 09:19 | Сообщение # 211
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1455
Статус: Offline
МАШКА, ОШКА И БОМБЁЖКА

Мой друг, Беня, с женой Машей поселились в Ашдоде.
В России жили в коммуналке, здесь – на съем. Мечтали купить квартиру. И вот купили.
Маша отличилась, по копеечке собирала. Десять лет никому дышать не давала. Десять лет они не были в отпуске, машину не меняли, детей не баловали. Экономили. И купили, все-таки. Четырехкомнатную, на восьмом этаже, красота! …И вдруг пришла война. И оказалось, что ракеты легко долетают и до Ашдода, а раньше все больше на границе падали...
Моя Нина тут же позвонила Машке и сказала: «Машка, дура, срочно приезжай!» Маша выла в трубку, сказала, что не оставит квартиру. А Беня с детьми пускай уезжают.
Тогда мы и решили к ним поехать. Поддержать, перебыть денек, а там, глядишь, и забрать к себе.
Приехали. Ребята счастливы. Не видели мы их, страшно сказать, лет восемь.
Беня остался таким же носатым, но поседел, Машка выглядела такой же курносой, но со смешными морщинками.
Старший их, Яша, давно упорхнул из дома, а двое поздних двойняшек стреляли на компьютере у себя в комнате, даже не вышли встретить.
– Потерянное поколение, – сказала о них Машка и провела экскурсию по дому.
–Тут будет стеллаж такой, до потолка, – говорит, – вот тут стол я присмотрела, из темного дерева, здесь мы паркет настелим, здесь я люстру повешу с такими фонариками, эти стулья мы выкинем, а здесь, на балконе, качалку поставим и будем пиво пить и качаться…

Потом вдруг рассказала, что Беня сделал ей подарок – очки за сумасшедшие деньги. Она их даже одевать боится. Вот он, подарок! Сбегала, принесла.
В футляре лежали очки от Диор…(Моя вздохнула, я отвел глаза).
Купил их ей Беня за самоотверженный труд по покупке дома. Действительно, выложилась, мать!..
Сели. Селедка под шубой была полный атас, холодец без равных (теперь я на Нинку покосился)…
И славно катился разговор!..
И представьте себе, не бомбили все это время, дали посидеть-вспомнить.
Уже вечерело, внизу галдели дети.
И тут Машка и говорит: «Вот только одно горе, соседи. – Пальцем показывает вниз. – Вы знаете, что такое эфиопские соседи?!» Я говорю: «Я знаю, они у меня лучшие студенты, очень талантливые ребята!» – Ах, оставь! – машет рукой. – Ты еще не знаешь, что такое рядом жить!
Когда галдят на своем птичьем языке, через стену слышно, когда что-то такое варят, что дышать невозможно!..
Что они там варят, хотела бы я посмотреть?!..
Они не нашей ментальности, – говорит, – они нас не понимают. И мы их не понимаем. И не поймем! Наша соседка, например, старуха, таскает на себе пятилетнюю дылду… Она не слезает с ее рук, такая, килограмм под двадцать… А говорят, они старых почитают… Ах, бросьте вы!..
Короче, залетели мы с соседями. Еще есть «тайманцы», тоже семейка не ахти, и молодожены израильские, откуда у них деньги!..
В общем, залетели мы с соседями, залетели… Я внутренне завелся, уж больно мне не нравился этот разговор. Но сдерживался.
Я знал – Машка, она внутри добрая, просто тут у нее ощущение, что покушаются на ее квартиру, вот она и воет. Короче, мы не спорили, не возражали, мы выпивали. И, конечно же, Беня, он знал, как это дело прекратить, взял гитару, провел по струнам…
И ... начали бомбить.
Сирена оказалась поблизости. Прямо здесь, за окном.
Машка схватила двойняшек за шкирки, по ходу, свои очки от Диор.
Беня вышел последний, герой!

Так мы оказались на лестничной площадке ( указание было до отбоя оставаться на лестничных площадках).
Там уже ютились «дети разных народов», «разноцветные» соседи Маши.
Эфиопская семья – бабушка с двадцатикилограммовой внучкой на руках, мама, папа и трое еще глазастых, от 3-х до 7-и.
Тайманская семья вывезла дедушку на кресле-каталке, папа, мама и еще четверо к ним жались.
И девушка, израильтянка, без мужа вышла - оказалось, он в армии вот уже неделю.
Первое мгновение старались не смешиваться. Каждый о своих беспокоился, ну, это понятно. Пока не услышали – бум-м-м!.. Что-то упало, где-то уж очень близко.
– О-ой! – сказал тайманский дедушка. Прозвучало совсем по-русски.
Завыло снова. И мы, как по команде, сблизились.
Мы, мужчины, громко дышали. Героически замыкали круг.
Тайманские и эфиопские дети тихо выли.
Бум-м-м! – упало теперь уже где-то совсем рядом. И все начали смешиваться.
Я подхватил тайманскую чернушку. Она схватилась за мою бороду.
Тайманский папа поднял на руки одного эфиопского малыша и свою дочку. Они стукнулись лбами у него на руках.
Нина моя подхватила второго эфиопского малыша и за руку взяла одну из двойняшек Машки.
Машка оказалась лицом к лицу, ну просто нос к носу, с эфиопской «двадцатикилограммовой» малышкой.
Та визжала на руках у бабушки и я, грешным делом, подумал, что в чем-то Машка права...
Машка ей сначала поцокала. Ерунда все это! Потом Машка руками перед ней поводила. Эффекта никакого не дало. При этом, видно было, что у эфиопской бабушки уже руки отваливаются держать её. К папе она не шла, к маме на шла… Ухватилась за бабушку и все тут.
– Бабушка, да вы опустите ее на пол! – сказала Машка. Бабушка только перебросила ее с руки на руку. – Ну, почему, я не понимаю?! – Машка раздражалась и это, видно, почувствовал не только я.

Эфиопская мама придвинулась к Машке и сказала: «Извините, она не пойдет ни к кому!.. И на пол не пойдет».
Машка сказала: «Но она большая девочка, посмотрите, уже руки отваливаются, у вашей бабушки!.. Пускай походит немного, попрыгает!..»
– Не походит она, не попрыгает, – сказала мама.
– Я не понимаю, – сказала Машка. – Все ходят, посмотрите, а она не походит, видите ли?!..
– Она ходить не может, – сказала мама. – Вы что не знаете?
– Как это так?!..
– Она не ходит у меня, – сказала мама. Мы с Нинкой смотрели на ноги малышки.
– Она пятимесячной родилась, Ошрит, и у нее ноги отнялись еще при рождении, – сказала мама. – Она у меня никогда не ходила… Так получилось…
– Мы знаем это, – сказала тайманская мама. – Это все на этаже знают.
– И я знаю, – сказала молодая израильтянка.
– И мы, – сказали двойнята Машкины.
– А я, почему нет? – спросила Машка. – Беня, ты знал?
– Знал «мама». Мы, почему-то, с тобой об этом не говорили, – ответил Беня...
– Она только у бабушки на руках сидит, – добавила еще эфиопская мама, – иногда в коляске, но очень редко. К другим она не идет, потому что бабушка ее больше всех любит. Как-то так получилось. Потому что она ее больше всех жалеет. Она ее и кормит, они с ней и спят в одной комнате…
И тут Машка замолчала. Она покраснела, Машка. Она испугалась.
Я такой Машки никогда не видел. Вдруг вся её уверенность куда-то улетучилась…

Мы старались на нее не смотреть, чтобы дать ей очухаться.
– Все, можно расходиться, – сказал тайманский папа. И сразу же завыла сирена…
Все вздрогнули… А Машка вдруг протянула руки к малышке Ошрит и сказала ей: «Ну, пойди ко мне, маленькая, пойди!...»
Клянусь вам, только сейчас я заметил, как они похожи. Обе оказались курносые, обе глазастые такие, только цвет кожи разный и все.
Малышка обхватила бабушку... и уже под сирену начала было плакать…
Как вдруг Машка вытащила диоровские очки свои…
– Смотри, какая у меня игрушка есть!.. Выла сирена. Разноцветная оправа была такая же, как косички у малышки. Ошрит потянулась к очкам, перебралась к Машке на руки.
Начала вертеть их в руках. Одела их Машке на нос. Потом себе на нос. Ну, просто одно лицо с Машкой! – снова подумал я.
И тут тряхнуло так, как будто в здание попало...
Или Машка вздрогнула. Или малышка. Но очки полетели на пол.
И эфиопская бабушка успешно встала на них…
Хрясь! – это «хряснула» оправа.
Хрясь! – теперь уже стекла.
А Машка, словно и не слышала этого, стояла, прижав малышку к себе. Выла сирена.
Там, в ногах, валялась дорогущая оправа, разбитая, раздавленная.
А Машке это было неважно. Ошрит прижималась к Машке. Вот, что было важно.
Я не показатель, я человек сентиментальный, но и вся эфиопская семья смотрела на Машку, и соседи смотрели на Машку… И Нинка моя, и Беня…
Мы все вокруг Машки склеились. Прижались, как пингвины друг к другу.
Они в центре стоят. Мы вокруг.
Только слышу я, как Машка ей по-русски шепчет: «А мы не боимся!.. Мы с подругой моей, Ошрит!.. Можно я тебя буду Ошкой называть?..» Та отвечает: «Да». – Мы с моей подругой, Ошкой, ничего не боимся. Да? И та кивает: «Да!»
«Что, она понимает по-русски?! – думаю. – Как это она отвечает "да"?..»
И тут же другая мысль: «Вот так бы и жить. Почему мы так не живем?!..» Ответ был мне известен … Но я, все-таки, подумал с тоской и надеждой: «Вот так бы и жить!.. Вот так, без различий, языков… Всем вместе…»
Представьте себе, вокруг война, а мы стоим на лестничной площадке, словно склеенные, все, обнявшись, и нам хорошо. Парадокс!.. Постоянно воет сирена, где-то, что-то бухает… а нам хорошо. И больше того, каждый чувствует себя в безопасности. Когда дали отбой, расходиться не хотели. Еще топтались какое-то время, переглядывались. А когда, все-таки, двинулись по домам, кивали друг другу, улыбались…
Бабушка стосковалась, потянула руки к внучке. Я увидел, Машка не хочет ее отдавать… И Ошка не торопится к бабушке.
Но отдала, Машка. Поправила ей платьице, напоследок, и зашагала, ни на кого не глядя, к себе.
Вошла в квартиру и закрылась у себя в комнате.
Беня шепнул нам: «Лучше всем молчать».
Двойняшки вдруг не сели за компьютер, а начали что-то вырезать.
Прошло, ну может, минут тридцать, мы уже собирались ехать.
Стук в дверь. Беня открывает.
Стоит вся эфиопская семья в дверях. И Ошка на руках у бабушки.
Машка выглядывает из комнаты… и вдруг всхлипывает…
И тут только мы замечаем, что в руках у Ошки очки.
И она протягивает их Машке. И мы видим – разноцветная оправа и стекла, склеены прозрачным скотчем. Машка подходит. Ошка надевает на нее очки.
– Это ее идея, – вдруг слышится голос эфиопской мамы. – Извините!.. Мы вам купим такие же очки…
Машка явно ничего не видит. За туманным скотчем не видно глаз Машки, но, мы знаем, она плачет, а это такая же редкость, как эта бомбежка.
Плачет Машка, плачет...
И тогда подходят двойняшки – «потерянное поколение» и «добивают» её, свою маму.
Они передают Ошке то, что они там сооружали. И оказывается, что это город, красивый, разноцветный, вырезанный и склеенный (как это они успели так быстро!).. Оказывается, они готовили подарок Ошке, эти «отмороженные» Машкины дети.
В этот вечер до поздней ночи, мы пировали. Мы праздновали общее новоселье.
В Машкиной квартире (кстати, она настояла)!
Мы и все соседи.
И никому не верьте: эфиопская кухня – это что-то редкое. Я объелся «тыбс воттом» – говядиной жаренной с перцем. Я чуть не задохнулся от соуса «чоу бербери». Острее ничего не ел в жизни. И кофе их – самый лучший.
А тайманский суп?!.. Тайманский дедушка потребовал, чтобы все его попробовали. И оказалось, что это он сам его варганит дома, на примусе.
С тех пор, я не пропускаю ни одного тайманского ресторанчика…
Ну и Машка, конечно, не оплошала, мать!.. Выдала все, на что способна.
Так сидели до двух ночи, сидели вокруг стола, на равных, и говорили.
И было нам всем, о чем поговорить, и было нам всем понятно, что когда вот так, за столом, сидит семья… Семья!... Разноцветная, разноголосая, поднявшаяся над всеми различиями, – поэтому и семья!.. Тогда только и приходит оно – самое счастливое состояние, покоя.

P.S. Кстати, Ошка заснула на руках у Машки.
 

Семен Винокур
 
ВиннипегДата: Вторник, 02.07.2013, 04:06 | Сообщение # 212
Группа: Гости





всё так, всё бы хорошо, но ... вспоминаются слова Вл. Жаботинского: "...никогда нельзя идти навстречу тому, кто не хочет идти навстречу тебе"...примерно так
 
дядяБоряДата: Пятница, 05.07.2013, 09:51 | Сообщение # 213
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 415
Статус: Offline
a точнее...

"Политическая наивность еврея баснословна и невероятна:
он не понимает того простого правила, что никогда нельзя «идти навстречу» тому, кто не хочет идти навстречу тебе."


Сообщение отредактировал дядяБоря - Пятница, 05.07.2013, 09:52
 
papyuraДата: Пятница, 12.07.2013, 15:14 | Сообщение # 214
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1552
Статус: Offline
Однокурсники-однополчане

Сентябрьское солнце деликатно прикасалось к лицу, розовому после ожогов. Весёлые зайчики отплясывали от орденов, по достоинству и количеству весьма не обычному для лейтенанта. Он неторопливо переваливался на костылях. До начала второй пары оставалось несколько минут. Можно было не торопиться. За три месяца после выписки из госпиталя перебитые руки ещё недостаточно окрепли для торопливости. Именно поэтому он вчера перевёлся сюда из столичного медицинского института, в котором проучился два дня. Расстояния между кафедрами там явно не соответствовали его, как он сформулировал, тактико-технической характеристике.
Всё нравилось ему в этом относительно небольшом городе. В отличие от столицы, война не оставили здесь своих следов. Студенческая группа оказалась не хуже столичной. Почти половина – фронтовики. Но с погонами только он один. В послевоенном бюрократическом бардаке застопорилась демобилизация. Жаль было терять ещё один год. Он рискнул поступить в институт, получив полуторамесячный отпуск в полку резерва офицеров бронетанковых и механизированных войск.
Студенты его группы уже поднялись в теоретический корпус по шести широким ступеням. Одинокая женская фигура в военной форме украшала площадку у двери. На расстоянии трудно было разглядеть детали. Мешало солнце, слепившее по оси улицы. И только подойдя к самым ступеням, он вдруг узнал Галю. Ту самую Галю из штаба бригады.
– Счастливчик! Боже мой! Это вы? – Галя низверглась со ступеней, раскинув руки для объятия.
Галя... Он так опешил, что неподвижно замер на костылях. Раскинутые для объятия руки девушки увяли и опустились. Галя... Он никогда не видел её так близко. Впервые она появилась в их батальоне после летнего наступления. Он был тогда младшим лейтенантом, командиром танка. Пришла вместе с гвардии подполковником, начальником штаба бригады. И оставалась там всего несколько минут. Младший лейтенант жадно смотрел на ее высокую грудь, на икры голеней, плотно обтянутые подогнанными голенищами сапог. Он мысленно дорисовывал эти красивые икры. Кто-то из ребят сказал, что Галя – подстилка начальника штаба. Он и сейчас не знал, какая у неё была должность. Писарь? Телефонистка? Подстилка начальника штаба... Конечно, это чёрт знает что! Но тогда из-под пилотки на погоны младшего сержанта падали светло-русые пряди. И вся она... И эта грудь! А он ещё не знал, что такое близость женщины.
В седьмом классе, – ему через несколько месяцев должно было исполниться четырнадцать лет, – на уроке физкультуры он вдруг увидел, что у Зины, с которой он дружил, уже не палочки бёдер, а плавно округлённые линии, словно вычерченные лекалом, а трикотажную ткань майки волшебно оттягивают два изумительных бугра. Как сладостно замирала его плоть, как тесно становилось в брюках, когда Зина, будто случайно, прикасалась к нему этими буграми! Девочки в классе созревали быстрее мальчиков. Не раз у него появлялись основания для уверенности в их доступности. Но пуританское воспитание, но непререкаемое табу запрещало ему преступить границу. Девственность недоступна и священна. Девственность – это дар в первую брачную ночь.
Мировоззрение семиклассника не изменилось и оставалось таким же и у младшего лейтенанта. Девственность, чистота... И вдруг – подстилка. Нечто, вызывающее презрение. Почему же он смотрел на неё с таким вожделением?
Только потом, когда она уже ушла со своим подполковником, он вспомнил, что у неё очень красивые темно-карие глаза. Светло-русая с темными глазами. «Пшённая каша с черносливом», – услышал он комментарий своего механика-водителя.
Ещё два или три раза он видел её. И всегда на расстоянии. Он был уверен в том, что она не замечает его. Но однажды осенью, когда в последний раз Галя на «виллисе» прикатила со своим подполковником в фольварк, в котором располагалась его рота, ему показалось, что она не просто посмотрела на него. Не просто. Галя многозначительно улыбнулась, словно пытаясь что-то сказать. Оказывается, она даже знает его кличку – «Счастливчик». Всё это мгновенно прокрутилось в его сознании, пока он обалдело смотрел на её левую грудь.
Не грудь была причиной его изумления. Всё было на месте. Но на левой груди рядом с медалью «За победу над Германией», которая, возможно, была ей положена, почти плашмя лежала медаль «За отвагу». Сейчас он не мог оторвать изумленного взгляда. Хотя и грудь, и перетянутая офицерским ремнём талия, и икры, уже не погружённые в подогнанные голенища, а стройные ноги в черных туфлях на венском каблуке, и каскадом ниспадающие светлые волосы, и тёмные круглые глаза, и круглое лицо, и круглый нежный подбородок – всё было на месте. Но на левой груди рядом с медалью «За победу над Германией», которая, возможно, была ей положена, почти плашмя лежала медаль «За отвагу».
Ёлки зелёные! «За отвагу»? Какую отвагу она проявила? Ведь она даже в тылу к ремонтникам танков на пушечный выстрел не приближалась! Ведь она даже ни одного раненого не видела в своем штабе! За что же «За отвагу»? Какая отвага нужна под подполковником? Ну, дали бы ей, подстилке, «За боевые заслуги», или, как говорили в экипажах по такому поводу, «За половые заслуги»! Возмущение и обида перехватили дыхание. Он оторвал взор от её груди, глянул на свою медаль «За отвагу» и тут же посмотрел на часы.
– Опаздываем.
– Да, надо идти. А где же твоя... а где же ваша Золотая звезда? – Спросила она, остывая от краски, залившей лицо, когда он, как загипнотизированный, смотрел на её медаль. – Вас ведь представили к званию Героя.
Он не ответил. Только неопределённо приподнял плечо. В полку резерва до него уже дошли слухи о том, что он представлен к званию Героя. Но ведь после представления прошло восемь месяцев. Опять, наверно, похерили, как и в прошлый раз.
Они вошли в аудиторию. Галя пошла вперёд по правому проходу. Студентка из его группы махала ему рукой. Славная девочка. Уже второй раз занимает для него место. Совсем ещё ребёнок. В институт поступила сразу после десятого класса. Ему и в голову не приходило, что «совсем ещё ребёнок» всего на два года моложе его.
Сразу же в начале войны, только что, окончив девятый класс, он ушел на фронт. А потом четыре года. Ранение. Госпиталь. И снова фронт. И снова ранение и госпиталь. Училище. И снова фронт. И снова ранение. После госпиталя величайший подвиг в его жизни: экстерном сдал экзамены на аттестат зрелости. И вот он, под началом которого бывали даже тридцатипятилетние старики, сидит сейчас рядом с этой девочкой, представителем другого, следующего поколения.
Профессор-биолог начал вступительную лекцию. Знакомые слова не оставляли следа в сознании лейтенанта. Как шелест листвы, как монотонный плеск прибоя, они усиливали доминанту. Медаль «За отвагу», лежавшая плашмя на высокой груди. Ёлки зелёные! И его медаль. Как она ему досталась!
Ладно, можно не считать той атаки, когда впервые за всю войну он стрелял картечью. В боекомплекте танка было пять шрапнельных снарядов. Он приказал Васе, башнёру, на всех снарядах повернуть кольца на картечь. Немцы, обезумев от страха, вместо того, чтобы залечь, укрыться, удирали от танков вверх по пригорку. Картечь, изрыгаемая из ствола пушки, скосила несколько десятков немецких солдат. Сейчас, на лекции по биологии, он подумал, что проще было скосить их огнем танковых пулемётов. Естественно. Тогда он об этом как-то не подумал. Впрочем, не имел бы представления о том, что оно такое – картечь. И в завершение той атаки, уже миновав городок, они настигли колонну из пяти грузовиков с боеприпасами. Болванка, выпущенная из его орудия, попала в последний грузовик, ну, может быть, прошив его, – ещё в предпоследний. А взорвались все пять машин. Ладно, и это можно было не считать. Но в тот же день ночной бой с «пантерами». Это же чудо, что ему удалось зайти им в тыл и поджечь две «пантеры». Ведь именно его удача в ту ночь спасла батальон от разгрома. Ладно, и это можно не принять во внимание. Но на следующий день, когда бригаду уже вывели из боя, когда три танка его взвода мирно стояли в фольварке под старыми грушами, и до следующего наступления можно было забыть про войну, на артиллерийскую позицию стрелковой дивизии по широкому льняному полю из леса попёрли тридцать «пантер». А это уже не в их полосе. Несчастные артиллеристы бросили свои куцые полковые пушки, снаряды которых для лобовой брони «пантер», что дробинка для носорога. И генерал-майор, командир дивизии, чудак усатый, не на «виллисе», а на тачанке прискакал к ним и, размазывая слёзы по грязным щекам, взмолился: «Братцы, остановите танки! Всех к Герою представлю!». А воевать уже ох как не хотелось. И вообще смех – три «тридцатьчетверки» против тридцати «пантер»! Но над массивным каменным забором возвышались только башни «тридцатьчетверок», не замеченные немцами. И «пантеры» уже поравнялись с ними и подставили свои бока. И взвод уничтожил восемнадцать «пантер». А когда уцелевшие танки развернулись и стали драпать, чтобы скрыться в лесу, к пушкам вернулись артиллеристы и подбили ещё шесть машин. Слабая кормовая броня была по зубам их снарядам. И ещё пять танков из шести, оставшихся без удравших экипажей, подожгли, обложив их соломой, набежавшие пехотинцы. Только одну «пантеру» лейтенанту удалось отбить от озверевших солдат. Целый день он ездил на ней вокруг фольварка, пока не забрали и не увезли в тыл.
Он не знал, к какой награде его представили за эти бои. Но когда недели через три в бригаду вручать награды приехал сам командующий фронтом, прошёл слух, что генерал армии прибыл потому, что Счастливчику будут вручать Золотую звезду Героя. И вот построение награжденных. Командование бригады. Каких-то два чужих генерал-майора.
Красивый и симпатичный генерал армии Черняховский вручил ему орден «Отечественная война» за прошлое наступление. Продолжалось вручение. Вот уже вызываются награжденные орденом Красной звезды. Вот уже медалью «За отвагу». И вдруг он услышал свою фамилию. Какое-то неуставное шевеление, какое-то подобие ропота прошло по построению награждённых. И это и ошарашенный вид лейтенанта, который только что так чётко печатал строевой шаг, получая орден, а сейчас шагавший как-то неуверенно, словно сомневаясь, его ли назвали, объяснило командующему, что произошло нечто неожиданное, непредусмотренное. Он вручил медаль и, пожимая руку, улыбнувшись, сказал: «Ну, гвардии лейтенант, вы сегодня решили забрать у меня все награды».
Построение расходилось без обычного в таких случаях оживления, без шуток, без взаимных поздравлений. Даже танкисты из первого и третьего батальона, которые никогда не видели лейтенанта и, как он считал, не имели о нём представления, были подавлены полученной им пощёчиной. Тогда, после третьего своего наступления в бригаде, он ещё не знал, что стал личностью легендарной. О нём говорили: «Заговоренный». Кто-то сказал: «Счастливчик». Так и прилипла к нему эта кличка. Еще бы не счастливчик!
Отдельная гвардейская танковая бригада была бригадой прорыва. В начале наступления она должна была прогрызть оборону противника. Потом в прорыв входили подвижные соединения – танковые и механизированные корпуса. Бывало, что бригаду уничтожали полностью ещё до того, как она успевала осуществить прорыв. Случалось, что несколько танков оставались до следующего наступления. Ребята, которые оставались в живых после шести-семи атак, считались невероятно везучими. А сколько раз по шесть-семь атак было у него в трёх наступлениях? В фольварке под старыми грушами он воевал уже на четвертой машине. Первую подбили. Две сгорели. Он отделывался только лёгкими ожогами и пустяковыми ранениями. Даже не обращался в санвзвод. Лечился у батальонного фельдшера. Отсюда и прозвище.
Он шёл к своему танку. Обида давила на плечи, на спину тяжелее восьмидесятикилограммового ящика со снарядами.
«Счастливчик» – окликнул его командир батальона. Под ивой, с ветвями, свисающими до самой земли, как в шалаше на траве лежал гвардии майор. Только сейчас до лейтенанта дошло, почему комбат прикинулся больным и не пошёл на построение. Его тоже выкликнули среди награждённых медалью «За отвагу». Конечно, он не подбил ни одного танка. Даже ни одного немца не убил. И отваги, можно сказать, никакой не проявил. Но ведь комбат. Задачу батальону поставил. командовал подразделениями по ходу боя. И вообще. А батальон задачу не только выполнил, но даже перевыполнил благодаря тем самым восемнадцати «пантерам». Ну, пусть не орден «Александра Невского», но хоть «Красную звезду» гвардии майор мог получить.
– Покажи-ка мне медаль. Красивая вполне. И главное – совсем танкистская. – Комбат ткнул пальцем в изображение танка на лицевой стороне медали. Забавно, что танк этот – «Т-28» прекратили выпускать сразу после финской войны. Тяжёлая машина с тремя пушечными башнями. А сейчас «царицей полей» была «тридцатьчетвёрка». И медаль она бы украсила.
– Вот так, Счастливчик. Это тебе мой бывший заместитель подосрал. Ну, и мне заодно.
– Но ведь он был тогда неправ во время нашей ссоры, мародёр проклятый.
Майор горько улыбнулся:
– «Неправ? А ты права или правды ждал от этого негодяя? Далеко он пойдёт. Его уже назначили заместителем командира отдельного тяжелотанкового полка по политчасти. Далёко пойдёт эта мразь. Но ты не тужи. Медаль самая что ни есть танкистская. И солдатская. Я, например, буду гордиться ею. Такую медаль может получить только воин, только отважный.
Профессор-биолог что-то рассказывал о единстве и взаимодействии в органическом мире. Но его слова трансформировались в слова майора: «Такую медаль может получить только воин, только отважный». А там, в нескольких рядах впереди сидела Галка, и на её ещё совсем недавно такой вожделенной груди лежала вот эта самая медаль. За блядство.
Через несколько дней они снова встретились на лекции. Галя была всё в той же английской суконной гимнастерке. Но на грудь уже не давила медаль «За отвагу», ни даже «За победу над Германией».
Они учились на разных потоках. Изредка встречались на общих лекциях. Издалека раскланивались. Раза два-три перекинулись парой ничего не значащих фраз. Всё же больше, чем за восемь месяцев его пребывания в бригаде. Тогда он и близко к ней не подходил.
В ноябре его демобилизовали. Не стало офицерского пайка, который он получал в продпункте. Взамен – в день пятьсот граммов глиноподобного хлеба. Он съедал его с солью в один присест. Иногда с луком, если удавалось достать. А если прибавлялось еще подсолнечное масло, то это уже было пиршество. Зарплата гвардии лейтенанта уменьшилась до пенсии инвалида. У большинства студентов их группы и этого не было. Поэтому в день получения пенсии у группы улучшался рацион. Со второго семестра он стал получать повышенную стипендию. Ничтожная разница тратилась на книги. Но это уже потом. А сейчас, с наступлением зимы жизнь сделалась невероятно трудной.
Самым страшным был гололёд. Из-за него часто приходилось пропускать лекции. В аудиториях и в общежитии сохранялась температура для скоропортящихся продуктов. Правда, в общежитии изредка удавалось согреться.
Как-то среди бела дня они своровали деревянные ворота. Он не мог помочь ребятам нести их. Компенсировал тем, что вышагивал на костылях впереди и командовал встречным милиционерам: «Посторонись!». И они сторонились. Зато в общежитии он сапёрной лопаткой, – другого инструмента не оказалось, – разделал ворота на дрова.
Весёлый вечер у кафельной печки. Погреться пришли из других комнат. Студентка второго курса, умница, но некрасивая и нескладная, смешила анекдотами. А потом, не то всерьёз, не то в шутку сказала: «Только и слышишь – изнасиловали, изнасиловали. Я вот в два часа ночи специально мусор выношу. И никто меня не насилует».
Весна началась весело, неожиданно. Заблестели ручейки вдоль тротуаров. В молодую зелень нарядились каштаны. Он шёл уже с палочкой. Не прибегал к костылям даже при обострении болей.
В конце апреля на общей лекции он ахнул, впервые увидев Галю не в гимнастерке, не в шинели, а в платье. Простое синее платье, сшитое по фигуре. Ёлки зелёные! Как она хороша!
Галя улыбнулась, или это ему только показалось, так же многозначительно, как тогда, осенью, когда она прикатила на «виллисе» со своим подполковником. После лекции на улице студенты радостно расхохотались, став свидетелями забавной сценки. Один из многочисленных мужчин, оглядывавшихся на Галю, загляделся и грохнулся головой о столб.
Девятого мая фронтовики надели ордена, у кого были, и медали. Галя явилась в гимнастерке. Медалей на ней не было.
Обычный рабочий день. Не праздничный. Он вспомнил, как в прошлом году в госпитале после радостной ночи, когда по радио сообщили о Победе, наступило тяжёлое чёрное утро похмелья, плач по бесчисленным жертвам, плач по искалеченной юности. Может быть, это действительно не праздник? Но он сменил орденские планки на тщательно вычищенные ордена. Непразднуемый праздник... Радостно и смущённо принимал он поздравления однокурсников. Радостно поздравлял фронтовиков. Галя дождалась своей очереди, подошла и крепко поцеловала его в губы. Он опешил, не зная, как отреагировать на этот внезапный, желанный и вместе с тем запретный поцелуй.
– Поздравляю вас, Счастливчик, – сказала Галя, – и благодарю. Никто на нашем курсе не сделал для победы столько, сколько сделали вы. Дайте я ещё раз вас поцелую.
Ёлки зелёные! Такую прелесть, такие мягкие нежные губы подполковник целовал широкой щелью рта, от которого отваливалась базальтовая челюсть! А кто до подполковника?
Как его тянуло к Гале! Доступность. Никакого табу. Но вместе с тем и отталкивало брезгливое чувство. Он не понимал, как мужчины могут удовлетворяться так называемой любовью проституток.
На третьем курсе его представили к Сталинской стипендии. Но в партийных верхах вспомнили несколько его выступлений, которые посчитали фрондой, хотя выступления были вполне просоветскими, просто принципиальными, не втекающими в общее русло. Директору института всыпали за представление недостойной личности. Слух дошел до студентов. Курс возмутился. А Галя просто бушевала. Никто не ожидал такой бурной реакции от выдержанной, спокойной Гали. Она кричала, что снова из-за каких-то недостойных политработников его лишают заслуженной награды. Всей своей группе она рассказала подробности награждения его медалью «За отвагу». Она вопрошала, кипя, где его Золотая звезда Героя, к которой его представляли дважды? Кто больше его достоин такой награды?
– Выходит, ты его знала на фронте? – Спросил ее однокурсник.
– Конечно. Мы были в одной бригаде. Вся бригада знала Счастливчика. Такое у него было прозвище. А мне он понравился с первого взгляда. Тогда он ещё не был таким знаменитым.
Слух о Галином выступлении разнёсся по всему институту. Естественно, он докатился до инстанций, в которых всё рассказанное ею было давно занесено в досье. А сосед по комнате в общежитии спросил:
– Так ты, выходит, знал Галку еще в бригаде?
– Нет.
– Ну, как же нет, если она описывала мельчайшие подробности всех твоих боёв?
– Не знал. Я не знал даже всех танкистов, прошедших через наш батальон. Шутка ли – двадцать один танк! В каждом пять человек. После первой же атаки оставалась половина. Прибывало пополнение. Пойди, узнай всех.
– Чего ты темнишь? Мы что, слепые? Все на курсе догадываются, что в прошлом у вас были какие-то отношения.
– Бред. Никаких отношений не было. Галю я не знал.
И этот разговор кругами разошёлся по курсу и достиг Галиных ушей.
На курсе его любили. За готовность прийти на помощь товарищу, не ожидая просьбы. За то, что отстаивал свою позицию даже тогда, когда это вызывало неудовольствие власть предержащих.
На последнем курсе наступил сезон женитьб и замужеств. В Галиной группе появился новый студент – капитан медицинской службы. Во время войны, не успев получить диплома, он попал на фронт зауряд-врачом. Сейчас он официально кончал институт. Вскоре он женился на Гале. Трудно было понять, то ли он попал в Галину группу, уже будучи её сужённым, то ли стал им, попав в Галину группу.
Началась последняя экзаменационная сессия. Как и обычно, он готовился к экзаменам не только по учебникам и конспектам, но и по монографиям. Отлично, как и все предыдущие, сдан последний экзамен.
На выпускном вечере он вспомнил фронтовую встречу последнего военного Нового года. Ёлки зеленые! Сколько они тогда выпили! Сейчас, пожалуй, он выпил не меньше.
Уже были провозглашены все официальные и полуофициальные тосты. Время от времени возникали «междусобойчики»: подходили друг к другу и выпивали за что-нибудь неофициальное, сугубо личное. Дежурный центр караулил в его охмелевшем мозгу. Огни гирлянд плясали перед его глазами. Но дежурный центр трезво сообщал, что огни неподвижны.
Два диплома с отличием. Первый – по окончанию танкового училища. И до училища он убивал. Но диплом с отличием удостоверил, что он стал профессионалом. В течение восьми месяцев он с честью доказал свой профессионализм. «Hic locus est, ubi mors gaudet succurrere vitae posse» («Здесь место, где смерть радуется возможности прийти на помощь жизни»). Он тщетно силился вспомнить, где была высечена эта надпись. На фронтоне анатомички какого-то университета. Какого? Нет, он все-таки здорово пьян. Не важно. Важно то, что второй диплом с отличием он, стольких убивший, получил, чтобы помогать жизни. Он будет врачом!
С рюмкой в руке к нему подошёл капитан медицинской службы. Они не были знакомы. Сейчас он не мог вспомнить, здоровались ли они при очень редких встречах.
– Счастливчик, прости, Галя сказала, что так тебя звали в бригаде. И прости, что обращаюсь к тебе на ты. Понимаешь, я хоть не командовал танковой ротой, но полвойны прослужил хирургом в полковом медицинском пункте. Тебе не надо объяснять, что это такое. Так вот, Счастливчик, я хочу поблагодарить тебя и выпить за твое здоровье. – Увидев его недоуменный взгляд, капитан продолжил:
– Будет тебе. Не притворяйся. Ты отлично знаешь, о чём идёт речь. Я пью за настоящего мужчину, за джентльмена. Галка рассказала мне абсолютно всё. И о начальнике штаба. И о том, что она втюрилась, впервые увидев тебя, младшего лейтенанта, ещё не известного в бригаде.
– Но у меня даже представления об этом не было! И вообще я не знаю, о чём ты говоришь.
– Будет тебе. Может быть, ты действительно не знаешь, что она втюрилась. Но она очень красочно рассказала, как ты посмотрел на её медаль «За отвагу». После этого она хотела выбросить эту медаль. Во всяком случае, никогда больше её не цепляла. И не нацепит. Но причём здесь всякая херня? Я подошёл выпить за тебя, за мужчину, который не только не намекнул о Галкином прошлом, не только словом не обмолвился о том, что у него болело, но даже глазом не повёл. Будем!
– Не знаю, о чём это ты, но будь здоров! – Он удивился, увидев рядом с собой Галю в обтягивающем фигуру чёрном бархатном платье. Ёлки зелёные! Округлая, обтекаемая. Ну и Галка! И глаза её казались такими же бархатными и черными, как платье.
Она наклонилась и гладкими теплыми руками охватила его шею.
– Родной ты мой человек! Дай я на прощанье тебя поцелую!

Иона Деген
 
PigeonДата: Понедельник, 15.07.2013, 03:45 | Сообщение # 215
Группа: Гости





хорош рассказик, спасибо!
 
shutnikДата: Суббота, 20.07.2013, 05:48 | Сообщение # 216
дружище
Группа: Друзья
Сообщений: 387
Статус: Offline
ЛИЧНАЯ ЖИЗНЬ

Они встречались на автобусной остановке каждое утро. Обе выскакивали из дома в последнюю минуту и даже чуточку позже. И потому на остановке нервничали, без конца посматривали на часы, обмениваясь сочувственными взглядами, выбегали на мостовую, рискуя попасть под колеса равнодушно проносящихся мимо машин, вытягивали шею, пытаясь разглядеть в туманной дали долгожданный силуэт.
Многие лица примелькались здесь Инне за те пять лет, что она живет в этом новом, отдаленном от центра районе. В общем-то все совершали этот будничный круговорот, с утра - на работу, вечером - по домам. Когда и как по домам - этого Инна не знала, а вот утром собирались неукоснительно. И если кого-либо не было, значит, в отпуске или болен.
На эту женщину Инна обратила внимание уже давно. Чутье подсказывало ей, что женщина, если и моложе ее, то ненамного. Но выглядела куда лучше: высокая, худая и стройная, с длинной шеей и прекрасными черными волосами, то укутывающими плечи, как шаль, то небрежно подколотыми в пучок, что одинаково шло ей, - она привлекала к себе внимание мужчин.
Инна видела, как мрачные, не совсем еще проснувшиеся, думающие какую-то свою думу, они не без удовольствия, искоса, а то и в упор, разглядывали женщину. А она, казалось, всего этого вовсе не замечала, всегда подтянутая, тщательно подкрашенная и бодрая, словно бы и не было ни темного, как ночь, утра, ни слезами стекающего по лицу дождя, ни хлещущего по щекам ветра, словно ей всегда приветливо улыбается солнце.
Женщина эта необычайно красиво одевалась, она словно выпрыгивала сюда, на остановку, прямо со страничек супермодных журналов. Собственно, поэтому-то Инна и выделила ее из всей утренней компании. Причем Инна, сама рукодельница и умелица, сразу определила, что женщина все делает своими руками: и шьет, и вяжет, и вышивает. Переодевалась она почти ежедневно. И Инна, подходя к остановке, думала: "Интересно, в чем сегодня моя попутчица?"
Инна разглядывала ее наряды до мельчайших подробностей, с жадным, чуточку завистливым женским любопытством, стараясь понять, как это сделано, и запомнить. И часто думала про себя: "Подумаешь, вот получу зарплату, куплю такую же ткань (или пряжу) и сошью (свяжу) себе тоже что-нибудь эдакое, сногсшибательное".
Но дальше этой смелой мысли дело никогда не шло. Во-первых, детишки, а их у нее было двое, мальчик и девочка, погодки, росли так быстро, что она едва-едва успевала шить да перешивать, вязать да надвязывать. Во-вторых, сама Инна была маленькая и кругленькая, как колобок (у нее и прозвище в детстве было Колобок - тут и придумывать ничего не пришлось), к такой фигуре ничего не шло, и потому шить и вязать на себя она не любила.
В душе Инна всегда страдала из-за своей внешности и завидовала с детства длинноногим, тонким девчонкам, которые нравились всем мальчишкам без исключения. Правда, совсем недавно, встретив своего бывшего одноклассника Петьку Бугрова, она узнала, что в школе он был влюблен в нее. Инне стало ужасно обидно. Ей хотелось бы иметь такое воспоминание. Но она помнит только, что Петька никогда не звал ее Колобком, он дразнил ее по-своему: "Инчик-блинчик-мандаринчик". "Я всю нежность свою вложил в это прозвище", - сказал он ей сейчас. А она ужасно злилась на него всегда, ей ведь и в голову не приходило, что это он от любви.
Она вообще была уверена, что ее никто никогда не полюбит, и она так и будет катиться по жизни одна-одинешенька, напевая бодренько: "Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел..."
Даже когда они с Женечкой уже поженились, она еще по инерции какое-то время не верила этому, ей казалось, что произошла ошибка, что вскоре все выяснится, и Женечка уйдет от нее к какой-нибудь златокудрой красавице.
Но Женечка не уходил, все у них было хорошо, дети, оба, были похожи на Женечку, длинненькие, стройненькие и черноглазые. Ну и пусть, она самая некрасивая в семье, зато она их всех любит и гордится тем, что они у нее есть. И балует их одинаково - и Женечку, и детей. Женечка - пижон, любит наряжаться, и она потакает этой его слабости. Материально живут они довольно скромно, и Инна все старается делать сама.
Когда Женечка надевает обновку, она с нетерпением ждет его возвращения. "Ну, как?" - спрашивает она, лишь только он входит в квартиру. "Все отпали! Неужели, говорят, опять жена сваяла? И ну щупать да разглядывать". "Ну, а ты что?" "Как всегда - фирма, говорю". И оба смеются, довольные.
В тот день шел мелкий, как будто просеянный через сито, дождь, но было довольно тепло. Инна почти бежала к остановке, даже зонт забыла раскрыть. "Волосы совсем раскрутились, - спохватилась она. - Зря всю ночь на бигудях мучилась".
Она сегодня катастрофически опаздывала. Женечка, вернувшийся с ночного дежурства "на сторожевке", где подрабатывал два раза в неделю, топтался по квартире без дела, сбивая ее с привычного утреннего аллегро. Отдавая дань своему музыкальному образованию, с невероятным трудом втиснутому в нее родителями, Инна весь свой день, как сонату, делила на три части: аллегро (или даже престо), анданте и снова аллегро. Сегодня она, как начинающий пианист, постоянно сбивалась с темпа, и кончилось тем, что она сказала Женечке: "Раз все равно спать не ложишься, отведешь детей в сад, ладно?"-"Я уж лучше с ними дома побуду - пусть отдохнут от коллектива".-"Ура-а-а!" - вне себя от радости заорали дети. И под это "ура!" она кубарем скатилась с лестницы, не дожидаясь лифта.
Попутчица стояла на мостовой, грациозно, как балерина, отставив в сторону вытянутую ногу в коротком узконосом сапожке.
Она нервозно похлопывала ладошкой по небрежно перекинутой через плечо наимоднейшей сумке из матовой ткани с кожаными вставками (неужто - самодельной?) и, привстав на мысочки, вся устремилась вперед, будто собиралась лететь навстречу автобусу.
Одета она сегодня была как-то особенно ярко. Может быть, назло серой промозглости этого раннего утра, казалось, не сулившего ничего хорошего.
Она была как вызов, как праздник не по расписанию, и от этого незапланированного праздника всем перепадало понемножку. Многие заулыбались, глядя на нее, скорее всего, сами того не замечая.
Инна тоже залюбовалась ею. На ней был новый вязаный комплект в полоску: гетры, шарфик и берет и костюм из плащевки - юбка и куртка жемчужного цвета.
"Хороша!" - невольно подумала Инна. И тут же злорадно: "В такую слякоть в светлом костюме, да еще на мостовую выскочила. Думает, ее объезжать будут".
Но ее, действительно, объезжали, аккуратно и почтительно, как будто она имела право на это место, как памятник, поставленный посреди площади.
Инна потрогала свои мокрые волосы, вспомнила, что из-за Женечки не успела почистить забрызганные вчера сапоги, и вдруг почему-то разозлилась на попутчицу. "Подумаешь - принцесса!".
А та оглянулась и, увидев Инну, сказала просто, как старой знакомой:
- Привет, представляешь - уже три минуты нет автобуса. Кошмар какой-то!
Она возмущенно передернула плечами.
- Привет, - ответила Инна. - Я тоже давно думала: надо бы нам познакомиться, столько лет вместе ездим.
Невпопад как-то получилось, это от неожиданности, наверное. Инна смутилась. Женщина посмотрела на нее удивленно.
- Да, да, конечно, - рассеянно сказала она. - Я сегодня катастрофически опаздываю. Да и ты, я смотрю, тоже, - улыбнувшись, добавила она. -Мы с тобой по утрам, как сиамские близнецы.
Инна вообще с людьми сходилась тяжело и сейчас удивлялась, чувствуя в себе легкость и непринужденность, ей несвойственные.
Ей понравилось, что попутчица так запросто и сразу на ты заговорила с ней.
- Да, я сегодня совсем выбилась из графика, - подтвердила она. И, улыбнувшись, сказала: - Муж помешал, он сегодня с утра дома.
- Ох, уж эти мужья, вечно они мешают.
Наконец, подошел автобус. Им повезло - удалось сесть. Автобус, добродушно урча, пробивался вперед, зажатый со всех сторон бурным потоком.
- С комфортом едем, - сказала попутчица. - Сидим, и выход рядом. Можно и поболтать. Не возражаешь?
- Нет, совсем наоборот, с удовольствием. А то мне по утрам всегда скучно и спать хочется.
- А ты в каком доме живешь?
- В девятнадцатом, зелененьком.
- А я в двадцать девятом, розовом.
Дома в их районе были облицованы разноцветной плиткой и различались по этому признаку: зеленые - девятиэтажные, розовые - двенадцатиэтажные.
- Да мы же совсем соседи! - обрадовалась Инна.
- По такому случаю надо нам в гости друг к другу наведаться. Я приглашаю первая. Не возражаешь?
- Нет, конечно, спасибо.
- А муж отпустит?
- Конечно, он у меня славный. Тем более я редко куда-нибудь хожу.
Вспомнив Женечку, Инна невольно заулыбалась и представила себе, как он с детьми в эту минуту переворачивает все в квартире вверх дном. Не разбили бы чего, да сами не разбились бы. Женечка в игре хуже ребенка - азартный и неукротимый.
- А твой муж не будет возражать?
- Мой? Нет, мой не будет. По той простой причине, что его у меня нет.
И она рассмеялась. Смех у нее тоже был красивый, мелодичный, нежной трелью рассыпался он по салону автобуса. На этот звук стали оглядываться люди.
- Ты не замужем? Как же так?
Инна не смогла скрыть свое огорчение.
Попутчица посмотрела на нее насмешливо.
- А что, собственно, тебя так взволновало? Уж не пожалеть ли ты меня собралась?
И неожиданно высокомерно добавила:
- Вы себя пожалейте, рабыни несчастные.
Инне не хотелось спорить, да она и не умела, но все же во имя справедливости сказала:
- Почему же несчастные? Я, например, с тех пор, как замуж вышла, совершенно счастливая стала.
- А раньше?
- Раньше я очень страдала.
Инна сама удивилась своей откровенности. Это было ее сокровенное, тайное, кроме Женечки, она никому об этом не рассказывала.
- И долго страдала? Замуж-то во сколько вышла?
- В девятнадцать. Но я с самого детства страдала оттого, что толстая и некрасивая, оттого, что дразнят все и никто меня никогда не полюбит.
Попутчица молчала, будто не слышала Инниных слов. Потом задумчиво проговорила:
- Любит - не любит, мерехлюндия какая-то. Есть у меня один знакомый, все про любовь тоже твердит, да так красиво - заслушаешься. А у самого жена и дети. Вот тебе и вся любовь.
Инну неприятно задели ее слова, захотелось возразить, но в автобусе все задвигались, продавливая друг друга к выходу - значит, подъехали к метро.
- Ну что, давай скорей познакомимся и адрес мой запомни. Дом ты знаешь, квартира 89, седьмой этаж. А зовут меня Женя.
- Женечка? - то ли повторила, то ли переспросила Инна, чуть прицокнув на букве "ч", ощутив языком приятную мягкость этого привычного и милого слова. - А меня - Инна.
- Инночка? - улыбнувшись, тоже то ли повторила, то ли переспросила Женя.
Нет, все же она очень милая, только отчего-то ей невесело совсем. "Как сладкая пилюля с горькой начинкой, - подумала Инна. - Снаружи яркая, привлекательная, а внутри одна горечь". И пожалела ее всем бабьим нутром своим, как себя жалела бы на ее месте.
- А тебе на метро в какую сторону?
- На "Баррикадную", - ответила Женя.
- Вот здорово, значит мы и здесь попутчики: мне до "Беговой".
Инна не могла понять, почему так обрадовалась этому знакомству. Подруг у нее никогда не было: в детстве она девчонок сторонилась, стеснялась, а в институте они ее в свои компании не приглашали - для чего она им, такая мямля, даже для фона не годится, очень уж безликая и безмолвная, как тень (в душу-то они к ней не заглядывали - некогда было). А потом у нее появился Женечка и дети - потребность в подругах и вовсе отпала. Да она вообще молчунья. Это Женечка любит поговорить, а уж слушать она умеет, ему нужен слушатель, а ей он.
Может, оттого новая знакомая и нравилась Инне все больше и больше, что была совершенно не похожа на нее.
Естественная, ироничная, независимая - именно такой в глубине души всегда мечтала быть Инна. А впрочем, может, и не мечтала, во всяком случае, теперь ей это ни к чему. Какая уж есть, у нее и так все хорошо.
- Инночка, а ты кем работаешь?
- Экономистом. Вообще-то родители мечтали сделать из меня пианистку - это единственное, что их объединяло. Жили они недружно, очень уж разные характерами были.
- А мои родители любили друг друга какой-то неземной любовью. Мама умерла через десять месяцев после смерти папы, я не смогла удержать ее. Я иногда думаю, что вся любовь, отпущенная нашей семье, досталась моим родителям. И они унесли ее с собой. Мне ничего не осталось. Прости, я перебила тебя. Рассказывай, пожалуйста.
- Я музыку любила и люблю и занималась с удовольствием. Это-то, наверное, и вводило в заблуждение моих родителей. Но я панически боялась выступлений, даже на обычном школьном утреннике. У меня руки становились деревянными, я так нервничала всегда, что, как правило, накануне выступления заболевала.
- Бедняжка!
Инна с благодарностью посмотрела на Женю, хоть все эти переживания остались далеко в прошлом.
- И вот, окончив школу, я предприняла отчаянный демарш: вместо музучилища поступила в экономико-статистический. До сих пор не представляю, как я решилась на это. И ты, знаешь, я очень довольна, мне моя профессия нравится: это вовсе не так скучно, как многие думают. А родители с тех пор в ссоре со мной - так и не простили мне мое отступничество. А ты, Женечка, чем занимаешься?
- В библиотеке работаю.
- Что же ты в такую даль ездишь? Ведь еще в позапрошлом году у нас в районе библиотека открылась.
- Э, нетушки. Я хоть из другого города сюда летать буду. Нас всего трое, и коллективом-то не назовешь. Скорее, семья. И привязаны мы друг к другу без показухи и фальши. В общем, библиотека - мой дом родной. Не квартира со всеми удобствами, понимаешь, а дом.
Помолчали немного, думая каждая о своем, потом Женя спросила:
- Инна, вот ты говоришь: замуж вышла и совершенно счастлива. Почему? Муж, дети, кастрюли, пеленки - это ж омут какой-то, засосет - не вынырнешь.
- Да ты что? - изумилась Инна и от изумления рассмеялась. - Да ты что! Какой омут - я же их люблю.
- Да ведь любовь - это одни страдания. Я один раз любила. И больше не желаю, хватит с меня. пусть теперь меня любят.
Женя выкрикнула эти слова почти в самое ухо Инне, досадливо морщась от перекрывающего все звуки шума метро.
- Нет, любить приятнее, - убежденно сказала Инна. - Это ведь как творчество: можно создать что-то неповторимое, чего до тебя ни у кого никогда не было.
- Надо же! - усмехнулась Женя. - Мой знакомый так же вдохновенно говорит о любви. И слова вроде похожи.
Инна смущенно улыбнулась:
- Значит, он умеет любить.
- Да уж, наверное, умеет... Он почти год за мной ходит. Ничего, правда, ему не перепало. Но ходит, как верный пес.
Она рассмеялась, но смех теперь был совсем другой: злобный и неприятный.
- Правда, всего три раза в неделю приходит: в среду, субботу и воскресенье. И в строго определенное время. Как поезд - по расписанию. Но зато уж если меня нет дома, часами стоит у подъезда. Аж плавится на солнце. Или примерзает к тротуару.
- Любит он тебя, - тихо сказала Инна.
Женя искоса взглянула на нее.
- Я ему говорю: смотри - скоро зима, в снеговика превратишься. А он: "К зиме ты меня полюбишь и отогреешь".
- Может, и правда полюбишь, - участливо сказала Инна. Ей очень хотелось, чтоб у Жени с тем знакомым все было так же хорошо, как у них с Женечкой.
- Да зачем она мне такая любовь? У него же жена и дети. Впрочем, знаешь, как говорят: лучше полюбить женатого - от своей жены не ушел и тебя не бросит. Это точно.
А Инна вдруг ни с того ни с сего представила себе, что таким женатым мог бы оказаться ее Женечка, и у нее мурашки поползли по спине.
- Я ведь любила женатого, долго любила, пять лет. Знаешь, какая это пытка: все урывками, все тайком, и все - не твое. Но я любила его, как ненормальная. Как я бегала за ним, господи - стыдно вспомнить.
Инна совсем расстроилась: это так все не шло Жене, красивой и гордой - "как ненормальная", "бегала".
- А может, у этого твоего знакомого жена плохая, - неуверенно предположила Инна. - Ведь и так бывает.
Ей хотелось хоть чем-то помочь Жене, поддержать ее.
- Я спрашивала. Говорит: "Хорошая и даже очень". Я говорю: "Что же ты от своей хорошей жены ко мне бегаешь?"
- А он что?
- Молчит.
- Странно, действительно, - задумчиво произнесла Инна.
- Я его спрашиваю: "Как же жена тебя отпускает, надоел ты ей, что ли?" "Нет, - смущается, - не надоел. У меня "личная жизнь", она знает: я в шахматный клуб три раза в неделю хожу. Мы называем это "личной жизнью".
Инне показалось, что она ослышалась. Она схватила Женю за руку и стиснула ее изо всех сил.
- Как, как ты сказала? - осипшим голосом прошептала она. - "Личная жизнь"?
- Да ты что, Инночка? Успокойся. Чепуха это все. Ой, мне уже выходить. Ну, пока, не забудь - я жду тебя сегодня, до встречи.
Она чмокнула Инну в щеку и вскочила, потом наклонилась и прошептала:
- А может, не чепуха? Представляешь: его тоже Женя зовут. Может, это судьба?
..............................................................................................

"Станция Планерная, поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны".
Женщина в метростроевской форме зашла в вагон и, увидев неподвижно сидящую в полутьме фигуру, привычно громко и не без удовольствия закричала:
- А тебе что, особое приглашение нужно?! Ну-ка выметайся живенько! Сейчас милицию позову!
Но, подойдя ближе, увидела устремленные в никуда темные от горя глаза женщины.
Она перестала кричать и молча присела рядом.

Р. Полищук
 
БелочкаДата: Вторник, 23.07.2013, 20:22 | Сообщение # 217
Группа: Гости





отлично написано, но - прочитала и стало грустно...
 
БродяжкаДата: Среда, 14.08.2013, 13:25 | Сообщение # 218
настоящий друг
Группа: Друзья
Сообщений: 712
Статус: Offline
Собака Нуреева 
Рассказ
 
  Когда Рудольф Нуреев, всемирно известный танцор, а впоследствии хореограф, умер в 1993 году в Париже, после него, кроме антиквариата, осталась собака по имени Обломов. Это был, как легко догадаются начитанные люди по его, разумеется, не без умысла данному имени, крайне ленивый пёс. Он таскал на своих довольно коротких и очень широких лапах тяжёлое тело грязно-белой окраски с пятнами бежевого и облезлого чёрного цвета, глаза его слезились, крепкие когти были слишком длинными и царапали паркетный пол, уши печально висели вдоль грустной морды.
Насколько элегантен, гибок и тренирован был Рудольф Нуреев даже в последние годы и в начале своей болезни, настолько неэлегантен, тяжёл и неповоротлив был Обломов, его пёс.
Известно, что особенно красивые и интересные люди инстинктивно окружают себя невзрачными друзьями, чтобы не повредить собственному блеску. Так, видимо, и Нуреев, чемпион мира по невесомости, выбрал именно эту страдающую одышкой, неуклюжую собаку, которая преданно шаркала рядом, в то время как её хозяин летал, танцевал и скользил по жизни.
Обломов покидал квартиру своего хозяина с дорогими, мягкими коврами весьма неохотно, тем не менее, он сопровождал Нуреева повсюду, и прежде всего на ежедневные занятия в балетном зале с огромными зеркалами, гладким полом и bаrrе. Рядом с фортепьяно лежало мягкое одеяло, и когда месье Валентин играл, а Рудольф Нуреев гнулся и вращался у станка, либо разучивал новые танцевальные движения со своими учениками или с кордебалетом Парижской оперы, Обломов дремал на своей подстилке возле фортепьяно, поглядывая сквозь почти закрытые глаза на репетиции, и иногда глубоко вздыхал. Он разбирался, между тем, неплохо в танцах, хотя и не совсем понимал, зачем живые существа подвергают себя мучениям, чтобы оторваться обеими ногами от пола, лететь в воздухе и при этом ещё грациозно вытягивать вверх руки, ailes de pigeon, en avant et en arriere, как крылья голубя, вперёд и назад. Зачем всё это?
Пол слегка дрожал, Обломов следил за ритмом фортепьяно и танцующих ног и начинал довольно бурчать себе под нос. Un, deux, trois, allez! Нуреев прыгнул вверх, прямые ноги тесно прижаты одна к другой, руки вытянуты, assemble soutenu, партнёрша летела ему навстречу в grande jetee tournant, правая нога на пальцах, левая вытянута назад на 90 градусов, руки подобны крыльям, и Обломов чувствовал своим нутром под трёхцветной шерстью, что такое страдание, романтика и красота. Это делало его счастливым. По ночам ему снились иногда восемь балерин в пачках абрикосового цвета, которые танцевали рas еmboites, серию сложных, чередующихся шагов, с переходом всякий раз в пятую позицию. О да, Обломов знал толк в этом, он уже многое видел и мог вполне отличить епtгесhat quatre от entrechat six, когда выпрямленные ноги перекрещиваются во время прыжка в воздухе не два, а три раза. Всё это нравилось ему необычайно, но больше всего он любил наблюдать за Нуреевым, даже когда его прыжки были уже не так высоки, как в былые годы. Обломов, который своё равновесие достигал только благодаря крайней медлительности, мог без конца смотреть на мощные прыжки Нуреева, невесомость которого казалась ему чудом, а когда его хозяин принимал позицию есагte de face, повернувшись к Обломову, сидящему в углу возле пианино, тогда сердце его трепетало от любви и глаза увлажнялись.
Когда Рудольф Нуреев стал совсем больным и слабым, собака не отходила от его постели. Друзья кормили Обломова, поскольку, несмотря на горе, аппетит его не уменьшился, но выходил он из дома только по крайней нужде. А когда Нуреев умер, Обломова нашли безутешным, с лапами, прижатыми к воспалённым глазам, словно он плакал, лёжа на восточном ковре возле кровати с множеством шёлковых подушек.
Нуреев, конечно, попрощался со своим любимцем, прежде чем его положили в Американский госпиталь, где он умер в январе 1993 года. Он, разумеется, позаботился о собаке и нашёл человека, который мог бы после его смерти ухаживать за животным. Этим человеком была Ольга Пирожкова, балерина, которая никогда не исполняла главные партии, но всю жизнь была предана балету и танцевала сначала в Ленинграде, а затем в Парижской опере и поклонялась Нурееву, восхищалась им, а когда он был болен, варила ему каждый день крепкие, наваристые супы и приносила в серебристо-голубом термосе. Она кормила его с чайной ложки говяжьим или куриным бульоном, мясо доставалось Обломову, а когда обессиленный Нуреев засыпал, Пирожкова закутывалась в большой чёрный бархатный шарф с длинными кистями и в тёмно-красное шерстяное пальто и гуляла вместе с Обломовым вдоль засаженной каштанами аллеи, держа его на поводке, потому что он вновь стремился к дому хозяина, на свой мягкий коврик...
Итак, умирающий Нуреев умолял Пирожкову позаботиться о собаке, а в своём завещании написал, что старинный сервант с ценными бокалами в стиле Бидермайер, а также два узбекских, очень дорогих ковра, собрание редких пластинок и большая сумма денег должны быть переданы в собственность Пирожковой, с ответным обязательством с любовью ухаживать за Обломовым до его последнего вздоха.
Пирожкова приняла наследство с благодарностью. Она добилась, чтобы Обломову разрешено было присутствовать на траурной церемонии, и он лежал смирно, иногда тяжело вздыхая, у её ног и никому не мешал. Напротив, многие со всего мира приехавшие танцоры, режиссёры, дирижёры, артисты, хореографы и журналисты, почитатели, поклонники и друзья Нуреева гладили Обломова по большой голове и говорили тихо: "Ах ты, бедный пёс!" или "Ну, теперь ты совсем один".
Но Обломов был отнюдь не бедной собакой и был совсем не одинок, ведь у него была Пирожкова, в квартиру которой возле Булонского леса он переселился. Его отороченные красным бархатом одеяла, чёрная таиландская плетёная кроватка, мягкий ошейник из телячьей кожи, его миски из лучшего севрского фарфора с ярким цветочным орнаментом Фальконе - всё это было взято с собой и в его глубокой печали напоминало ему о родном доме. Ольга Пирожкова любила Обломова так же, как любила Нуреева. Она заботливо ухаживала за ним, разрешала ему спать рядом со своей кроватью, а когда проигрывала замечательные старые пластинки с дивертисментами Рамо, Глюка или Гуно, под которые Рудольф Нуреев так часто танцевал, то у обоих появлялись слёзы на глазах.
Иногда Ольга ходила в репетиционный зал оперы заниматься с ученицами, и тогда Обломов вновь лежал у фортепьяно возле месье Валентина, смотрел и слушал, чувствовал, как дрожит пол, и иногда невыразимая тоска проникала в его грудь и вырывалась из него коротким, пронзительным воем. Тогда месье Валентин останавливался, убирал свои длинные белые руки с клавишей, склонялся, чесал Обломова за ушами и говорил: “Аh, mon pauvre petit chien, il n’est pas disparu, il est toujours entre nous”, - Ах, ты бедняга, он ведь не исчез совсем, он всегда здесь, с нами, - и Обломов чувствовал, что, наверно, это в самом деле так.
Пирожкова жила уединённо. Ей было за 60, её лучшие годы были давно позади, она и прежде не жила никогда так бурно, не устраивала роскошных празднеств, не давала банкетов, не угощала щедро друзей, как было принято у Рудольфа Нуреева. Её жизнь была скромной, подчинена дисциплине, словно простой ритуал, и Обломов с течением лет тоже чувствовал себя здесь, если быть откровенным, лучше, чем тогда, во время шумных, диких пиршеств в квартире Нуреева, когда молодые красивые мужчины наливали ему в миску шампанское и кормили его бутербродами с икрой. Ему хотелось покоя, и он обрёл его у Пирожковой, которая в постель ложилась вовремя. Тогда ночи стали казаться ему порой слишком длинными, и он пробирался в половине третьего через слегка приоткрытую дверь на небольшой балкон и смотрел сквозь решётку веранды вниз на тихую улицу возле Булонского леса.
Однажды ночью Обломов, к собственному удивлению, поймал себя на том, что он неожиданно изящно скрестил передние лапы и отважился на невысокий прыжок... Он сильно сопел. Медленно поднял он заднюю часть тела и встал на носки задних лап - ему удалось почти идеальный геleve, и он добавил ещё одно па, совсем маленький, едва заметный frаррe, лёгкий удар пятками, работающей ногой по опорной. Тогда он замер в удивлении и прислушался к себе. Что это было? Неужели он сможет танцевать, даже если захочет, в его возрасте и при его весе? Была ли причиной тому тоска по хозяину, воспоминания, или же у него были свои эстетические потребности? Он не знал этого. Ясно было одно - его тянет попробовать то, что он так часто видел наяву и во сне. Jete! Рlie!
Обломов проделал то, что он тысячу раз наблюдал, как делают танцоры - короткую серию demi plies, чтобы расслабить мышцы и держать равновесие, и потом рискнул встать в первую позицию: ступни повернуты наружу, пятки вместе так, что образовалась прямая линия. Обломову удалась она прекрасно. Вторая позиция - обе ступни по прямой линии с расстоянием в один шаг между пятками - получилась без всякого труда. Его сердце билось, он был очень взволнован и жалел, что раньше не испробовал какие-либо танцевальные па. Но он уже слегка запыхался и решил не перенапрягаться и другие позиции попробовать следующей ночью. Обломов постоял, глубоко вдыхая ароматный ночной воздух, и отправился опять на свою подстилку, свалился на неё и погрузился в сон, в котором чешские девушки исполняли эротические танцы под музыку Дворжака.
На следующий день Ольга Пирожкова была удивлена тем, что пёс казался усталым и в то же время нервным. Он тяжело пыхтел, поднимаясь по лестнице, не хотел гулять, но беспокойно сновал взад и вперёд по квартире, и ей казалось, что он ставил лапы иначе - не так широко их расставляя, как обычно, а изящнее, будто это грузное животное пыталось ступать легче, и Ольга была очень обеспокоена и вместе с тем растрогана. Она решила не спускать с Обломова глаз. В ту ночь он вновь поднялся со своей подстилки и пошёл на балкон. Пирожкова, которая обыкновенно спала чутко, была к тому же слегка озабочена, потому что пригласила в Париж группу танцоров из южной Индии и не была уверена, окупится ли вся эта затея и захотят ли на самом деле в Париже смотреть религиозные танцевальные представления брахманов. Она проснулась и увидела, что Обломов прокрался на балкон. Как же она была удивлена, когда пёс неожиданно прижал голову к решётке для поддержания равновесия, поставил обе передние лапы в третью позицию - ступни параллельно, носки смотрят в противоположные стороны, пятки прижаты друг к другу. Конечно, это могло быть случайностью - причудливая поза, принятая невзначай, но четвёртая позиция совпадала тоже, а затем сложная пятая, из которой собака вдруг с совершенно неожиданной лёгкостью прыгнула ввысь и попыталась сделать аssemble simple. Потом Обломов остановился, и Ольга Пирожкова, затаив дыхание, слышала его тяжёлое сопение. Он долго смотрел вниз на улицу, потом попытался встать на задние лапы, держа передние en haut над головой грациозно, как только мог, но выдержал недолго и быстро встал снова на все четыре лапы.
Для Пирожковой не оставалось никаких сомнений: собака Нуреева тайно разучивает танцевальные па, она едва могла в это поверить. Как же ей себя вести? Похвалить животное, показать, что она знает его тайну, или же тихо наслаждаться зрелищем и не подавать виду, что она о чём-то догадывается? Ольга выбрала пока последнее, но долго не могла заснуть от волнения. Она не могла сдержаться и будто невзначай протянула с постели руку и погладила Обломова по голове нежно, поощрительно, когда тяжело дышащий пёс давно уже лежал на своём одеяле перед её постелью и видел во сне, как одетые в красивые национальные костюмы мужчины стремительно танцевали украинский гопак в 2/4 такта.
Пирожкова всё чаще наблюдала, как Обломов пытается проделать изящные танцевальные движения. Он делал успехи. Она охотно иногда вмешалась бы и немного помогла ему, исправила, научила бы и поддержала, но остерегалась делать это, опасаясь, что пёс испугается и не будет вообще танцевать, если будет чувствовать, что он раскрыт и за ним наблюдают.
Ей, конечно же, не терпелось поделиться, рассказать о своём неслыханном открытии: Собака Нуреева танцует! Какая сенсация!
Она подумывала даже продать фотографии танцующего Обломова во все большие газеты, да и рассказ для первых страниц журналов по балету был бы весьма ценен. И она могла запросить высокую плату - слишком большим счёт Пирожковой не был, и деньги Нуреева тоже постепенно таяли. Все свои доходы она обязательно делила с Обломовым, купила ему новое кашемировое одеяло, варила для него хорошее мясо, давала на гарнир рис басмати, а не обычный американский.
И всё-таки Ольга не стала говорить об этом ни с кем.
Однако она пригласила на ужин журналистку, с которой была дружна, и попросила её взять с собой фотоаппарат - возможно будет сюрприз. Журналистка пришла, они ели и пили, слушали Мийо „L’homme et son desir“ и провели вдвоём чудесный вечер. Над Булонским лесом светила луна, а на балконе лежал Обломов, прижав морду к решётке, и смотрел на оживлённую по-вечернему улицу или же дремал.
"А что же с сюрпризом?" - спросила Мадлен Корбо перед уходом. Ольга Пирожкова подняла, извиняясь, свои красивые руки, улыбнулась и сказала: "К сожалению, он не получился. Может быть, в другой раз, но заранее я ничего не могу тебе сказать". Женщины поцеловались на прощанье, и пока Ольга Пирожкова в своей маленькой кухне мыла и убирала рюмки, тарелки и пустую бутылку, она всё время поглядывала на Обломова, который лежал на балконе и дремал. Был тёплый летний вечер. Ольга вывела собаку ещё раз на улицу, потом они оба легли спать.
В эту ночь ничего не произошло, а на следующую возле подушки Ольги Пирожковой лежал маленький фотоаппарат. Если Обломов будет вновь танцевать, она попытается его сфотографировать. И действительно, около четырёх часов, когда начало светать и защебетали ранние птицы, крупный уродливый пёс стоял у балконной решётки и разучивал небольшую аrаbеsquе с вытянутой далеко назад левой лапой. Ольга Пирожкова взяла осторожно фотоаппарат и поднесла его к лицу. В этот момент Обломов повернулся и посмотрел на неё с таким печальным выражением лица, что она почувствовала, будто предала его, как Орфей свою Эвридику, когда он освободил её из подземного мира, а потом потерял навсегда из-за своего любопытства. Пёс стоял и смотрел на неё, она опустила фотоаппарат, прошептала “Рагdon, mon, cher!”, и Обломов, тяжело ступая, прошёл в комнату и лёг далеко от её кровати, на маленький узбекский коврик под секретером. В эту ночь оба спали плохо. Пирожковой снился полный провал индийской танцевальной группы, которая на самом деле две недели спустя имела большой успех и принесла Пирожковой кое-какие деньги, а Обломов видел во сне мужчин с кинжалами, которые в диком 6/8 темпе танцевали дагестанскую лезгинку.
В следующие дни стареющая балерина и собака всемирно известного умершего танцора старательно обходили друг друга.. Она не знала, надо ли ей заговаривать о ночном происшествии, он не знал, действительно ли она его подстерегла и наблюдала за ним. Несколько дней он не танцевал совсем или же только когда был твёрдо уверен, что Ольга Пирожкова глубоко спит, он слышал это по её дыханию. Тогда он разучивал трудные прыжки и прелестные маленькие пируэты, но приземлялся всегда неловко на все четыре лапы, а не на две или даже на одну.
17 марта 1998 года Рудольфу Хаметовичу Нурееву исполнилось бы 60 лет. Обломов уже пять лет жил у Ольги Пирожковой и чувствовал себя порой старым и усталым. Но иногда он всё ещё разучивал танцевальные па, и у него было ощущение, что именно поэтому его суставы оставались крепкими, а сердце молодым. В тот весенний день, а было уже тепло и цвели форзиции, Пирожкова и Обломов незаметно пробирались на русское кладбище Сен-Женевьев де Буа к могиле Нуреева, куда собакам вход был, конечно, запрещён. Она принесла большой букет белых роз и положила его на могилу. Долго стояла она молча, со сложенными руками, а Обломов лежал рядом, опустив тяжёлую голову на лапы. Он смотрел на могилу и был в задумчивости.
Тогда Пирожкова наклонилась к нему, вокруг не было видно ни души. Она погладила его ласково и прошептала: "Обломов, мой дорогой - один раз. Только для него."
Нос Обломова задрожал, его бока заколыхались. Он понял, что она ждала от него. Он должен раскрыть свою тайну, поделиться с ней, один раз станцевать для Нуреева, своего бывшего хозяина, который лежал здесь и которого они оба любили. Пёс медленно поднялся, отряхнулся, застыл неподвижно, потом поднял голову и посмотрел на Ольгу Пирожкову, которая ему ласково улыбалась.
Она не предаст его, он знал это.
Тогда Обломов - тяжёлый двенадцатилетний пёс знаменитого танцора Рудольфа Нуреева, отошёл немного назад, взял небольшой разбег и сделал прекрасный саbriole с сомкнутыми задними лапами и вытянутыми вверх передними, полёт над могилой с безупречным приземлением на дрожащую опорную ногу. Он приземлился посреди белых роз.
Пирожкова смотрела на него и в глазах её были слёзы, она прошептала: "Une саbriole, merveilleuse, как горд был бы он за тебя, mon chег."
Потом они шли домой, окрылённые, счастливые, тесно связанные друг с другом, и на ступеньках перед дверью в их квартиру Обломов выполнил совершенно неожиданный soubresaut, сложный вертикальный прыжок из пятой позиции с безукоризненным приземлением. После этого до конца своей собачьей жизни он никогда не танцевал, и Пирожкова ни разу не проронила ни слова об их тайне.
Эльке Хайденрайх

Перевела с немецкого Антонина Игошина.

* Рассказ “Nurejews Hund” опубликован в книге Elke Heidenreich, Bernd Schroeder “Rudernde Hunde”, Carl Hanser ferlag, Munchen Wien, 2002.
 
отец ФёдорДата: Четверг, 15.08.2013, 09:16 | Сообщение # 219
Группа: Гости





люблю такие рассказы для спокойствия души и этот понравился...
 
ПинечкаДата: Вторник, 27.08.2013, 14:03 | Сообщение # 220
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1455
Статус: Offline
воспоминания режиссёра Георгия Данелии о съёмках фильма "Тридцать три" ( в продолжение темы о жизни режиссёра, рассказанной сегодня на страничке "линия жизни" раздела "...и наша молодость, ушедшая давно":

Леонов
Сценарий мы написали на Юрия Никулина. Но, когда запустились, выяснилось, что Никулин сниматься у нас не сможет: Госконцерт решил вместо ансамбля “Березка” этим летом на гастроли в Австралию послать цирк.
Мы растерялись — фильм запущен, а у нас нет актера на главную роль. Кого брать? Конецкий предложил Леонова. Я засомневался — а не слишком комедийный персонаж получится? (Я видел Леонова только в “Полосатом рейсе” — фильме, к которому сценарий писал Конецкий.) А Лика Ароновна сказала, что не получится. И посоветовала посмотреть на Леонова в роли Лариосика в “Днях Турбиных”.
— А пока поговорите с ним, чтобы его не перехватили. Он сейчас в столовой сидит.
Я спустился в столовую. Леонов сидел и ел суп. Я подсел, представился, положил на стол сценарий и сказал, что предлагаю ему попробоваться на главную роль.
— Я буду сниматься, только если мне будут платить по первой категории, — сказал Леонов.
Тогда актерам за съемки платили по категориям: третья, вторая, первая и высшая. Леонову платили по второй.
— Это от меня не зависит, — сказал я. — Первую категорию утверждает Госкино. А если они откажут?
— Значит, в этом фильме я сниматься не буду.
Ему главную роль предлагают в классном сценарии, а он торгуется как на рынке! Я решил, что без этого жмота Леонова мы обойдемся, и попросил Лику позвонить Папанову. Папанова в Москве не было. И вечером я пошел в театр смотреть на Леонова. Посмотрел и понял — никого, кроме него, я на роль Травкина не возьму. Черт с ним, пусть торгуется. Побегаю, поунижаюсь, выбью я ему первую категорию. А не выбью — из своих постановочных доплачу. Позвонил Леонову домой и начал с того, что стал расхваливать спектакль. Леонов меня перебил: он прочитал сценарий и сниматься у меня согласен. Я честно предупредил, что не уверен, что смогу пробить первую категорию.
— Ну, снимусь по второй, — сказал Леонов. — Но по первой все-таки лучше.
С тех пор Леонов снимался у меня во всех фильмах. Он играл и симпатичных людей, и несимпатичных, и откровенных мерзавцев. Но, кого бы он ни играл, и что бы ни вытворяли его герои, зрители все им прощали и любили их. Было в Леонове что-то такое — магнетизм, биотоки, флюиды, не знаю, как это назвать, — что безотказно вызывало у людей положительные эмоции.
Когда мы снимали в Тбилиси “Не горюй!”, в перерыве между съемками я решил навестить своего родственника Рамина Рамишвили (тот лежал с инфарктом, а мы снимали недалеко от больницы). Позвал с собой Женю: Рамин будет счастлив.
Врач завел нас в палату. Рамин, когда увидел Леонова, расцвел. Даже порозовел. И соседи Рамина по палате расцвели. Смотрят на Женю и улыбаются.
Посидели в палате минут пять, стали прощаться. Тут врач попросил:
— Товарищ Леонов, пожалуйста, давайте зайдем в реанимацию. На минутку. Там очень тяжелые больные, пусть и они на вас посмотрят.
Зашли в реанимацию. Та же реакция. И тогда врач взмолился:
— Товарищ Леонов, давайте обойдем всех! Ведь сердце — это очень серьезно, а вы лучше любой терапии на них действуете!
Когда мы обошли все палаты и стали прощаться, врач сказал:
— А в женское отделение?
Делать нечего, обошли и женское отделение... Женя везде улыбался, шутил, — врач был прав, на больных Леонов действовал лучше любого лекарства. (Даже на тех, кто никогда не видел его в кино. Не зря с него лепили олимпийского мишку.)
Леонов был, пожалуй, самым популярным из всех актеров, с кем мне довелось работать. Когда снимали “Совсем пропащий”, мы все жили на корабле. Сидели мы с Юсовым в каюте, обговаривали сцену и вдруг слышим истошный вопль в мегафон:
— Леонов, уйди с палубы, твою мать! Спрячься! У меня сейчас корабль на
хрен!.. — орал капитан проходящего мимо нас пассажирского трехпалубника “Тарас Шевченко”.
Леонов курил на палубе. Кто-то из пассажиров заметил его, заорал: “Ребята, там Евгений Леонов стоит!” И тут же все — и пассажиры, и матросы, и обслуга — высыпали на борт посмотреть на него. И корабль действительно дал критический крен.
Женина популярность была для меня — просто клад. Мы, его друзья, использовали ее в хвост и в гриву. Права гаишник отобрал — посылаем вызволять их Леонова, сухую колбасу достать — к директору магазина идет Леонов, разрешение на съемки на правительственной трассе — опять Леонова отправляем договариваться.
Монтажница Галя Серебрякова жила в маленькой комнатушке в пятикомнатной коммуналке. Дом должны были сносить, и Галю собирались запихнуть в еще более густонаселенную коммуналку. Обратились к Леонову:
— Женя, надо помочь.
Леонов пошел просить за Галю к заместителю председателя исполкома. Вечером звонит:
— Чего мы хотим? Комнату в трехкомнатной?
— Хотя бы в четырехкомнатной.
— А однокомнатную квартиру мы не хотим?
Когда Гале сообщили, что теперь она будет жить в однокомнатной квартире недалеко от студии, она сначала не поверила, а потом заплакала. От счастья.
Секс-символ Розочка
“Тридцать три” — сатирическая комедия. И поначалу ассистенты на все другие роли искали тоже комедийных актеров. Но я попросил забыть, что снимаем коме-
дию, — “нам нужны не комедийные персонажи, а нормальные люди”.
 И пригласил на роль придурковатого водолаза Виктора Авдюшко (до этого он играл только положительных социальных героев), на роль карьеристки-начальницы — Нонну Мордюкову ( до этого лирическую героиню), на роль тронутого психиатра — Ирину Скобцеву (красавицу № 1), на роль жены Травкина — Любу Соколову... И так далее.
 Я убежден — талантливый актер может сыграть все.
А на соблазнительницу Розочку я пригласил Инну Чурикову. Инна снялась у меня в маленьком эпизоде в фильме “Я шагаю по Москве”, и я сразу понял: эта
девушка — актриса с большим будущим.
Чурикова зашла ко мне в кабинет, когда там сидели мои соавторы, Ежов и Конецкий.
— Сценарий прочитала? — спросил я.
— Да!
— Сниматься согласна?
— Ой, конечно!
— Ну иди в группу, я освобожусь, потом поговорим.
Чурикова вышла.
— А кого она будет играть? — спросил Конецкий.
— Розочку.
— Опупел? Розочка — это Бриджит Бардо, Мерилин Монро!
Я вышел, пошел в комнату группы, где меня ждала Инна, и попросил ее зайти ко мне в кабинет снова минут через двадцать:
— Но ты уже не ты. Ты — секс-символ, Мерилин Монро или что-то в этом духе. Сниматься не очень хочешь, нас слегка презираешь, но — снизошла.
Через десять минут ко мне в кабинет зашла женщина-вамп. (Инна немного изменила прическу, ярко накрасила губы и накинула на плечи шелковый шарфик.) Она высокомерно кивнула соавторам, небрежно бросила сценарий мне на стол и сказала низким чарующим голосом:
— Прочитала. Я подумаю.
Кинула уничтожающий взгляд на соавторов и сексуальной походкой удалилась.
— А эта как? — спросил я.
— Эта уже может быть, — сказал Ежов.
— Она похожа на ту, — сказал Конецкий, — но больш-а-ая разница!
Памятник
“Тридцать три” мы снимали в Ростове Ярославском. Погода стояла хорошая, снимали быстро и споро. Когда все ладится, то и вспоминать вроде бы потом нечего. Запомнился, пожалуй что, только эпизод “памятник”. Его снимали последним.
По сюжету фильма Травкина как выдающегося человека отправляют на Марс завязать контакт в марсианами, а в родном городке, на площади, ему ставят памятник. Мы сделали из папье-маше бюст Леонова, смотрящего в небо, на постаменте написали “Травкин Иван Сергеевич, образцовый семьянин” и поставили памятник на привокзальной площади. Рядом построили временную трибуну, положили красную ковровую дорожку, вокруг памятника поставили пионеров в красных галстуках, на трибуну поднялись Мордюкова, Авдюшко, Соколова, Парфенов, Ялович, Чурикова и другие актеры, — и мы стали ждать поезда. Когда подошел поезд и на площадь вышли пассажиры, мы включили камеру, а Мордюкова стала толкать речь о том, каким образцовым семьянином и выдающимся рыболовом-спортсменом был Иван Сергеевич. Пассажиры подошли к трибуне, остановились и стали слушать, — это нам и надо было. Собрать массовку в Ростове Ярославском трудно, — не Москва, бездельников очень мало.
Когда приехали в Москву и отсмотрели материал, два кадра оказались негодными — брак пленки. Вернулись в Ростов Ярославский, чтобы переснять. Сошли с электрички, выходим на площадь — ба!..
 Стоит наш памятник, а вокруг уже разбит газон, и пожилой рабочий красит ограду.
— Кому памятник, дед? — спросил я.
— Травкину Ивану Сергеевичу.
— А кто это? За что ему такая честь?
— А за то, что не блядун.
Местное начальство решило: раз москвичи поставили памятник, торжественно открыли его и речь говорить приехала сама Нонна Мордюкова, значит, — так надо. И выделили из бюджета средства на его благоустройство.
Так Леонов-Травкин и стоял на привокзальной площади, пока папье-маше не развалилось под дождем.

Леонов
Сценарий мы написали на Юрия Никулина. Но, когда запустились, выяснилось, что Никулин сниматься у нас не сможет: Госконцерт решил вместо ансамбля “Березка” этим летом на гастроли в Австралию послать цирк.
Мы растерялись — фильм запущен, а у нас нет актера на главную роль. Кого брать? Конецкий предложил Леонова. Я засомневался — а не слишком комедийный персонаж получится? (Я видел Леонова только в “Полосатом рейсе” — фильме, к которому сценарий писал Конецкий.) А Лика Ароновна сказала, что не получится. И посоветовала посмотреть на Леонова в роли Лариосика в “Днях Турбиных”.
— А пока поговорите с ним, чтобы его не перехватили. Он сейчас в столовой сидит.
Я спустился в столовую. Леонов сидел и ел суп. Я подсел, представился, положил на стол сценарий и сказал, что предлагаю ему попробоваться на главную роль.
— Я буду сниматься, только если мне будут платить по первой категории, — сказал Леонов.
Тогда актерам за съемки платили по категориям: третья, вторая, первая и высшая. Леонову платили по второй.
— Это от меня не зависит, — сказал я. — Первую категорию утверждает Госкино. А если они откажут?
— Значит, в этом фильме я сниматься не буду.
Ему главную роль предлагают в классном сценарии, а он торгуется как на рынке! Я решил, что без этого жмота Леонова мы обойдемся, и попросил Лику позвонить Папанову. Папанова в Москве не было. И вечером я пошел в театр смотреть на Леонова. Посмотрел и понял — никого, кроме него, я на роль Травкина не возьму. Черт с ним, пусть торгуется. Побегаю, поунижаюсь, выбью я ему первую категорию. А не выбью — из своих постановочных доплачу. Позвонил Леонову домой и начал с того, что стал расхваливать спектакль. Леонов меня перебил: он прочитал сценарий и сниматься у меня согласен. Я честно предупредил, что не уверен, что смогу пробить первую категорию.
— Ну, снимусь по второй, — сказал Леонов. — Но по первой все-таки лучше.
С тех пор Леонов снимался у меня во всех фильмах. Он играл и симпатичных людей, и несимпатичных, и откровенных мерзавцев. Но, кого бы он ни играл, и что бы ни вытворяли его герои, зрители все им прощали и любили их. Было в Леонове что-то такое — магнетизм, биотоки, флюиды, не знаю, как это назвать, — что безотказно вызывало у людей положительные эмоции.
Когда мы снимали в Тбилиси “Не горюй!”, в перерыве между съемками я решил навестить своего родственника Рамина Рамишвили (тот лежал с инфарктом, а мы снимали недалеко от больницы). Позвал с собой Женю: Рамин будет счастлив.
Врач завел нас в палату. Рамин, когда увидел Леонова, расцвел. Даже порозовел. И соседи Рамина по палате расцвели. Смотрят на Женю и улыбаются.
Посидели в палате минут пять, стали прощаться. Тут врач попросил:
— Товарищ Леонов, пожалуйста, давайте зайдем в реанимацию. На минутку. Там очень тяжелые больные, пусть и они на вас посмотрят.
Зашли в реанимацию. Та же реакция. И тогда врач взмолился:
— Товарищ Леонов, давайте обойдем всех! Ведь сердце — это очень серьезно, а вы лучше любой терапии на них действуете!
Когда мы обошли все палаты и стали прощаться, врач сказал:
— А в женское отделение?
Делать нечего, обошли и женское отделение... Женя везде улыбался, шутил, — врач был прав, на больных Леонов действовал лучше любого лекарства. (Даже на тех, кто никогда не видел его в кино. Не зря с него лепили олимпийского мишку.)
Леонов был, пожалуй, самым популярным из всех актеров, с кем мне довелось работать. Когда снимали “Совсем пропащий”, мы все жили на корабле. Сидели мы с Юсовым в каюте, обговаривали сцену и вдруг слышим истошный вопль в мегафон:
— Леонов, уйди с палубы, твою мать! Спрячься! У меня сейчас корабль на
хрен!.. — орал капитан проходящего мимо нас пассажирского трехпалубника “Тарас Шевченко”.
Леонов курил на палубе. Кто-то из пассажиров заметил его, заорал: “Ребята, там Евгений Леонов стоит!” И тут же все — и пассажиры, и матросы, и обслуга — высыпали на борт посмотреть на него. И корабль действительно дал критический крен.
Женина популярность была для меня — просто клад. Мы, его друзья, использовали ее в хвост и в гриву. Права гаишник отобрал — посылаем вызволять их Леонова, сухую колбасу достать — к директору магазина идет Леонов, разрешение на съемки на правительственной трассе — опять Леонова отправляем договариваться.
Монтажница Галя Серебрякова жила в маленькой комнатушке в пятикомнатной коммуналке. Дом должны были сносить, и Галю собирались запихнуть в еще более густонаселенную коммуналку. Обратились к Леонову:
— Женя, надо помочь.
Леонов пошел просить за Галю к заместителю председателя исполкома. Вечером звонит:
— Чего мы хотим? Комнату в трехкомнатной?
— Хотя бы в четырехкомнатной.
— А однокомнатную квартиру мы не хотим?
Когда Гале сообщили, что теперь она будет жить в однокомнатной квартире недалеко от студии, она сначала не поверила, а потом заплакала. От счастья.
Секс-символ Розочка
“Тридцать три” — сатирическая комедия. И поначалу ассистенты на все другие роли искали тоже комедийных актеров. Но я попросил забыть, что снимаем коме-
дию, — “нам нужны не комедийные персонажи, а нормальные люди”.
 И пригласил на роль придурковатого водолаза Виктора Авдюшко (до этого он играл только положительных социальных героев), на роль карьеристки-начальницы — Нонну Мордюкову ( до этого лирическую героиню), на роль тронутого психиатра — Ирину Скобцеву (красавицу № 1), на роль жены Травкина — Любу Соколову... И так далее.
 Я убежден — талантливый актер может сыграть все.
А на соблазнительницу Розочку я пригласил Инну Чурикову. Инна снялась у меня в маленьком эпизоде в фильме “Я шагаю по Москве”, и я сразу понял: эта
девушка — актриса с большим будущим.
Чурикова зашла ко мне в кабинет, когда там сидели мои соавторы, Ежов и Конецкий.
— Сценарий прочитала? — спросил я.
— Да!
— Сниматься согласна?
— Ой, конечно!
— Ну иди в группу, я освобожусь, потом поговорим.
Чурикова вышла.
— А кого она будет играть? — спросил Конецкий.
— Розочку.
— Опупел? Розочка — это Бриджит Бардо, Мерилин Монро!
Я вышел, пошел в комнату группы, где меня ждала Инна, и попросил ее зайти ко мне в кабинет снова минут через двадцать:
— Но ты уже не ты. Ты — секс-символ, Мерилин Монро или что-то в этом духе. Сниматься не очень хочешь, нас слегка презираешь, но — снизошла.
Через десять минут ко мне в кабинет зашла женщина-вамп. (Инна немного изменила прическу, ярко накрасила губы и накинула на плечи шелковый шарфик.) Она высокомерно кивнула соавторам, небрежно бросила сценарий мне на стол и сказала низким чарующим голосом:
— Прочитала. Я подумаю.
Кинула уничтожающий взгляд на соавторов и сексуальной походкой удалилась.
— А эта как? — спросил я.
— Эта уже может быть, — сказал Ежов.
— Она похожа на ту, — сказал Конецкий, — но больш-а-ая разница!
Памятник
“Тридцать три” мы снимали в Ростове Ярославском. Погода стояла хорошая, снимали быстро и споро. Когда все ладится, то и вспоминать вроде бы потом нечего. Запомнился, пожалуй что, только эпизод “памятник”. Его снимали последним.
По сюжету фильма Травкина как выдающегося человека отправляют на Марс завязать контакт в марсианами, а в родном городке, на площади, ему ставят памятник. Мы сделали из папье-маше бюст Леонова, смотрящего в небо, на постаменте написали “Травкин Иван Сергеевич, образцовый семьянин” и поставили памятник на привокзальной площади. Рядом построили временную трибуну, положили красную ковровую дорожку, вокруг памятника поставили пионеров в красных галстуках, на трибуну поднялись Мордюкова, Авдюшко, Соколова, Парфенов, Ялович, Чурикова и другие актеры, — и мы стали ждать поезда. Когда подошел поезд и на площадь вышли пассажиры, мы включили камеру, а Мордюкова стала толкать речь о том, каким образцовым семьянином и выдающимся рыболовом-спортсменом был Иван Сергеевич. Пассажиры подошли к трибуне, остановились и стали слушать, — это нам и надо было. Собрать массовку в Ростове Ярославском трудно, — не Москва, бездельников очень мало.
Когда приехали в Москву и отсмотрели материал, два кадра оказались негодными — брак пленки. Вернулись в Ростов Ярославский, чтобы переснять. Сошли с электрички, выходим на площадь — ба!..
 Стоит наш памятник, а вокруг уже разбит газон, и пожилой рабочий красит ограду.
— Кому памятник, дед? — спросил я.
— Травкину Ивану Сергеевичу.
— А кто это? За что ему такая честь?
— А за то, что не блядун.
Местное начальство решило: раз москвичи поставили памятник, торжественно открыли его и речь говорить приехала сама Нонна Мордюкова, значит, — так надо. И выделили из бюджета средства на его благоустройство.
Так Леонов-Травкин и стоял на привокзальной площади, пока папье-маше не развалилось под дождем.

Накаркали

Фильм, как и сценарий, к нашему великому удивлению, тоже приняли без замечаний. Только попросили написать, что это “ненаучная фантастика”.
— Пронесло, — сказал оператор Сергей Вронский.
Он с самого начала удивлялся тому, что сценарий приняли, что фильм запустили. И все время торопил меня снимать быстрее, пока не очухались и фильм не закрыли, — “потому что это критика советской власти”.
 Я говорил, что мы снимаем фильм об идиотизме, который существует в любом обществе, а на советский строй и не замахиваемся, а Вронский говорил, что любое упоминание об идиотизме — это и есть критика советской власти
. Но работал с полной отдачей: “Фильм на экраны, конечно, не выпустят, но хоть бы самим посмотреть”.
Картину приняли, и мы успели показать ее в Тбилиси в Доме кино и в Ленинграде в Доме кино. И в Москве — в Доме Кино, в Доме литераторов, в Доме композиторов, в Доме журналистов, в Доме художников, в Доме архитекторов... И на каждом обсуждении после просмотра выступали усатые старушки в очках, называли нас Гоголями и Щедриными и очень удивлялись, что фильм не положили на полку.
— Накаркают, девицы, — каждый раз вздыхал Вронский.
И накаркали.
Перед просмотром в Доме ученых мне позвонили из группы и сказали, что копию на студии не дают: “родимые очухались” и фильм закрыли.
И закрыли так крепко, что я не смог ее на “Мосфильме” показать даже Расулу Гамзатову, — директор не разрешил.
 Я пытался объяснить директору, что смотреть мы собираемся вдвоем, я картину уже видел, значит, по существу, смотреть будет только Гамзатов. А он — член Президиума Верховного Совета СССР, член ЦК партии, секретарь Союза писателей, народный поэт... Директор развел руками:
— Я очень уважаю Расула Гамзатовича, но — нельзя.
Я извинился перед Расулом и повез его в гостиницу “Москва”, где он остановился. Когда проезжали мимо сада “Эрмитаж”, Расул спросил:
— Как фильм называется? “Тридцать три”? Там афиша висит.
Развернулись, подъехали к “Эрмитажу”, — действительно, висит большая афиша: “Тридцать три. В главной роли Евгений Леонов. Режиссер Георгий Данелия”. Точно, моя картина! Неужели идет?
Пошли в кассу, спросили — действительно, идет “Тридцать три”. Но билетов нет. Пошли к директору, — директор извинился, билеты проданы на две недели вперед, но для нас он может поставить в зале два стула в проходе.
Я поинтересовался, каким образом в его кинотеатре оказался этот фильм? Директор рассказал, что взял копию на складе в Госкино.
 Для выполнения плана в конце года все директора кинотеатров приезжают в Госкино и выбирают на складе себе новую картину — киностудии были обязаны сдавать в Госкино семь копий. Директору досталась “Тридцать три”, и он очень доволен. Дипломатический корпус билеты бронирует, Академия наук, космонавты... А что фильм вроде бы запретили — он слышал, но официально ему никто об этом не сообщал.
И, очевидно, не только директор “Эрмитажа” забрал копию “Тридцать три”. Двадцать пять лет картина была запрещена, и все двадцать пять лет она время от времени появлялась на экранах — в клубах, в воинских частях и даже в кинотеатрах на окраинах Москвы...
 А я в семидесятых годах смотрел ее заезженную копию на военной базе на Кубе...
Так получилось, что через два дня после того, как мы с Расулом посмотрели в “Эрмитаже” “Тридцать три”, вызвал меня министр и велел вырезать эпизод “проезд “чайки” с мотоциклистами”: это издевательство над космонавтами. “Чайка” с эскортом мотоциклистов положена только президентам крупных стран. Советское правительство, в виде исключения, разрешило так встречать наших космонавтов. А у нас в машине сидит какой-то идиот.
Я сказал, что если бы эпизод с “Чайкой” вызывал хоть какие-то ассоциации с космонавтами, в этом месте зрители не аплодировали бы, космонавтов у нас любят.
— Ну, это ваша домкиношная публика аплодирует. Нормальный советский зритель в этом месте возмутится.
— Именно нормальные советские зрители в этом месте аплодируют.
— Нормальные зрители фильма не видели. И с этим эпизодом не увидят!
— Уже увидели. Фильм идет в “Эрмитаже”.
— Это исключено.
— Давайте так, — предложил я. — Если фильм в “Эрмитаже” не идет, я вырежу этот эпизод и все, что вы скажете. А если идет — вы выпустите его на экраны так, как есть.
— Договорились, — министр нажал кнопку на селекторе, — скажите, фильм “Тридцать три” идет в каком-нибудь кинотеатре?
— В “Эрмитаже”, Алексей Владимирович.
— Как?!! Кто разрешил?!! — Министр сразу как-то обмяк и загрустил.
— Ну что, выпускаем фильм как есть? — спросил я. — Под мою ответственность.
— Да вы-то здесь при чем! — и министр горько вздохнул...
 
Chu-ChaДата: Пятница, 30.08.2013, 12:26 | Сообщение # 221
Группа: Гости





Подвиг
 
Легенда оказалась лажей. К этому неутешительному выводу пришел постоянный автор глянцевого журнала Макс Петров после четырех часов, проведенных в обществе аборигенов деревни Косые Вешки, и трех бутылок водки, распитых в их обществе. Все свидетели давно откинули копыта. Оставшиеся источники врали наперебой. Единственного старожила, который мог бы хоть что-то вспомнить про подвиг лейтенанта Свисткова, развезло после первого стакана. Местные помоложе несли такую ахинею, по сравнению с которой фильмы про Рембо показались бы образцом реализма.
Будто бы в ноябре 41-го младший лейтенант Свистков в полном одиночестве два дня держал в здешнем лесу линию обороны, прикрывая отход своей части. Немцы бросали на него роту за ротой. Линия фронта дугой изогнулась вокруг непокорного лейтенанта. Главнокомандующий перегруппировывал войска. Гитлер волновался в Берлине. А герой без сна и отдыха продолжал строчить из пулемета. Из рассказов выходило, что патронов у него было припасено на год вперед. Дальше версии расходились: по одной, лейтенант, когда патроны все-таки кончились, обвязался гранатами и попер на немецкий танк, высланный против него одуревшими от ужаса фашистами. На резонный вопрос, как танк продрался сквозь лес, местные мычали туманно. По другой версии, лейтенанта захватили в плен, долго пытали и показательно повесили. Перед смертью он сказал: “Горите вы все огнем”, и действительно, не прошло и года, как немцев вышибли из Косых Вешек, запалив деревеньку с помощью артиллерии. При этом, натурально, умалчивалось о том, что немцы аккуратно отступили заранее, а погорели при обстреле исключительно местные жители, до конца войны бедовавшие в землянках.
Ясно было, короче, что никаких подвигов лейтенант Свистков не совершал, и местная легенда просто бредовое порождение фантазии аборигенов. Воспевать было категорически нечего. Мог бы выйти из этой белиберды дивный стебный материал. Не хуже даже, чем Шурочкина статья про немецкого шпиона Гастелло. Макс и заголовок уже сваял: “Старожилы не припомнят”.
Но увы, стеб уже не катил. Задолго до 9 Мая под Свисткова было забронировано в Максовом журнале два разворота, и их предполагалось заполнять отнюдь не шуточками. 250 строк 14-м кеглем надо было написать про подвиг младшего лейтенанта так, чтобы, прочитав материал, прослезились брокеры и дилеры, маклеры и риэлторы, а также прочая целевая аудитория. На пути в Косые Вешки Макс, с трудом форсируя лужи на своем двухместном, с низким клирингом БМВ, развлекался, высчитывая причитающийся ему гонорар из расчета полтора доллара за строчку. Потом вычитал налоги. Все равно оставалось нормально. Если только фотограф не подгадит, развернувшись со своими фотками на полосу. И Макс с неприязнью косился на молчаливого фотографа Лешу, который непрерывно копошился на пассажирском сиденье: то вынимал объективы, то проверял пленку, то поправлял ремни своей амуниции, то припадал к фляжке с коньяком.
Самое глупое — писать про Свисткова Макс напросился сам. Это был центральный материал, к Дню Победы, и за эти четыре полосы в редакции шла долгая грызня. Лезла со своими опросами Танечка, собиравшаяся терзать всех своих знакомых вопросом “Стоит ли называть эту войну великой и отечественной?”. Хотел еще Сергей Иванович дать трогательное интервью со своей соседкой, одинокой бабушкой, у которой, по слухам, он выцыганивал квартиру. Но Макс, после репортажа из подпольного борделя, слыл золотым пером и свою тему не упустил. Тем более что заявка его действительно была уникальной. Про лейтенанта Свисткова, кроме него, не знал никто.
Лет десять назад на семейном застолье дядя-охотник рассказал, как стрелял позавчера тетеревов рядом с деревней Косые Вешки и наткнулся в лесу на памятник Свисткову. Это был простой, едва отполированный кусок гранита. Счистив мох, дядя прочитал, что на этом самом месте сорок лет назад, прикрывая отступление своей части, погиб младший лейтенант Александр Свистков. После войны ему дали Героя. Дядя вспомнил, что его отец, Максов дед, воевал как раз в этих местах, и постарался запомнить этот лесок и жалкую полянку недалеко от просеки. Повспоминали, где точно служил дед, посетовали, что бабушка так и не удосужилась дописать мемуары, запечатлев только свой незабываемый побег из Бреста в одной туфле, выпили за Свисткова. Тем дело и кончилось.
Макс не вспоминал об этом случае ни разу, да и дяди больше никогда не видел. По нелепому стечению обстоятельств тот умер на другое утро после застолья. Уточнять детали пришлось самому.
В Косых Вешках Макс разыскал председателя давно не существовавшего колхоза — но тот кормил свиней и не был расположен к разговорам. Вместе с Лешей прошелся по главной улице, заглядывая в слепые окна брошенных домов. Нашел наконец избушку по адресу улица Красных пролетариев, 7, а в избушке обнаружил бабку и дедку. Бабка выставила холодной картошки и кислой капусты, дед достал стаканы. Сели, выпили. Дедка отрубился сразу. Макс попытался расспросить про Свисткова бабку, но та только хихикала, прикрывая рукой беззубый рот.
— Облажались мы с тобой, — это была первая фраза фотографа за весь день, и Макс слегка обалдел. Потом понял, что “мы” — значит “ты”, и обиделся.
Побродили еще, потрепались с неполовозрелыми подростками, тосковавшими у закрытого магазина. Те, выкатывая застекленевшие от клея глаза, поведали версию а-ля “Рембо”. Наконец, нашли школу — одноэтажный кирпичный домик, в котором не было ни одного школьника. Макс спросил директора. “Директор, — сказали, — отдыхает.” Вместо него пообщаться со столичным журналистом вышла завуч — толстая женщина в футболке с олимпийским Мишкой. Она свела Макса в красный уголок. Там над толстым фикусом никло ветхое красное знамя. А на пыльном стеллаже лежал неподъемный альбом с фотографиями, и на первой же странице он увидел ничем не примечательное лицо — вздернутый нос, светлые глаза, гладкая, безнадежно молодая кожа — и подпись “Герой Советского Союза младший лейтенант Свистков Александр Витальевич”.
— А какой-нибудь памятник ему есть? — спросил Макс.
— Памятник-то есть, — сказала завуч и замолчала.
— А где он?
— Да в лесу где-то. Никто не помнит.
— Как же так? — озаботился Макс. — Неужели вы к нему не ходите?
— Да кому ходить-то? — разговорилась завуч. — У нас учеников шесть человек осталось, да и те на следующий год в город переезжают. Пионеров нету, комсомола нету, развалили все, а потом спрашивают. Раньше, говорят, к памятнику целыми пионерскими отрядами ходили, с флагом, с барабаном. А теперь пионеры клей нюхают. Какой тут памятник, скажите вы мне?!
Макс ничего не сказал. Он был занят фотографиями. За портретом Свисткова шел коллективный снимок его роты, и Макс, щурясь, гримасничая, приоткрыв от напряжения рот, выискивал среди одинаково одетых, одинаково бритых наголо парней своего деда. Живым его он почти не помнил. Был какой-то большой человек в белой рубашке, который осторожно брал его на руки, поднимая на непривычную высоту. Зато по фотографиям знал прекрасно — худое, красивое, почти не менявшееся с годами лицо, прямой хохляцкий нос, темные внимательные глаза, глядевшие так, словно он что-то собирался спросить у фотографа, но не успел. Их семейный альбом с фотографиями был почти таким же, только поменьше и не такой пыльный — бабушка следила.
Нет, кажется, деда здесь нет. Макс перевернул страницу.
— Вот же, вот же он, памятник!
Камень был на месте. Если присмотреться, можно было прочитать и надпись на нем — точь-в-точь как говорил дядя. У памятника косо, официально лежали несвежие гвоздики. Никакого пионерского караула, ни одного человека в кадре. Просто кусок гранита, угрюмо расположившийся в безлюдном пространстве, под елями. Просто несколько слов, информирующих неизвестно кого, что полвека назад здесь гремели выстрелы и лилась на землю человеческая кровь. “Для тех, кого это интересует”.
Завуча это явно не интересовало. Она заглянула в альбом и отвернулась.
— Как дойти-то туда?
Но она уже демонстративно гремела ключами.
— Я не знаю. Я сама здесь не местная. Приехала к мужу три года назад, а он запил тут, вот и мучайся за всех. Закрываться пора. У меня куры.
Макс вышел на улицу, пошел знакомым маршрутом.
Председатель закончил со свиньями. Теперь он рылся во внутренностях мотоцикла. Макс подошел к нему, постоял, глядя, как черные испачканные маслом пальцы перебирают ржавые, испачканные маслом железки. Солнце закатывалось за кирпичный добротный дом председателя, с уважением косясь багровым глазом на крепкого хозяйственника.
— Ну как, нашел? — спросил председатель.
— Да надо еще в лес сходить, памятник сфотографировать.
Председатель медленно выпрямился. Красный луч погоном лег ему на плечо.
— Не ходи, — сказал он.
— Почему?
— Туда никто не ходит.
— У меня дядя там был.
— И что?
— Ничего, — Макс не стал упоминать о том, что неизвестно почему здоровяк дядя умер от сердечного приступа через пару дней после того, как побывал у памятника Свисткову.
— Ну как знаешь. Вон, в конце улицы тропинка есть. Она прямо в лес идет. Дойдешь до большой поляны, там повернешь на просеку, направо. А там уже недалеко.
Но еще задолго до поляны тропинка растворилась в пестрых листьях. Время от времени они натыкались на какие-то заросшие стежки. Одна из них примерно через час вывела их к большой поляне. Направо действительно тянулась просека. Они побрели по сырой чмокающей земле прямо на закат. Грязь под ногами помаленьку превращалась в настоящее болото. Ботинки засасывало. Они не сговариваясь забрали правее и пошли по опушке — там было посуше.
Тишина стояла мертвая. Ни звука не было, ни ветерка. Светлые холодные весенние сумерки укрывали лес. Голые ветки пронзительно чернели на фоне бирюзового неба. Остро, совсем как осенью, пахло прелым листом. К этому запаху вскоре примешался другой.
— Гарью пахнет, — сказал Леша.
— Листья жгут, наверное.
— Листья в городе жгут. Ты что думаешь, по лесу дворники ходят? Соревнование “лес, в котором я живу” устраивают?
Макс в первый раз слышал, чтобы Леша произнес три фразы подряд. Он понял, что фотограф нервничает, и испугался, сам не зная чего.
Гарью тянуло сильно, словно с пожарища. На мгновение он представил себе, что где-то неподалеку бушует лесной пожар, что огонь, подгоняемый ветром, летит прямо на них. Но в воздухе не было ни малейшего движения, не слышно было ни потрескивания, ни грохота падающих деревьев. Лес стоял как зачарованный. Казалось, что их с Лешей посадили под стекло — дивное прозрачное стекло небывало тонкой выделки, а сверху на их копошение смотрит чей-то холодный бесстрастный глаз.
— Ты направление помнишь?
— В общих чертах.
— А про дуб тебе говорили?
— Какой дуб?
— А во-он, слева по курсу.
От дуба мало что осталось, но легко было догадаться, что при жизни он был огромным — в шесть обхватов, не меньше. Сейчас его обгорелый ствол был расщеплен на высоте человеческого роста, словно какой-то великан проходил мимо и сломал его себе на зубочистку. Вокруг на маленькой полянке валялись ветки и листья. Ствол был черным, и — нет, это ему не привиделось — над ним действительно курился дымок.
— Это что же, молния саданула? — забормотал Макс. — Вроде, и грозы еще не было ни одной. Или была?.. Люблю грозу в конце апреля.
На этот раз Леша не сказал ничего, и это Максу не понравилось еще больше. Лучше бы уж нервничал и болтал. А то сбежит еще. Самое время сделать эффектный снимок, но Леша только поправил свою амуницию и зашагал дальше.
На самом деле больше всего это напоминало взрыв небольшой бомбы. Сбросили с самолета, попали в дерево. Но кому это нужно — сбрасывать бомбы в этой глуши? Может, учения какие проходят? Тогда председатель их предупредил бы. Макс решил не делиться с Лешей своими сомнениями.
Он посмотрел на часы, заодно хотел проверить подсветку циферблата. Но подсветка не понадобилась: циферблат и стрелки были видны отчетливо, как днем. Макс глянул в небо, и ему показалось, что просветы между вершинами деревьев стали светлее, бирюза сменилась ярко-голубым. Солнце теперь подсвечивало ветки сверху, и они из черных стали коричневыми, серыми, зеленоватыми. Ощутимо потеплело.
Ничего не объясняя, он подал влево, выбрался на просеку, глянул на закат и встал, не в силах шевельнуться. Солнце, которому давно пора было сесть, выползло из-за горизонта и висело над ним желтым леденцом. Макс еще раз посмотрел на часы — они показывали семь. По всем расчетам, должно было стемнеть. Да и что за ерунда: он же сам видел, как садилось солнце, наливаясь характерным багровым блеском. Может, это луна? Не бывает таких лун — слишком уж яркая. И сверкает на синем небе с отчаянным надрывом — так всегда блещет осеннее солнце, перед тем как уйти на зимовку за тучи.
Справа хрустнуло. Макс обернулся резко, как на выстрел. Леша стоял рядом и мрачно глядел в небо.
— Это осень, — без выражения сказал он.
— В смысле?
— Я говорю, такое освещение только осенью бывает. Мы еще в институте когда на натуру ездили, все это выучили. Такое солнце и такой цвет неба только осенью бывают. В конце октября, в начале ноября.
— Сегодня 24 апреля, — без уверенности в голосе сказал Макс.
— А листья? Ты под ноги себе посмотри.
Макс опустил голову и понял, почему так легко было идти последние полчаса. Липкая грязь, смешанная с тающим снегом, спряталась под грудой палых листьев. Это не была прелая, почерневшая за зиму листва. Звонкие, сухие листья толстым ковром покрывали землю, пружинили под ногами. От них слабо пахло остатками лета.
— Твой Свистков когда здесь погиб?
— В ноябре. Пятого или шестого, не помню. До седьмого ноября, это точно.
— Ну вот.
— Что вот?!
Справа по ходу что-то защелкало. Совсем недалеко от них, за кустами раздались чьи-то тяжелые шаги. Кто-то бежал, поскальзываясь и спотыкаясь, медленно, еще медленнее. Шаги стихли, вместо них раздался треск веток и мягкий шум, словно кто-то упал. Потом тишина. Они постояли. Подумали, не пойти ли посмотреть, кто там упал, и после краткого обмена мыслями на расстоянии решили этого не делать. Ноги у обоих словно вросли в землю.
— Стреляют, — сообщил Леша.
— Это кино снимают, не иначе, — заторопился Макс. — Михалков, кстати, начал уже свой фильм про войну делать, знаешь? “Утомленные солнцем-2”.
По-хорошему, в этом месте им надо было развернуться и бежать прочь, пока хватит сил. Леша, кажется, к этому и склонялся. Но Макс, как ни мечтал сейчас оказаться в теплом лоне своего БМВ, не мог повернуть назад. Его заклинило на мысли о Свисткове. Он просто не мог взять и сбежать из этого леса. Иначе получалось, что Шурочка был прав.
За неделю до Максовой командировки они сидели в новом ресторане с гонконгской кухней — китайская основа, португальские влияния — ели восточный буйабес — шедевр шеф-повара в стиле fusion — и говорили о войне.
— А Гастелло, блядь? — волновался перебравший сакэ Макс.
— Не было никакого Гастелло, — парировал Шурочка.
— Не было?
— Телевизор надо смотреть. Там все рассказали. Гастелло был немецким шпионом. Он из самолета своего выпрыгнул, и его машина СС увезла в неизвестном направлении.
— И Матросова не было?
— Не было. Был какой-нибудь штрафбатовец, ему в спину смершевцы стреляли, ну, он очумел от страха и попер сослепу на пулемет.
— Вообще никого не было, что ли?
— Да на что они тебе?
— Знаешь, я телевизор вообще-то смотрю. Там такая передача есть, в ней всякие даты отмечают. И вот был день рождения Дарвина. И ведущий, знаешь, с такой всеведущей улыбочкой говорит: “Ну понятно, что теория Дарвина вместе с теорией Маркса давно доказали свою несостоятельность”.
— Ну и что?
— Да кому понятно?! Чего они там доказали?! Он-то откуда знает, пидор этот?
— Фу, как неполиткорректно.
— Нет, ты слушай. А потом день рождения Ленина. И вот там ведущий вообще слова не мог сказать нормально. Только ржал как сумасшедший. Ой Ильич, ой бревно на субботнике!
— Ленина, кстати, тоже не было.
— Ну да. Ленин был гриб. Я помню.
— Нет, сейчас другая версия. Ленина с 1905 года изображали всякие двойники, подставные лица. А сам он рулил процессом из Давоса. Оттуда Сталина поставил, своего двойника в Горках отравил и за всем наблюдал из своего прекрасного далека. И долго прожил, между прочим. Только после Второй мировой концы отдал.
— Ну правильно, ничего у нас нет. Ни Ленина, ни Гастелло, ни Дарвина с Марксом. Есть только этот пидор в ящике.
— Выпей лучше.
— Н-ну, за Ленина, которого не было… А Свистков все-таки был, — икая, заявил тогда Макс.
И сейчас он, зарываясь ботинками “Док Мартенс” в палую листву, потащился по чужому непонятному лесу, чтобы удостовериться, что Свистков был, что он совершил свой нелепый, бессмысленный, никому не нужный подвиг. Руки его тряслись, лицо пылало, ледяная струйка пота катилась по спине. Он кожей чувствовал, как здесь плохо, и, замирая всем телом, ждал новых выстрелов. Леша пыхтел рядом. Макс боялся сначала, что тот сбежит, но вскоре рассудил, что больше смерти фотограф боится остаться один в этом лесу. Он и сам боялся.
За стволами промелькнули чьи-то тени. Они бежали быстро, легко, словно неслись над землей. Показалось или нет, что на них была черная форма?
— А может, это “Зарница”? — озарило Макса.
— Чего?
— Ну, такая игра военная. Бегают по лесу, стреляют.
— Это разборка. Братки стрелку забили.
— Интересно, из-за чего тут разбираться? Шишки делить? Зайцев крышевать? Скажешь тоже…
— Бандиты специально приезжают в такие места… — менторским тоном начал Леша. Но тут вдруг впереди что-то бахнуло, и лекция об особенностях криминального бизнеса прервалась на самом интересном месте. До конца жизни — а до него оставалось совсем чуть-чуть — Максу было любопытно, что же делают бандиты в такой непуганой глуши. Но он так и не смог этого узнать, потому что на том месте, где только что был Лешин рот, осталась лишь черная дырка, из которой бил кровавый фонтан. Его голову располовинило — сверху смотрели не успевшие удивиться спокойные серые глаза, снизу висели какие-то ошметки. Леша упал ничком, смешно выгнулся — по нелепой ассоциации Макс вспомнил, как делал зарядку в детском саду: такое упражнение называлось “рыбка” — дрыгнул ногами и затих.
Совершенно машинально, не раздумывая, Макс тоже упал на землю. Мозг отключился, сдал все дела телу, и оно действовало само. Полежав некоторое время, тело решило, что нужно оглядеться. Макс приподнялся и посмотрел по сторонам. Потом медленно встал на четвереньки, распрямился. В это время мозг вернулся к работе. Макс взглянул на Лешу, вспомнил почему-то его стервозную любовницу, которая вечно звонила ему в редакцию и закатывала по телефону скандалы, и тихо завыл. Скуля и зажимая себе рот ладонью, он оглядел труп и понял, что голову Леше снесло выстрелом из винтовки. “Вот пуля прилетела, и товарищ мой того” — закрутилось в мозгу.
Пригибаясь, крадучись, как Гойко Митич в роли Чингачгука, Макс пошел к опушке. Но лес все не кончался. Он развернулся, пошел в другую сторону. Но стволы смыкались все гуще, заводили вокруг него свой хоровод. Он понял, что лесу нет конца, что ему никогда не выбраться из этой чащи, где время поймало его в свою мертвую петлю. И тогда он побежал, как загнанное животное, слепо, ничего не соображая, налетая на стволы и напарываясь на сучья. Он мчался вперед, и ему казалось, что он слышит выстрелы, и немецкую гортанную речь, и русский мат, и пулеметные очереди, и крики, и чмоканье пуль, впивавшихся в плоть. Он бежал вперед, словно провалившись внезапно в старый фильм о войне, только это был не фильм. Наконец-то он все понял — за секунду перед тем, как споткнуться и полететь головой вперед на камень.
Макс очнулся, когда уже начинало темнеть. Приближался закат — второй за этот сумасшедший день. Прямо перед его глазами был грубый кусок гранита, заросший мхом. Это был тот самый памятник, который он искал. Макс приподнялся — почему-то это далось ему нелегко — и начал счищать мох с камня. Странно, но он не находил ни единого слова. Камень был чист, надпись, которую он видел на фотографии, куда-то исчезла. Однако валун был тем самым — его характерную форму, вроде неправильной пирамиды, он ни с чем спутать не мог. Еще когда Макс увидел его на фотографии, то подумал, что это идеальное прикрытие для стрелка. Да и место он узнал. Это была крошечная полянка, густо поросшая кустарником, за которым так хорошо прятаться, прикрывая свой отряд.
Голова кружилась меньше, и Макс решил привстать, но стоило ему шевельнуться, как ноги пронзила дикая боль. Он закричал во весь голос. Казалось, ниже колен его ноги опущены в жидкое пламя. Он лежал ничком, зажмурив глаза, кусая землю, а боль накатывала волнами, распускаясь под веками красным цветком. Он не знал, сколько пролежал так, но в какой-то момент боль позволила ему открыть глаза. Предельно осторожно, стараясь не шевелить ни ногой, ни рукой, он вывернул шею и посмотрел на свои ноги. То, что он увидел, его поразило.
Этих адски болевших ног у него, как оказалось, попросту не было. Под коленками они были чистенько, словно бритвой, срезаны наискось — гранатой или, скорее, миной. Левая еще держалась на тоненьком ремешке плоти. А правая лежала поодаль, как совершенно самостоятельное существо. Обрубки были наскоро замотаны бинтом, сквозь него проступала свежая кровь.
Но что поразило Макса еще больше — его оторванная нога, вместо новенького “Док Мартенса”, была обута в старый разбитый кирзовый сапог. Такой же сапог оказался и на левой ноге. Макс перевел взгляд на свои руки, грудь и увидел, что вместо теплой найковской куртки он одет в толстую суконную шинель — не модное пальто в стиле милитари, а самую настоящую шинель. Под ней виднелась гимнастерка. Он поднял руку, ощупал плечи. Погон не было — а, ну да, их же только в конце войны ввели. Макс потрогал обшлага шинели, отогнул ворот. Так и есть — черными нитками, наскоро, к лацканам были пришиты красные ромбы младшего лейтенанта.
Про пулемет, конечно, наврали. Перед Максом лежала только старинная, еще в начале ХХ века сработанная трехлинейка, а рядом с ней, так, чтобы удобно было дотянуться, ребята оставили ему несколько десятков патронов. Макс понял, что с места он стронуться не может, и если немцы действительно придут, придется ему сражаться, как умеет. Видел бы его сейчас Шурочка.
Тогда, в ресторане, они говорили про войну долго. Отлив в отделанном мрамором туалете, где — по изысканной задумке дизайнера — нужно было вытирать руки свежайшими накрахмаленными хлопковыми полотенцами, перекладывая их из одной тиковой корзины — шедевра какого-то индонезийского левши — в другую, Макс вернулся в зал. Шурочка, “чтобы отполировать”, заказал по Гиннесу. Градус снизили, разговор потек невнятнее.
— Ну, войди сейчас немцы… — твердил Макс.
— Да какие там немцы…
— Ну, американцы…
— Да брось ты, кому мы нужны. Один снег на тыщи километров. Нефть кончается, все разворовали.
— Ну я не знаю. Ну инопланетяне нападут. Что ты тогда будешь делать?
— Знаешь, тебе с этой херней на Красную площадь пора митинговать. К бабулькам анпиловским. Поможешь им портрет Сталина носить. У тебя перед каждым 9 Мая весеннее обострение начинается? “Если завтра война, если завтра в поход”, да?
— Нет. При чем тут Сталин? Не шей ты мне сразу политику. Я же о другом говорю. Вот, допустим, введут немцы ограниченный контингент в Калининград… Нет, нет, подожди со своим ПАСЕ. Просто представь на минуточку. Ты пойдешь туда воевать?
— Я похож на сумасшедшего?
— Ясно. А если Украина решит, не знаю там, Белгород присоединить?
— Но это же не войной решается. На это политики есть, дипломаты. Мы-то здесь при чем?
— Ну, хорошо, а если Буш в Москву ограниченный контингент введет. Прямо в Химки твои, а? Может, это на тебя как-то подействует? Я просто хочу понять, на каком расстоянии тебя это достанет. Вот ты просыпаешься, а под окном американский танк стоит…
— А оттуда Рембо выскакивает и “Хенде хох!” кричит.
— Не смешно.
— Слушай, если ты такой герой, то чего ты сейчас в Чечне не воюешь? При чем тут Калининград? Чечня ближе. Бери шинель, ступай в Моздок. Пусть тебя там пристрелят. Или еще лучше — ногу оторвет. Будешь в метро сидеть, милостыню просить. Чего сидишь-то? Давай.
— Давай лучше еще по Гиннесу.
Макс вспомнил леденящую горечь темного ирландского пива, и почувствовал, как сухо у него во рту, как наждаком царапает язык распухшее небо. “Крови-то потерял не меньше литра”, — подумал он, не представляя точно, о ком он думает — о Свисткове или о себе. Стараясь не шевельнуть ногой, он осмотрелся кругом в поисках воды, но земля была плотно укутана в лоскутное одеяло листвы. Два часа назад, когда они входили в этот лес, здесь было полно луж, а Максу так хотелось пить, что он с удовольствием лакал бы сейчас и из лужи. Но тогда было 24 апреля 2004 года. А сейчас — Макс знал это твердо — было 6 ноября 1941-го.
Он не знал, как это случилось, но в этой чаще его ничто не удивляло. Наверное, здесь, в сплетении корней, веток, мертвых листьев и высохших сучьев, время перепуталось с пространством так, что шаг в сторону равнялся побегу в прошлое. Или в будущее — неизвестно еще, где хуже. Одна из заросших тропинок, петляя, завела его в лабиринт времени и там оборвалась. Ничто не казалось ему более естественным.
Макс смирился с тем, что лежит с оторванными ногами, что сейчас на него пойдет немецкий отряд и он будет стрелять, прячась за гранитным валуном, а потом пуля попадет ему в голову — хорошо, если в голову, а не в живот — и он умрет. Он не собирался кричать и звать на помощь, потому что прекрасно понимал — когда он подаст голос, к нему придут не спасатели МЧС, а зондер-команда.
Поэтому он постарался припомнить, чему его учили на уроках НВП, взял винтовку, оттянул затвор и посмотрел, сколько в ней патронов. Он не знал, как далеко от него немцы, но хотел быть наготове.
В этот момент кусты у него за спиной зашуршали. Макс дернулся, схватил винтовку за дуло и обернулся, стараясь не умереть от боли. Из кустов высунулась бледная худая физиономия.
— Свои, товарищ командир, — сказала она шепотом.
Тощий, длинный, как глиста, солдатик, путаясь в широкой шинели, подбежал к нему, достал из кармана фляжку и положил ее прямо перед Максом.
— Вася, это ты? — спросил Макс.
— Совсем плохо, товарищ командир? — закручинился солдатик. — Я это, я. Я водички вам принес. А то забыли мы. Давайте, я, может, с вами останусь?
Но Макс не слушал. Он уже узнал эти впалые щеки, этот длинный хохляцкий нос, этот любопытный взгляд темных глаз, словно солдат хотел спросить его о чем-то, но не решался. Его дедушку звали Василий Никанорович и, получалось, он действительно воевал в этих местах.
— Беги, дурак! — зашипел на него Макс. Солдатик исчез в кустах.
Макс защелкнул затвор, снял винтовку с предохранителя, пересчитал оставшиеся патроны. Страха не было — его съела боль. Ноги мучили его невыносимо. В какой-то момент он начал всерьез бояться, что немцы сегодня не придут. Солнце уже зашло, и они вполне могли сделать привал, чтобы завтра гнать отступавших с новой силой. Макс не представлял, как переживет ночь в лесу.
Но вот впереди сорвалась с ветки ворона. Что-то хрустнуло, ветер донес то ли птичий крик, то ли обрывок немецкой фразы. Щуря глаза, Макс вглядывался в синеву, сгущавшуюся между ветвей, и ждал, ждал.
Он слушал звуки леса и вспоминал, как вчера — невозможно поверить, двадцати часов не прошло — коротал время в дорогом фитнес-клубе, поджидая “новое лицо российского пиара” для масштабного интервью. Лицо отпотевало в сауне, а Макс полулежал на кожаном оранжевом диване, посасывал свежевыжатый апельсиновый сок за пять долларов и глядел, удивляясь, на стройные ряды топ-менеджеров, топающих по беговым дорожкам.
Почему-то он вспомнил тогда, как по телевизору показывают тренировки спецназа, морской пехоты или воздушных десантников. Те же остекленевшие от напряжения глаза, тот же ровный бег с полной выкладкой, только вместо сверкающих тренажеров — гаревые дорожки или партизанские тропы. Набухшие вены на руках, тяжко стучащие ноги, мощный ритм, в котором, вместе с сердцем, бьются легкие, мускулы, сухожилия. И что-то звериное, ожесточенное проступило на гладких потных лицах топ-менеджеров. Словно они тоже тренировались перед долгим походом, в конце которого — смерть.
Максу показалось тогда, что вокруг него — война. Она бушевала здесь и сейчас точно так же, как полвека назад, когда дед вон того вице-президента с последней гранатой падал под танк, а бабка того пиар-менеджера прикрывала трехлетнего сына от бомб своим мертвым телом. Война не кончилась, она не заканчивалась никогда.
Война была в казенных милицейских сводках, во взрывах, отрывавших куски от страны, она таилась в каждом полиэтиленовом пакете, забытом бомжом на вокзале. Война была в его спорах с Шурочкой, и в их с Катей сплетениях на продранном диване, и в этом неостановимом беге богатых людей: их мускулы просили кислорода, сражаясь с пространством и временем, и гибли без счета нервные клетки, как штрафбат под артиллерийским огнем. Эти люди чувствовали тень войны за своей спиной — никакие виллы на Канарах и счета в Цюрихе не могли затемнить это простое нутряное знание. Они неслись прочь, зная, что иначе она настигнет и растерзает их. А Макс стоял, смотрел на них и завидовал.
Они хотя бы знали, или думали, что знают, где линия фронта. А он не верил в ее существование. Линии фронта больше не было, фронт проходил везде. Не было тыла, который нужно было защищать, не было высоты, которую нужно было штурмовать. Некуда было вернуться с этой войны — чтобы взлетали в воздух охапки цветов, плакали женщины и твой ребенок, неузнаваемо выросший во время разлуки, робко обнимал тебя за шею. Некуда было дезертировать — слепая пуля могла настигнуть везде. Нельзя было откосить — кому сунешь справку о близорукости? И нечем было отмазаться — никто не спрашивал ни о пацифистских убеждениях, ни о религиозных соображениях. Никто ни о чем не спрашивал. Его просто призвали, а он и не знал об этом — солдат без армии, рядовой без командира, защитник родины, не знающий, где эта родина находится и чего от него хочет.
Хруст веток звучал все ближе. До Макса донеслась немецкая фраза. Он допил воду, которую принес ему дед, и поудобнее пристроил винтовку на камне...

 Виктория Никифорова

 
дядяБоряДата: Воскресенье, 01.09.2013, 13:35 | Сообщение # 222
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 415
Статус: Offline
неплохо,но что-то похожее уже было на этой же странице, о том как фильм снимали...
 
BROVMANДата: Вторник, 10.09.2013, 18:27 | Сообщение # 223
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 447
Статус: Offline
ПИСЬМО
 
1. Под землей
« Милый боженька, если ты есть! Пишет тебе Шапиро Лева, ученик пятого класса «Б» средней школы № 13. Боженька, прости меня , пожалуйста, если письмо написано неразборчиво, и буквы расплылись, потому что я пишу тебе химическим карандашом, который надо слюнить. А другого у меня нет. И бумага из-под селедки.
Мы с Фиркой, это моя сестра, живем в погребе у бабы Веры. И кроме нас тут никто не живет. Хотя вру, вчера из стенки вырылась медведка. Она такая уродка, разлапая и черная, все такая мохнаухая, что Фирка кричала, как резанная, и топала ножками: «Раздави сейчас же эту дрянь!» Пришлось ей рот затыкать, чтоб наверху не услышали…
Боженька, если ты есть, скажи, пожалуйста: чем еврей хуже медведки? Наша мама Фрида – такая красавица, что ни в какое сравнение не идет. И от нее много пользы было, не то, что от медведки. Она лечила туберкулезных больных, делала им «вдувание». Жену Петра Романовича, она вернула с того света, он сам говорил. А когда гнали евреев на ликвидацию, Петр Романович и не подумал заступиться. Жена его дергала за рукав, а он ткнул ее локтем в грудь: «Хочешь, чтоб меня самого расстреляли?» Дедушка Изя сказал, что это ты нас наказываешь за грехи. Какие у меня грехи? Варенья из райских яблочек с хвостиками я никогда не брал без разрешения, кроме одного раза, когда уронил всю банку. Ты меня достаточно, по-моему, тогда наказал, милый боженька. . И дедушка Изя сам говорил, бог нас наказывает не за какие-нибудь райские яблочки с хвостиками, а за то, что мы неверующие. Но почему я неверующий? Просто я верил не в бога, а в то, что бога нет. Старшие так говорили , старшим полагается верить. Зато меня приняли в пионеры, и четвертый класс я окончил на хорошо и отлично, награжден книгой про строительство в Москве метрополитена.
А что тебе сделал наш дедушка, милый боженька? Он только тем и занимался, что читал твою книгу, раскачивался и молился. Он даже не ел с нами вместе, у него была своя кастрюлька, и на ликвидацию он шел в платке с полосками, с коробкой на лбу, и твою книгу нес. И папу он всю жизнь не любил за то, что он не сделал мне обрезание. Папа член партии, он сказал, что только через его труп мне сделают обрезание. А.где теперь папа или его труп никто не знает. Его забрали в военкомат, а к нам пришли немцы
Они никого не убивали, пока не приехала зондер-команда , которая даже не умеет говорить по-немецки: только один настоящий немец и один переводчик . Нам сказали, что поведут на станцию грузить в вагоны, а Родик из пятого «А» слышал, как он говорили между собой, что будут в овраге класть жидов вторым слоем.
И тогда мама зашила мне в штаны свои брошки, бусы, колечки, велела взять Фирку за руку и бежать к бабушке Вере в деревню, а по дороге всем говорить, что меня зовут Федя, а Фирку – Маруся. Но нас никто и не спрашивал, а бабушка Вера заплакала и сказала, что я такой же Федя, как Фирка Маруся, и ее немцы за нас повесят, но брошки взяла, потому что нас ей придется кормить, а сколько времени – один бог знает.
Боженька! Вера очень добрая бабушка, хотя ругается с утра до вечера. Она была у мамы в тубдиспансере санитаркой, и маму любит, как родную дочь, хотя детей у нее никогда не было. Нам она носит в погреб, что бог пошлет, суп с бураками, а за нами выносит ведро.
А еще в погребе есть картошка, которая выпустила из себя столбики совсем никакого цвета, как теперь у Фирки лицо. Одни глаза остались.
Боженька, милый! Фирка канючит и канючит, просто сил моих нет, покажи ей солнышко. А какое, к черту, солнышко, если в погребе неба нет. Баба Вера только по ночам открывает погреб и дает нам подышать. А какое ночью солнце может быть? Но Фирка не верит, говорит – они закопали солнце в овраге вместе со вторым слоем жидов. Что с нее возьмешь, она маленькая.
Боженька, если ты есть, помоги хотя бы бабушке Вере! Она верующая, ходит в церковь, которую, она говорит, открыли после большевиков, и отец Василий откуда-то взялся. Она, бабушка, всегда боится, что кто-нибудь из соседей ее застукает с ведром. А в нем, сам понимаешь, не огурцы из погреба и не капуста. И тогда ее могут повесить месте с нами. Она хорошая бабушка, а что ругается, ты ей прости.
Больше писать не могу, дальше бумага от селедки жирная, буквы отскакивают. Лева.»
2. Над землей
- Папаша, что с вами происходит? Отгородились от всего мира на своей половине.
- Вы называете половиной угол, куда меня загнали?
- Никто вас не загонял, вы сами уединились. Сидите и раскачиваетесь, как старый еврей на молитве.
Кому вы молитесь?
- Кому мне молиться? Себе самому.
- А над чем вы раскачиваетесь? Над Книгой, которую сами написали?
- Над горем своим я раскачиваюсь! И еще над этим письмом.
- Это письмо старуха принесла в церковь православному священнику? Знал бы, не передавал. Но священник сказал, что его написал иудейский мальчик.
- Если бы один мальчик…. А сколько их уже не пишет и не напишет никогда! Этот, под землей, еще живой, остальные там же – но уже мертвые. А кто их убивает? Не те ли, сын мой, кого ты учил любить ближнего, как самого себя? И куда смотрит твой папа Римский?!
- А что может мой папа Римский, когда мой Отец небесный только сидит и плачет?
- Я уже даже не плачу, сынок. Выплакал глаза. Остались пустые бездны и пересохшие русла. Но я не ослеп, хотя только о том мечтаю , чтобы ослепнуть, оглохнуть. А куда мне бежать от смрадного запаха дыма их печей?
- И это говорит тот, кто дал людям заповедь «не убивай»?!
- Те, кому я дал эту заповедь, никого не убивают.. Убивают их! Их женщин, и их детей безжалостно истребляют. Чтоб ни корней, ни плодов, ни семени не оставалось.
- И ты, всесильный, который создал все сущее, только раскачиваешься на своей половине
- А что мне делать? Может снова послать на землю сына? И как они с тобой поступят на этот раз, Иегошуа?
Боюсь, сейчас мне уже будет труднее тебя воскресить. Они умертвляют в газовой камере по сто человек одновременно и всех сжигают в крематории. Попробуй потом отделить прах Иисуса Христа от пепла других евреев.
- Выходит, тот, кто создал человека, бессилен остановить даже руку его, занесенную, чтобы размозжить
голову младенца?
- Ты прав, сынок. Может, вообще, не надо было создавать человека? Так было бы милосерднее. Но, что сделано, того не воротишь. Я дал им свободу выбора. Сытый лев лежит и позевывает, когда мимо проходят антилопы. А человек найдет сто причин для убийства себе подобных. Я пробовал их образумить. Смешивал языки – ничего хорошего… Но я не бессилен, конечно. Я им уже устраивал один потоп. Могу устроить и второй …Но если откроются хляби небесные, то мальчика с девочкой в погребе, пожалуй, зальет. Как ты думаешь?…
- Думаю, чтобы спасти своих детей, ты поможешь толпам безбожников, тем, кто рушил церкви и синагоги, расстреливал попов и раввинов, дойти от Волги до Европы.
- Дай бог, чтоб они успели.
3. На земле
К верхней планке арки, на которой обычно висели и выцветали советские лозунги, а иногда, когда приезжала кинопередвижка к ней подвешивали экран, сейчас двое полицаев навязывали веревки с петлями.
- И чого мени закортило бигты за самогонкою, колы нич на двори, сам не знаю, – рассказывал один из них. – Аж, бач, бабка Верка несе ведро з погребу. Во, думаю, закусь буде… А ну, кажу, бабуся, дай капустки покуштувать. Руку у ведро и цап…Тьху… Там гимно жидовське! Ледве отмывся… Тащи скамейку.
Длинную скамью , на которой сиживали, бывало, рядком поселяне в мирное время, лузгали семечки , смотрели кино, орали «сапожники», когда пленка рвалась и свистели,- теперь они поставили под арку, с которой свисали петли.
- Ну и шо это будет ? У тебя все веревки одной длины. А бабка ж выше хлопца, и жидята мал-мала меньше. Это тебе не капусту пробовать из ведра. Лезь теперь, перевязывай…
Приехал на бричке начальник полиции. Слез. Перекрестился:
- Слава богу, готово. Зараз герр комендант пожалуют .
Старуху и детей вытолкали из сарая, где их держали, пока соберется народ.
Фира жмурилась, боялась открыть глаза, еще не привыкла к свету.
- Не бойся, – сказал ей Лева.- Ты говорила , солнце зарыли, а оно, где было, там и висит на небе. Фиг им его зарыть!
 
Марк Азов


Сообщение отредактировал Марципанчик - Вторник, 10.09.2013, 18:28
 
ФилимонДата: Среда, 11.09.2013, 12:26 | Сообщение # 224
Группа: Гости





знал Марка Азова как великолепного автора миниатюр для Аркадия Исааковича, но чтобы такое...
страшная притча... слезу вышибает.
 
АфродитаДата: Четверг, 12.09.2013, 13:00 | Сообщение # 225
Группа: Гости





да уж, письмецо...
 
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
Поиск:

Copyright MyCorp © 2024
Сделать бесплатный сайт с uCoz