Город в северной Молдове

Среда, 20.09.2017, 03:09Hello Гость | RSS
Главная | кому что нравится или житейские истории... - Страница 28 - ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... | Регистрация | Вход
Форма входа
Меню сайта
Поиск
Мини-чат
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
Страница 28 из 28«12262728
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
кому что нравится или житейские истории...
СонечкаДата: Воскресенье, 02.07.2017, 08:13 | Сообщение # 406
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 214
Статус: Offline
короткий рассказ Ильфа и Петрова о человеке с честными поступками
Честность


Когда гражданин Удобников шёл по своему личному делу в пивную, на него сверху свалилось пальто с пёсьим воротником.
Удобников посмотрел на пальто, потом на небо, и наконец взор его остановился на большом доме, усеянном множеством окон и балконов.
– Не иначе как пальто с этажа свалилось, – совершенно правильно сообразил гражданин Удобников.
Но с какого этажа, с какого балкона свалилось пальто – понять было невозможно...
И он начал обход квартир...
– Пардон, – сказал он в квартире № 3. – Не ваше ли пальтишко?.. Не ваше? Жаль, жаль!..
– Ведь вот, граждане, – разглагольствовал он в квартире № 12. – Я–то ведь мог пальто унести. А не унёс!... Почему? Честность!Справедливость!
Своё не отдам и чужое не возьму...

И чем выше он поднимался, тем теплее становилось у него на душе. Его умиляло собственное бескорыстие.
И вот наконец наступила торжественная минута.
В квартире № 29 пальто опознали. Хозяин пальто, поражённый, как видно, добропорядочностью Удобникова, с минуту молчал, а потом зарыдал от счастья.

– Господи, – произнёс он сквозь слезы. – Есть ещё честные люди!
– Не без того, имеются, – скромно сказал Удобников. – Мог я, конечно, шубёнку вашу унести. Но не унёс! А почему?
Честность заела. Что шуба! Да если б вы бриллиант или деньги обронили, разве я б не принёс? Принёс бы!

Дети окружили Удобникова, восклицая:– Честный дядя пришёл!
И пели хором:
На тебя, наш честный дядя,
Мы должны учиться, глядя.

Потом вышла хозяйка и застенчиво пригласила Удобникова к столу.
Выпьем по стопке, – сказал хозяин.
– Простите, не употребляю, – ответил Удобников. – Чаю разве стакашек!
И он пил чай, и говорил о своей честности, и наслаждался собственной добродетелью...

Так было бы, если бы гражданин Удобников действительно отдал упавшее на него пальто.
Но пальто он унёс, продал и, сидя пьяный в пивной, придумывал всю эту трогательную историю.
И слёзы катились по его лицу, которое могло бы быть честным.

1930
 
REALISTДата: Пятница, 07.07.2017, 11:24 | Сообщение # 407
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 153
Статус: Offline
Самозванец  

( из книги «Рассказы в дорогу», 2000, изд. Гешарим, Израиль)

К офицеру полиции, Амиру Шварцу, обратилась пожилая женщина — Дора Клопшток.
Эта дама утверждала, что некий Иосиф Клопшток — самозванец и не является её родным братом.
Дора подробно рассказала офицеру историю своей жизни, из которой следовало, что она и брат родились в России и осиротели к 1930 году.
Иосифа забрали одни родственники, а Дору — другие.
Сестре повезло больше. Её новой семье удалось выбраться из СССР, некоторое время прожить в Польше, но, как раз накануне войны с Гитлером, перебраться в Эрец Исраэль.
Дора считала Иосифа безвозвратно потерянным, но с крушением советской империи снова обратилась в Сохнут и вдруг получила неопровержимые доказательства, что её родной брат жив, и не только жив, но и перебрался на постоянное место жительства в государство Израиль.
Они встретилась, но Дора Клопшток не признала в новоприбывшем своего брата, хотя факты его автобиографии, рассказанные Доре, казалось, полностью опровергают её подозрения.
Дора считает, что самозванец хорошо знал её брата - Иосифа Клопштока и воспользовался легендой его жизни и документами, чтобы получить право жить в Израиле.
Офицер подивился рассудительности старухи, ясности её ума. Доре исполнилось 82 года.
Брат был моложе её на 9 лет, а не виделись они, без малого, семь десятилетий.
Амир Шварц спросил у старухи, на чём основываются её сомнения.
Дора Клопшток ответила не сразу, а потом сказала, что брат-самозванец совсем не обрадовался встрече с ней.
— И это всё? — спросил офицер.
— А что ты ещё хотел? — возмутилась Дора. — Люди не виделись семьдесят лет, а он даже не поцеловал меня...
А потом, может он агент ЧК и к нам заслан..

«Вот вздорная, занудная старуха», — подумал Шварц, но заявление было написано честь по чести, и пришлось этим делом заниматься.
Сам Амир не знал русского языка, так что расследование поручили другому офицеру полиции — Алексу Бейлину. Алекса родители привезли в Израиль грудным младенцем, но они сохранили язык оставленной родины и передали его в наследство единственному сыну.
Алекс говорил на русском языке плохо, бедно, с сильным акцентом, но понимал всё, и ему, как правило, доверяли дела, связанные с пожилыми русскоязычными репатриантами..

Иосиф Клопшток арендовал комнату в полуразрушенной вилле недалеко от моря.
Могучий, широкоплечий старик копался в земле, что-то сажал, когда Алекс открыл скрипучую калитку на его участок.
— Ты Клопшток Иосиф? — спросил офицер. Старик кивнул, продолжая работать.
— Я из полиции, — сказал Алекс, предъявив своё удостоверение.— Нужно поговорить.
— О чём? — опершись на черенок лопаты, спросил Иосиф.
— Имеется быть заявление от госпожи Доры Клопшток, — сказал Алекс.— Где написано, что ты ей не брат. Я бы хотел видеть твой документ.
Иосиф пожал плечами, но оставил свою работу, и они прошли в дом.
Алекс подивился бедности обстановки, старому холодильнику и допотопной газовой плите.
Он раздражённо подумал, что старики из России экономят на всём, живут в полной мерзости, а потом начинают жаловаться на всякие неудобства быта.
Клопшток тем временем принёс картонную папочку с документами и бросил её на шатучий стол.
Он не стал развязывать шнурки папки. Этим пришлось заниматься Алексу.
В папке было всё, что нужно, вплоть до старых, выцветших чёрно-белых фотографий.
Но главное, сохранилась старая метрика, где значилось, что 18 декабря 1926 года в семье Берты Израильевны Клопшток и Ефима Боруховича Клоптштока родился сын — Иосиф.
Национальность родителей была указана. На фотографии в российском паспорте запечатлён человек, в доме которого и сидел Алекс. Сомнений не было.
Офицер сказал с улыбкой:
— Твоя сестра есть заявлений, что ты чужой. Ты не был рад, когда случилось встреча.
— А чего радоваться, — пожал плечами старик — я её и не помню совсем.
— Сестра всё-таки есть, — поднялся Алекс. — Родная кровь.
— Пусть опять приходит, — грубо отвечал старик. — Я ей обрадуюсь.

Этот новоприбывший совсем не понравился Алексу, но все формальности были соблюдены, и не было причин сомневаться в идентификации личности Иосифа Клопштока с братом Берты Клопшток.
Полицейский ушёл, но старик не стал возвращаться к прерванной работе, а, переобувшись, отправился на берег моря.
Там, на старой набережной, он обычно прогуливался, слушая далёкий шум волн, там же и отдыхал на каменной скамье, усевшись лицом к морю.
Там и нашла его Дора Клопшток.
— Я уезжаю, - сказала она, стоя над стариком.
— Я была в полиции и сказала, что ты не мой брат. Тебя нужно направить в тюрьму или обратно в Россию, как самозванца.
Я только хотела узнать, где мой настоящий брат, где мой Иосиф?
— Он умер, — тихо ответил старик.— Он умер пять лет тому. Мы были друзьями.
Хочешь, я покажу тебе карточку. Вот смотри: это Иосиф, а это — я.
Видишь, мы похожи, как родные братья. Он, считай, и был моим братом, а тебе, ведьма старая, он — никто..
Берта Клопшток была так ошеломлена этим признанием самозванца, что забыла обидеться на грубость.
Она смотрела на человека из России, как на привидение, с немым ужасом. Сердце её билось, а в ногах совсем не стало силы.
Она неуклюже опустилась на скамью рядом с самозванцем.
— Тебе он — никто, — повторил старик.
— А мне он другом был, единственным. Мы воевали вместе, цельный год шли грудью на немца.
В нём две дыры было от осколка и пули, во мне — одна.
Он меня выволок в Будапеште — раненого. Он мне кровь свою дал...
— Как тебя зовут? — смогла пробормотать старуха.
— Павел... Федорчук Павел, по отцу Егорыч... Теперь куда хошь иди, жалуйся.
Берта Клопшток хотела подняться, но не смогла.
— Дайте мне руку, — попросила она.
Федорчук встал и подал ей мощную и широкую ладонь. Старухе показалось, что на ладони этой нет ничего, кроме сплошной, твёрдой мозоли. Стояла она недолго, почти сразу же села на прежнее место.
— Извини, — сказала она, — не могу... Это пройдет, я знаю... Ты расскажи о брате.
— Что рассказывать — обыкновенная жизнь...
Он про тебя вспоминал, я знал, что ты где-то есть, если живая.
Его тётка взяла, когда ваши родители померли...
Потом тётку с мужем органы арестовали, а его в детдом для детей «врагов народа». Там до войны промучился, потом работал в литейке на Металлургическом, а в сорок четвёртом — фронт.
Там мы и встретились. Война быстро кончилась, а то бы жить перестали, а так подались вместе в мой город, ко мне на родину.
Оська на моей двоюродной сестре женился — Варе, а я на старой зазнобе из нашего шахтёрского поселка — Мирочкой её звали. Считай, десять лет, как схоронил.
— Ты на еврейке женился?
Все люди — люди, — сказал старик. — Кроме нелюдей.
— Ты дальше рассказывай, — попросила Берта.
— Дальше что? На уголёк мы с ним не пошли. Стали вальщиками работать в одной смене.
Ты знаешь, что такое — вальщик?
— Нет,
— даже как-то испуганно отозвалась Берта Клопшток.
— Ну, штрек выработан подчистую — нужно его завалить, убрать крепь.
Говорят, у буржуев она из металла, забирают цепью всю систему — и рушат, а у нас стойки, как были при царе Горохе, так и есть — из деревяшки. Каждую вышибать приходилось.
Гниль оставляли под завалом, добрый материал надо было вывозить.
— Так Иосиф работал под землей? — с ужасом спросила Берта. — Опасно очень?
— Ну, ясное дело — так и платили хорошо. Мы с ним жили — дай Бог каждому.
Любое лето возьмём семьи — и на юг.
Город Алушту знаешь?
— Нет... Вы сказали «семьи». Это кто?
— Я с супругой Мирой, с сыночком, Иосиф с женой и дочками.
— У меня есть это... племянницы? — спросила Берта.
— Есть, — наклонил тяжёлую голову Федорчук. — Жизнь у них не очень сложилась. У старшей мужик в тюрьме, младшая — в разводе.
— А дети, мои внучатые племянники?
— Есть, трое у моей сеструхи внучат... Так, большие уже. У самих скоро дети будут.
— Клопштоки? — спросила Берта.
— Ты что говоришь? — усмехнулся Павел Федорчук. — Девки ведь. У одной фамилия — Василенко, у другой — Петрова, по мужу..

- О, Господи! — только и смогла произнести Берта. — Рассказывайте, рассказывайте дальше.
— Что дальше? Мы даже в одном дому поселились. Потом отстроили, по веранде сделали и второй этаж. Не было мне человека родней, чем Иосиф.
Рыбалка, грибы, баня — всё вместе. Работа какая по дому — всегда друг другу помогали.
И жёны наши тоже завсегда вместе. Ты вот про национальный вопрос, так я тебе вот что скажу: как ваша Пасха, так моя сеструха за мацой ездила в область, а как наша — вместе куличи пекли и яйца красили. Вот тебе и весь национальный вопрос...
Потом что? У Мирочки моей всегда здоровье было плохое. Вот и ребёнок у нас только один народился. Она болеть стала тяжело и померла в больнице, меня одного оставила. Я уж тогда на пенсию вышел. Мы и вовсе и всегда друг дружкой жили, а она померла..

— А Иосиф? — тяжко вздохнула Берта.
— Иосиф, тот ещё раньше скончался, в одночасье, от инфаркта миокарда. Дружок мой единственный. Светлая ему память, вечный покой.
За разговором стемнело. Солнце упало в море, утопило в солёной водице свой безумный огонь, и море, как-то вдруг утихло, будто приготовилось к ночному сну.
Старики сидели на тёплой каменной скамейке в тишине и молчали. Молчали долго.
Наконец старуха Берта Клопшток подала голос:
— Скажи, как ты стал моим братом?
— Ты погоди. Сначала я тебе о сыне моём скажу.
Он неудачный у нас родился. Нет, поначалу — одна гордость. Учился на отлично, общественник был большой, активист. Мы его выучили в столице. Только глядим с матерью — всё дальше он от нас. Домой не ездит. Живёт своей жизнью. Правда, когда решил жениться, показал невесту.
Ну, выпили. Он мне и говорит: «Я, папа, тебе прямо скажу, что вы мне не радостную жизнь уготовили, а муку с моей еврейской мамой и внешним видом. Да и ты сам, как человек малообразованный, всегда наводил на меня тоску отсутствием всякой культуры и невежеством...»
Я его тогда сильно ударил. А утром они уехали, не попрощавшись.
После того случая Мирочка и вовсе слегла...
Ну, живу я один, хорошо хоть сеструха рядом, её заботы...
Потом стало совсем худо. У нас в посёлке и раньше не рай был, жили приусадебным участком, а тут и пенсию перестали платить. Было что-то на чёрный день, но пропало.
Стал прирабатывать, но силы-то уже не те...
Я тебе должен сказать, что незадолго перед кончиной дружок мой, Иосиф, потерял паспорт, новый заказал, получил, а потом и старый нашелся.
Как он скончался, так новый паспорт аннулировали, а старый-то остался со всеми другими документами... Вот сидим мы один вечер с сеструхой, света нет, телевизор не работает, картохи осталось с полмешка, да капусты на дне бочки..
Варька моя и говорит: «Слухай, Павле, хучь ты поживи на старость по-человечески. Дам я тоби документы Йоськины, та езжай в ихнее государство — Израиль...»
Я тогда поначалу подумал — шутит старуха, а потом такая меня злость взяла.
Вспомнил, как мы с Оськой жилы рвали на государство, как жизнью рисковали, как на немца шли грудью. За что, думаю, за что мне такая житуха на старость?
Вот и решил ехать, и уехал.
Вот я здесь...
— Как же так? — растерянно спросила Дора Клопшток. — Как это можно?
— В России нынче всё можно, — тихо отозвался Федорчук. — Ты сама видела — мы с твоим братом очень даже похожи. Сдаётся, что бабка моя с цыганом побаловалась, а может, и с евреем.
Нужно было, правда, старый Оськин паспорт чинарем выписать из места прописки. Так моей сеструхе в милиции нашей сделали за бутылку. Знакомый там у нас — старлей.
Какая проблема — печатку тиснуть?
Потом я в Москву подался, в посольство, потом...
Да чего там, сколько народу тогда пёрло. Будут они с каждым разбираться..
 
Вот — живу. Я уж привык за восемь лет Иосифом зваться. Мне, я тебе скажу, не совестно жизнью своего друга жить. Я вроде как за него тут море слушаю. Оська знаешь, как любил море. Он не успел, так хоть я... Ну вот, теперь я тебе всё сказал, облегчил душу.
Силы вернулись к Берте Клопшток.
Она поднялась, опершись на руку старика. Он проводил её к машине. Берта, несмотря на преклонный возраст, не оставляла баранку. На здоровье старуха не жаловалась, даже читала без очков, правда, только на солнце.
По дороге она рассказала Павлу Федорчуку свою жизнь, тоже полную печали, радостей и неожиданных поворотов судьбы. Старик слушал внимательно, а прерывал Дору вопросами только тогда, когда это было необходимо...
На прощание его пригласили в гости, в Иерусалим.
— Приезжай, — сказала Дора Клопшток, — Ты мне будешь рассказывать о брате. Знаешь, Иосиф, я всю жизнь мечтала о встрече с ним. Он маленьким был таким красивым. Нас, когда разлучили, долго успокоиться не могла, всё плакала.
— Я не Иосиф, — напомнил Федорчук. — Я - Павел.
— Ах, извини, — сказала старуха. — Вот тебе адрес и телефон, буду ждать.
Ты обязательно приезжай. Приедешь?
— Приеду, — кивнул, подумав, Федорчук Павел.
— Ты можешь меня поцеловать, — сказал Берта Клопшток.
Старик нагнулся и неуклюже поцеловал её в сморщенную щёку.


Аркадий Красильщиков


Сообщение отредактировал REALIST - Пятница, 07.07.2017, 11:44
 
KiwaДата: Суббота, 15.07.2017, 07:47 | Сообщение # 408
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 346
Статус: Offline
ПИСАТЕЛЬНИЦА
(Из воспоминаний редактора)

-- Вас желает видеть г-жа Маурина.
Ах, чёрт возьми! Маурина...
-- Попросите подождать... Я одну секунду... одну секунду...
Я переменил визитку, поправил перед зеркалом галстук, причёску и вышел...
Вернее -- вылетел.
-- Ради самого бога, простите, что я вас заставил...
Передо мной стояла пожилая женщина, низенькая, толстая, бедно одетая. Всё на ней висело, щёки висели, платье висело.
Я смешался. Она тоже.
-- Маурина.
-- Виноват, вы, вероятно, матушка Анны Николаевны?
Она улыбнулась грустной улыбкой.
-- Нет, я сама и есть Анна Николаевна Маурина. Автор помещённых у вас рассказов...
-- Но позвольте! Как же так? Я знаю Анну Николаевну...
-- Та? Брюнетка? Она никогда не была Анной Николаевной... Это... это... это обман. Не сердитесь на меня. Выслушайте...
Она была растерянна. На глазах стояли слёзы.
-- Вы позволите мне сесть?
-- Ах, конечно... Прошу... прошу... Простите, что я раньше...
-- Нет, ничего! Ради бога, не беспокойтесь... Позвольте мне вам рассказать... Не сердитесь... Рассказы писала я...
Вот, видите ли, мне хотелось печататься... Не только для гонорара,-- нет. Мне казалось, что у меня есть что сказать. Я много пережила, перечувствовала, много думала. Мне хотелось писать.
Я написала три рассказа и отнесла в три редакции. Может быть, это были недурные рассказы, может быть, плохие. Я не знаю...
Они... они не были прочитаны. Один из рассказов был и у вас.
Я приходила несколько раз, мне говорили, что вы заняты, "через неделю"! Наконец ваш секретарь передал мне рассказ с пометкой "нет". Простите меня, но вы его не читали!
-- Сударыня, этого не может...
-- Этот рассказ был потом напечатан у вас же! -- ответила она тихо и печально.-- Тогда мне в голову пришла мысль... быть может, очень нехорошая... быть может, очень-очень дурная... Я...
В тех же меблированных комнатах жила молодая девушка, гувернантка без места, очень красивая... Та самая, которая приходила к вам под именем Анны Николаевны Мауриной и... простите меня... талантом которой вы так заинтересовались.
Она также сидела без средств, и я предложила ей комбинацию. Я буду писать, а она -- носить мои рассказы от своего имени...
Вы знаете, портрет автора при сочинениях всегда интересует... Особенно, когда такой портрет!
Я посмотрела на неё: роскошные волосы, глаза, фигура, щёки, от которых пышет молодостью и жизнью. В ней есть всё, чтобы заинтересовались её психологией.
Не сердитесь на меня, я ничего не хочу сказать дурного ни про вас, ни про ваших коллег! Ничего! Никем не было сделано ни одного слишком скверного намёка! Ни одного слишком вольного слова!
Но когда она отнесла рассказы по редакциям, ей ответ дали через три дня. Только и всего! И все рассказы были приняты.
Боже мой! Это так естественно! Молодая, очень красивая женщина пишет. Интересно знать, что думает такая красивая головка!
Сначала в особенности -- рассказы бывали не совсем удачны, и некоторые господа редакторы были так добры, что сами их переделывали.
И с какой любовью! Вычёркивали, но как осторожно, с каким сожаленьем: "Мне самому жаль, но это немножко длинно, дитя моё".
Она мне, обыкновенно, рассказывала все подробности своих визитов.
Удивлялись: "Как вы, такая молоденькая,-- и откуда вы всё это знаете?"
Простите меня, ради бога! Это ваши слова.
Но и другие говорили то же самое. Изумлялись её талантливости: "Откуда у вас такие мысли?"
Всякая мысль получает особую прелесть, если она родилась в хорошенькой головке! Жизнь не выучила меня быть оптимисткой. И такая молоденькая, такая красивая женщина со взглядами, полными пессимизма!
Это придавало ей только интерес. Ей и "её" рассказам!
Она всегда мне рассказывала всё, что ей говорили. И мы,-- простите меня,-- много смеялись. Она очень весело, я не так...
Но всё-таки, смейтесь надо мной,-- от похвал у меня кружилась голова.
Как замечали всякое красивое, удачное, чуть-чуть оригинальное слово! Наши дела шли великолепно. Мы зарабатывали рублей двести в месяц. Сто я отдавала ей, сто брала себе. И всё шло отлично. Как вдруг... На прошлой неделе та Анна Николаевна поступила в кафешантан.
-- В кафешан...
-- В кафешантан. Там ей показалось веселее, и предложили больше денег.
Я умоляла её не бросать литературы. Ведь мы были накануне славы. Ещё полгода -- мы стали бы зарабатывать 500--600 рублей в месяц. У меня почти готов роман. У неё бы его приняли. Я умоляла её не губить моей литературной карьеры.
Она ушла: "Там веселее!.."
Что мне оставалось делать! Взять на её место другую? Но это было бы невозможно: сегодня одна Маурина, завтра другая... Да и к тому же... не сердитесь на меня... я думала, я надеялась, что мои труды, одобренные, печатавшиеся, дают уж мне право выступить с открытым забралом... с некрасивым лицом... Не гневайтесь же на меня за маленькое разочарование.
-- Я... я, право, не знаю... всё это так странно. Такая нелитературность приёма...
Она сделала такой жест, словно я собираюсь её бить.
-- Не говорите мне! Не говорите! Я уж слышала это!
В одной уж редакции меня почти выгнали. "Нелитературный приём!
Расчёт на какие-то посторонние соображения! Это не принято в литературе!"
И вот я пришла к вам. Вы всегда так хорошо относились к... моим рассказам. Вы так хвалили.
Не откажите прочитать вот, эту вещицу. Это в том роде, который вам у неё особенно нравился.
Ей вы читали в три дня. Мне можно зайти через неделю?
-- Помилуйте... зачем же через неделю... уверяю вас... вы ошибаетесь...
-- Не сердитесь!
-- Я прошу вас зайти через три дня. Через три дня рассказ будет прочитан!
-- Может быть, лучше через...
-- Сударыня, повторяю вам: че-рез три дня рассказ будет про-чи-тан. Имею честь кланяться!
Через три дня я получил через секретаря записку:
"Я говорила, что лучше через неделю. Не сердитесь на меня, я зайду еще через неделю. Уважающая вас Маурина".
Такая досада, чёрт возьми! Непременно надо было прочитать,-- и забыл!
Затем... Я уж не помню, что именно случилось. Но что-то было. Осложнения на Дальнем Востоке, затем недород во внутренних губерниях -- вообще события, на которые публицисту нельзя не откликнуться. Словом, был страшным образом занят. Масса обязанностей. Положительное отсутствие времени. При спешной, лихорадочной газетной работе... Потом рассказ, вероятно, куда-то затерялся. Я не мог его найти...
Недавно я встретил в одном новом журнале под рассказом подпись Мауриной.
Вечером я встретился с редактором.
-- Кстати, а у вас Маурина пишет?
-- А вы её знаете? Правда, прелестный ребенок?
-- Да?
-- И премило пишет, премило. Конечно, немножечко по-дамски. Длинноты там, отступления. Приходится переделывать, перерабатывать. Но для такого талантливого ребёнка прямо не жаль. У нас в редакции её все любят. Прямо -- войдёт, словно луч солнца заиграет. Прелестная такая. Детское личико. Чудная блондинка.
-- Ах, она блондинка?
-- Блондинка. А что?
-- Так... Ничего...


ПРИМЕЧАНИЕ
Влас Михайлович Дорошевич - писатель-сатирик, публицист, очеркист, театральный критик.
Один из самых остроумных юмористов начала века...


Сообщение отредактировал Kiwa - Суббота, 15.07.2017, 07:52
 
ПримерчикДата: Суббота, 29.07.2017, 16:44 | Сообщение # 409
дружище
Группа: Друзья
Сообщений: 414
Статус: Offline
ЗАПЕКАНКА

Тётя Рива открыла холодильник, заглянула туда и тяжко вздохнула. Там было довольно-таки пусто. Во всяком случае, накормить Петиных сослуживцев, которые грозились зайти после работы, никакой возможности не имелось.
Рива открыла шкаф, полезла ладонью под стопку постельного белья и долго там шарила.
Увы. Денег не было. В кошельке, лежавшем в кармане старенького плаща, нашлась трёшка и шестнадцать копеек мелочью. Да-а, на эти деньги четырёх мужиков не накормишь…
Рива подошла к окну и прильнула к стеклу. Поздний сентябрь, хмурый и озабоченный, смотрел в окно с той стороны… Та сторона была сырой и влажной, и Рива пожалела беднягу месяц.
А ведь в выходные ещё было солнечно. Они ходили с Петей в парк Шевченко на осеннюю ярмарку. Купили перцев, помидоров, а главное – полтора пуда отборнейшей картошки…

Вспомнив о картошке, Рива приободрилась. Раз есть картошка, она что-то придумает.
Отобрав штук тридцать больших и ровных картофелин, пристроилась в кухне чистить. Бежевая, тонкая кожура длинной лентой сползала на расстеленную газету.
— Эх, жаль, кожуру придётся выбросить!
Рива поймала себя на этой мысли и невольно улыбнулась.

Больше двадцати лет прошло, а она всё так же жалеет картофельные очистки. А какие дивные, ни с чем не сравнимые оладьи получались из них в тот голодный сорок первый год в городе Майкопе, куда их, студентов техникума, забросила эвакуация.
Из Майкопа тоже пришлось уходить, но уже в военной форме. Рива тогда подделала документы и ушла на фронт… Много позже она узнала, что родители, оставшиеся в Одессе, погибли в первые же дни оккупации.

Вот картошка и начищена. Одна к одной! Рива резала картофелины на четыре части и бросала их в большую кастрюлю с водой, уже стоящую на огне.
Картофелины падали в воду с глухим бульканьем: — Чвак! Чвак!

Точно так падали осколки в жидкую белорусскую грязь под Гродно, когда немецкие самолёты бомбили их санитарный поезд, а они, вытащив, кого только смогли, лежали в этой грязи.. Чвак… Чвак… Чвак… И дикая боль в ноге!
Два года на передовой. Ни одной царапины. И на тебе! Причём, по дороге в тыл…

Рива тряхнула головой, отгоняя воспоминания, и снова пошла к холодильнику.
— Ну, и что мы имеем?
Имелось грамм сто пятьдесят докторской колбасы, два плавленых сырка, бутылка молока, пучок слегка увядшей зелени, кусочек масла, пол-баночки горчицы, сверху присохшей, но снизу ещё вполне годной…
— Ух ты, и майонез имеется!

Когда стало ясно, что ногу удастся спасти, Рива повеселела. Она стала включаться в разговоры соседок по палате, даже украдкой глянула на себя в маленькое зеркальце, каким-то чудом сохранившееся среди её вещей в полевой сумке. Ох, тогда то, что она увидела, её не очень огорчило!
Палата была для среднетяжёлых, поэтому разговоры о кавалерах ещё не велись, но уже начали о еде.
— Рива! А что бы ты сейчас съела?
Ох, ну, конечно, конечно оливье! Дома, до войны его готовили на все праздники…
— А что такое оливье? – стали спрашивать девочки. Странно, но они этого не знали…
Рива долго рассказывала, про то, как в салат режется картофель, мясо, морковь, яйца, огурцы… Девчонки слушали, глотая слюну. Только объясняя, что такое майонез, Рива запнулась. Ну, никак она, помнится, не могла объяснить, что это такое, девочкам. Смешно, да?

Рива вернулась на кухню и стала перебирать овощи. Помидоры, лук, перцы… Ого-го, да она богатая женщина!
В шкафчике нашлись красный и чёрный перец и – о чудо! – банка маринованных огурцов!

После выздоровления, Рива получила инвалидность и осталась работать в том же госпитале. А куда ей деваться? Одесса ещё была оккупирована…
Как-то ей сказали, что среди выздоравливающих имеется настоящий одессит. Так они познакомились с Петей. Потом, два месяца спустя, он снова ушёл на фронт, взяв с неё слово, что она его дождется.
Она-то дождется… А он?
На Новый год собрались в палате для легкораненых. Каждый принёс, что может. Рива вдруг покраснела, вспомнив, как прихватилась к маринованным огурцам. Уже и неловко было, и стыдно, а всё не могла оторваться.
— Ох, девонька, а ты, я вижу, с икрой! – сказала тогда грубая Райка из хирургии.
А через несколько дней, когда Рива совсем отчаялась, пришёл треугольничек от Пети.

Рива нашинковала лук, и стала его жарить… Лук получился золотистым и очень вкусным.
Картошка в кастрюле давно уже кипела. Рива потыкала в неё вилкой и убедилась, что можно снимать. Оставив щель между кастрюлей и крышкой, она слила воду. Кухня наполнилась вкусным паром.
Бросив в картошку масло, Рива стала разминать её. Посолила.
Потом добавила немного молока, сырое яйцо и снова стала работать специальной разминалкой для пюре. Пюре должно было получиться не сильно мягким, поэтому молоко следовало лить с осторожностью.
Так, теперь чудо. Для дела необходим был только его корпус, тот, что без отверстия посередине.
Дно чуда и стенки Рива смазала постным маслом. Потом начала выкладывать часть пюре на дно. Первый корж был толщиной чуть больше сантиметра.
На него Рива положила тонким слоем горчицу, мелко нарезанные колбасу, перцы и зелень. Потом сверху немного жареного лука. Всё это поперчила и покрыла следующим слоем пюре. Но более тонким. Потом смазала новый корж майонезом, натёрла туда плавленый сыр, и порезанные тонкими кружками помидоры…
Третий слой пюре украсил тот же майонез, остатки колбасы и сыра. Потом Рива добавила туда маринованные огурчики, тоже мелко нарезанные. Ах да, конечно, ещё остатки жареного лука! Вроде всё…
Рива поставила чудо в духовку. Теперь надо немного подождать…

Как она ждала, когда освободят Одессу! Как добиралась туда с маленьким Игорем!
Их квартира на Чижикова оказалась незанятой и почти целой. Рива вселилась туда и стала как-то жить. Помогали родственники… Петя прислал аттестат…
Самым трудным было встречаться каждый день с дворником, который, как рассказывали, охотно и радостно выдавал евреев румынам. Выдал и Ривиных родителей…
Впрочем, за дворником скоро пришли.

В коридоре раздались голоса. Это пришли Петины гости. Рива незаметно поморщилась, увидев на столе бутылку «Московской». Впрочем, пол-литра на четверых это не так много…
Гости расселись за стол. Рива подала тарелки, вилки, рюмки, поставила помидоры и порезанные перцы. Остались даже три маринованных огурчика, которые легли сверху овощей. Теперь главное! Рива достала чудо из духовки и внесла в комнату.
Запах!!! Нет, ни с чем его не сравнить!
— Что это? – растроганно спросили гости.
— Картофельная запеканка! – скромно ответила тетя Рива.
Она же не знала слова «пицца», которое появится много-много лет спустя. Да и не бывает, кажется, картофельной пиццы.


Александр Бирштейн
 
МарципанчикДата: Четверг, 03.08.2017, 14:19 | Сообщение # 410
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 362
Статус: Offline
ЖИДОВОЧКА рассказ 

 
Салон самолёта. Ночь. Лёту до аэропорта в Лоде часа три. Говорит она на чудовищном сленге, характерном для пограничной полосы между Россией и Украиной. Но голос её шепчущий мягок и мелодичен, а потому не вызывает раздражения.
-         Дядю, ты спишь?
-         Нет.
-         Дядю, а там чего – одни жиды?
-         Евреи.
-         Так без разницы.
-         Есть разница.
-         А якая?
-         Скоро узнаешь.
Пауза.
-         Дядю, ты спишь?
-         Сплю.
-         Тоды сюда слухай.
-         Ну, «слухаю».
-      Я ж сирота, дядю. Детдомовская. Папка и мамка в автокатастрофе сгинули. Я малая была зовсим… Посля у бабки жила отцовой. Злая была бабка. Её паралич стукнул, а меня в детдом…. У нас заведующая – Шутова Катя Ивановна, слышал?
-         Нет.
-        Ну!.. Всем нам мать родная, нежная такая… Это чё, стих?
-         Похоже.
-       Ну, я даю. Надо бы ей отписать в рифму. Она теперя на пенсии, и детдома нет. Разогнали нас – кого по родичам, а кого в интернат при училище. Меня на фрезерное дело определили – ученичкой. В детдоме лучше было: кормили, та простыни давали, а в етом интернате прям на матраце и спишь, а Гусева на фанерке спала. Говорит, что для спинного хребта, но врёт, потому что   хребет – не хребет, а матрацев боле не было… Дядю, да ты спишь?
-         Нет.
-      Ты не думай. Я теперя знаю, кто такая. А раньше-то долго не знала. Зеркало увидела в первый раз в классе пятом. Ну, чтоб с понятием в его смотреть. Смотрю, вроде рожа у меня не как у всех. Все белявые, а я – одна чернота, и волос стружкой. В детдоме был у нас один китаёза, а так все похожие, как родня… Ладно, меня никто сбочь не ставил. Я боевая, сам видишь… Тут пока…
-         Чего замолчала?
-         Надсмехаться будешь?
-         Ты человек-то хороший?
-         Вот этого не знаю.
-         Ладно, расскажу… Як засмиешься – отсяду.
-         Договорились.
-     Ну вот… У нас на территории столбы меняли. Деревяшка-то вся сгнила. Упал даже один столб… Иду, значит в мастерские, а он на столбе сидит с «когтями» и свистит, как птица. Так красиво свистит. Стою внизу и слухаю, не могу дальше идтить, а он посмотрел на меня и говорит весело так: «Тю, жидовочка!» Испугалась чегой-то и… улёт… В субботу гостюю у директорши нашей – Кати Ивановны. Она мне и казала, что «жидовочка» – значит евреечка. Я, значит, такая и в документе, и обижаться не надо. А я и не обиделась. Я тогда совсем не понимала, что люди разные бывают. Мне сколь было рокив – чуть 15 исполнилось… Этого, с когтями, оказалось, Женечкой звали. Он меня отыскал через неделю и гуторит, что забыть не может, что я ему в сердце запала. Любовь, значит. Ему 18 рокив и по осени в армию, а мне – сам видишь. Только я его тоже забыть не могла, а всё верила, что он возвернётся и мне опять те слова скажет. Так и вышло… Значит, гуляем мы с Женечкой. Я до него нецелованная была зовсим, а после целованной стала. Я была на всё согласная, потому что любовь без памяти, но боле ничего не хотел, а он гуторил, что из армии возвернётся – в жёны меня возьмёт по закону, если верность сохраню свято. Он божился, что другой любви ему не надо. Одна нужна и до гроба… Так … Потом они пришли, прямо, значит, в интернат... двое: очкастая такая и тощий с великим носом.
 Мы с девчонками как раз бульбы ворованной нажарили, а эти меня в коридор кличут. Гуторят, что им на меня наш замначцеха показал – Гинзбург Михал Григорич. Он за училище в ответе был. У него, значит, документы мои и метричка, где прописано, что мама моя погибшая была еврейской национальности. Значит, и я такая, и могу ехать в государство Израиль, там учиться и жить. Я с ими гуторю, а сама думаю – голодной быть, потому как девки картоху сожрут непременно всю, до корочек… Ни, гуторю, не могу никуда ихать, потому что у меня парень есть Женечка… Толчемся, значит, на лестнице, и я им усё про нас. Женечка, пытают, тоже еврей? Этого, гуторю, не знаю, без надобности было знать. Ты спроси, просят, а завтра мы возвернёмся за ответом… Тут как раз и Женечка. Толчемся, значит, на лестнице – я и всё ему про то. Послухал Женечка и грустный стал зовсим. Папа, гуторит, у меня осетин, а мамка пополам Россия с Украиной, а тебе, Анночка… Ты понял, меня Анночкой звать?
-         Понял, понял.
-     А тебе, гуторит, Анночка ехать в етот Израиль надо обязательно, потому как здесь не выкорабкаться, даже с «когтями». Там, гуторит, государство сытое, и о детях забота. Он от соседей слышал и по телеку бачил.  Что бывает террор, так этого добра и у нас хватае… Женечка-то при семье у него всё есть: и соседи и телек. Там, гуторит, ты будешь не сирота… И простыни, спрашиваю дают? Непременно, гуторит, ты чего плачешь, ты не плачь… Я ж тебе никакой не помощник. Мне ж в армию, может в Чечню, а там … Что обо мне думать? Я тогда слёзы утёрла, за руку Женечку взяла, девулек всех выгнала… и велела ему меня… чести девичьей лишить – тогда поеду… Он, значит, в армию свою, а я – в государство Израиль. Правильно?
-         Не знаю, Анночка, тебе видней.
-         Он возвернётся через два года. На столбах посидит, денег на билет накопит и ко мне прилетит. Так?
-         Вполне возможно.
-        Теперь, дядю, кажи… Женечка гуторил, что в етом Израиле на своём языке говор?
-         Верно… Ивритом язык называется.
-         А як на ём любовь?
-         Ахава.
-   Ахава, - тихо повторила Анна, будто примерила на себя это непривычное слово…
 Последние 20 минут полета она отсидела молча. Девочка – женщина с прекрасным лицом юной красавицы из песен мудрого и страстного Соломона. Внутри Анны пряталось существо, совсем непохожее на её облик. Как-то помирятся эти двое? Как поладят друг с другом? Каким встретит эта необычная девушка своего суженого через два года?.. И встретит ли? 
                                                1997 г.


А. Красильщиков
 
отец ФёдорДата: Четверг, 10.08.2017, 10:03 | Сообщение # 411
Группа: Гости





Последняя ночь

Я учу студентов писать. Могу научить любого, было бы желание. Но попалась мне Михаль, чему я мог научить её?
После первого года обучения фильм Михаль послали на фестиваль в Венецию. А сценарий полнометражного фильма взяли для постановки в Англии.
Она была уверена в себе, я даже подумал, вот бы мне так. Чуть свысока слушала мои лекции, но не пропускала ни одной, мне это льстило.
И вот как-то при мне она унизила самую тихую в классе, Эсти.
Та подошла к ней посоветоваться, и вдруг слышу, Михаль ей говорит: "Ты зря теряешь время. Лучше тебе это сейчас понять, чем позже".
Я замер. Михаль увидев меня, не смутилась.
- Эсти не должна жить иллюзиями, - сказала она так, чтобы все слышали. - Она не умеет писать. У неё нет никаких шансов стать сценаристом.
- Извинись перед ней, - сказал я еле сдерживаясь.
- И не подумаю, - ответила Михаль.
Не помню, как довёл урок до конца. Не знаю, почему не удалил её из класса.
Вышел, не прощаясь.
Меня завело всё: и высокомерие Михаль, и покорность Эсти, и молчание всего класса.
Через несколько занятий я уже понял однозначно - Михаль не чувствует боли других.
Но и с Эсти выяснилось. Оказалось, что её по блату поместил в этот класс проректор. Поэтому к ней не было особого сочувствия.

И вот прошли две недели, наступил День Катастрофы..
И выпадает мне в этот день преподавать.
Сидят передо мной будущие режиссёры и сценаристы. Приготовил я им 20 конвертов, в которые вложил задания. Каждый вытаскивает себе конверт, как в лотерее. И должен расписать ситуацию, которую я задал.
Вытащили. Начали писать.
Смотрю на Михаль. Сидит, читает задание. Сначала взгляд, как всегда, чуть снисходительный… Потом вдруг оглядывается… поправляет волосы… вздыхает… На неё не похоже.
Проходит несколько минут. Молчит, не двигается. Вдруг поднимает руку.
- Да? – говорю.
- Могу я заменить это упражнение?
Я говорю - пожалуйста.
Она протягивает мне конверт, я ей другой…
Она берет его, собирается раскрыть, но останавливается.
- Нет, я не хочу менять, - говорит. - Да, я решила, я останусь с этим, первым.

И вот с этого момента на моих глазах начинает раскручиваться ну просто кино.
Настоящее, документальное, по правде.

Она сначала начала быстро писать… Потом остановилась. Смотрит на лист, по глазам вижу, не читает, просто смотрит на лист. Вдруг начинает рвать его.
Я подошёл к ней, всё-таки волнуюсь…
- Михаль, тебе помочь?
- Нет, спасибо, - говорит.
А в глазах слёзы. Это меня поразило. Я думал, скорее камни заплачут, чем Михаль.
Что же я ей такое дал, думаю. Беру её задание, читаю.

"Последняя ночь в Варшавском гетто. Всех назавтра вывозят на уничтожение. Об этом знают в семье, в которой есть два мальчика – двойняшки. Родители безумно их любят. И сходят с ума, не зная, как спасти. Вдруг ночью приходит поляк, мусорщик. И он говорит им, что может вывезти в мусорном баке одного ребенка. Но только одного. Он уходит, чтобы вернуться в пять утра… И вот идёт эта ночь, когда они должны решить, кого же спасать"...

Через сорок пять минут перед Михаль лежат два листа, исписанные убористым почерком, практически без помарок.
- Прочитай, - говорю ей.
Она начинает читать.
И встаёт перед нами ночь, в течение которой седеют отец и мать, решая, кого спасти. Этого, который тёплый и ласковый, - Янкеля? Или того, который грустный и одинокий, Мойше?
Михаль читает ровно, почти бесчувственно. В классе мертвая тишина. Когда такое было?!
Она читает о том, как сидят, прижавшись друг к другу, родители, и шепчут, чтобы, не дай Бог, не услышали дети. Вначале не понимая, как можно их разделить, ведь они неразделимы! Нельзя этого сделать! Нет, нельзя.
А потом понимают, что никуда они не денутся. Что обязаны выбрать одного, чтобы жил он. Так кого же отправить, кого?! Янкеля, теплого и ласкового, у которого обязательно будет семья и много детей и внуков?! Или Мойше, грустного, одинокого, но такого умного?! У которого будет большое будущее, он же, как Эйнштейн, наш Мойше!
Они не знают, что решить, они сходят с ума, плачут, молчат, снова говорят, а время безжалостно, оно не стоит, и стрелка, передвигаясь, отдаётся в сердце. Каждая секунда отдаётся в сердце! Хочется сломать секундную стрелку, но что это изменит!
Вот так время приближается к пяти.

И вдруг муж замечает прядь седых волос на виске у жены. Раньше её не было. Он гладит её по волосам и говорит:
- Я хочу, чтобы он вывез тебя.
Она вздрагивает. Она видит его глаза, в них отражается предрассветное небо.
- Ты еще родишь много детей, - говорит он. – Я хочу, чтобы ты жила!
Она видит, что руки его дрожат. И говорит:
- Как же я смогу жить… без тебя.
Они молчат безрассудно долго, ведь время уходит…
И она вдруг говорит:
- Я знаю, что мы сделаем.
– Что? – его голос не слышен, только губы шевелятся. – Что?!
- Мы бросим жребий. Ты напишешь имена. А я вытяну жребий.

Так они и делают. Очень медленно, но понимая, что вот-вот часы пробьют пять, и появится этот человек, поляк, и надо будет расставаться… С Мойше? Или с Янкелем? С кем?!
В классе никто не дышит, пока Михаль читает. Мы видим каждую деталь, так это написано.
Дрожащие руки матери… И его руку, держащую огрызок карандаша… Вот он выводит имена своих детей… Видим, как кладёт записки в свою грязную шляпу. Вот он встряхивает ею, словно в ней много записок, а ведь там их только две.
И мы видим, ей-богу, видим, как медленно-медленно поднимается рука матери, чтобы опуститься внутрь шляпы и нащупать одну из записок… Эту… Нет, эту…
Нащупывает, сжимает, и замирает, не разжимая пальцев. И он не торопит её, нет, и она не может шевельнуть рукой.

Но время неумолимо, и Бог неизвестно где, потому что слышится стук в дверь. Это пришёл он. Ненавидимый ими и самый желанный, убийца и спаситель - поляк-мусорщик.
И она вытаскивает записку. И разжимает руку.
- Мойше, - шепчет он. Он первый видит имя, потому что у неё закрыты глаза.
- Мойше, - повторяет она.
И они оба смотрят туда, в угол комнаты, где спят их любимые дети.
И видят, как красив Янкеле, обнявший Мойше во сне.
Стук повторяется, муж с трудом встаёт и идёт открывать дверь. В дверях поляк. Молчит. Всё понимает.
- Мы сейчас оденем его, - говорит муж.
Сам подходит к кровати, осторожно разнимает братьев, так, чтобы Янкеле не проснулся, берёт Мойше на руки и начинает одевать его.
Как это так, не одеть сына, не умыть, не вложить ломтик хлеба в карман - это ведь женская работа. Но она не может этого сделать, не может!
Муж всё делает сам.
И вот, уже не проснувшийся толком Мойше, передаётся в руки поляка.
И тут только она понимает, что это навсегда. И не сдерживает крика, бросается к своему ребёнку и просит его: "Ты только живи, мой Мойше! Ты только помни о нас!"
Муж пытается оторвать её от ребенка. Шепчет поляку:
- Забирай его! Забирай!
Дальше всё происходит без заминки. Поляк без труда проходит все посты и проверки. А когда оказывается за стеной, в надёжном месте, где его никто не может видеть, он раздвигает мешки с мусором, приоткрывает крышку, которой тщательно укрыл мальчика, так, чтобы только мог дышать. И говорит - ну, жидёнок, вылезай, приехали.
Но никто не шевелится, там тишина. Не заснул ли?! Или, не дай Бог, задохнулся?
Поляк раскурочивает всё… Нет ребенка. Как так?! Он оглядывается, он испуган, сбит с толку, понимает, что этого быть не может. Но так есть..
Муж и жена сидят, застывшие, над спящим Янкеле. Что сказать ему, когда проснется?
Кто – то царапается в дверь… И обрывается её сердце. И что-то переворачивается в нём. Потому что так может стучать только один человек, и никто другой.
В двери стоит Мойше. Он улыбается, их грустный Мойше, и говорит:
- Я подумал, я всё взвесил, я не могу без Янкеле...

Михаль закончила читать на этом месте.
Такой тишины в классе я никогда не слышал.
Такого текста, написанного за 45 минут, я не помню.
Михаль сказала:
- Дальше я не знаю, что писать.

Кто-то всхлипнул. Кто-то явно плакал. Самые мужественные (пятеро моих студентов служили в боевых частях) сидели с красными глазами. Это было похлеще всех парадов, минут молчания, скорби, - всего.
В классе билось одно тоскующее сердце. Не было безразличных, нет.
И тут произошло то, ради чего, собственно, я и пишу эту историю.
Михаль вдруг встала и направилась в угол класса. Она шла к Эсти.
Я понял это не сразу. Но она шла к зарёванной Эсти. И по ходу сама не могла сдержаться.
Эсти встала ей навстречу. Упал стул. Михаль обхватила Эсти, она была статная, высокая, на каблуках, а Эсти маленькая, похожая на испуганную мышь.
И вот они стояли так, обнявшись, перед всем классом.
И Михаль громко сказала, так, что слышали все:
- Я умоляю тебя простить меня.
Эсти что-то прошуршала, испуганное, никто и не услышал, что. А Михаль добавила ещё, теперь уже глядя на меня:
- Семён, простите меня, если можете. Я такая дрянь!

Короче, это был денёк. Не помню таких больше. Он промыл нас всех, прочистил, продраил, и всё изменил.
И я понял, нельзя никого списывать со счетов. В каждом живет эта искра, называемая "искра любви" или "точка в сердце". Прикрытая слоем грязи, бесчувствия, гордыни и всего, чего мы натаскали за свою жизнь…
И вдруг "тикают часики", поднимается волшебная палочка… И, хоп... Прорывается из нас Человек. Пришло Ему время родиться. И полюбить.
С тех пор прошло пять лет. Где Михаль? Где Эсти? Надо бы перевести на иврит, может быть, откликнутся?..


Семён Винокур
 
REALISTДата: Воскресенье, 17.09.2017, 13:31 | Сообщение # 412
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 153
Статус: Offline
...Мы с Викой проходим практику в магазине. Мы надеваем белые халаты, белые шапочки, как пилотки у стюардесс, и начинаем продавать продукты населению.
Я продаю штучные товары: бутылки кефира, пакеты с молоком, творожные и плавленые сырки.
Моя очередь движется довольно быстро, я даже вхожу в азарт, и мне довольно интересно.
Наша руководительница практики Зинаида Степановна говорит нам, что в профессии продавца должна быть артистичность. Продавец и артист должны иметь общие профессиональные качества: а именно — обаяние.
Я довольно быстро освоила обаяние. Это нетрудно. Для того чтобы проявить обаяние, надо испытывать интерес к человеку по другую сторону прилавка. А именно — к покупателю. Надо смотреть на него так, будто ты давно его знаешь и теперь рада встрече.
Между прочим, я не притворяюсь. Мне действительно нравятся человеческие лица и интересно угадывать — что стоит за каждым лицом. Некоторые считают, что лицо — не показатель. Мало ли какое у человека лицо. Например, он некрасивый, а у него замечательная душа. Я уверена, что если замечательная душа, то человек некрасивым быть не может. Лицо похоже на самого человека. У дурака, например, не может быть умного лица.
Вот передо мной старик. У него детское, безмятежное выражение, и я догадываюсь, что он очень доверчив. И именно поэтому мне хочется обслужить его особенно хорошо, быстро и точно.
А вот женщина с пронзительными глазами. Эта своего не упустит. Если я сделаю что-нибудь не так, она меня просто изничтожит. Я её боюсь, поэтому я делаю всё так, как следует. Однако не улыбаюсь.
Рядом со мной на соседних весах — моя подруга Вика. 
Мы дружим с ней с первого класса. Она кажется мне самой умной и самой красивой. Дружба тоже должна включать в себя элемент восхищения. Если бы я Викой не восхищалась, то я не могла бы с ней дружить.
Вика взвешивает на весах сыр и масло. Её очередь движется медленно, как будто застыла на одном месте.
У Вики сегодня отвратительное настроение, и она не намерена быть обаятельной. Ей не хочется быть обаятельной, а притворяться она не желает. Вообще притворяться — нехорошо. Но ведь покупатель не виноват в её плохом настроении, и не надо втягивать его в своё настроение.
— Вовка подлец! — говорит мне Вика.
Вовкина подлость состоит в том, что он нашёл себе другую девочку с немыслимой фамилией Альтер-Песоцкая. И они уже с этой Альтерой ходили на школьный «огонёк», и все их видели.
— А что ему ещё оставалось? — вступаюсь я за Вовку.
— Девушка, кефир свежий?
— Свежий, — отвечаю я и улыбаюсь.
Я отвечаю, а сама думаю про Вовку.
Вовка был центром и душой нашей компании. А теперь компания распадается. И это очень жаль. Настолько жаль, что даже не хочется ходить больше в школу.
Вовка любил Вику, и все знали об этом. А Вика Вовку не любила. И все тоже знали об этом. Вика ужасно гордилась своей победой и всячески её демонстрировала.
Но на прошлом сабантуе по поводу дня рождения Хали (вообще он Халимовский) Вовка выпил чуть не целую бутылку вина и сказал, что помирает. И действительно, ушёл в другую комнату, лег на диван и стал помирать. Губы у него посинели, ногти тоже посинели, он мелко задрожал и заклацал зубами.
На это никто не обратил никакого внимания, все веселились под маг, топали ногами, как стадо носорогов. Я сказала Вике, что Вовка помирает, но Вика решила, что он помирает из-за неразделенного чувства, и заплясала ещё радостнее.
Тогда я села возле Вовки и стала плакать. Через какое-то время Вовка ожил, и я смогла спокойно уйти домой. Халя хотел меня проводить, но я не разрешила. Я хотела остаться одна.
Дома я всё рассказала маме. Мама спросила:
— А ты где сидела, в голове или в ногах?
— У изголовья, — вспомнила я.
— А он видел, что ты плакала?
— Нет.
— Вот и напрасно, — сказала мама. — Надо было сесть у его ног. Тогда бы он видел.
— А зачем? — удивилась я. — Я плакала не затем, чтобы он видел. Мне просто было его жалко.
— Надо же… — сказала мама.
— Ничего не «надо же», — обиделась я. — Какие-то вы все…
— Вот чек, — напомнила женщина с чёлкой и подвинула мне чек.
«А почему она не на работе?» — подумала я о женщине, но спрашивать, естественно, не стала. Взяла чек и проверила сумму.
Вика рядом со мной заворачивала сыр в бумагу.
— А бумага, как картон, — сказала женщина с пронзительными глазами, та, что стояла недавно в моей очереди. Она заняла в обе сразу, для экономии времени. — Небось сто граммов весит. Только бы надуть…
Вика промолчала.
— Неужели нельзя в пергамент заворачивать? — не отставала женщина.
— А где я вам пергамент возьму? — спросила Вика. — Был бы, так и заворачивала.
Я внимательно следила за конфликтом, готовая вступиться в любую минуту.
— У меня такое чувство, как будто он плюнул мне в лицо, — сказала Вика мне, игнорируя свою недовольную покупательницу.
— И напрасно, — возразила я.
— Мне кажется, на меня все смотрят и показывают пальцем. Это ужасно.
— Что ужасно? Ты же его не любила?
— Но он был! Я ему верила! Он меня обманул!
Вика швырнула сыр, и он проехал по прилавку прямо до покупательницы с пронзительными глазами.
— Нахалка! — сказала она. — А ещё молодая…
— Сами вы молодая, — ответила Вика, но это прозвучало как «сами вы нахалка».
Женщина стояла и не знала — обижаться ей или нет.
— Ну конечно, молодая, — мягко поддержала я Вику.
Женщина перевела на меня пронзительные глаза и решила, что при всех обстоятельствах, даже будучи нахалкой, лучше оставаться молодой. Она забрала свой сыр и отошла.
…Однако Вовка заметил тогда, что я плакала. Мало того, что он заметил, — это произвело на него сильное впечатление. На другой день он ходил подавленный от перевыпитого вина и от впечатления. А потом подошел ко мне и сказал:
— Нам надо поговорить.
— Давай, — согласилась я.
— Не сейчас. И не здесь.
— Почему?
— Потому, — объяснил Вовка. — Я тебе позвоню.
Я пришла домой. Села и стала ждать, глядя на телефон. Но Вовка не позвонил.
Я подождала до одиннадцати, а потом легла спать. И вот, когда я легла, он позвонил.
— А почему так поздно? — удивилась я.
— Звёзды…
Я хотела пообижаться и покочевряжиться, но передумала. Стала торопливо одеваться.
— Ты куда? — спросила мама.
— Щас… — неопределенно ответила я.
Хлопнула дверью и сбежала вниз.
В небе действительно стояли звёзды, и разговаривать в такой обстановке действительно не то, что в школьном коридоре.
Вовка стоял против моего парадного, ссутулившись, сунув руки в карманы, и без шапки.
Я подошла к нему. На его волосах и ресницах лежал снег.
— Я люблю тебя, — сказал Вовка.
У меня внутри что-то перевернулось от неожиданности и от торжественности.
— Я знаю тебя с первого класса, а увидел только вчера. Я не понимаю, как можно любить кого-то ещё, кроме тебя.
Я молчала. Не знала, что сказать.
— Не отвечай! — приказал Вовка. — Не говори ничего. Подумай! А завтра мы поговорим.
Я вернулась домой.
— Ну что? — спросила мама. — Влюбился?
— А как ты догадалась? — растерялась я.
— Что ты собираешься делать?
— Я не знаю. А что надо делать?
— Тебе придется выбрать, — сказала мама.
— Между Вовкой и Викой? — спросила я.
— Нет. Между собой и собой. Какую ты себя выберешь?
— В каком смысле? — не поняла я.
Мама долго ничего не отвечала. Потом сказала:
— Бывает, в детстве упадёшь с крыльца и не заметишь. А потом через десять лет горб вырастет. И умереть нормально не сможешь. Гроб круглый делать придётся.
Я стащила сапоги и села на диван. Снег начал течь с волос по моему лицу.
— Я не плачу, — сказала я. — Это снег.
— Можешь и поплакать, — разрешила мама. — Выбор не всегда легко дается.
Я не спала тогда всю ночь. Мне хотелось, конечно, иметь свою победу, повесить её на грудь, как орден, и чтобы все видели. Но можно ли получать ордена такой ценой?
— Девушка, я просил молоко, а вы дали кефир.
— Извините, пожалуйста… — Я исправила ошибку.
— Хотя, знаете, дайте мне и молоко, и кефир.
Я подала ещё один пакет.
— Нет. Всё-таки не надо… — передумал покупатель. — Или всё же дайте…
Я поставила пакет на прилавок.
— Нет. Всё-таки не надо, — окончательно решил покупатель.
Очередь занервничала, а я нет. Я знаю, что для некоторых людей проблема выбора — просто мучение. Чего бы этот выбор ни касался.
— Я советую вам взять, — сказала я. Я знала, что совет со стороны в таких случаях очень помогает.
— Почему? — насторожился покупатель.
— Пусть будет. Чтобы лишний раз не ходить.
— Вы совершенно правы! — с благодарностью сказал мой покупатель, и его глаза засветились истинным счастьем — не от приобретения кефира, а оттого, что я освободила его от мучительной проблемы.
— Придурок, — тихо сказала Вика, когда он отошёл к кассе.
К Вике протиснулась женщина с чёлкой — та самая, которая не на работе.
— Почему у вас масло крошится? — спросила она и развернула бумагу, показывая масло.
— Я не знаю, — сказала Вика.
— Оно что, мороженое?
— Нет. Оно масло.
— Я понимаю, что масло. Оно что, в морозилке у вас хранится?
— Я не знаю. Не пробовала.
— А вы попробуйте.
— Зачем?
— Чтобы знать, что вы продаёте.
Чёлка развернула пакет и стала двигать его к Викиному лицу.
— Спасибо. — Вика отодвинула пакет. — Я масло без хлеба не ем.
— Да что вы ей суёте? — возмутился мужчина в лыжной шапке. — Несите директору, пусть он пробует.
— А у директора что, корова своя? — спросила Вика.
— Это вас где так учат? В школе? — спросила Чёлка.
— Чему учат? — не поняла Вика.
— Где у вас жалобная книга? — потребовала Чёлка.
— Да что вы пристали к человеку? — спросил носатый парень из очереди. — Она-то при чём…
Вот этого не надо было делать. Если бы парень не заступился за Вику, она бы собралась с духом и справилась с Чёлкой. Но он её пожалел. И Вике тоже стало себя жалко. У неё на глазах выступили слёзы. Она резко повернулась и пошла от прилавка в глубину магазина.
Очередь недовольно заурчала, оставшись без продавца. Я тут же метнулась к Викиным весам и сказала Чёлке:
— Возьмите сметану. Сегодня очень свежая сметана. Только что привезли. И очень мало осталось.
Я точно знаю, что таким Чёлкам важно, что мало осталось. Что кому-то не достанется. Что у неё есть шанс «ухватить».
— Возьмите три пачки, — посоветовала я и поставила перед ней три пластмассовых пакетика. И взяла следующий чек.
Я торговала за двоих и едва успевала поворачиваться. У меня руки заболели от того, что всё время находились во взвешенном состоянии.
Чёлка стояла и выбирала между жалобой и сметаной. Я была уверена — она выберет сметану, потому что жалобу в борщ не положишь и не съешь. Но Чёлка выбрала то и другое. И сметану, и жалобу.
…Я не спала тогда всю ночь. Я думала, что если выберу Вовку, то Вика потеряет сразу всё: и любовь, и дружбу. Как она дальше станет жить? То есть она, конечно, останется жить. Но как… Весь мир будет казаться ей фальшивым и непрочным, состоящим из вовок и наташек.
Прошли сутки. Настали новые одиннадцать часов вечера. И точно такие же выступили звёзды. А Вовка стоял другой. Он как будто похудел, перестрадал за эти сутки. Я вдруг увидела, что он — очень красивый и сложный человек и недаром является душой общества и центром компании. Все остальные — безликие рядом с ним. Без лиц.
— Я не могу предать Викины глаза, — сказала я Вовке заранее заготовленную фразу. — Я не могу начинать свою жизнь с предательства.
Я смотрела на Вовку и хотела, чтобы он меня опроверг. Сказал что-то такое, отчего всё стало возможно. Но он молчал.
— Я никому не нужен, — сказал вдруг Вовка. — Ни матери, ни отцу, ни тебе. Никому.
Я вспомнила, что родители у него разошлись и подкинули Вовку бабке. А сами завели новые семьи с новыми детьми.
Вовка повернулся и пошёл. Мне захотелось крикнуть: «Не уходи!»
Но тогда первая часть моего выступления не совпадала бы со второй. Потому что смысл первой части был «уходи». А второй — «останься».
Вовка ушёл.
Я вернулась домой и ждала, что он позвонит. Но он не позвонил. Он мне поверил.
— Масло хорошее? — спросила меня девушка в спортивной куртке.
— Хорошее, — грустно сказала я. — Но оно крошится.
— И что это значит?
— Ничего не значит. Просто его неудобно мазать на хлеб.
— А я и не мажу, — грустно сказала девушка, и мне показалось, что она тоже отказалась от любви во имя дружбы.
У дверей встала наша уборщица тетя Настя, чтобы никого не пропускать. Наступало время обеденного перерыва.
Я разметала остатки своей очереди, вернее, своих очередей.
Магазин опустел.
Я пошла искать Вику. Она сидела в хлебном отделе на мешке с сахаром и плакала.
— Сахар подмочишь, — сказала я, и села рядом с ней, и положила голову на её плечо.
Мы обнялись и стали плакать вместе. И у меня были все моральные основания плакать на Викином плече.
В склад заглянула наша руководительница Зинаида Степановна. Она была красивая и румяная, как матрёшка. И фигура, как у матрёшки.
— А, вот вы где, — обрадовалась Зинаида Степановна. — Вас к директору.
Мы с Викой поднимаемся и идём к директору — мимо отдела заказов, где стоят блатные и инвалиды. Мимо склада, где таскают ящики рабочие и от них уже в середине дня пахнет водкой.
Поднимаемся на второй этаж к директору. Он сидит у себя в кабинете, за своим столом, — довольно молодой, худой и печальный. У него язва желудка, и он не может есть дефицитные продукты. Может быть, поэтому он и печальный. А может, потому, что его уже с утра одолели человеки. Ведь они все едят. Жуют, перетирают зубами пищу и хотят, чтобы она была хорошей.
И ещё я заметила, что нам, продавцам и директору, приходится, как правило, иметь дело с людьми неважными. Хорошие, интеллигентные люди берут молча то, что им дают, и идут домой. А вступают в контакт с нами такие вот Чёлки, которым дома скучно и для них склоки заменяют творчество. И они творят.
Директору следует нас отчитать, но ему ругаться не хочется. Он смотрит на нас, как унылая собака, и спрашивает:
— Ну что, девочки?
Вика вдруг прыскает. Ей стало что-то смешно. Я посмотрела на директора и увидела, что «молния» у него на брюках застегнута не до конца и торчит клок розовой рубахи.
Я тоже прыскаю, и мы начинаем помирать со смеху.
Директор не понимает, в чем дело, однако смех действует на него как инфекция. Он заражается смехом, ему тоже хочется смеяться, но он не имеет права. Он должен сделать нам «втык» за жалобу в жалобной книге.
— Нехорошо, девочки… — начинает директор.
И мы прямо валимся от хохота.
«Прав не тот, кто прав, а тот, кто счастлив, — думает директор. — Просто счастлив, и всё».


В. С. Токарева
 
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
Страница 28 из 28«12262728
Поиск:

Copyright MyCorp © 2017
Сделать бесплатный сайт с uCoz