Город в северной Молдове

Среда, 22.11.2017, 06:37Hello Гость | RSS
Главная | кому что нравится или житейские истории... - Страница 28 - ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... | Регистрация | Вход
Форма входа
Меню сайта
Поиск
Мини-чат
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
Страница 28 из 29«1226272829»
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
кому что нравится или житейские истории...
СонечкаДата: Воскресенье, 02.07.2017, 08:13 | Сообщение # 406
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 234
Статус: Offline
короткий рассказ Ильфа и Петрова о человеке с честными поступками
Честность


Когда гражданин Удобников шёл по своему личному делу в пивную, на него сверху свалилось пальто с пёсьим воротником.
Удобников посмотрел на пальто, потом на небо, и наконец взор его остановился на большом доме, усеянном множеством окон и балконов.
– Не иначе как пальто с этажа свалилось, – совершенно правильно сообразил гражданин Удобников.
Но с какого этажа, с какого балкона свалилось пальто – понять было невозможно...
И он начал обход квартир...
– Пардон, – сказал он в квартире № 3. – Не ваше ли пальтишко?.. Не ваше? Жаль, жаль!..
– Ведь вот, граждане, – разглагольствовал он в квартире № 12. – Я–то ведь мог пальто унести. А не унёс!... Почему? Честность!Справедливость!
Своё не отдам и чужое не возьму...

И чем выше он поднимался, тем теплее становилось у него на душе. Его умиляло собственное бескорыстие.
И вот наконец наступила торжественная минута.
В квартире № 29 пальто опознали. Хозяин пальто, поражённый, как видно, добропорядочностью Удобникова, с минуту молчал, а потом зарыдал от счастья.

– Господи, – произнёс он сквозь слезы. – Есть ещё честные люди!
– Не без того, имеются, – скромно сказал Удобников. – Мог я, конечно, шубёнку вашу унести. Но не унёс! А почему?
Честность заела. Что шуба! Да если б вы бриллиант или деньги обронили, разве я б не принёс? Принёс бы!

Дети окружили Удобникова, восклицая:– Честный дядя пришёл!
И пели хором:
На тебя, наш честный дядя,
Мы должны учиться, глядя.

Потом вышла хозяйка и застенчиво пригласила Удобникова к столу.
Выпьем по стопке, – сказал хозяин.
– Простите, не употребляю, – ответил Удобников. – Чаю разве стакашек!
И он пил чай, и говорил о своей честности, и наслаждался собственной добродетелью...

Так было бы, если бы гражданин Удобников действительно отдал упавшее на него пальто.
Но пальто он унёс, продал и, сидя пьяный в пивной, придумывал всю эту трогательную историю.
И слёзы катились по его лицу, которое могло бы быть честным.

1930
 
REALISTДата: Пятница, 07.07.2017, 11:24 | Сообщение # 407
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 164
Статус: Offline
Самозванец  

( из книги «Рассказы в дорогу», 2000, изд. Гешарим, Израиль)

К офицеру полиции, Амиру Шварцу, обратилась пожилая женщина — Дора Клопшток.
Эта дама утверждала, что некий Иосиф Клопшток — самозванец и не является её родным братом.
Дора подробно рассказала офицеру историю своей жизни, из которой следовало, что она и брат родились в России и осиротели к 1930 году.
Иосифа забрали одни родственники, а Дору — другие.
Сестре повезло больше. Её новой семье удалось выбраться из СССР, некоторое время прожить в Польше, но, как раз накануне войны с Гитлером, перебраться в Эрец Исраэль.
Дора считала Иосифа безвозвратно потерянным, но с крушением советской империи снова обратилась в Сохнут и вдруг получила неопровержимые доказательства, что её родной брат жив, и не только жив, но и перебрался на постоянное место жительства в государство Израиль.
Они встретилась, но Дора Клопшток не признала в новоприбывшем своего брата, хотя факты его автобиографии, рассказанные Доре, казалось, полностью опровергают её подозрения.
Дора считает, что самозванец хорошо знал её брата - Иосифа Клопштока и воспользовался легендой его жизни и документами, чтобы получить право жить в Израиле.
Офицер подивился рассудительности старухи, ясности её ума. Доре исполнилось 82 года.
Брат был моложе её на 9 лет, а не виделись они, без малого, семь десятилетий.
Амир Шварц спросил у старухи, на чём основываются её сомнения.
Дора Клопшток ответила не сразу, а потом сказала, что брат-самозванец совсем не обрадовался встрече с ней.
— И это всё? — спросил офицер.
— А что ты ещё хотел? — возмутилась Дора. — Люди не виделись семьдесят лет, а он даже не поцеловал меня...
А потом, может он агент ЧК и к нам заслан..

«Вот вздорная, занудная старуха», — подумал Шварц, но заявление было написано честь по чести, и пришлось этим делом заниматься.
Сам Амир не знал русского языка, так что расследование поручили другому офицеру полиции — Алексу Бейлину. Алекса родители привезли в Израиль грудным младенцем, но они сохранили язык оставленной родины и передали его в наследство единственному сыну.
Алекс говорил на русском языке плохо, бедно, с сильным акцентом, но понимал всё, и ему, как правило, доверяли дела, связанные с пожилыми русскоязычными репатриантами..

Иосиф Клопшток арендовал комнату в полуразрушенной вилле недалеко от моря.
Могучий, широкоплечий старик копался в земле, что-то сажал, когда Алекс открыл скрипучую калитку на его участок.
— Ты Клопшток Иосиф? — спросил офицер. Старик кивнул, продолжая работать.
— Я из полиции, — сказал Алекс, предъявив своё удостоверение.— Нужно поговорить.
— О чём? — опершись на черенок лопаты, спросил Иосиф.
— Имеется быть заявление от госпожи Доры Клопшток, — сказал Алекс.— Где написано, что ты ей не брат. Я бы хотел видеть твой документ.
Иосиф пожал плечами, но оставил свою работу, и они прошли в дом.
Алекс подивился бедности обстановки, старому холодильнику и допотопной газовой плите.
Он раздражённо подумал, что старики из России экономят на всём, живут в полной мерзости, а потом начинают жаловаться на всякие неудобства быта.
Клопшток тем временем принёс картонную папочку с документами и бросил её на шатучий стол.
Он не стал развязывать шнурки папки. Этим пришлось заниматься Алексу.
В папке было всё, что нужно, вплоть до старых, выцветших чёрно-белых фотографий.
Но главное, сохранилась старая метрика, где значилось, что 18 декабря 1926 года в семье Берты Израильевны Клопшток и Ефима Боруховича Клоптштока родился сын — Иосиф.
Национальность родителей была указана. На фотографии в российском паспорте запечатлён человек, в доме которого и сидел Алекс. Сомнений не было.
Офицер сказал с улыбкой:
— Твоя сестра есть заявлений, что ты чужой. Ты не был рад, когда случилось встреча.
— А чего радоваться, — пожал плечами старик — я её и не помню совсем.
— Сестра всё-таки есть, — поднялся Алекс. — Родная кровь.
— Пусть опять приходит, — грубо отвечал старик. — Я ей обрадуюсь.

Этот новоприбывший совсем не понравился Алексу, но все формальности были соблюдены, и не было причин сомневаться в идентификации личности Иосифа Клопштока с братом Берты Клопшток.
Полицейский ушёл, но старик не стал возвращаться к прерванной работе, а, переобувшись, отправился на берег моря.
Там, на старой набережной, он обычно прогуливался, слушая далёкий шум волн, там же и отдыхал на каменной скамье, усевшись лицом к морю.
Там и нашла его Дора Клопшток.
— Я уезжаю, - сказала она, стоя над стариком.
— Я была в полиции и сказала, что ты не мой брат. Тебя нужно направить в тюрьму или обратно в Россию, как самозванца.
Я только хотела узнать, где мой настоящий брат, где мой Иосиф?
— Он умер, — тихо ответил старик.— Он умер пять лет тому. Мы были друзьями.
Хочешь, я покажу тебе карточку. Вот смотри: это Иосиф, а это — я.
Видишь, мы похожи, как родные братья. Он, считай, и был моим братом, а тебе, ведьма старая, он — никто..
Берта Клопшток была так ошеломлена этим признанием самозванца, что забыла обидеться на грубость.
Она смотрела на человека из России, как на привидение, с немым ужасом. Сердце её билось, а в ногах совсем не стало силы.
Она неуклюже опустилась на скамью рядом с самозванцем.
— Тебе он — никто, — повторил старик.
— А мне он другом был, единственным. Мы воевали вместе, цельный год шли грудью на немца.
В нём две дыры было от осколка и пули, во мне — одна.
Он меня выволок в Будапеште — раненого. Он мне кровь свою дал...
— Как тебя зовут? — смогла пробормотать старуха.
— Павел... Федорчук Павел, по отцу Егорыч... Теперь куда хошь иди, жалуйся.
Берта Клопшток хотела подняться, но не смогла.
— Дайте мне руку, — попросила она.
Федорчук встал и подал ей мощную и широкую ладонь. Старухе показалось, что на ладони этой нет ничего, кроме сплошной, твёрдой мозоли. Стояла она недолго, почти сразу же села на прежнее место.
— Извини, — сказала она, — не могу... Это пройдет, я знаю... Ты расскажи о брате.
— Что рассказывать — обыкновенная жизнь...
Он про тебя вспоминал, я знал, что ты где-то есть, если живая.
Его тётка взяла, когда ваши родители померли...
Потом тётку с мужем органы арестовали, а его в детдом для детей «врагов народа». Там до войны промучился, потом работал в литейке на Металлургическом, а в сорок четвёртом — фронт.
Там мы и встретились. Война быстро кончилась, а то бы жить перестали, а так подались вместе в мой город, ко мне на родину.
Оська на моей двоюродной сестре женился — Варе, а я на старой зазнобе из нашего шахтёрского поселка — Мирочкой её звали. Считай, десять лет, как схоронил.
— Ты на еврейке женился?
Все люди — люди, — сказал старик. — Кроме нелюдей.
— Ты дальше рассказывай, — попросила Берта.
— Дальше что? На уголёк мы с ним не пошли. Стали вальщиками работать в одной смене.
Ты знаешь, что такое — вальщик?
— Нет,
— даже как-то испуганно отозвалась Берта Клопшток.
— Ну, штрек выработан подчистую — нужно его завалить, убрать крепь.
Говорят, у буржуев она из металла, забирают цепью всю систему — и рушат, а у нас стойки, как были при царе Горохе, так и есть — из деревяшки. Каждую вышибать приходилось.
Гниль оставляли под завалом, добрый материал надо было вывозить.
— Так Иосиф работал под землей? — с ужасом спросила Берта. — Опасно очень?
— Ну, ясное дело — так и платили хорошо. Мы с ним жили — дай Бог каждому.
Любое лето возьмём семьи — и на юг.
Город Алушту знаешь?
— Нет... Вы сказали «семьи». Это кто?
— Я с супругой Мирой, с сыночком, Иосиф с женой и дочками.
— У меня есть это... племянницы? — спросила Берта.
— Есть, — наклонил тяжёлую голову Федорчук. — Жизнь у них не очень сложилась. У старшей мужик в тюрьме, младшая — в разводе.
— А дети, мои внучатые племянники?
— Есть, трое у моей сеструхи внучат... Так, большие уже. У самих скоро дети будут.
— Клопштоки? — спросила Берта.
— Ты что говоришь? — усмехнулся Павел Федорчук. — Девки ведь. У одной фамилия — Василенко, у другой — Петрова, по мужу..

- О, Господи! — только и смогла произнести Берта. — Рассказывайте, рассказывайте дальше.
— Что дальше? Мы даже в одном дому поселились. Потом отстроили, по веранде сделали и второй этаж. Не было мне человека родней, чем Иосиф.
Рыбалка, грибы, баня — всё вместе. Работа какая по дому — всегда друг другу помогали.
И жёны наши тоже завсегда вместе. Ты вот про национальный вопрос, так я тебе вот что скажу: как ваша Пасха, так моя сеструха за мацой ездила в область, а как наша — вместе куличи пекли и яйца красили. Вот тебе и весь национальный вопрос...
Потом что? У Мирочки моей всегда здоровье было плохое. Вот и ребёнок у нас только один народился. Она болеть стала тяжело и померла в больнице, меня одного оставила. Я уж тогда на пенсию вышел. Мы и вовсе и всегда друг дружкой жили, а она померла..

— А Иосиф? — тяжко вздохнула Берта.
— Иосиф, тот ещё раньше скончался, в одночасье, от инфаркта миокарда. Дружок мой единственный. Светлая ему память, вечный покой.
За разговором стемнело. Солнце упало в море, утопило в солёной водице свой безумный огонь, и море, как-то вдруг утихло, будто приготовилось к ночному сну.
Старики сидели на тёплой каменной скамейке в тишине и молчали. Молчали долго.
Наконец старуха Берта Клопшток подала голос:
— Скажи, как ты стал моим братом?
— Ты погоди. Сначала я тебе о сыне моём скажу.
Он неудачный у нас родился. Нет, поначалу — одна гордость. Учился на отлично, общественник был большой, активист. Мы его выучили в столице. Только глядим с матерью — всё дальше он от нас. Домой не ездит. Живёт своей жизнью. Правда, когда решил жениться, показал невесту.
Ну, выпили. Он мне и говорит: «Я, папа, тебе прямо скажу, что вы мне не радостную жизнь уготовили, а муку с моей еврейской мамой и внешним видом. Да и ты сам, как человек малообразованный, всегда наводил на меня тоску отсутствием всякой культуры и невежеством...»
Я его тогда сильно ударил. А утром они уехали, не попрощавшись.
После того случая Мирочка и вовсе слегла...
Ну, живу я один, хорошо хоть сеструха рядом, её заботы...
Потом стало совсем худо. У нас в посёлке и раньше не рай был, жили приусадебным участком, а тут и пенсию перестали платить. Было что-то на чёрный день, но пропало.
Стал прирабатывать, но силы-то уже не те...
Я тебе должен сказать, что незадолго перед кончиной дружок мой, Иосиф, потерял паспорт, новый заказал, получил, а потом и старый нашелся.
Как он скончался, так новый паспорт аннулировали, а старый-то остался со всеми другими документами... Вот сидим мы один вечер с сеструхой, света нет, телевизор не работает, картохи осталось с полмешка, да капусты на дне бочки..
Варька моя и говорит: «Слухай, Павле, хучь ты поживи на старость по-человечески. Дам я тоби документы Йоськины, та езжай в ихнее государство — Израиль...»
Я тогда поначалу подумал — шутит старуха, а потом такая меня злость взяла.
Вспомнил, как мы с Оськой жилы рвали на государство, как жизнью рисковали, как на немца шли грудью. За что, думаю, за что мне такая житуха на старость?
Вот и решил ехать, и уехал.
Вот я здесь...
— Как же так? — растерянно спросила Дора Клопшток. — Как это можно?
— В России нынче всё можно, — тихо отозвался Федорчук. — Ты сама видела — мы с твоим братом очень даже похожи. Сдаётся, что бабка моя с цыганом побаловалась, а может, и с евреем.
Нужно было, правда, старый Оськин паспорт чинарем выписать из места прописки. Так моей сеструхе в милиции нашей сделали за бутылку. Знакомый там у нас — старлей.
Какая проблема — печатку тиснуть?
Потом я в Москву подался, в посольство, потом...
Да чего там, сколько народу тогда пёрло. Будут они с каждым разбираться..
 
Вот — живу. Я уж привык за восемь лет Иосифом зваться. Мне, я тебе скажу, не совестно жизнью своего друга жить. Я вроде как за него тут море слушаю. Оська знаешь, как любил море. Он не успел, так хоть я... Ну вот, теперь я тебе всё сказал, облегчил душу.
Силы вернулись к Берте Клопшток.
Она поднялась, опершись на руку старика. Он проводил её к машине. Берта, несмотря на преклонный возраст, не оставляла баранку. На здоровье старуха не жаловалась, даже читала без очков, правда, только на солнце.
По дороге она рассказала Павлу Федорчуку свою жизнь, тоже полную печали, радостей и неожиданных поворотов судьбы. Старик слушал внимательно, а прерывал Дору вопросами только тогда, когда это было необходимо...
На прощание его пригласили в гости, в Иерусалим.
— Приезжай, — сказала Дора Клопшток, — Ты мне будешь рассказывать о брате. Знаешь, Иосиф, я всю жизнь мечтала о встрече с ним. Он маленьким был таким красивым. Нас, когда разлучили, долго успокоиться не могла, всё плакала.
— Я не Иосиф, — напомнил Федорчук. — Я - Павел.
— Ах, извини, — сказала старуха. — Вот тебе адрес и телефон, буду ждать.
Ты обязательно приезжай. Приедешь?
— Приеду, — кивнул, подумав, Федорчук Павел.
— Ты можешь меня поцеловать, — сказал Берта Клопшток.
Старик нагнулся и неуклюже поцеловал её в сморщенную щёку.


Аркадий Красильщиков


Сообщение отредактировал REALIST - Пятница, 07.07.2017, 11:44
 
KiwaДата: Суббота, 15.07.2017, 07:47 | Сообщение # 408
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 355
Статус: Offline
ПИСАТЕЛЬНИЦА
(Из воспоминаний редактора)

-- Вас желает видеть г-жа Маурина.
Ах, чёрт возьми! Маурина...
-- Попросите подождать... Я одну секунду... одну секунду...
Я переменил визитку, поправил перед зеркалом галстук, причёску и вышел...
Вернее -- вылетел.
-- Ради самого бога, простите, что я вас заставил...
Передо мной стояла пожилая женщина, низенькая, толстая, бедно одетая. Всё на ней висело, щёки висели, платье висело.
Я смешался. Она тоже.
-- Маурина.
-- Виноват, вы, вероятно, матушка Анны Николаевны?
Она улыбнулась грустной улыбкой.
-- Нет, я сама и есть Анна Николаевна Маурина. Автор помещённых у вас рассказов...
-- Но позвольте! Как же так? Я знаю Анну Николаевну...
-- Та? Брюнетка? Она никогда не была Анной Николаевной... Это... это... это обман. Не сердитесь на меня. Выслушайте...
Она была растерянна. На глазах стояли слёзы.
-- Вы позволите мне сесть?
-- Ах, конечно... Прошу... прошу... Простите, что я раньше...
-- Нет, ничего! Ради бога, не беспокойтесь... Позвольте мне вам рассказать... Не сердитесь... Рассказы писала я...
Вот, видите ли, мне хотелось печататься... Не только для гонорара,-- нет. Мне казалось, что у меня есть что сказать. Я много пережила, перечувствовала, много думала. Мне хотелось писать.
Я написала три рассказа и отнесла в три редакции. Может быть, это были недурные рассказы, может быть, плохие. Я не знаю...
Они... они не были прочитаны. Один из рассказов был и у вас.
Я приходила несколько раз, мне говорили, что вы заняты, "через неделю"! Наконец ваш секретарь передал мне рассказ с пометкой "нет". Простите меня, но вы его не читали!
-- Сударыня, этого не может...
-- Этот рассказ был потом напечатан у вас же! -- ответила она тихо и печально.-- Тогда мне в голову пришла мысль... быть может, очень нехорошая... быть может, очень-очень дурная... Я...
В тех же меблированных комнатах жила молодая девушка, гувернантка без места, очень красивая... Та самая, которая приходила к вам под именем Анны Николаевны Мауриной и... простите меня... талантом которой вы так заинтересовались.
Она также сидела без средств, и я предложила ей комбинацию. Я буду писать, а она -- носить мои рассказы от своего имени...
Вы знаете, портрет автора при сочинениях всегда интересует... Особенно, когда такой портрет!
Я посмотрела на неё: роскошные волосы, глаза, фигура, щёки, от которых пышет молодостью и жизнью. В ней есть всё, чтобы заинтересовались её психологией.
Не сердитесь на меня, я ничего не хочу сказать дурного ни про вас, ни про ваших коллег! Ничего! Никем не было сделано ни одного слишком скверного намёка! Ни одного слишком вольного слова!
Но когда она отнесла рассказы по редакциям, ей ответ дали через три дня. Только и всего! И все рассказы были приняты.
Боже мой! Это так естественно! Молодая, очень красивая женщина пишет. Интересно знать, что думает такая красивая головка!
Сначала в особенности -- рассказы бывали не совсем удачны, и некоторые господа редакторы были так добры, что сами их переделывали.
И с какой любовью! Вычёркивали, но как осторожно, с каким сожаленьем: "Мне самому жаль, но это немножко длинно, дитя моё".
Она мне, обыкновенно, рассказывала все подробности своих визитов.
Удивлялись: "Как вы, такая молоденькая,-- и откуда вы всё это знаете?"
Простите меня, ради бога! Это ваши слова.
Но и другие говорили то же самое. Изумлялись её талантливости: "Откуда у вас такие мысли?"
Всякая мысль получает особую прелесть, если она родилась в хорошенькой головке! Жизнь не выучила меня быть оптимисткой. И такая молоденькая, такая красивая женщина со взглядами, полными пессимизма!
Это придавало ей только интерес. Ей и "её" рассказам!
Она всегда мне рассказывала всё, что ей говорили. И мы,-- простите меня,-- много смеялись. Она очень весело, я не так...
Но всё-таки, смейтесь надо мной,-- от похвал у меня кружилась голова.
Как замечали всякое красивое, удачное, чуть-чуть оригинальное слово! Наши дела шли великолепно. Мы зарабатывали рублей двести в месяц. Сто я отдавала ей, сто брала себе. И всё шло отлично. Как вдруг... На прошлой неделе та Анна Николаевна поступила в кафешантан.
-- В кафешан...
-- В кафешантан. Там ей показалось веселее, и предложили больше денег.
Я умоляла её не бросать литературы. Ведь мы были накануне славы. Ещё полгода -- мы стали бы зарабатывать 500--600 рублей в месяц. У меня почти готов роман. У неё бы его приняли. Я умоляла её не губить моей литературной карьеры.
Она ушла: "Там веселее!.."
Что мне оставалось делать! Взять на её место другую? Но это было бы невозможно: сегодня одна Маурина, завтра другая... Да и к тому же... не сердитесь на меня... я думала, я надеялась, что мои труды, одобренные, печатавшиеся, дают уж мне право выступить с открытым забралом... с некрасивым лицом... Не гневайтесь же на меня за маленькое разочарование.
-- Я... я, право, не знаю... всё это так странно. Такая нелитературность приёма...
Она сделала такой жест, словно я собираюсь её бить.
-- Не говорите мне! Не говорите! Я уж слышала это!
В одной уж редакции меня почти выгнали. "Нелитературный приём!
Расчёт на какие-то посторонние соображения! Это не принято в литературе!"
И вот я пришла к вам. Вы всегда так хорошо относились к... моим рассказам. Вы так хвалили.
Не откажите прочитать вот, эту вещицу. Это в том роде, который вам у неё особенно нравился.
Ей вы читали в три дня. Мне можно зайти через неделю?
-- Помилуйте... зачем же через неделю... уверяю вас... вы ошибаетесь...
-- Не сердитесь!
-- Я прошу вас зайти через три дня. Через три дня рассказ будет прочитан!
-- Может быть, лучше через...
-- Сударыня, повторяю вам: че-рез три дня рассказ будет про-чи-тан. Имею честь кланяться!
Через три дня я получил через секретаря записку:
"Я говорила, что лучше через неделю. Не сердитесь на меня, я зайду еще через неделю. Уважающая вас Маурина".
Такая досада, чёрт возьми! Непременно надо было прочитать,-- и забыл!
Затем... Я уж не помню, что именно случилось. Но что-то было. Осложнения на Дальнем Востоке, затем недород во внутренних губерниях -- вообще события, на которые публицисту нельзя не откликнуться. Словом, был страшным образом занят. Масса обязанностей. Положительное отсутствие времени. При спешной, лихорадочной газетной работе... Потом рассказ, вероятно, куда-то затерялся. Я не мог его найти...
Недавно я встретил в одном новом журнале под рассказом подпись Мауриной.
Вечером я встретился с редактором.
-- Кстати, а у вас Маурина пишет?
-- А вы её знаете? Правда, прелестный ребенок?
-- Да?
-- И премило пишет, премило. Конечно, немножечко по-дамски. Длинноты там, отступления. Приходится переделывать, перерабатывать. Но для такого талантливого ребёнка прямо не жаль. У нас в редакции её все любят. Прямо -- войдёт, словно луч солнца заиграет. Прелестная такая. Детское личико. Чудная блондинка.
-- Ах, она блондинка?
-- Блондинка. А что?
-- Так... Ничего...


ПРИМЕЧАНИЕ
Влас Михайлович Дорошевич - писатель-сатирик, публицист, очеркист, театральный критик.
Один из самых остроумных юмористов начала века...


Сообщение отредактировал Kiwa - Суббота, 15.07.2017, 07:52
 
ПримерчикДата: Суббота, 29.07.2017, 16:44 | Сообщение # 409
дружище
Группа: Друзья
Сообщений: 421
Статус: Offline
ЗАПЕКАНКА

Тётя Рива открыла холодильник, заглянула туда и тяжко вздохнула. Там было довольно-таки пусто. Во всяком случае, накормить Петиных сослуживцев, которые грозились зайти после работы, никакой возможности не имелось.
Рива открыла шкаф, полезла ладонью под стопку постельного белья и долго там шарила.
Увы. Денег не было. В кошельке, лежавшем в кармане старенького плаща, нашлась трёшка и шестнадцать копеек мелочью. Да-а, на эти деньги четырёх мужиков не накормишь…
Рива подошла к окну и прильнула к стеклу. Поздний сентябрь, хмурый и озабоченный, смотрел в окно с той стороны… Та сторона была сырой и влажной, и Рива пожалела беднягу месяц.
А ведь в выходные ещё было солнечно. Они ходили с Петей в парк Шевченко на осеннюю ярмарку. Купили перцев, помидоров, а главное – полтора пуда отборнейшей картошки…

Вспомнив о картошке, Рива приободрилась. Раз есть картошка, она что-то придумает.
Отобрав штук тридцать больших и ровных картофелин, пристроилась в кухне чистить. Бежевая, тонкая кожура длинной лентой сползала на расстеленную газету.
— Эх, жаль, кожуру придётся выбросить!
Рива поймала себя на этой мысли и невольно улыбнулась.

Больше двадцати лет прошло, а она всё так же жалеет картофельные очистки. А какие дивные, ни с чем не сравнимые оладьи получались из них в тот голодный сорок первый год в городе Майкопе, куда их, студентов техникума, забросила эвакуация.
Из Майкопа тоже пришлось уходить, но уже в военной форме. Рива тогда подделала документы и ушла на фронт… Много позже она узнала, что родители, оставшиеся в Одессе, погибли в первые же дни оккупации.

Вот картошка и начищена. Одна к одной! Рива резала картофелины на четыре части и бросала их в большую кастрюлю с водой, уже стоящую на огне.
Картофелины падали в воду с глухим бульканьем: — Чвак! Чвак!

Точно так падали осколки в жидкую белорусскую грязь под Гродно, когда немецкие самолёты бомбили их санитарный поезд, а они, вытащив, кого только смогли, лежали в этой грязи.. Чвак… Чвак… Чвак… И дикая боль в ноге!
Два года на передовой. Ни одной царапины. И на тебе! Причём, по дороге в тыл…

Рива тряхнула головой, отгоняя воспоминания, и снова пошла к холодильнику.
— Ну, и что мы имеем?
Имелось грамм сто пятьдесят докторской колбасы, два плавленых сырка, бутылка молока, пучок слегка увядшей зелени, кусочек масла, пол-баночки горчицы, сверху присохшей, но снизу ещё вполне годной…
— Ух ты, и майонез имеется!

Когда стало ясно, что ногу удастся спасти, Рива повеселела. Она стала включаться в разговоры соседок по палате, даже украдкой глянула на себя в маленькое зеркальце, каким-то чудом сохранившееся среди её вещей в полевой сумке. Ох, тогда то, что она увидела, её не очень огорчило!
Палата была для среднетяжёлых, поэтому разговоры о кавалерах ещё не велись, но уже начали о еде.
— Рива! А что бы ты сейчас съела?
Ох, ну, конечно, конечно оливье! Дома, до войны его готовили на все праздники…
— А что такое оливье? – стали спрашивать девочки. Странно, но они этого не знали…
Рива долго рассказывала, про то, как в салат режется картофель, мясо, морковь, яйца, огурцы… Девчонки слушали, глотая слюну. Только объясняя, что такое майонез, Рива запнулась. Ну, никак она, помнится, не могла объяснить, что это такое, девочкам. Смешно, да?

Рива вернулась на кухню и стала перебирать овощи. Помидоры, лук, перцы… Ого-го, да она богатая женщина!
В шкафчике нашлись красный и чёрный перец и – о чудо! – банка маринованных огурцов!

После выздоровления, Рива получила инвалидность и осталась работать в том же госпитале. А куда ей деваться? Одесса ещё была оккупирована…
Как-то ей сказали, что среди выздоравливающих имеется настоящий одессит. Так они познакомились с Петей. Потом, два месяца спустя, он снова ушёл на фронт, взяв с неё слово, что она его дождется.
Она-то дождется… А он?
На Новый год собрались в палате для легкораненых. Каждый принёс, что может. Рива вдруг покраснела, вспомнив, как прихватилась к маринованным огурцам. Уже и неловко было, и стыдно, а всё не могла оторваться.
— Ох, девонька, а ты, я вижу, с икрой! – сказала тогда грубая Райка из хирургии.
А через несколько дней, когда Рива совсем отчаялась, пришёл треугольничек от Пети.

Рива нашинковала лук, и стала его жарить… Лук получился золотистым и очень вкусным.
Картошка в кастрюле давно уже кипела. Рива потыкала в неё вилкой и убедилась, что можно снимать. Оставив щель между кастрюлей и крышкой, она слила воду. Кухня наполнилась вкусным паром.
Бросив в картошку масло, Рива стала разминать её. Посолила.
Потом добавила немного молока, сырое яйцо и снова стала работать специальной разминалкой для пюре. Пюре должно было получиться не сильно мягким, поэтому молоко следовало лить с осторожностью.
Так, теперь чудо. Для дела необходим был только его корпус, тот, что без отверстия посередине.
Дно чуда и стенки Рива смазала постным маслом. Потом начала выкладывать часть пюре на дно. Первый корж был толщиной чуть больше сантиметра.
На него Рива положила тонким слоем горчицу, мелко нарезанные колбасу, перцы и зелень. Потом сверху немного жареного лука. Всё это поперчила и покрыла следующим слоем пюре. Но более тонким. Потом смазала новый корж майонезом, натёрла туда плавленый сыр, и порезанные тонкими кружками помидоры…
Третий слой пюре украсил тот же майонез, остатки колбасы и сыра. Потом Рива добавила туда маринованные огурчики, тоже мелко нарезанные. Ах да, конечно, ещё остатки жареного лука! Вроде всё…
Рива поставила чудо в духовку. Теперь надо немного подождать…

Как она ждала, когда освободят Одессу! Как добиралась туда с маленьким Игорем!
Их квартира на Чижикова оказалась незанятой и почти целой. Рива вселилась туда и стала как-то жить. Помогали родственники… Петя прислал аттестат…
Самым трудным было встречаться каждый день с дворником, который, как рассказывали, охотно и радостно выдавал евреев румынам. Выдал и Ривиных родителей…
Впрочем, за дворником скоро пришли.

В коридоре раздались голоса. Это пришли Петины гости. Рива незаметно поморщилась, увидев на столе бутылку «Московской». Впрочем, пол-литра на четверых это не так много…
Гости расселись за стол. Рива подала тарелки, вилки, рюмки, поставила помидоры и порезанные перцы. Остались даже три маринованных огурчика, которые легли сверху овощей. Теперь главное! Рива достала чудо из духовки и внесла в комнату.
Запах!!! Нет, ни с чем его не сравнить!
— Что это? – растроганно спросили гости.
— Картофельная запеканка! – скромно ответила тетя Рива.
Она же не знала слова «пицца», которое появится много-много лет спустя. Да и не бывает, кажется, картофельной пиццы.


Александр Бирштейн
 
МарципанчикДата: Четверг, 03.08.2017, 14:19 | Сообщение # 410
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 374
Статус: Offline
ЖИДОВОЧКА рассказ 

 
Салон самолёта. Ночь. Лёту до аэропорта в Лоде часа три. Говорит она на чудовищном сленге, характерном для пограничной полосы между Россией и Украиной. Но голос её шепчущий мягок и мелодичен, а потому не вызывает раздражения.
-         Дядю, ты спишь?
-         Нет.
-         Дядю, а там чего – одни жиды?
-         Евреи.
-         Так без разницы.
-         Есть разница.
-         А якая?
-         Скоро узнаешь.
Пауза.
-         Дядю, ты спишь?
-         Сплю.
-         Тоды сюда слухай.
-         Ну, «слухаю».
-      Я ж сирота, дядю. Детдомовская. Папка и мамка в автокатастрофе сгинули. Я малая была зовсим… Посля у бабки жила отцовой. Злая была бабка. Её паралич стукнул, а меня в детдом…. У нас заведующая – Шутова Катя Ивановна, слышал?
-         Нет.
-        Ну!.. Всем нам мать родная, нежная такая… Это чё, стих?
-         Похоже.
-       Ну, я даю. Надо бы ей отписать в рифму. Она теперя на пенсии, и детдома нет. Разогнали нас – кого по родичам, а кого в интернат при училище. Меня на фрезерное дело определили – ученичкой. В детдоме лучше было: кормили, та простыни давали, а в етом интернате прям на матраце и спишь, а Гусева на фанерке спала. Говорит, что для спинного хребта, но врёт, потому что   хребет – не хребет, а матрацев боле не было… Дядю, да ты спишь?
-         Нет.
-      Ты не думай. Я теперя знаю, кто такая. А раньше-то долго не знала. Зеркало увидела в первый раз в классе пятом. Ну, чтоб с понятием в его смотреть. Смотрю, вроде рожа у меня не как у всех. Все белявые, а я – одна чернота, и волос стружкой. В детдоме был у нас один китаёза, а так все похожие, как родня… Ладно, меня никто сбочь не ставил. Я боевая, сам видишь… Тут пока…
-         Чего замолчала?
-         Надсмехаться будешь?
-         Ты человек-то хороший?
-         Вот этого не знаю.
-         Ладно, расскажу… Як засмиешься – отсяду.
-         Договорились.
-     Ну вот… У нас на территории столбы меняли. Деревяшка-то вся сгнила. Упал даже один столб… Иду, значит в мастерские, а он на столбе сидит с «когтями» и свистит, как птица. Так красиво свистит. Стою внизу и слухаю, не могу дальше идтить, а он посмотрел на меня и говорит весело так: «Тю, жидовочка!» Испугалась чегой-то и… улёт… В субботу гостюю у директорши нашей – Кати Ивановны. Она мне и казала, что «жидовочка» – значит евреечка. Я, значит, такая и в документе, и обижаться не надо. А я и не обиделась. Я тогда совсем не понимала, что люди разные бывают. Мне сколь было рокив – чуть 15 исполнилось… Этого, с когтями, оказалось, Женечкой звали. Он меня отыскал через неделю и гуторит, что забыть не может, что я ему в сердце запала. Любовь, значит. Ему 18 рокив и по осени в армию, а мне – сам видишь. Только я его тоже забыть не могла, а всё верила, что он возвернётся и мне опять те слова скажет. Так и вышло… Значит, гуляем мы с Женечкой. Я до него нецелованная была зовсим, а после целованной стала. Я была на всё согласная, потому что любовь без памяти, но боле ничего не хотел, а он гуторил, что из армии возвернётся – в жёны меня возьмёт по закону, если верность сохраню свято. Он божился, что другой любви ему не надо. Одна нужна и до гроба… Так … Потом они пришли, прямо, значит, в интернат... двое: очкастая такая и тощий с великим носом.
 Мы с девчонками как раз бульбы ворованной нажарили, а эти меня в коридор кличут. Гуторят, что им на меня наш замначцеха показал – Гинзбург Михал Григорич. Он за училище в ответе был. У него, значит, документы мои и метричка, где прописано, что мама моя погибшая была еврейской национальности. Значит, и я такая, и могу ехать в государство Израиль, там учиться и жить. Я с ими гуторю, а сама думаю – голодной быть, потому как девки картоху сожрут непременно всю, до корочек… Ни, гуторю, не могу никуда ихать, потому что у меня парень есть Женечка… Толчемся, значит, на лестнице, и я им усё про нас. Женечка, пытают, тоже еврей? Этого, гуторю, не знаю, без надобности было знать. Ты спроси, просят, а завтра мы возвернёмся за ответом… Тут как раз и Женечка. Толчемся, значит, на лестнице – я и всё ему про то. Послухал Женечка и грустный стал зовсим. Папа, гуторит, у меня осетин, а мамка пополам Россия с Украиной, а тебе, Анночка… Ты понял, меня Анночкой звать?
-         Понял, понял.
-     А тебе, гуторит, Анночка ехать в етот Израиль надо обязательно, потому как здесь не выкорабкаться, даже с «когтями». Там, гуторит, государство сытое, и о детях забота. Он от соседей слышал и по телеку бачил.  Что бывает террор, так этого добра и у нас хватае… Женечка-то при семье у него всё есть: и соседи и телек. Там, гуторит, ты будешь не сирота… И простыни, спрашиваю дают? Непременно, гуторит, ты чего плачешь, ты не плачь… Я ж тебе никакой не помощник. Мне ж в армию, может в Чечню, а там … Что обо мне думать? Я тогда слёзы утёрла, за руку Женечку взяла, девулек всех выгнала… и велела ему меня… чести девичьей лишить – тогда поеду… Он, значит, в армию свою, а я – в государство Израиль. Правильно?
-         Не знаю, Анночка, тебе видней.
-         Он возвернётся через два года. На столбах посидит, денег на билет накопит и ко мне прилетит. Так?
-         Вполне возможно.
-        Теперь, дядю, кажи… Женечка гуторил, что в етом Израиле на своём языке говор?
-         Верно… Ивритом язык называется.
-         А як на ём любовь?
-         Ахава.
-   Ахава, - тихо повторила Анна, будто примерила на себя это непривычное слово…
 Последние 20 минут полета она отсидела молча. Девочка – женщина с прекрасным лицом юной красавицы из песен мудрого и страстного Соломона. Внутри Анны пряталось существо, совсем непохожее на её облик. Как-то помирятся эти двое? Как поладят друг с другом? Каким встретит эта необычная девушка своего суженого через два года?.. И встретит ли? 
                                                1997 г.


А. Красильщиков
 
отец ФёдорДата: Четверг, 10.08.2017, 10:03 | Сообщение # 411
Группа: Гости





Последняя ночь

Я учу студентов писать. Могу научить любого, было бы желание. Но попалась мне Михаль, чему я мог научить её?
После первого года обучения фильм Михаль послали на фестиваль в Венецию. А сценарий полнометражного фильма взяли для постановки в Англии.
Она была уверена в себе, я даже подумал, вот бы мне так. Чуть свысока слушала мои лекции, но не пропускала ни одной, мне это льстило.
И вот как-то при мне она унизила самую тихую в классе, Эсти.
Та подошла к ней посоветоваться, и вдруг слышу, Михаль ей говорит: "Ты зря теряешь время. Лучше тебе это сейчас понять, чем позже".
Я замер. Михаль увидев меня, не смутилась.
- Эсти не должна жить иллюзиями, - сказала она так, чтобы все слышали. - Она не умеет писать. У неё нет никаких шансов стать сценаристом.
- Извинись перед ней, - сказал я еле сдерживаясь.
- И не подумаю, - ответила Михаль.
Не помню, как довёл урок до конца. Не знаю, почему не удалил её из класса.
Вышел, не прощаясь.
Меня завело всё: и высокомерие Михаль, и покорность Эсти, и молчание всего класса.
Через несколько занятий я уже понял однозначно - Михаль не чувствует боли других.
Но и с Эсти выяснилось. Оказалось, что её по блату поместил в этот класс проректор. Поэтому к ней не было особого сочувствия.

И вот прошли две недели, наступил День Катастрофы..
И выпадает мне в этот день преподавать.
Сидят передо мной будущие режиссёры и сценаристы. Приготовил я им 20 конвертов, в которые вложил задания. Каждый вытаскивает себе конверт, как в лотерее. И должен расписать ситуацию, которую я задал.
Вытащили. Начали писать.
Смотрю на Михаль. Сидит, читает задание. Сначала взгляд, как всегда, чуть снисходительный… Потом вдруг оглядывается… поправляет волосы… вздыхает… На неё не похоже.
Проходит несколько минут. Молчит, не двигается. Вдруг поднимает руку.
- Да? – говорю.
- Могу я заменить это упражнение?
Я говорю - пожалуйста.
Она протягивает мне конверт, я ей другой…
Она берет его, собирается раскрыть, но останавливается.
- Нет, я не хочу менять, - говорит. - Да, я решила, я останусь с этим, первым.

И вот с этого момента на моих глазах начинает раскручиваться ну просто кино.
Настоящее, документальное, по правде.

Она сначала начала быстро писать… Потом остановилась. Смотрит на лист, по глазам вижу, не читает, просто смотрит на лист. Вдруг начинает рвать его.
Я подошёл к ней, всё-таки волнуюсь…
- Михаль, тебе помочь?
- Нет, спасибо, - говорит.
А в глазах слёзы. Это меня поразило. Я думал, скорее камни заплачут, чем Михаль.
Что же я ей такое дал, думаю. Беру её задание, читаю.

"Последняя ночь в Варшавском гетто. Всех назавтра вывозят на уничтожение. Об этом знают в семье, в которой есть два мальчика – двойняшки. Родители безумно их любят. И сходят с ума, не зная, как спасти. Вдруг ночью приходит поляк, мусорщик. И он говорит им, что может вывезти в мусорном баке одного ребенка. Но только одного. Он уходит, чтобы вернуться в пять утра… И вот идёт эта ночь, когда они должны решить, кого же спасать"...

Через сорок пять минут перед Михаль лежат два листа, исписанные убористым почерком, практически без помарок.
- Прочитай, - говорю ей.
Она начинает читать.
И встаёт перед нами ночь, в течение которой седеют отец и мать, решая, кого спасти. Этого, который тёплый и ласковый, - Янкеля? Или того, который грустный и одинокий, Мойше?
Михаль читает ровно, почти бесчувственно. В классе мертвая тишина. Когда такое было?!
Она читает о том, как сидят, прижавшись друг к другу, родители, и шепчут, чтобы, не дай Бог, не услышали дети. Вначале не понимая, как можно их разделить, ведь они неразделимы! Нельзя этого сделать! Нет, нельзя.
А потом понимают, что никуда они не денутся. Что обязаны выбрать одного, чтобы жил он. Так кого же отправить, кого?! Янкеля, теплого и ласкового, у которого обязательно будет семья и много детей и внуков?! Или Мойше, грустного, одинокого, но такого умного?! У которого будет большое будущее, он же, как Эйнштейн, наш Мойше!
Они не знают, что решить, они сходят с ума, плачут, молчат, снова говорят, а время безжалостно, оно не стоит, и стрелка, передвигаясь, отдаётся в сердце. Каждая секунда отдаётся в сердце! Хочется сломать секундную стрелку, но что это изменит!
Вот так время приближается к пяти.

И вдруг муж замечает прядь седых волос на виске у жены. Раньше её не было. Он гладит её по волосам и говорит:
- Я хочу, чтобы он вывез тебя.
Она вздрагивает. Она видит его глаза, в них отражается предрассветное небо.
- Ты еще родишь много детей, - говорит он. – Я хочу, чтобы ты жила!
Она видит, что руки его дрожат. И говорит:
- Как же я смогу жить… без тебя.
Они молчат безрассудно долго, ведь время уходит…
И она вдруг говорит:
- Я знаю, что мы сделаем.
– Что? – его голос не слышен, только губы шевелятся. – Что?!
- Мы бросим жребий. Ты напишешь имена. А я вытяну жребий.

Так они и делают. Очень медленно, но понимая, что вот-вот часы пробьют пять, и появится этот человек, поляк, и надо будет расставаться… С Мойше? Или с Янкелем? С кем?!
В классе никто не дышит, пока Михаль читает. Мы видим каждую деталь, так это написано.
Дрожащие руки матери… И его руку, держащую огрызок карандаша… Вот он выводит имена своих детей… Видим, как кладёт записки в свою грязную шляпу. Вот он встряхивает ею, словно в ней много записок, а ведь там их только две.
И мы видим, ей-богу, видим, как медленно-медленно поднимается рука матери, чтобы опуститься внутрь шляпы и нащупать одну из записок… Эту… Нет, эту…
Нащупывает, сжимает, и замирает, не разжимая пальцев. И он не торопит её, нет, и она не может шевельнуть рукой.

Но время неумолимо, и Бог неизвестно где, потому что слышится стук в дверь. Это пришёл он. Ненавидимый ими и самый желанный, убийца и спаситель - поляк-мусорщик.
И она вытаскивает записку. И разжимает руку.
- Мойше, - шепчет он. Он первый видит имя, потому что у неё закрыты глаза.
- Мойше, - повторяет она.
И они оба смотрят туда, в угол комнаты, где спят их любимые дети.
И видят, как красив Янкеле, обнявший Мойше во сне.
Стук повторяется, муж с трудом встаёт и идёт открывать дверь. В дверях поляк. Молчит. Всё понимает.
- Мы сейчас оденем его, - говорит муж.
Сам подходит к кровати, осторожно разнимает братьев, так, чтобы Янкеле не проснулся, берёт Мойше на руки и начинает одевать его.
Как это так, не одеть сына, не умыть, не вложить ломтик хлеба в карман - это ведь женская работа. Но она не может этого сделать, не может!
Муж всё делает сам.
И вот, уже не проснувшийся толком Мойше, передаётся в руки поляка.
И тут только она понимает, что это навсегда. И не сдерживает крика, бросается к своему ребёнку и просит его: "Ты только живи, мой Мойше! Ты только помни о нас!"
Муж пытается оторвать её от ребенка. Шепчет поляку:
- Забирай его! Забирай!
Дальше всё происходит без заминки. Поляк без труда проходит все посты и проверки. А когда оказывается за стеной, в надёжном месте, где его никто не может видеть, он раздвигает мешки с мусором, приоткрывает крышку, которой тщательно укрыл мальчика, так, чтобы только мог дышать. И говорит - ну, жидёнок, вылезай, приехали.
Но никто не шевелится, там тишина. Не заснул ли?! Или, не дай Бог, задохнулся?
Поляк раскурочивает всё… Нет ребенка. Как так?! Он оглядывается, он испуган, сбит с толку, понимает, что этого быть не может. Но так есть..
Муж и жена сидят, застывшие, над спящим Янкеле. Что сказать ему, когда проснется?
Кто – то царапается в дверь… И обрывается её сердце. И что-то переворачивается в нём. Потому что так может стучать только один человек, и никто другой.
В двери стоит Мойше. Он улыбается, их грустный Мойше, и говорит:
- Я подумал, я всё взвесил, я не могу без Янкеле...

Михаль закончила читать на этом месте.
Такой тишины в классе я никогда не слышал.
Такого текста, написанного за 45 минут, я не помню.
Михаль сказала:
- Дальше я не знаю, что писать.

Кто-то всхлипнул. Кто-то явно плакал. Самые мужественные (пятеро моих студентов служили в боевых частях) сидели с красными глазами. Это было похлеще всех парадов, минут молчания, скорби, - всего.
В классе билось одно тоскующее сердце. Не было безразличных, нет.
И тут произошло то, ради чего, собственно, я и пишу эту историю.
Михаль вдруг встала и направилась в угол класса. Она шла к Эсти.
Я понял это не сразу. Но она шла к зарёванной Эсти. И по ходу сама не могла сдержаться.
Эсти встала ей навстречу. Упал стул. Михаль обхватила Эсти, она была статная, высокая, на каблуках, а Эсти маленькая, похожая на испуганную мышь.
И вот они стояли так, обнявшись, перед всем классом.
И Михаль громко сказала, так, что слышали все:
- Я умоляю тебя простить меня.
Эсти что-то прошуршала, испуганное, никто и не услышал, что. А Михаль добавила ещё, теперь уже глядя на меня:
- Семён, простите меня, если можете. Я такая дрянь!

Короче, это был денёк. Не помню таких больше. Он промыл нас всех, прочистил, продраил, и всё изменил.
И я понял, нельзя никого списывать со счетов. В каждом живет эта искра, называемая "искра любви" или "точка в сердце". Прикрытая слоем грязи, бесчувствия, гордыни и всего, чего мы натаскали за свою жизнь…
И вдруг "тикают часики", поднимается волшебная палочка… И, хоп... Прорывается из нас Человек. Пришло Ему время родиться. И полюбить.
С тех пор прошло пять лет. Где Михаль? Где Эсти? Надо бы перевести на иврит, может быть, откликнутся?..


Семён Винокур
 
REALISTДата: Воскресенье, 17.09.2017, 13:31 | Сообщение # 412
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 164
Статус: Offline
...Мы с Викой проходим практику в магазине. Мы надеваем белые халаты, белые шапочки, как пилотки у стюардесс, и начинаем продавать продукты населению.
Я продаю штучные товары: бутылки кефира, пакеты с молоком, творожные и плавленые сырки.
Моя очередь движется довольно быстро, я даже вхожу в азарт, и мне довольно интересно.
Наша руководительница практики Зинаида Степановна говорит нам, что в профессии продавца должна быть артистичность. Продавец и артист должны иметь общие профессиональные качества: а именно — обаяние.
Я довольно быстро освоила обаяние. Это нетрудно. Для того чтобы проявить обаяние, надо испытывать интерес к человеку по другую сторону прилавка. А именно — к покупателю. Надо смотреть на него так, будто ты давно его знаешь и теперь рада встрече.
Между прочим, я не притворяюсь. Мне действительно нравятся человеческие лица и интересно угадывать — что стоит за каждым лицом. Некоторые считают, что лицо — не показатель. Мало ли какое у человека лицо. Например, он некрасивый, а у него замечательная душа. Я уверена, что если замечательная душа, то человек некрасивым быть не может. Лицо похоже на самого человека. У дурака, например, не может быть умного лица.
Вот передо мной старик. У него детское, безмятежное выражение, и я догадываюсь, что он очень доверчив. И именно поэтому мне хочется обслужить его особенно хорошо, быстро и точно.
А вот женщина с пронзительными глазами. Эта своего не упустит. Если я сделаю что-нибудь не так, она меня просто изничтожит. Я её боюсь, поэтому я делаю всё так, как следует. Однако не улыбаюсь.
Рядом со мной на соседних весах — моя подруга Вика. 
Мы дружим с ней с первого класса. Она кажется мне самой умной и самой красивой. Дружба тоже должна включать в себя элемент восхищения. Если бы я Викой не восхищалась, то я не могла бы с ней дружить.
Вика взвешивает на весах сыр и масло. Её очередь движется медленно, как будто застыла на одном месте.
У Вики сегодня отвратительное настроение, и она не намерена быть обаятельной. Ей не хочется быть обаятельной, а притворяться она не желает. Вообще притворяться — нехорошо. Но ведь покупатель не виноват в её плохом настроении, и не надо втягивать его в своё настроение.
— Вовка подлец! — говорит мне Вика.
Вовкина подлость состоит в том, что он нашёл себе другую девочку с немыслимой фамилией Альтер-Песоцкая. И они уже с этой Альтерой ходили на школьный «огонёк», и все их видели.
— А что ему ещё оставалось? — вступаюсь я за Вовку.
— Девушка, кефир свежий?
— Свежий, — отвечаю я и улыбаюсь.
Я отвечаю, а сама думаю про Вовку.
Вовка был центром и душой нашей компании. А теперь компания распадается. И это очень жаль. Настолько жаль, что даже не хочется ходить больше в школу.
Вовка любил Вику, и все знали об этом. А Вика Вовку не любила. И все тоже знали об этом. Вика ужасно гордилась своей победой и всячески её демонстрировала.
Но на прошлом сабантуе по поводу дня рождения Хали (вообще он Халимовский) Вовка выпил чуть не целую бутылку вина и сказал, что помирает. И действительно, ушёл в другую комнату, лег на диван и стал помирать. Губы у него посинели, ногти тоже посинели, он мелко задрожал и заклацал зубами.
На это никто не обратил никакого внимания, все веселились под маг, топали ногами, как стадо носорогов. Я сказала Вике, что Вовка помирает, но Вика решила, что он помирает из-за неразделенного чувства, и заплясала ещё радостнее.
Тогда я села возле Вовки и стала плакать. Через какое-то время Вовка ожил, и я смогла спокойно уйти домой. Халя хотел меня проводить, но я не разрешила. Я хотела остаться одна.
Дома я всё рассказала маме. Мама спросила:
— А ты где сидела, в голове или в ногах?
— У изголовья, — вспомнила я.
— А он видел, что ты плакала?
— Нет.
— Вот и напрасно, — сказала мама. — Надо было сесть у его ног. Тогда бы он видел.
— А зачем? — удивилась я. — Я плакала не затем, чтобы он видел. Мне просто было его жалко.
— Надо же… — сказала мама.
— Ничего не «надо же», — обиделась я. — Какие-то вы все…
— Вот чек, — напомнила женщина с чёлкой и подвинула мне чек.
«А почему она не на работе?» — подумала я о женщине, но спрашивать, естественно, не стала. Взяла чек и проверила сумму.
Вика рядом со мной заворачивала сыр в бумагу.
— А бумага, как картон, — сказала женщина с пронзительными глазами, та, что стояла недавно в моей очереди. Она заняла в обе сразу, для экономии времени. — Небось сто граммов весит. Только бы надуть…
Вика промолчала.
— Неужели нельзя в пергамент заворачивать? — не отставала женщина.
— А где я вам пергамент возьму? — спросила Вика. — Был бы, так и заворачивала.
Я внимательно следила за конфликтом, готовая вступиться в любую минуту.
— У меня такое чувство, как будто он плюнул мне в лицо, — сказала Вика мне, игнорируя свою недовольную покупательницу.
— И напрасно, — возразила я.
— Мне кажется, на меня все смотрят и показывают пальцем. Это ужасно.
— Что ужасно? Ты же его не любила?
— Но он был! Я ему верила! Он меня обманул!
Вика швырнула сыр, и он проехал по прилавку прямо до покупательницы с пронзительными глазами.
— Нахалка! — сказала она. — А ещё молодая…
— Сами вы молодая, — ответила Вика, но это прозвучало как «сами вы нахалка».
Женщина стояла и не знала — обижаться ей или нет.
— Ну конечно, молодая, — мягко поддержала я Вику.
Женщина перевела на меня пронзительные глаза и решила, что при всех обстоятельствах, даже будучи нахалкой, лучше оставаться молодой. Она забрала свой сыр и отошла.
…Однако Вовка заметил тогда, что я плакала. Мало того, что он заметил, — это произвело на него сильное впечатление. На другой день он ходил подавленный от перевыпитого вина и от впечатления. А потом подошел ко мне и сказал:
— Нам надо поговорить.
— Давай, — согласилась я.
— Не сейчас. И не здесь.
— Почему?
— Потому, — объяснил Вовка. — Я тебе позвоню.
Я пришла домой. Села и стала ждать, глядя на телефон. Но Вовка не позвонил.
Я подождала до одиннадцати, а потом легла спать. И вот, когда я легла, он позвонил.
— А почему так поздно? — удивилась я.
— Звёзды…
Я хотела пообижаться и покочевряжиться, но передумала. Стала торопливо одеваться.
— Ты куда? — спросила мама.
— Щас… — неопределенно ответила я.
Хлопнула дверью и сбежала вниз.
В небе действительно стояли звёзды, и разговаривать в такой обстановке действительно не то, что в школьном коридоре.
Вовка стоял против моего парадного, ссутулившись, сунув руки в карманы, и без шапки.
Я подошла к нему. На его волосах и ресницах лежал снег.
— Я люблю тебя, — сказал Вовка.
У меня внутри что-то перевернулось от неожиданности и от торжественности.
— Я знаю тебя с первого класса, а увидел только вчера. Я не понимаю, как можно любить кого-то ещё, кроме тебя.
Я молчала. Не знала, что сказать.
— Не отвечай! — приказал Вовка. — Не говори ничего. Подумай! А завтра мы поговорим.
Я вернулась домой.
— Ну что? — спросила мама. — Влюбился?
— А как ты догадалась? — растерялась я.
— Что ты собираешься делать?
— Я не знаю. А что надо делать?
— Тебе придется выбрать, — сказала мама.
— Между Вовкой и Викой? — спросила я.
— Нет. Между собой и собой. Какую ты себя выберешь?
— В каком смысле? — не поняла я.
Мама долго ничего не отвечала. Потом сказала:
— Бывает, в детстве упадёшь с крыльца и не заметишь. А потом через десять лет горб вырастет. И умереть нормально не сможешь. Гроб круглый делать придётся.
Я стащила сапоги и села на диван. Снег начал течь с волос по моему лицу.
— Я не плачу, — сказала я. — Это снег.
— Можешь и поплакать, — разрешила мама. — Выбор не всегда легко дается.
Я не спала тогда всю ночь. Мне хотелось, конечно, иметь свою победу, повесить её на грудь, как орден, и чтобы все видели. Но можно ли получать ордена такой ценой?
— Девушка, я просил молоко, а вы дали кефир.
— Извините, пожалуйста… — Я исправила ошибку.
— Хотя, знаете, дайте мне и молоко, и кефир.
Я подала ещё один пакет.
— Нет. Всё-таки не надо… — передумал покупатель. — Или всё же дайте…
Я поставила пакет на прилавок.
— Нет. Всё-таки не надо, — окончательно решил покупатель.
Очередь занервничала, а я нет. Я знаю, что для некоторых людей проблема выбора — просто мучение. Чего бы этот выбор ни касался.
— Я советую вам взять, — сказала я. Я знала, что совет со стороны в таких случаях очень помогает.
— Почему? — насторожился покупатель.
— Пусть будет. Чтобы лишний раз не ходить.
— Вы совершенно правы! — с благодарностью сказал мой покупатель, и его глаза засветились истинным счастьем — не от приобретения кефира, а оттого, что я освободила его от мучительной проблемы.
— Придурок, — тихо сказала Вика, когда он отошёл к кассе.
К Вике протиснулась женщина с чёлкой — та самая, которая не на работе.
— Почему у вас масло крошится? — спросила она и развернула бумагу, показывая масло.
— Я не знаю, — сказала Вика.
— Оно что, мороженое?
— Нет. Оно масло.
— Я понимаю, что масло. Оно что, в морозилке у вас хранится?
— Я не знаю. Не пробовала.
— А вы попробуйте.
— Зачем?
— Чтобы знать, что вы продаёте.
Чёлка развернула пакет и стала двигать его к Викиному лицу.
— Спасибо. — Вика отодвинула пакет. — Я масло без хлеба не ем.
— Да что вы ей суёте? — возмутился мужчина в лыжной шапке. — Несите директору, пусть он пробует.
— А у директора что, корова своя? — спросила Вика.
— Это вас где так учат? В школе? — спросила Чёлка.
— Чему учат? — не поняла Вика.
— Где у вас жалобная книга? — потребовала Чёлка.
— Да что вы пристали к человеку? — спросил носатый парень из очереди. — Она-то при чём…
Вот этого не надо было делать. Если бы парень не заступился за Вику, она бы собралась с духом и справилась с Чёлкой. Но он её пожалел. И Вике тоже стало себя жалко. У неё на глазах выступили слёзы. Она резко повернулась и пошла от прилавка в глубину магазина.
Очередь недовольно заурчала, оставшись без продавца. Я тут же метнулась к Викиным весам и сказала Чёлке:
— Возьмите сметану. Сегодня очень свежая сметана. Только что привезли. И очень мало осталось.
Я точно знаю, что таким Чёлкам важно, что мало осталось. Что кому-то не достанется. Что у неё есть шанс «ухватить».
— Возьмите три пачки, — посоветовала я и поставила перед ней три пластмассовых пакетика. И взяла следующий чек.
Я торговала за двоих и едва успевала поворачиваться. У меня руки заболели от того, что всё время находились во взвешенном состоянии.
Чёлка стояла и выбирала между жалобой и сметаной. Я была уверена — она выберет сметану, потому что жалобу в борщ не положишь и не съешь. Но Чёлка выбрала то и другое. И сметану, и жалобу.
…Я не спала тогда всю ночь. Я думала, что если выберу Вовку, то Вика потеряет сразу всё: и любовь, и дружбу. Как она дальше станет жить? То есть она, конечно, останется жить. Но как… Весь мир будет казаться ей фальшивым и непрочным, состоящим из вовок и наташек.
Прошли сутки. Настали новые одиннадцать часов вечера. И точно такие же выступили звёзды. А Вовка стоял другой. Он как будто похудел, перестрадал за эти сутки. Я вдруг увидела, что он — очень красивый и сложный человек и недаром является душой общества и центром компании. Все остальные — безликие рядом с ним. Без лиц.
— Я не могу предать Викины глаза, — сказала я Вовке заранее заготовленную фразу. — Я не могу начинать свою жизнь с предательства.
Я смотрела на Вовку и хотела, чтобы он меня опроверг. Сказал что-то такое, отчего всё стало возможно. Но он молчал.
— Я никому не нужен, — сказал вдруг Вовка. — Ни матери, ни отцу, ни тебе. Никому.
Я вспомнила, что родители у него разошлись и подкинули Вовку бабке. А сами завели новые семьи с новыми детьми.
Вовка повернулся и пошёл. Мне захотелось крикнуть: «Не уходи!»
Но тогда первая часть моего выступления не совпадала бы со второй. Потому что смысл первой части был «уходи». А второй — «останься».
Вовка ушёл.
Я вернулась домой и ждала, что он позвонит. Но он не позвонил. Он мне поверил.
— Масло хорошее? — спросила меня девушка в спортивной куртке.
— Хорошее, — грустно сказала я. — Но оно крошится.
— И что это значит?
— Ничего не значит. Просто его неудобно мазать на хлеб.
— А я и не мажу, — грустно сказала девушка, и мне показалось, что она тоже отказалась от любви во имя дружбы.
У дверей встала наша уборщица тетя Настя, чтобы никого не пропускать. Наступало время обеденного перерыва.
Я разметала остатки своей очереди, вернее, своих очередей.
Магазин опустел.
Я пошла искать Вику. Она сидела в хлебном отделе на мешке с сахаром и плакала.
— Сахар подмочишь, — сказала я, и села рядом с ней, и положила голову на её плечо.
Мы обнялись и стали плакать вместе. И у меня были все моральные основания плакать на Викином плече.
В склад заглянула наша руководительница Зинаида Степановна. Она была красивая и румяная, как матрёшка. И фигура, как у матрёшки.
— А, вот вы где, — обрадовалась Зинаида Степановна. — Вас к директору.
Мы с Викой поднимаемся и идём к директору — мимо отдела заказов, где стоят блатные и инвалиды. Мимо склада, где таскают ящики рабочие и от них уже в середине дня пахнет водкой.
Поднимаемся на второй этаж к директору. Он сидит у себя в кабинете, за своим столом, — довольно молодой, худой и печальный. У него язва желудка, и он не может есть дефицитные продукты. Может быть, поэтому он и печальный. А может, потому, что его уже с утра одолели человеки. Ведь они все едят. Жуют, перетирают зубами пищу и хотят, чтобы она была хорошей.
И ещё я заметила, что нам, продавцам и директору, приходится, как правило, иметь дело с людьми неважными. Хорошие, интеллигентные люди берут молча то, что им дают, и идут домой. А вступают в контакт с нами такие вот Чёлки, которым дома скучно и для них склоки заменяют творчество. И они творят.
Директору следует нас отчитать, но ему ругаться не хочется. Он смотрит на нас, как унылая собака, и спрашивает:
— Ну что, девочки?
Вика вдруг прыскает. Ей стало что-то смешно. Я посмотрела на директора и увидела, что «молния» у него на брюках застегнута не до конца и торчит клок розовой рубахи.
Я тоже прыскаю, и мы начинаем помирать со смеху.
Директор не понимает, в чем дело, однако смех действует на него как инфекция. Он заражается смехом, ему тоже хочется смеяться, но он не имеет права. Он должен сделать нам «втык» за жалобу в жалобной книге.
— Нехорошо, девочки… — начинает директор.
И мы прямо валимся от хохота.
«Прав не тот, кто прав, а тот, кто счастлив, — думает директор. — Просто счастлив, и всё».


В. С. Токарева
 
МарципанчикДата: Среда, 27.09.2017, 07:13 | Сообщение # 413
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 374
Статус: Offline
Фашистёнок

– Эту Красную Звезду я, сынок, под Киевом заслужил… – Фёдор аккуратно развернул белую тряпочку. – Зажали нашу роту… Что от роты осталось… Но ничего… Отбились… Потом, вишь, её царапнуло пулей… Вот – скол на лучике… А – вторую… Когда Двину форсировали… Ночь… Холод…Аж до кости пробирало… Кто – на плотике, кто – на брёвнышке… Фрицы, гады, учуяли… Да как давай нас минами и пулемётами поливать… Столько утопло… Да и побило… Тоже бог миловал… Только «сидор» очередью пропороло…
А когда первый раз под снаряды попал… В сорок первом… Совсем молодой был… Юнец… Что – ты нынче… Как стало с неба молотить по окопам нашим – не приведи боже… Я в щель зарылся… Земля на зубах скрипит… Вокруг всё ухает… Охает… Ахает… Земля, как живая, колышется… Люди орут…
Я бормочу только: «Господи… Спаси и сохрани…» А что поделаешь?.. Куда побежишь?.. А потом стихло вдруг… И «тигра» их на нас попёрла… Я глянул: мамочки!.. До самого леса – танки, танки, танки… А у меня в руках – трёхлинейка… Патронов – десятка три… И – штык ещё… Коли штыком «тигру» эту… Коли…
Что смотришь, парень?.. Когда запечёт, и бога, и чёрта помянёшь… Я сам-то ни к каким религиям не относился… До поры до времени… И Клавдия Ильинична, жёнка моя… Тоже скрывала, что – крещёная… Умная была баба… Толковая… Я, когда выпивши приходил… И не поносила… И не хулила всяко… А в постелю уложит… Спи, говорит, Фёдор… Спи, говорит, мой хороший… И утром чарочку ещё поднесёт… Чтоб не мучился с похмелюги…
И сынов мне родила… Борьку с Алёшкой…
Борька нынче рыбу ловит… Чёрти где… По морям-океанам… Навещал года три назад… Просоленный весь… Чёрный… Денег привёз нам с матерью… Крышу вон новую справили… Холодильник купили…
А Алёшка – дурак дураком… Торговать курами подрядился… Оттуда кур тащит… Здесь торгует… А потом надули его крепко… С курами теми… Долгов, пенёк, понаделал… Приехал тоже… Батя, говорит, помоги… Дай денег… Продай, говорит, хату свою… Я, говорит, уже и купца нашёл… Хорошие гроши даст… Я тебя, говорит, с мамкой собой заберу… В город… А то, говорит, квартиру отнимут… Посадят, говорит… Ага, говорю, щас!.. Вспомнил отца с матерью… Когда петух жареный клюнул в задницу… Когда торговал, носу не казал… Обжулили тебя свои же, так садись!.. Посиди годков пять… Может, поумнеешь… Профессию получишь… Нормальную… Мужицкую… Там тебе и квартира будет… И – харчи дармовые… И – наука всякая… Обиделся… Пропал… Ещё во всякие всячины влез… Запил… Короче, ушла от него супружница… И деток с собой забрала… Внучат моих… Дашку и Павлика…
Фёдор помолчал.
— А в по за том году Клава моя курам корм задавала… Нагнулась… И упала… Хорошо – сосед, Колька, увидал… «Скорую» вызвал… Да пока приехали… В нашу-то глухомань… Вокруг озера… В объезд… Лесом… По ухабам… Мост проклятый до сих пор гнилой стоит… Жёнка моя уже хрипеть стала… Ударило её сильно… В голову… Когда в гробу лежала – всё затылье синее было… Я тогда первый раз к попу и пошёл… Свечечку поставил… За упокой души, значит…
Старик гулко высморкался и ткнул мятым платком в угол комнаты, где стоял маленький пыльный телевизор.
— А девок этих… Что храм опоганили… Я бы не судил… Не-е-ет… Уж коли вера у тех, кто был в церкви… И всё это видел, была такова, что не судили их там… На месте… Своим судом… Человеческим… Значит, так им и надо… Верующим этим… Значит, вера их – такова, что духу не хватило им… Бесстыдство это пресечь… Сразу!.. На корню!.. Значит, так им и надо!.. Значит, скоро в храмах совокупляться будут на отпевании!.. И на алтарь мочиться в обедню!.. И нечего сейчас, после драки, кулаками махать!.. Поздно!..
Со мной, сынок, и татары бок о бок воевали… И – хохлы… И – грузины… И – евреи…
Зашли бы те девки в мечеть какую… Или – в синагогу… Моргнуть бы не успели… Порвали бы их на части… Да собакам бросили… А что?.. И поделом…
Да-а-а-а… А ты как думал?..
Все воевали… Рядом… Плечом – к плечу… Кацман Мойша вон… Дружок мой преданный… Отважной души был человек… Героической… Год, поди, мы с ним из одного котелка кашу хлебали… Пока не убило его под Варшавой… И никто ни в кого пальцем не тыкал… Мол, ты – такой… А я – таковский… Все были равные… Все за Родину родную свою бились… И гибли за неё…
Чтобы нынче Родину эту нашу по частям продали… За тряпьё всякое… За кур ихних паршивых… За девок голых… А мы, вроде как, на обочине остались… Кому нужны?.. С войной своей… С подвигами… С жизнями прожитыми… Да никому…
Раньше вон… В школу меня звали… Детишкам показать… Кому они «спасибо» сказать должны… За то, что родились… За то, что живут… И не картоху гнилую с корой варёной, а булки сдобные лопают… С голода не пухнут… От бомбёжек под пол не лезут… А потом забыли… К чему мы им, старичьё… Другие герои нынче… «Менты»… Да бандиты… Да шлюхи всякие…
Так и живу… Один, значит… Ничего… Пенсию плотят… На хлеб, кашу и махорку хватает… А больше мне и не надо… Помру – похоронят… Гроб, крест я давно смастерил… В сарае стоят… С Клавдией своей и лягу… Рядышком… Много не много, а пятьдесят семь годков мы ней прожили… Душа – в душу…
Ты, парень, чай-то допивай… Новый, может, тебе налить?.. Нет?.. Ну, допивай тогда…
Фёдор указательным, коричневым от табака, пальцем потёр красные глаза.
— А Орден Славы… Это уже – под Берлином самым… За… Да ладно… А ещё случай был в сорок пятом, в марте… Чую спиной: сопит кто-то… Оборачиваюсь – фашистёнок лет двенадцати… В очёчках… Со «шмайсером»… Сопли-и-и-ивый весь… Шейка тощенькая из ворота торчит… Одно очко – с трещинкой… И смотрит на меня глазёнками испуганными… Гитлерюгенд… Слыхал, наверно?.. Нет?.. Фрицы… перед тем, как подохнуть, на нас малолеток бросили… Думали: мы детей пожалеем… Ща-а-а-ас… Наших деток кто жалел?.. Наши хаты кто жёг?.. Да баб – на сносях… Заживо…
Ну, я его из ППШа и положил… Война, брат… Не – ты, так – тебя…
А у вас там что – опять?.. Тимуровцы – какие?.. Или как сейчас зовётесь?.. Или военкомат вспомнил?.. Что пришёл-то?.. Запамятовал – как тебя величать-то?..
— Петя, – не громко сказал молодой человек и быстро ударил старика металлическим прутом, выхваченным из рукава куртки.
Фёдор охнул и тяжело повалился на пол.
Петя наклонился над телом.
Посмотрел на окровавленную голову старика.
Замахнулся.
Опустил прут.
Обтёр испачканное железо о стёганый жакет Фёдора и спрятал обратно, в рукав «аляски».
Аккуратно сложил в белую тряпочку все награды, засунул в карман куртки.
Прислушался.
Открыл дверь.
И замер.
На крыльце молча, недвижимо стояла большая чёрная собака.
Молодой человек пошевелился.
Собака глухо зарычала.
Петя медленно скосил глаза.
Осторожно нагнулся.
Протянул руку.
Вытащил из-за стоящих в сенях граблей вилы.
Собака, не мигая, смотрела на человека.
Петя, не дыша, взял вилы двумя руками.
Плавно отвёл назад.
И со всей силы ткнул в собаку.
В это же мгновение громыхнул выстрел.
Заряд жакана густо пропорол синюю «аляску».
Молодой человек выронил вилы, повернул голову назад и, открыв окровавленный рот, рухнул в дверной проём, прямо под лапы собаки.
Старик опустил ружьё.
Собака понюхала волосы лежащего человека и коротко гавкнула.
— Да, Герда… – старик потрогал рукой разбитую голову. – Они думали: мы их пожалеем… Ща-а-а-ас… Война, брат… Не – ты, так – тебя…


Сергей Жуковский 
 
ПримерчикДата: Пятница, 29.09.2017, 16:30 | Сообщение # 414
дружище
Группа: Друзья
Сообщений: 421
Статус: Offline
страшновато, но похоже на правду!
вот бы ВСЕГДА и ВЕЗДЕ так с бандитами поступали!.................
 
БелочкаДата: Среда, 04.10.2017, 09:16 | Сообщение # 415
Группа: Гости





Выплывает детство из тумана

А В АМЕРИКЕ НЕГРОВ ЛИНЧУЮТ!

Не успела Нина Адамовна по кличке Кобра войти в класс, а первая ябеда Люська Коржикова уже начала выпрыгивать из штанов, так сильно тянула руку вверх.
- Что тебе, Коржикова?- спросила устало Нина Адамовна.
У неё уже был пятый урок подряд, а она ещё даже не присела, не говоря уже, чтобы проглотить бутерброд.
- А правда, что докторскую колбасу делают из туалетной бумаги?- спросила Коржикова.
Весь класс заржал, и начал про Коржикову крутить у виска.
- Какой дурак тебе это сказал?!- насторожилась Нина Адамовна.
В школе на носу была годовая проверка из ГОРОНО, и подобный вопрос мог перечеркнуть все её титанические усилия!..
- Рабинович сказал!- выпалила Коржикова, и села за парту.
- Рабинович, встань!- сказала Нина Адамовна.- А какой дурак тебе это сказал?!
- Ему это его папка сказал!- опять подскочила Коржикова.
- Он не дурак! Он самый умный на свете!- сказал Лёвка и стукнул Коржикову тетрадкой по голове.
Во-первых, Лёвка не был Павликов Морозовым! А во-вторых, не сомневался, что его папка самый умный на свете, потому что у него дома было три грамоты!
- И он тебе сказал, что докторскую колбасу делают из... Да?!
- Коржикова врёт!- сказал Левка и уперся глазами в потолок. И уже казалось, что потолок сейчас приподнимется.
- Значит, ты ей не говорил это?! А что ты тогда говорил?!- сделала лицо Нина Адамовна и в самом деле стала похожа на кобру.
- Я говорил, что из туалетной бумаги делают «Советскую» колбасу!
- Господи!- вырвалось у Нины Адамовны, хотя она, как и все, была убежденным атеистом.- Час от часа не легче!.. Завтра в школу без отца не приходи! И чтобы я от тебя эту глупость больше не слышала! Понял?!
Лёвка кивнул и тяжело вздохнул, потому что события так развивались, что точно плакал его «Орлёнок» на день рождения!

- Ваш сын вчера сказал, что колбасу «Советская» делают из туалетной бумаги!- сообщила Лёвкиному отцу Нина Адамовна, как только он появился на пороге учительской.
- Какой дурак ему это сказал?!- возмутился Рабинович старший.
- Лёва уверяет, что Вы!
- Вот, дурак!- вырвалось у Рабиновича старшего.
- Вы, в самом деле, так считаете?- спросила Нина Адамовна и поперхнулась. У неё в сумочке лежало два бутерброда с «Советской», и ещё два она положила в портфель своему оболтусу, и ей нужно было точно знать. Тем более, что она тоже это слышала.
- Ни в коем случае!- сказал громко Рабинович старший.- Я знаю, что колбасу «Советская» делают из высококачественного мяса курицы. И она считается сугубо диетической!
Рабинович работал старшим инженером в Проектно-конструкторском бюро и ему лишние неприятности были ни к чему.
- Ещё Лёва, как аргумент, сказал, что в магазинах потому и нет туалетной бумаги, что её всю пускают на колбасу!
- Не пойму, где он мог набраться этих глупостей!- ещё громче сказал Рабинович старший.
За стенкой был кабинет освобождённого парторга школы и тот, конечно, слышал всё, что происходит в школе.
- Обещаю, что я проведу с сыном воспитательную работу, и он впредь больше никогда не будет!.. Обещаю!- Рабинович старший положил на краешек стола коробку шоколадных конфет «Ромашка» и вышел. Когда он вышел, Нина Адамовна подождала ещё секунд лесять и громко сказала, чтобы он немедленно забрал конфеты обратно. Но было уже поздно.

Вечером с Лёвкой была проведена серьёзная воспитательная работа, правда, до ремня дело не дошло, потому что Рабиновича старшего никогда в детстве не воспитывали ремнём, и он тоже ремнём не воспитывал.
- Лёвка,- сказал Рабинович старший, когда они сели друг перед другом на табуретки,- запомни, про туалетную бумагу я шутил!..
- А про Брежнева тоже шутил?- спросил Левка.
- Что про Брежнева?!- насторожился Рабинович старший.
- Ну, что на Мавзолее во время парада стоит его двойник. А сам Брежнев, может, уже давно помер!
Рабинович старший почесал затылок и начал ходить из угла в угол.
- А что ты ещё знаешь?- спросил он и понял, что дома надо прикусить язык со всеми этими шуточками.
- Таблицу умножения ещё знаю!- начал специально тупить Лёвка, чтобы сменить тему.- У меня по математике пять!
- Нет, я не об этом... Из такого... Что ты слышал?!
- А Вы мне велосипед всё равно купите?
- Конечно!- сказал Рабинович старший! -Это же на День рождения!
- ... Ну, что мы отстали от Америки на целых сто лет!
- Мы их уже давно догнали и перегнали!- перебил Лёвку Рабинович старший.
- Так, ты на той неделе это говорил!
- На той ещё отставали, а на этой уже нет! Понял?!
Лёвка кивнул.
- А про то, что в Америке негров линчуют, ты знаешь?!- спросил Рабинович старший и сам покраснел.
Левка покачал головой.
- Так вот, запомни, в Америке негров линчуют! И это ты можешь в школе смело говорить! Понял?!
На этот раз Лёвка утвердительно кивнул.

Аркадий Крумер
 
СонечкаДата: Пятница, 13.10.2017, 01:43 | Сообщение # 416
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 234
Статус: Offline
МЕСТЬ

Лекция была блестящей. Дэниэль знает, что такое блестящая лекция, знает, как прочесть такую лекцию. Публицист с еженедельной колонкой в самой мудрой газете страны – ему не составляет труда держать в напряжённом внимании миллионную телеаудиторию, когда его приглашают прокомментировать последние решения правительства.
Он познал секрет своевременной паузы. Он умеет закончить фразу вместо слов плавным движением руки, говорящим слушателю больше, чем все слова. Он знает, как столкнуть рядом две фразы, вызывающие взрыв в воображении слушателей. Он умеет, уже завершив абзац, неожиданно добавить к нему коротенькую реплику, которая перевернет всё, сказанное до этого, представит это в совершенно ином свете, вызовет улыбку.
Когда он в ударе, в его голосе появляются особые нотки, звуки льются прямо в душу слушателя, завораживают – уже вне зависимости от того, что именно он говорит. Это происходит, когда Дэниэль сам проникается симпатией к аудитории, зажигается от неё вдохновением. Самолюбование не входит в семь смертных грехов.
На этот раз перед ним всего два десятка студентов выпускного курса Школы журналистов, каждый из которых мечтает о карьере своего сегодняшнего лектора, нарочно приглашённого по их настоянию. Чуточку экзальтированные юноши и девушки, пришедшие в восторг от одного появления в аудитории их кумира.
Дэниэль закончил свою речь, стал отвечать на вопросы. Эта часть была не менее блистательной – он умел парировать остроумно, выворачивать вопросы на изнанку, мог обескуражить спросившего – и тут же ободрить.
Прозвенел звонок, студенты обступили его, продолжая осыпать вопросами. Не желая так скоро расставаться, пошли за ним в контору, где он попрощался с руководством колледжа. Потом наиболее преданные поклонники числом пять человек вышли с ним из здания школы, проводили до автостоянки.
У самой машины один из студентов высказал общую просьбу: давайте продолжим беседу за чашкой кофе. Если он не спешит. Тут за углом есть прелестное место, студенты приглашают его…
Дэниэль вздохнул: рад принять приглашение – но не может. Домработница сегодня отпросилась, и он должен вернуться домой пораньше, пёс давно уже ждет, когда его выведут погулять.
Он увидел, как огорчились студенты, какой грустью наполнились глаза шатенки в бежевом платье, стоявшей к нему ближе всех, почти прижавшись плечом к его правому плечу, предложил ребятам: «Поедем ко мне, попьём кофе у меня. Вас тут всего пятеро, сложения вы пока не вайсбергского (Вайсберг был политический комментатор из полужёлтой конкурирующей газеты, высокий и тучный), уместитесь в моем джипе. В крайнем случае, одна из девушек сядет на колени к парню».
Трехэтажный коттедж Дэниэля в северном предместье столицы, районе богатых вилл, поразил воображение его юных гостей. Косые линии воздушных стен, полукруглая башня наверху, арочные окна.
Девушка в бежевом платье, которую звали Ализа, всё время оказывалась по правую руку от него – в машине, когда ехали сюда, в прогулке по многочисленным комнатам, на кухне, когда быстренько раскладывали на тарелки всё съестное, что нашлось в холодильнике, и, разумеется, за столом – шумном, весёлом, искрящемся юмором, которым обладал хозяин дома, и молодым беззаботным весельем, которое переполняло его гостей.
Как только приехали, Ализа тут же вызвалась выгулять собаку – огромного хозяйского сенбернара.
Ещё одно заметил хозяин: Ализа обладала способностью слышать каждого. Никогда не начинала что-то говорить сама, но часто язвила в ответ на ту или иную реплику своих товарищей, вызывая общий смех. Заметно было, что никто из них на неё не обижался, хотя её замечания порой не щадили того, кто ляпнул что-то не очень умное.
Готовя свои выступления, Дэниэль именно таких слушателей представлял в своём воображении: очень образованных, с раскованным мышлением, критично относящихся ко всему.
Дело не ограничилось кофе, юные поклонники смогли отведать коньяка особой марки, привезённого Дэниэлем из поездки во Францию. Где-то в середине вечера Ализа, смеясь в бокал, поднесённый к мягким губам, спросила: «Вам не кажется, что мы были прежде знакомы?»
Дэниэль внимательно посмотрел на неё. Да, и до этих слов у него не раз возникало смутное ощущение, что черты её лица ему знакомы. Но он решил, что это совпадение, что она просто напоминает ему кого-то… Напряг свою память – нет, не может вспомнить. Отшутился:
– Мы не могли быть знакомы прежде. Встреть я в своей жизни такую красивую девушку, никогда не расстался бы с нею.
Девушка в ответ загадочно улыбнулась, прикрыв глаза бокалом, из которого отпила немного пряного, ароматного и пьянящего напитка.
Юные гости спрашивали о том, как начинал работу в газете их знаменитый хозяин, интересовались, правда ли то, что рассказывают про писателя С., про актрису З., про министра Ф. Конечно, этот вечер в доме у их кумира надолго останется в памяти, будет предметом гордости, хвастовства.
А Дэниэлю приятно общество молодых людей. Всякий раз, когда хозяину нужно было за чем-то выйти на кухню, Ализа выходила с ним.
Он с удовольствием наблюдал, как ловко управлялась она со всем, как быстро мелькали её изящные длинные пальцы, как красиво она нарезала и раскладывала закуску на тарелки.
И он всё время ловил на себе её восхищенный взгляд. Хотя был человеком неглупым и понимал, что всё происходящее может означать прямо противоположное: это она всё время ловила на себе его изучающий взгляд. Сомнений быть не могло – они были интересны друг другу. И какой-то немой разговор, в котором не участвовали все остальные, ничего не замечающие, постоянно происходил между ними.
Было уже довольно поздно, и чтобы отправить молодых людей в город, Дэниэль вызвал два такси.
Усаживались в машины долго и шумно, разбудив мирно спавших соседей.
Уже все заняли места в такси, а Ализа всё оставалась рядом с хозяином, возле его правого плеча.
Ализа! Ализа! – кричали её товарищи из машины. – Иди же скорее!
Дэниэль заглянул в глаза гостьи, по-особому сверкавшие на ночной улице, освещённой светом высокого фонаря, и наконец осмелился:
Ты можешь позвонить домой, чтобы не волновались за тебя?
Да, – быстро ответила девушка и тут же исчезла в дверях коттеджа.
Хозяин отправил гостей, зашёл в дом. И услышал не разговор по телефону, а шум воды в ванной комнате.
Нет, Дэниэль никогда не писал статей о падении нравов нынешней молодежи.
Он поднялся на второй этаж, в свою очередь зашёл в душевую своей спальни. Завершив купание, привычно потянулся к дезодоранту, но остановился. Вспомнил одну из прежних подруг, которая просила его не пользоваться никакой парфюмерией перед встречами с ней. Объяснила: неприродные запахи отбивают у меня всю охоту.
Выйдя из душевой, он увидел Ализу, сидящую на краю кровати. Она поправила полотенце, в которое запахнулась, встряхнула вьющимися слегка волосами, ниспадавшими до плеч, облизнула губы, от чего они стали влажными и по-особому притягательными, и молча ждала, не отводя любопытных, ждущих глаз.
Дэниэль с удовольствием отметил, что, видимо, она почти не пользуется косметикой, поскольку лицо её было не менее привлекательно, чем до приема душа. Она была красива своей собственной красотой.
До первого поцелуя они оба так и не произнесли ни одного слова. Мужчина наслаждался её юным дыханием, чуть приправленным запахом дорогого коньяка.
Юная красавица, к большому удивлению Дэниэля, не была умелой в любви. Будь она опытной, это понравилось бы сладострастному Дэниэлю. Но её неискушенность очаровала его больше. Её неловкость вполне возмещалась огромным желанием насладиться. Он чувствовал, что каждое его прикосновение нравится девушке, что она принимает его глубоко, страстно, что нет ни притворства, ни страха, ни ложной, либо неложной скромности, так часто мешающей новичкам получить всё. Она доверяла ему во всём, прижималась к нему всем телом, нежно ласкала его грудь, спину.
Неужели девушка любит его? Только это могло объяснить её раскованность. Дэниэль отметил, что и она не воспользовалась ничем из того разнообразия духов и дезодорантов, которые лежали на полке в нижней ванной. Он мысленно поблагодарил её за это – естественный запах её чистого тела безумно возбуждал его, и духи ему только помешали бы.
– Ты совершенна, – прошептал на ухо девушке опытный соблазнитель. – Только один недостаток я вижу в тебе.
– Какой? – шёпотом же спросила Ализа, и он почувствовал, как сразу быстрее забилось её сердце.
– Ты зажмуриваешься, когда я целую тебя.
Ализа тут же распахнула свои карие затуманенные глаза, и больше их не прикрывала, разве что в те секунды, когда теряла власть над собой.
Не раз за эти два часа терял власть над собой и Дэниэль – опытный любовник, который уже думал, что женщины не могут настолько увлечь его. И сам удивлялся происходящему. Запах любви, источаемый юной красавицей, заставлял его снова и снова ощущать прилив сил. Её упругая грудь, длинные стройные ноги, тонкая талия, чуть припухлые губы… На что он ни взглянет, к чему ни прикоснется – всё заставляет его возбуждаться снова и снова.
Как-то в рецензии на спектакль он сравнил испытываемый зрителями катарсис в настоящем спектакле с оргазмом – да, вот он сейчас переживает не только физическое, но и какое-то эстетическое потрясение от близости с этой юной богиней.
Что это – волшебная сила её молодости, или есть что-то необычное в её личности?
Разве не было раньше таких юных созданий в его постели? Почему те не вызывали у него такого восторга, почему с теми девушками он довольно скоро начинал зевать и ждал удобного момента предложить вызвать ей такси?
Три часа пролетели как мгновение – только теперь они решили сделать перерыв.
Она по-прежнему не произносила ни слова. Только мягко и немного стыдливо улыбалась.
Многие его женщины во время такого перерыва просили закурить. И это было их роковой ошибкой. Дэниэль сам не курил и терпеть не мог курящих женщин. Сигареты у него были – для гостей. Обычно он разрешал женщине закурить, просил её выйти на балкон и тут же заводил разговор о такси.
Дэниэль заглянул глубоко в глаза девушки и прочел в них, что она хочет продолжения.
Они остановились под утро. Усталый и довольный, он лежал рядом с новой подругой, и по дурной привычке, свойственной многим интеллектуалам, пытался приправить радость толикой горечи. Стал искать практичное объяснение тому, что привело девушку в его постель.
Конечно, громкое имя. Но, может быть, ещё и корысть. Ему вздумалось тут же удостовериться в этом.
– Хочешь начать работу в нашей газете в качестве практикантки? Я поговорю с главным редактором.
Девушка приподнялась, упёрлась головкой на ладонь. Улыбнулась одними глазами, ничего не ответила.
– Не отказывайся. Это верный путь потом закрепиться у нас.
Ализа покачала головой:
– Я не собираюсь быть журналисткой. Через месяц – церемония окончания школы, мы получим дипломы – и на этом закончится мой роман с твоей профессией.
– Ты разочаровалась в ней? – выразил искреннее удивление Даниэль.
– Никогда не была очарована.
– Зачем же поступила в этот колледж?
– Я любила одного человека, блестящего журналиста, статьи которого читала вся страна… Он и сейчас очень популярен….
– Неужели это – Вайсберг?! – расхохотался Дэниэль.
– А я уже делаю другую карьеру, – продолжала девушка. – На втором курсе мне поручили написать статью о бирже, я провела там месяц, вникла, мне понравилось. И сейчас я уже работаю дилером. Я устроена.
Это обстоятельство ещё больше расположило журналиста к девушке. Значит, никаких корыстных целей она не преследовала, когда осталась с ним.
Дэниэль знал про себя, что семейная жизнь, постоянные прочные отношения – не для него. Люди ему быстро надоедали. Он хотел долго, до самой старости – покорять сердца молодых женщин, потому следил за собой. Он с презрением глядел на своих ровесников, которые к сорока годам уже приобрели пивное пузо, запустили свое тело. Не обжирался, не ел того, что уродует фигуру.
Внизу в большой гостиной у него стояли несколько тренажеров – вовсе не для шику. Он знал, что его тело нравится и самым молодым из его пассий, и не все они ложились с ним, надеясь воспользоваться его связями, его знаниями. Многие из подруг делали комплименты его телу – стройному, подтянутому, упругому – ведь не всегда это была просто лесть?
Но бес уничижения в нём не унимался.
– Тебя не смущает, что я чуть не вдвое старше тебя?
– Я не люблю возиться с детьми, – сказала Ализа просто, без малейшего пафоса.
Дэниэль был пленён её ответом. И впервые в жизни решил сказать лежащей с ним рядом женщине ласковые слова после того, как добился её. Он был щедр:
– Я рад, что у меня теперь такая подруга.
Девушка опять загадочно улыбнулась. Покачала головой. Проронила негромко:
– Это наша последняя встреча.
И вдруг Дэниэль понял, ощутил всем своим существом, что так оно и будет.
Он сел на кровати, взял её голову в ладони, повернул к себе. Посмотрел пристально в глаза. Так оно и будет. Впервые в жизни не он решает, продолжать ли связь с женщиной, не он назначает.
– Ты… конечно, шутишь? – произнёс он неуверенно.
Вместо ответа девушка улыбнулась, и сердце опытного ловеласа рухнуло вниз. Нет, нет, этого нельзя допустить! Она нравится ему! Он хочет видеться с ней! Ну что за капризы!
– Я завтра заеду за тобой после твоих занятий.
– Сегодня, хочешь ты сказать? – напомнила девушка, что они уже одолели ночь.
– Да, сегодня, – поправился Дэниэль.
– И добьёшься, что я просто перестану ходить в эту школу.
Ещё полчаса бесполезных препирательств, уговоров. Девушка была неумолима. И мягка.
– Но почему ты такая жестокая? Тебе нужно, чтобы я страдал, мучился? Мне будет недоставать тебя… Ты осталась со мной, тебе было хорошо – не ври мне обратное, я сам это знаю. Почему же ты хочешь исчезнуть из моей жизни навсегда? Это нечестно, наконец!
– А ты никогда не был жесток? Вспомни – тебя тоже как-то просили не быть жестоким. Тебе говорили о любви, плакали у тебя на плече. И ты был тогда столь же неумолим.
Дэниэль опять стал вглядываться в знакомые черты.
Да, он был в своей жизни жесток. И не раз. Сколько женщин, покорённые его обаянием, его умом, его опытом и силой, хотели чуть дольше продлить общение с ним, втайне надеясь, что связь перерастёт во что-то более серьезное, но старый холостяк, для которого главной была его работа, отталкивал всех, даже тех, кто нравился ему безумно.
И он когда-то был жесток с нею? Когда? Если он и видел прежде это лицо, то, по крайней мере, несколько лет назад. Сколько ей было тогда? 12-13? Конечно, председателем Союза нравственности и воздержания его, почётного и действительного президента и члена многих обществ, не изберут, всем известны его многочисленные романы, но такого случая в его жизни не было! Не было связей с детьми. Да и нет у него склонности к нимфеткам. Он любит, чтобы партнёрша была высокой, с развитой грудью, крепкими ногами. Он никогда не глянет в сторону женщины, если она напоминает подростка. Это не его стиль, чёрт возьми! Но откуда, откуда они знакомы?! Он в жизни не напивался так, чтобы не запомнить, с кем провёл ночь!
В эту минуту – часы показывали 6 утра – прозвучал телефонный звонок. Звонили из-за океана. Дэниэль вышел с телефоном в соседнюю комнату, поскольку разговор предстоял деловой и скучный.
Закончив его, он принялся размышлять о своей жизни, об Ализе, о дурацкой ситуации.
И всё больше и больше убеждался, что она нужна ему. Нужна не на короткий срок. Вернулся в спальню в твёрдой решимости сделать ей серьезное предложение. Нет, отсюда она поедет с ним только к его старикам – чтобы быть представленной в качестве долгожданной ими невестки.
Но Ализа самым прозаичным образом спала.
Несколько минут Дэниэль радостно слушал мерное глубокое дыхание уставшей молодой женщины. Потом взял фломастер и лист бумаги, огромными буквами написал своё предложение, прикрепил его на самом видном месте. Если вдруг она проснется раньше него – она должна с первого же мгновения начать радоваться их будущей совместной жизни.
…Проснулся он от короткого автомобильного гудка. Часы на тумбочке показывали полдень.
Девушки рядом не было. Он бросился к окну. У подъезда стояло такси, в него садилась Ализа. Она даже не подняла глаза на окно спальни.
Дэниэль бросился вниз. Машина уехала ещё до того, как он раскрыл тяжёлую входную дверь.
Поникший, грустный, он вернулся в спальню. И только теперь заметил на подушке рядом с той, на которой он спал, свой листок с предложением. На обратной стороне тем же фломастером Ализа своим аккуратным почерком написала: «Мне было очень хорошо. Спасибо». И подписалась – именем и фамилией.
Дэниэля как молнией поразило.
Ну, конечно, это она!
Он вспомнил всё. Вспомнил, откуда он знает эту девушку.
Пять лет назад – да, именно пять лет назад, память его все же не подвела – случился у него роман с женщиной по имени Анит, женой промышленного магната, владевшего, среди прочего, газетой, в которой он работает. Полгода длилась их дружба. Она приезжала к нему сюда. Три или четыре раза – с дочерью-подростком, которую Дэниэль так и не успел толком разглядеть. Девочка была угловатой, стеснительной, прятала глаза, сидела молча.
Анит было тогда 39, то есть – на два года больше, чем ему сейчас. Но жизнь в достатке и покое помогла ей сохранить свежесть и красоту. Она нравилась ему. Она была удобной – во всех отношениях.
Роман был бурным, страстным, но бесконечно продолжаться не мог. Узнай об их связи её муж – он уничтожил бы Дэниэля, выгнал бы с работы и устроил бы так, что ни в одной другой приличной газете ему не удалось бы найти места. Хозяева газет, конечно, конкурируют друг с другом, но тут они сумели бы найти общий язык.
Дэниэль собрался с духом и сказал Анит, что им пора уже прервать дружбу. Она попросила о последней встрече, на которую пришла опять же с 13-летней дочерью.
Они поднялись наверх, девочка осталась внизу, в зале перед включённым телевизором.
Анит, когда условились о встрече, поклялась ни о чем не просить, и они провели великолепные полтора часа. Но потом всё же состоялась бурная сцена: со слезами, с упрёками, мольбой, обмороками.
Дэниэль объяснял Анит, чем грозит огласка, она не хотела ничего слушать.
– У меня есть свои сбережения, – твердила она, – их нам хватит. Бросай всё, уедем за границу. Тебе вовсе не нужно будет работать.
Но нет, обмен был неравноценным. Анит – чудесная женщина, но Дэниэль тогда только-только достиг вершин своей славы. И вдруг всё бросить? Поступиться столькими годами упорного труда?
И он остался неумолим. Анит успокоилась, насколько могла, стёрла с лица следы слёз, и они вместе спустились в холл.
Дэниэль страдает слабой формой клаустрофобии, поэтому он работает не в кабинете, а в огромном зале, где рядом с тренажерами стоит его рабочий стол.
Девочка сидела за его компьютером, играла в какую-то игру.
Слышала ли она их разговор? Может, только рыдания матери? Догадалась, от чего она страдает…
Дэниэль, который терпеть не мог, когда кто-нибудь прикасался к предметам на его рабочем столе (приходящая домработница знала это, и вытирала пыль с его стола только под его присмотром), – не удержался, попросил:
– Не нужно трогать мой компьютер.
И тут же пожалел о сказанном. Ничего страшного ведь девочка не совершила. Но мать была раздражена. Она накричала на дочь, даже отвесила ей пощечину. Ребенок смолчал. Расставание было, разумеется, очень неприятным.
…И эта девочка сейчас выросла и превратилась в красивую, задорную, уверенную в себе молодую женщину.
Которая сумела отомстить.
За нанесенную ей тогда обиду?
За свою мать? Которую, конечно же, любит, несмотря на её эгоизм – впрочем, именно таких матерей и любят.
А чтобы месть не осталась непонятной – она представилась своей знаменитой фамилией.
Дэниэль понимал, что ничто ему не поможет. Ни его немалое состояние, ни его слава. Нет смысла узнавать её телефон и звонить ей. Нет смысла искать встреч с нею.
И он знает, что ему отныне будет очень трудно жить, и он уже не сможет работать так легко и беспечно, как прежде.
Не только потому, что впервые в его жизни девушка сказала ему «Нет».


Юрий Моор


Сообщение отредактировал Сонечка - Пятница, 13.10.2017, 02:11
 
старый ЗанудаДата: Вторник, 24.10.2017, 07:13 | Сообщение # 417
Группа: Гости





Цена, ценности, ценники и прочая цифирь…

— Пап?.. – в дверях кухни возникла сонная, растрёпанная девушка в короткой белой маечке и босиком. – Ты опять не спишь? Пап?
— А – ты? – пальцы мужчины зависли над клавиатурой ноутбука. – Кто тут у нас…
Девушка медленно просочилась на кухню, открыла дверцу холодильника, зевнула и замерла.
— О-ой… – новый глубокий зевок. – А что ты опять стро-о-о-о… Чишь… Статейку?.. А где…
Девушка присела перед холодильником.
— Мой… Мой кусочек… Я же вече… А, вот…
— Кто тут у нас… – клацанье прекратилось. – Кто тут у нас – Сонька? А?
Девушка осторожно вытянула из чрева холодильника тарелочку с большим куском бисквитного торта.
— Ага ….– Соня облизала вымазанный в розовом креме указательный пальчик правой руки. – Это только ты… Так можешь… Вкусненький какой тортик… Можешь и носиться весь день… И всю ночку потом по «клаве» клацать…
Девушка закрыла холодильник и посмотрела на отца.
— Для кого пишешь? Про что? Для инета какого? Или – про этих? Жуликов всяких… Которые тырят квартирки у старушек… И деток из детдомов в холодные хаты… В деревни всякие засылают жить… Вместо – квартиры отдельной… Смотри, пап… Как наедут потом на тебя… На нас… Жулики все эти… У них там же всё куплено… Полиции… Конторы нотариальные… В администрациях разных – чинуши продажные…
Мужчина откинулся на спинку углового дивана. Заложив руки за голову, с хрустом потянулся и улыбнулся.
— Помнишь – как после «Московского комсомольца» на тебя наехали? – Соня, поджав правую ножку, умостилась на кухонном табурете и звякнула чайной ложечкой о блюдце. – Помнишь, пап? Мама не горюй – как… И тебе на мобильный молчали… И на домашний – наш… Только раз сказали мамке… Передай, сказали, своему Владимиру Сергеевичу, что… Мол, чтобы не лез в наши дела… Со своими статейками погаными… Расследованиями журналистскими… А то, сказали, и дочуху твою бабахнем… И тебя не пожалеем… Мамку потом неделю трясло… Никакая валерьянка не спасала… Помнишь, пап?
— Сонь… – Владимир Сергеевич встал с табурета, приоткрыл окно стеклопакета и медленно закурил. – Ты… Ты что – замуж собралась?
Девушка замерла.
— Ты хорошо подумала, девочка? – Владимир Сергеевич аккуратно стряхнул сизую горку в большую красную керамическую пепельницу. – Ты уверена, что этот парень… Как его – там? Максим, да? Ты уверена, что твой Максим… Словом, что это – тот человек, для которого ты будешь самым важным, самым главным, самым ценным в жизни?
— Ой, пап не знаю… – Соня помолчала. – Не знаю, пап… Максик… Максик, он… Такой – большой… Сильный… Надёжный…
— Ты его любишь? – из ноздрей мужчины вышло два сизых бивня густого табачного дыма. – Любишь его, Сонька?
— Пап… – девушка, сидя, забралась пяточками на табурет и обхватила коленки руками. – Дай и мне сигаретку…
— Значит, не любишь… – Владимир Сергеевич открыл серебряный портсигар, прикурил и протянул сигарету дочери. – Не надо врать, девочка… Хотя бы – себе… Да?
— Да люблю, люблю, люблю! – обиделась девушка. – Почему это не люблю?! Конечно, люблю! Если бы не любила, разве стала бы с ним вместе…
— А потому что нет в тебе никакого Максика… – Владимир Сергеевич аккуратно замял сигарету и поставил пепельницу на стол. – Пойми меня, солнышко… И не дуйся… Ну да, конечно… Всё у вас – хорошо… Пока – хорошо… И парень он – видный… И в Грецию тебя слетал… И – в Италию… И тряпочек разных дорогущих прикупил… Только всё это… Как бы тебе сказать? А давай вина выпьем? А, котёнок? Давай? Чуть-чуть…
— Давай, папа…
Владимир Сергеевич осторожно вытянул из маленького кухонного бара бутылку «Шардоне», одной рукой снял с никелированных держателей два бокала, посмотрел прозрачное стекло на жёлтый свет круглого плафона под потолком и наполнил оба бокала вином.
— Максик меня любит, пап… – девушка подняла свой бокал. – Я точно знаю, что любит…
— Это невозможно знать, Сонюшка… – Владимир Сергеевич пригубил вино и закрыл ноутбук. – Это надо чувствовать, девочка… Чувствовать всем сердцем… Всем своим существом… Что этот парень… Точнее, что вы с ним – самое главное, что есть у вас… Самое главное, понимаешь… Номер один… Однажды и на всю жизнь… Ни твои ландшафтные дизайны, ни подружки с дружками, ни даже мы с матерью, а – вы… Вы – самое важное, самое ценное, что есть у вас… Это надо чувствовать не в постели… Не три раза в неделю… По – час-полтора… А – ежедневно… Круглосуточно… Всегда… Не смотря ни на что… Надо просто не представлять жизни без этого человека… Без вас… Это, как…
Мужчина залпом допил вино.
— Это, как… Если бы… Как, если бы тебе ногу оттяпали… Или – лёгкие… Если его не будет в твоей жизни… Вот нет его, и ты, словно ампутирована… Тебе так больно, так страшно, так, что… Что ты даже вопить не можешь от этой боли, от этого ужаса… Не можешь ни дышать, ни есть, ни спать… А иначе… Ты знаешь – сколько людей живут рядом, в одной квартире, не любя друг друга? Нет? Миллионы… Миллионы людей живут вместе, не любя… По привычке живут… Из уважения… Из-за детей… Добра нажитого… Всяких там дачек-тачек-клячек… Чтобы не пилить при разводе…
— Пап… – у девушки заблестели глаза. – Ну что ты такое говоришь? Ну почему это не люблю? Я же тебе сказа…
— А потому что лицо тогда другое у человека! – Владимир Сергеевич заходил по кухне. – Другое, понимаешь?! Женщина, которая любит… Которая без ума от кого-то, просто светится! Как – солнышко! Счастьем светится! Она просто ослепляет своим счастьем всех вокруг! Это – такой свет… Его невозможно не увидеть… Он идёт изнутри тебя… Из твоего сердца… Из твоей души… И все вокруг понимают: не в лотерею эта женщина выиграла… Не шубу норковую ей купили… Не «бумер» – с новья… Не особняк – на Лазурном побережье… Все вокруг видят, что женщина любит! Самозабвенно! Без памяти! Без сомнений!
— Пап… – Соня бумажной салфеткой промокнула влажные глаза. – Мне – двадцать семь в августе… Забыл? Через три месяца мне стукнет уже двадцать семь лет! Двадцать семь! Я уже прожила… Я треть жизни уже прожила! Треть! И – что?! Ни мужа, ни семьи, ни детей, ни своего дома! Я прожила треть жизни и у меня ничего нет! Ты это понимаешь, пап?! Ничего! У Катьки Легкоступовой – вон… Уже второго сынка своего в школу отдаёт… В престижную какую-то… Верка Завьялова третий раз замуж выскочила! За богатенького какого-то! Все европы с азиями да америками исколесила! А – Олька Мальцева?! Вообще двойню забабахала! Первые роды и сразу – два пацана! Представляешь?! Такие мужички растут! Крепенькие! Умненькие! Олька без ума от них! А – я?!
— Доченька… – Владимир Сергеевич снова закурил. – Послушай меня, солны…
— Нет, это ты меня послушай, папа! – девушка налили полный бокал вина и залпом осушила. – Мне через три месяца – двадцать семь! И я не хочу ещё двадцать семь лет жить в этой квартире! Одна! Как – прокажённая! Чтобы в меня все мои пальцем тыкали и ржали за спиной: что замуж никто не берёт! Больная, видать! Или – дура последняя! Или шлюха! А, может, вообще – лесбиянка какая-нибудь! Косит под нормальную, а сама с девками кувыркается!
— Сонечка, что ты такое гово…
— А вот, что есть, то и говорю, папа! – Соня резко закурила и тут же яростно раздавила сигарету в пепельнице. – Я и такое слышала! Не в лицо – мне, конечно, а – так… За спиной шушукались… Папа… Я – нормальный человек… Я хочу иметь свой дом… Понимаешь – свой?! Не наш – с тобой, матерью, а – свой! Я хочу иметь свою семью! Мужа! Деток! Я хочу жить, как нормальный человек! Как – все живут! Что – много хочу?!
— Нет, – Владимир Сергеевич помолчал. – Не много.
— Ну, да… – девушка зябко повела плечами. – Наверно, не люблю Максика… Нет, он – классный парень… И бизнес свой не хило раскрутил… И меня балует… Ты ж видел –
какое колечко подогнал? С каким брюликом… Ой, пап…
Соня уставилась в тёмное окно кухни.
— Ну, вот зачем, пап? Зачем ты об этом стал говорить? Всё уже решено… Что – обязательно надо так любить парня, чтобы у тебя крышу сносило?! Мало уважать?! Мало быть нежной?! Мало ему верить?! Мало о нём заботиться?! Сидеть и куковать?! Ждать великой любви?! До ста лет?!
— Хоть – до тысячи лет, девочка… – Владимир Сергеевич устало опустился на табурет. – Хоть – миллион лет… Но жить без любви… Жить с человеком, которого не любишь… Это не просто – ужасно, солнышко… Это – отвратительно… Это – унизительно… Лгать ему… Лгать самой себе… Лгать всему миру… Особенно – если он тебя любит… Твой этот Максик… Он ведь уже был женат, да?
— Да… – удивилась девушка. – Был. А кто тебе сказал?! Я же тебе этого не говорила… Ты что – с ним виделся?! Разговаривал с ним?! Когда?! Где?! Что он тебе ещё сказал?!
— Нет, – Владимир Сергеевич помотал головой. – Не виделся. И не разговаривал. Почувствовал. Почему-то почувствовал, что у этого парня уже была семья. И – дети. Сколько: один, два? Или он тебе не говорил? Что молчишь? Не говорил?
— Не говорил, папа… – Соня помолчала. – Я сама узнала. Ещё – полтора года назад. Всё узнала. Сразу…
— Как узнала? – Владимир Сергеевич поморгал. – То есть? От кого?!
— Ни от кого, – девушка налила полный бокал и медленно выпила вино. – Ни от кого, папа… Меня пригласили обустроить территорию… Здесь, рядом… Двадцать километров от кольцевой… Ну, приехала… Женщина – там… Чуть старше меня… За тридцатник – уже… Лет тридцать пять-тридцать семь… Коттедж конкретный… В три этажа… Участок тоже – под тридцать соток… И – голяк… Вообще ничего нет… Травка – одна… Ну, у дома – какие-то ромашки с лютиками… Я тогда… Я тогда эту Ольгу Васильевну – хозяйку, в смысле, – выслушала… Что – она хочет, что – не хочет и так далее… На улице пофоткала – что мне нужно… Чая выпили… Из дома вышли… И тут за забором джип чёрный тормозит… «Крузер»… А из машины Максик вылезает… И – мальчишка малой… Лет двенадцати… То есть, я потом уже узнала, что это – Максик… Тогда подумала, что – муж… Просто – муж… Заказчицы… Ой, папа…
Девушка закурила.
— Я не знаю – зачем тебе всё это рассказываю…
— Ты мне всё это затем рассказываешь, солнышко… – Владимир Сергеевич осторожно поцеловал дочь в золотистую макушку. – Затем рассказываешь, чтобы не сотворить величайшей ошибки в своей жизни… Чтобы потом вся твоя жизнь наперекосяк не пошла…
— Тогда… – Соня помолчала. – Да, вот тогда первый раз и увиделись… На пару минут… Здравствуйте-до свидания… Лицо у него было тогда… Удивлённое… Я ничего тогда не поняла… Упала в свой «опелёк» и покатила… И думать даже забыла… Об этой встрече… Короче… А через недели полторы – звонок… В наш офис… По – городскому… Меня зовут… Мужской голос, говорят… Ну, я трубку беру… А это – Максик… То есть, Максим Леонидович – тогда… Что-то хочет обсудить… По поводу заказа Лебедевой Ольги Васильевны… Мол, она сама не может… В отъезде… Или что-то – типа того… Я говорю: да, конечно, приезжайте обсудим, поговорим… А он говорит, что, мол, в городе буквально – на день, времени нет, не могли бы вы сами подъехать… Туда-то, во столько-то… И ресторан называет…
Девушка пожала плечами.
— Я как-то тогда вообще ни о чём не подумала… Ну, ладно, говорю… Хорошо, говорю… Подъеду…
Соня рассмеялась.
— И голодная была, к тому ж… Днём только кофе с безе выпила… Ну, думаю, может, заказчик и поужинает меня… Приехала… Смотрю: опять – тот же «крузер»… Чёрный… И тут Максик из ресторана выныривает: мол, прошу вас… Заходим: мама мия… На столе – печёнка гусиная, «Вдова Клико», устрицы, трюфеля, ещё какие-то безумства…
Владимир Сергеевич улыбнулся.
— И что: и тогда ты ещё ничего не поняла? Что клеят тебя… Конкретно…
— Да, поняла! – захохотала Соня. – Всё сразу поняла! Я ж – не дурочка! И – не малыха сопливая! Сразу въехала, что клиент клеит! Потому и не притронулась ни к чему… Слюнки текли… Но чтобы к мужику женатому с дитём в любовницы снаряжаться… Это уж – дудки! Так и сказала Максику… То есть, не так, конечно… Сказала: спасибо, я не голодна, о чём вы хотели переговорить, у меня ещё сегодня – дела и всё в таком духе… А Максик ведь парень – не глупый… Сразу въехал – откуда ухи растут… По смете поговорили чуть… Я ему цифры кой-какие пояснила… Чтоб понимал: не с потолка – они и не из пальца высосанные… Он головой покивал… Ещё по срокам уточнили… Может быть, всё-таки, – бокал вина, говорит… Нет, говорю, спасибо, я – за рулём… А Максик улыбается… И тихо – так… Я, говорит, с женой – Лебедевой Ольгой Васильевной – в разводе уже шесть лет… Но фамилию мою на свою девичью она не стала менять… Да я и не настаиваю… Пусть будет Лебедева… А в тот день сына, Сашку, к матери привёз… От бабушки с дедушкой… Так что ешьте, говорит… Не волнуйтесь… И снова улыбается… И выпьем шампанского давайте, говорит… А мой шофёр вас потом отвезёт… Куда скажете… Словом…
— Налопалось солнышко моё трюфелей под «Вдову Клико»? – прищурился Владимир Сергеевич. – Всех устриц уговорила?
— Нет, – Соня помолчала. – Не уговорила. Бокал минеральной воды выпила. Сказала: спасибо за ужин, всего хорошего и на офис поехала… По пути пиццу купила… И потом слопала… В офисе – уже… А после…
Девушка вылезла из-за кухонного стола, настежь распахнула пластиковое окно и посмотрела на далёкий, мерцающий тысячами тусклых огоньков, ночной город.
— Июнь – уже… Лето… Совсем – лето…
Владимир Сергеевич глянул на длинные, стройные, белые ноги дочери. Окно захлопнулось.
— А потом… Нет, конечно, заказ я сделала… Всё – что наметили… И – японский садик… С таким деревянным водоводом-колотушкой… И камешков разноцветных навезли… И голубых ёлочек насажали… И бассейн ещё один выкопали… С водичкой артезианской… Там, в доме, уже был один бассейн… Небольшой… Впритык – к сауне… Мы ещё один соорудили… Во дворе… С подогревом… С подсветкой разноцветной… Ну, дорожки, конечно, проложили… Газон на новый поменяли… Фонари декоративные по всему участку расставили… Словом – как с картинки… Заказчица осталась довольна… Ой, пап…
Соня медленно опустилась на табурет.
— Что-то у меня сердце – не на месте… Ты, наверно, – прав…
— Что – не на месте? – встревожился Владимир Сергеевич. – Тебе – плохо, девочка? Что ты вдруг такая бледная стала?! В чём я прав?!
— Плохо, пап… – девушка прикрыла глаза. – Очень плохо… Я вот уже какую неделю пытаюсь себя убедить в том, что… И не получается… Никак не получается… Да, наверно…
Соня открыла глаза.
— Не наверно, а точно… Буду за Максиком, как – за каменной стеной…
Девушка усмехнулась.
— Как – за каменной стеной… Без входа и выхода… И не обойти эту стену будет… И не перелезть… И не перепрыгнуть…
Соня посмотрела на отца.
— Пап? Ведь, когда любишь, всегда ревнуешь? Правда, ведь? Всегда?
— Да, доченька… – Владимир Сергеевич посмотрел на голенькую коленку девушки. – Ревнуешь… Где ты такой синячок опять набила? На коленках где-то ползала? Только эта ревность… Эта ревность, доченька… Да, иногда бывает от чувства собственничества… Мол, это – моё и никто не имеет права на моё покуситься… Но бывает и другого толка ревность: ревнуешь не из-за того, что кто-то – только «моё» и никого другого, а из-за того, что доверяешь человеку свои чувства, свои мысли, свои планы, всю свою жизнь, а тот человек доверенное исключительно ему может запросто слить на сторону… Каким-то неизвестным тебе людям… Понимаешь? Твоё личное, твоё сугубо интимное, доверенное единственному близкому, родному человеку и – на сторону. И где-то там, за твоей спиной, кто-то будет это твоё личное обсуждать, потешаться, перемывать… От одной только мысли об этом…
Владимир Сергеевич закурил.
— Ты Васильевых помнишь? Таню Васильеву и её мужа, Олега. Нет, не помнишь?
Соня пожала плечами.
— Ну, правильно… – Владимир Сергеевич осторожно стряхнул пепел. – Ты же тогда ещё совсем малая была… В классе третьем, кажется… Когда они последний раз у нас в гостях были…
— Максик однажды… – тихо сказала девушка. – Чуть всех наших не поубивал…
— Как – чуть не поубивал? – Владимир Сергеевич недоуменно посмотрел на дочь. – За что?
— О, Господи… – Соня подняла глаза, полные блестящих слёз. – В том году – ещё… Осенью…
Девушка вытянула из пальцев отца сигарету, сделала несколько затяжек и замяла окурок в пепельнице.
— Осенью того года… На ноябрьские… Мы всем бюро на дачку к одному из наших махнули… На шашлычки… Максик был в командировке тогда… В Германии… Должен был только числа десятого-одиннадцатого прилететь… Ну, думаю, чего киснуть одной? И рванула… Со всеми нашими… И погодка в тот день была чудная… Ноябрь, а – тепло вдруг… Солнышко – такое… Яркое… На небе – ни тучки… Приехали, словом… Парни наши шашлыками занялись… Мы с девчонками салатиков напридумывали… Собачка там ещё была… Овчарка… Весёлая – такая… Всё носилась… С улицы – в дом, из дома – во двор… А сели за стол… Стол ведь тоже во двор вынесли… А что? Прекрасный денёк… Сидим, хохмим, шашлычки лопаем, собачку с руки кормим… И вдруг… О, Господи… Даже вспомнить страшно… То есть, нет… Не страшно… А – как-то… Не знаю… Словно меня перед всеми… Перед всеми нашими ребятами голой высекли…
— Я ничего не понимаю, доченька… – осторожно заговорил Владимир Сергеевич. – Почему – голой? Кто высек? Что там у вас случилось? Кто тебя обидел?
— Мы сидим… – глаза девушки опять набухли слезами. – И вдруг – визг страшный… Все оборачиваются… Смотрю: «крузер» Максика – в столбе пыли… Стоит… Как – вкопанный… Максик из машины выскакивает… Весь – белый… Лицом, в смысле… Нет, даже – не белый, а зелёный какой-то… Во двор заходит… Медленно-медленно – так… Перед нашим столом останавливается… И на меня смотрит… И я вдруг понимаю, что смотрит он на меня, но не видит… От ярости не видит… Наши парни… А тогда там трое наших парней было… И – пять девочек… Со мной вместе… Наши парни что-то говорят, а я от ужаса ничего понять не могу… Голоса только слышу: гыр-гыр-гыр… И Максик что-то говорит… Вижу: губы у него шевелятся… А слов не могу разобрать… А потом – щёлк… И звук включился… Или уши мои слышать стали? Я тебе сто раз звонил, слышу, где ты была? Я хочу что-то ответить, а губы не слушаются… И язык – точно деревянный… А потом… Парни наши: Славка Шепелев, Димка Волков, Сашка Истратов… Встали из-за стола, короче… Смотрю: а у Максика в правой руке – нож… Огромный – такой… Ну, тесак – просто… У нас хлеб закончился… Так Анжелка наша подрезала… Порезала этим ножом… И, видать, на столе и оставила… Там, во дворе… Парни наши замерли… А я… А я, словно, с того Света… Голос Максика слышу… Марш в машину, звенит… Марш в машину, тебе говорят… Не знаю – как дошла… Ноги, как ватные, были… И опять всё слышать перестала… Словно уши мне заложило… Ватой… Села на заднее сиденье… Смотрю: все наши стоят… Как – вкопанные… И – парни, и – девчонки… И не шевелятся… Точно стоп-кадр кто-то на видике нажал… Даже овчарка не шевелится… И – ни единого звука… Как до города доехали – не помню… Всё вдруг плыть стало… Очнулась только тогда, когда машина остановилась… Возле – сквера какого-то… Выходи, слышу… Выходи из машины… Я на ватных ногах кое-как выползла… А «крузер» – по газам и умчался… И тут как стало меня рвать… Все шашлыки вылетели… В кусты эти… До желчи рвало… Пока на траву не повалилась… На коленки…
Соня помолчала.


(окончание см ниже)
 
старый ЗанудаДата: Вторник, 24.10.2017, 07:14 | Сообщение # 418
Группа: Гости





(окончание)

— Это – такая любовь, папа? Это теперь всегда будет так? Мне до сих пор стыдно нашим всем в глаза смотреть… Нет, никто ничего не вспоминает… Никогда… Мне самой стыдно, понимаешь? Словно – точно: меня голой у всех на виду высекли…
— Это… – Владимир Сергеевич бумажной салфеткой промокнул глаза. – Это, солнышко… Не знаю… Да, наверно, – любовь… Его любовь… Персональная… Твоего Максика… Такая любовь, что в следующий раз… Когда до тебя не дозвонится… Или в кампании с кем-то где-то увидит… То – да… Наверно, тогда на куски порубит… Ножом… Или – топором…
— Он потом прошения просил… – шёпотом заговорила девушка. – На другой день… Сказал, что волновался очень… Что дозвониться не мог… А я-то свой мобильный зарядить забыла… Вообще забыла про него… Так, разряженный, у меня в сумке и лежал… А Максик прямо из Германии обратно рванул… Ближайшим рейсом… Как он нас на той дачке нашёл – ума не приложу… Да, наверно…
Соня помолчала.
— Наверно, и это тоже – любовь… Но мне от такой любви… Не знаю… Чтобы меня, как Настасью Филипповну Рогожин из ревности… Ножом для разрезания бумаги заколол… Или порубил топором… На мелкие кусочки… Ой…
Девушка посмотрела в сизое окно.
— Скоро – утро… А мама опять не звонит…
— Солнышко… – Владимир Сергеевич поднялся с табурета и приоткрыл кухонное окно. – Пусть проветрится… Мама скоро приедет, а у нас – точно… Хоть топор вешай… А не звонит… Что ж ночью-то звонить? Мама же не знает, что мы с тобой пол ночи проговорили… Думает, что спим… Без задних лап… А дежурство в приёмном… Ты же сама знаешь: это тебе не шашлычки трескать… «Скорые» одна – другой… И в свою кардиологию надо забежать… Обратно – в приёмное… Ещё – куда-нибудь… По другим делам…
— Пап… – Соня помолчала. – Да, я не люблю Максика… Ты – прав… Не надо ни свою, ни его жизнь превращать в ад… Я не пойду за него замуж… И его любовь… Такая любовь… Мне тоже не нужна… Что от его такой любви потом сгораешь от стыда…
— Нет, Сонечка… – Владимир Сергеевич посмотрел на первые багровые всполохи зари над горизонтом. – Не поэтому…
— А – почему? – девушка прижалась к спине отца. – Скажи, папа: почему? Я не понимаю…
Владимир Сергеевич повернулся и осторожно обнял дочь.
— Потому что… Потому что, солнышко… Да, конечно, ты не любишь этого парня… Для меня это абсолютно ясно… Как – Божий день… Как – этот рассвет… Потому что, если бы любила… То ни в коем случае не рассказала бы мне всего того, что я услышал… И, тем самым, стал участником вашей с ним личной жизни… Интимной жизни… Той жизни, в которую вхожи только вы… И – никто другой: ни – я, ни – наша мама, ни – твои подруги с друзьями… Это значит, что ваши отношения с этим парнем для тебя не важны… Ты их готова выставить напоказ… И любой человек может в них запустить свои лапы…
— Папа! – вдруг крикнула девушка. – Ну, как ты можешь?! Как ты можешь так говорить?! Я же только – тебе! Одному – тебе! И больше – никому! Ни – одной живой душе!
— Я знаю, Сонечка… – мужчина ещё крепче обнял дочь. – Я знаю, что – никому… Я знаю, что ты мне веришь… И ты знаешь, что я тоже никогда и никому ничего про вас не расскажу… Я не об этом говорю, родная… Я говорю о том, что, если бы ты по-настоящему любила этого парня, если бы безусловно дорожила вашими отношениями, если бы не могла без этого парня жить, то никогда бы и никому ничего не рассказала… Вообще. Никогда. Никому. Это было бы выше твоих сил… Но ты своего Максика не любишь… Не доверяешь ему… А вот теперь ещё и боишься его… На неверии, страхе, унижении нельзя построить будущего, моя девочка… Свари-ка нам кофе… И успокойся… Твои великие года абсолютно ничего не значат… Люди находят друг друга и влюбляются без памяти и в тридцать лет, и в сорок, а пятьдесят… Ты – дивная, волшебная, нежнейшая умничка… И обязательно встретишь того парня, которого полюбишь… Всем сердцем… Взаимно… Навсегда… И вы будете счастливы… Всю вашу жизнь…
— Да… – девушка в объятьях отца чуть пошевелилась. – В пятьдесят лет… Встречу. Или не встречу. Ты меня задушишь, пап… Пусти меня… Пожалуйста…
Владимир Сергеевич опустил руки.
— Да, Максик этого никогда бы не сделал… – Соня помолчала. – Никогда… Никогда бы и никому не стал сливать нашу с ним жизнь… Потому что любит меня… Да, вот такой любовью… Странной любовью… Нет, не странной… Своей… Каждый человек ведь любит по-своему? Как – он может… Не могут люди любить одинаково… Правда, ведь? А я… А я просто – дура… Что всё тебе выболтала… Мне надо было самой… Во всём разобраться… Услышать своё сердце… И понять – как жить дальше… А я к папочке прибежала… Мне скоро – тридцать лет, а я всё к папочке бегаю… Боже мой, какая я – дура… Садись, пап… Я сварю нам кофе…
Владимир Сергеевич аккуратно поставил пустую бутылку из-под вина на разноцветную – в красных, чёрных, белых, фиолетовых квадратах – плитку пола. Присел на табурет. И прислонился спиной к стене кухни.
— А что ты начал говорить про Васильевых, пап? – девушка, спиной к отцу, длинной деревянной палочкой помешивала содержимое большой серебряной турки. – Я не поняла… Я их совсем не помню… Пап?
Соня обернулась.
— Ты спишь? Может, не надо варить кофе? Может, ты ляжешь поспать? А? Ты же всю ночь работал… А потом я тебе… Чёрти чего наговорила…
Владимир Сергеевич открыл глаза.
— Нет, доченька… Мне надо закончить и сдать материал… Сегодня… До 10.00. А потом уже… Приеду… И отдохну… Вместе с мамой отдохнём… Она ведь тоже после дежурства никакая приедет… Вот и отдохнём… Да, солнышко…
Мужчина помолчал.
— Твой Максик этого бы никогда не сделал… Это – точно… Потому что любил тебя… Почему любил? А потому что его уже нет… С тобой нет… В тебе его никогда не было… А сейчас и тебя в нём нет… Что-то такое случилось… Я даже не знаю – как сказать… Нет, не его нет… Вас больше нет… И не будет… Никогда… Как и – Васильевых… Олега-то не стало уже лет пять тому назад… А Таня… Не знаю… Может, ещё сидит… Или по амнистии вышла… Никто про неё ничего не слышал…
Девушка замерла с туркой в руках.
— Как сидит? Кто сидит? За что?
— А ведь как всё замечательно у них было… – усмехнулся Владимир Сергеевич. – И любили друг друга… И своя квартира… Шикарная… В центре города… На Садовом… Олег её… Он же архитектором был… Так квартиру перепланировал… Так перестроил, что… Из четырёх комнат две сделал… Огромные… Светлые… Со всякими штуковинами техническими… С какими-то приводами электрическими… С пультом управления… В отпуска весь мир объездили… Не по одному разу… Двое деток чудесных: сын с дочкой… Коттедж за городом начали строить… Недалеко от Серебряного Бора… Две тачки: «бумер» и «аудюха»… А потом… В один миг… Всё прахом пошло… В тартарары… Наливай-то кофе, Сонь… Что ты, как не живая, стоишь?
Девушка, чуть дрожа, разлила дымящийся кофе по чашкам.
— Замёрзла, может? – Владимир Сергеевич привстал с табурета. – В маечке одной… А, Сонь? Прикрыть окно?
— Нет, нет, нет… – замотала головой девушка. – Пусть проветрится хорошенько… А то накурили мы тут с тобой… А что… А что – потом? Что с ними случилось? С Васильевыми… Почему ты сказал, что его не стало… А она где-то сидит… Я не понимаю…
Владимир Сергеевич помолчал.
— Знаешь, Сонь… Не хотел тебе рассказывать… Но расскажу… Чтобы ты знала – какова цена слов… Всего – нескольких слов… Брошенных не думая… Невзначай… Под «вискарь»… Подшофе…
Соня осторожно пригубила свой кофе.
— Так вот… – Владимир Сергеевич посмотрел на красные глаза дочери. – Вот как ты нынче побежишь на работу, а? Заплаканная, не выспавшаяся, надутая… Давай-ка… Допивай кофе… Ныряй в душик… Приведи себя в порядок… Да, солнышко?
— Цена каких слов, папа? – девушка, не мигая, смотрела на отца. – Не бойся, скажи… Я уже – большая девочка…
— Слов? – Владимир Сергеевич пожал плечами. – Да я и не знаю точно – что там Танька тогда в том клубе ночном своим подружкам ляпнула… Олег-то… Муж её… Работал, как проклятый… Сразу несколько проектов вёл… Как – архитектор… Как – инженер-строитель… Словом, уставал, видать… Ну, и… Как я понял, какой-то сбой у него с Танькой случился… По мужской части… Понимаешь? Раз-два-три… Может – больше… А Танька в тот вечер… Вискаря со своими бабами надёргалась… И поделилась, так сказать… Слила, то есть… Мол, у муженька не встаёт… Ну, чего ж в пылу веселья не ляпнешь? Подругам дорогим… Ляпнула и забыла через пять секунд… Ну, может, бабы её нашептали в подмогу мужу кого завести… Раз такое дело… Муж, мол, пусть пашет на пяти работах… Деньгу заколачивает… А для тела вон… Сколько жеребцов молодых… Только пальцем помани…
Соня, не сводя немигающего взгляда с лица отца, отпила кофе и тихо звякнула чашечкой о блюдце.
— Она завела любовника? Да, пап?
— Нет, – Владимир Сергеевич тыльной стороной запястья утёр мокрое лицо. – Не успела… Потому что… Словом, то, что Танька ляпнула… Я уж не знаю – каким макаром… Её болтовня об Олеге, одним словом… С языков её дорогих подружек влетела в другие, пятые, десятые, сотые уши, свершила несколько оборотов вокруг Земли и в один прекрасный день попала в уши Олега… Мол, давно у него все мужицкие дела – на пол шестого… Это… Это я только сейчас понимаю – какого здоровому, сильному, молодому ещё мужику такое услышать… От чужих людей… От ржущих баб каких-то… А кто слил? Жёнка родная… В которой он души не чаял… С которой пылинки сдувал… Которой Олежек не просто доверял, а верил… Безусловно… Безгранично… С которой у него – детишки дивные… Семья… Дом… Жизнь… Будущее… Понимаешь, солнышко? В один момент вся жизнь человека превратилась в отстой… В свинарник…
Владимир Сергеевич подошёл к открытому окну кухни и быстро закурил.
— Короче… В тот же день Олега стукнуло… Обширный инфаркт… Несколько дней промаялся в реанимации какой-то кардиологии… И – exitus letalius… В сорок три года… В самом расцвете сил, энергии, планов, жизни… Дальше – больше… Уже – эффектом домино… Это, когда одну костяшку роняешь на другую… И начинается… Цепная реакция… Разрушение всего вокруг… Словом, когда Олега не стало… Всё легло на плечи его дурной Таньки… Дом, двое детей, деньги… Нет, ну на первое время деньги были… Не зря же Олег на пяти работах горбатился… Танька тоже работала, конечно… Салон у неё был… Этот… Словом: причёски, маникюры-педикюры, лифтинги, эпиляции, массажи разные и тому подобное… Олег однажды разорился, помню… Какое-то оборудование новейшее в этот салон прикупил, ремонт сделал, фасад конкретно оформил… Да и по жизни миллионером никогда не был… Воротилой каким-то – тем более… И не копил деньгу-то… В банках да в кубышках… Все, что зарабатывал, на семью пускал, на дом, на заграницы всякие… Чтоб Танька не скучала… А когда его не стало, вся Танькина весёлая житуха под откос пошла… К хорошему ведь быстро привыкаешь, да, Сонька?
— Не знаю… – шепнула девушка. – А что – дальше?
— Дальше? – прищурился Владимир Сергеевич. – А дальше – ещё веселее, доченька… Деньги у Таньки кончились… Пришлось машину продать… Сначала Олега шестой «бумер»… Потом – свою «аудюху»… Золотишко с брюликами – после… Которые ей муж понадаривал… Дачку недостроенную – в Серебряном бору… А затем, в один прекрасный день, к Таньке и коллекторы пожаловали… Квартирка-то шикарная та на Садовом под ипотекой, оказывается, была… Разумеешь? Олег, конечно, исправно платил… Каждый месяц… А Танька один платёж пропустила, другой, третий… Вот банк на Таньку коллекторов и нагнал… Дали, вроде, неделю на погашение… А где за неделю кучу денег взять? Танька – туда-сюда… Всюду ей фигу показали и через месяц… Пяток молодцов крепких к Таньке пожаловали… Всё её добро с мебелью, ложками-плошками да тряпками во двор вынесли, в двери квартиры другие замки врезали и укатили…
— А – дети? – замерла Соня. – Ты же говорил, что у них было…
— А что – дети? – пожал плечами Владимир Сергеевич. – Дети из школ своих элитных домой вернулись, а дома уже и нет… Мать одна стоит… На улице… Среди мебели, коробок, узлов… И всё – закону… По пунктам договора ипотеки, то есть… Не платишь по долгам – квартирку отбираем… И катись на все четыре стороны… Хоть у тебя там – сто детей…
Владимир Сергеевич затушил окурок в пепельнице.
— И вся ж родня! Итит их через качель… Что – Олега, что – Таньки… Не знаю уж – что за там люди оказались… Танька с малыми к ним, конечно, кинулась… Мол, так и так… Пустите пожить… Так никто ж… Никто, Сонечка, не впустил… Ни один родственник… Словно заразиться боялись… Нет, ну… Как Олега не стало, по родне, видать, слушок прошёл, что это Танька его до инфаркта довела… Жадностью своей… Стервозностью… И прочими делами бабьими… Никто ж не знал – откуда ноги растут… Ну, да… Довела… Только – не жадностью… Дурью своей… Да – языком длинным… Короче, никто из родни Таньку с детьми не пустил… Пришлось снимать квартиру… Одну… Другую… Третью… Пока совсем за границами всех географий не оказалась… В однушке хрущобской… С тараканами… А после… На Таньку свои же наехали… Девки из салона её элитного… Не сами, конечно, в наглую… Через дружков-знакомых своих… Короче, в одно прекрасное утро она на метро прикатила на работу… А в её кабинете какая-то девка не знакомая сидит… И бумажки Таньке под нос суёт… Подписывай, ржёт, давай… Что салон продаёшь… А то тебя мои парни на фарш пустят… Да котлеток наделают…
— Папа… – Соня приложила ладони к вискам. – Зачем ты всё это… Я просто чувствую, что там такой кошмар ещё случи… Зачем ты всё это рассказываешь?
— Я хочу, чтобы ты знала, доченька… – Владимир Сергеевич помолчал. – Нет, даже не знала… Чтобы осознала… Каждой своей клеточкой… Всем своим нутром… Чтобы осознала – какова цена предательства… Близкого тебе человека… Человека, который доверил тебе свои чувства, мысли, жизнь… Какова цена нескольких слов… Брошенных по пьяни… Невзначай… Всуе… Под «вискарь»… Поэтому, Сонечка… Выслушай эту историю до конца… И потом уже реши… Сама реши – как тебе с собой дальше жить… С кем жить… И – зачем… Короче… Когда Таньку и дела её лишили… Ну, совсем же без денег осталась… Пришлось детей из школ элитных в обычные муниципальные перевести… А самой… Ну, она помыкалась, поискала, ничего толкового денежного не нашли и… Я точно и не знаю – кто конкретно Таньку в эту аферу затянул… Скорее всего – подружки её заклятые… Которые втихаря долго сидели да желчной завистью исходили от благополучия Танькиного, от квартиры шикарной, от мужа не бедного, от всех этих заграниц бесконечных…
К тому ж, малая её… Наташка… Под грузовик тогда ещё угодила… На роликах своих… Жива, правда, осталась… Но черепно-мозговую тяжёлую получила… Почку разорванную ей удалили… Ноги переломанные кое-как собрали… А чтобы дальше лечение продолжать и дитя на ноги поднять, сколько надо, знаешь? И – денег, и – нервов, и – времени, и – ухода, и – лекарств… Вся ж родня отвернулась… А на блюдечке с золотой каёмочкой никто тебе ничего не поднесёт… Вот Танька и решила, видать… Одним махом заработать не хило… На афере этой… Знаю только, что со строительством всё было связано… То есть, под дом и жилплощади, которые только – в виртуале, с людей – будущих жильцов – берётся денежка… Причём – сразу за всю квартиру… Со скидочками, конечно… И, вообще, – на процентов 15-20 ниже её реальной рыночной стоимости… Собирается денежка… Договора, реквизиты, всякие другие бумажки людям на руки отдаются… План дома даже показывается… Место люди смотрят, где домик стоять будет… И – всё. Через месяц эта контора исчезает. Начисто. С концами. Без следа. А домик этот распрекрасный и проданный авансом даже и строить никто не собирается… Люди, кто заплатил, – туда-сюда: всё везде закрыто, никого нет или на том месте другая фирма открылась… На месте стройки – бурьян-бурьяном… И – тишина… Обманутые людишки – в полиции, суды, прокуратуры… Ограбили! Обокрали! Лишили! Ага. Сейчас. Все всё бросят и кинутся жуликов искать… Но только вот… Той шайке-лейке, в которую Таньку затянули, не повезло… Очень не повезло… То ли среди «кинутых» будущих жильцов какие-то «шишки» оказалась… То ли – сами прокурорские с полковниками полицейскими… Я точно не знаю. Только вот мигом всю эту Танькину шушеру загребли… Причём – с поличным… Никто даже пикнуть не успел… Это там по поводу кого-то чего-то левого они могут годами мурыжить и по розыску, и по следствию, и по судам… А когда их личных персональных шкур касается, мигом работают… Сразу всех Танькиных жуликов нашли и закрыли… В сизо… И Таньку, разумеется, – туда же… Ума-разума набираться… До суда…
— Ой, папа… – едва слышно выдохнула Соня. – Какой – кошмар…
— Нет, доченька… – Владимир Сергеевич снова закурил. – Не кошмар. Расплата. За несколько брошенных спьяну слов. Ты так ничего и не поняла, детка…
— Что я не по… – прошептала девушка. – Что мне надо пони…
— Когда Таньку посадили… – Владимир Сергеевич резко выдохнул в распахнутое окно табачный дым. – И Наташку её поломанную, едва живую, из больницы выперли… Башлять же эскулапам перестали… Ну, и какого чёрта тогда дитя задарма держать-лечить? Койко-место казённое бесплатно пролёживать… Нет, не на улицу, конечно, выперли… Какой-то там фонд подвернулся… Типа – благотворительный… С хосписом своим… Туда Наташку малую и перевезли… Помирать… А сынка их, Петьку, – в детдом… До совершеннолетия… И ни одна курва из их родни даже пальцем не пошевелила! Хотя все всё знали. Знали и сидели молча, гниды…
Владимир Сергеевич стрельнул окурком в открытое окно.
— Короче, Таньке семь лет впаяли… От души… Главного их мужичка на червонец определили… И прочим с остальными: от пяти и выше… С конфискациями, конечно… На полную катушку, то есть… По – совокупности… Организация преступной группировки… Мошенничество… Подделка документов… И – всё такое прочее… Про детей Танькиных и не вспомнил никто… Наташка так и не встала на ноги… Её, вроде, потом в какой-то другой хоспис перетащили… Там же под каждого помирающего гранты не копеечные закладываются… И счета благотворительные заводятся… Куда, правда, и кому потом эти деньги идут – никому не известно… Но точно – не на памперсы и ночные горшки… А что? Чтобы люди достойно помирали, и хосписы должны не бедствовать…
— Папа, скажи… – тихо заговорила девушка. – Ты всё это придумал? Придумал, папа? Ты же – такой придумщик… Ведь это всё – неправда? Да, пап? Ничего этого не было… Не могло ведь такого ужаса быть… Ты всё это придумал… Для меня… Чтобы меня… Не знаю… Вразумить, что ли… Чтобы я…
О, Господи…
Соня перевела дыхание.
— Я же… Я же призналась Максику… Он мне предложение ещё месяц назад сделал… С кольцом этим… С брюликами… Я ему тогда ничего не ответила… А потом всё-таки… Потом собралась с духом… И сказала… Что не люблю его… Так и сказала: я тебя не люблю… Прости… Собрала вещи и съехала… С его квартиры… В высотке на Котельнической… Какие-то мои вещи там ещё остались… Я потом уже вспомнила… Ну, и чёрт с ними, подумала… Не буду забирать… Ни приезжать не буду, ни звонить не стану… Захочет – сам вернёт… Сам позвонит… А он так и не позвонил… Ни разу… Ни – на мобильный… Ни – в офис наш… Ни – сюда, на домашний… Я хотела, правда, сама… Хотела сама его набрать… Несколько раз… Да передумала… Что я ему скажу? Кроме – того, что уже сказала… Про то, что не люблю… Хотя… Хотя, наверно, люблю… Какой-то странной любовью… Или жалею его? Не знаю… Он меня странной любовью любит… А я – ещё более странной… И не ревную его… Почему-то… И не ревновала никогда… Нисколечки… Вот он – в командировках своих… А у меня сердце за него не болит… Не волнуется… Не ревнует… Почему – так? Не знаю… Может быть, у меня вообще сердца нет? Один мешок для перекачивания крови остался? А, может, и не было у меня сердца никогда, раз оно…
— Ну, что ты, Сонюшка? – Владимир Сергеевич поцеловал дочь в макушку. – Как это – нет сердца? Что ты такое говоришь? Всё в тебе есть… И даже – больше… Молодость, прелесть, нежность, ум…
— Нет… – девушка покачала головой. – Не надо звонить… Я Максику письмо напишу… Не это – электронное, нет… Настоящее письмо напишу… От руки… Как раньше писали… Напишу, что… Нет, просто покаюсь перед ним… За – всё… Прощение попрошу… Может, простит меня, дуру… Письмо – в конверт… И – в ящик почтовый… На – адрес его… Домашний… Получит… Откроет… Прочитает… И, может, меня простит… А не простит… Что ж… Буду жить не прощённой… Не знаю, правда, – как так жить… Не прощённой… Ничего… Как-нибудь научусь… Придётся научиться… А кольцо это проклятое… Не знаю – как вернуть… Бандеролькой ведь не отошлёшь… А встречаться я с Максиком не хочу… Боюсь встречаться… И – не потому что он может… Да, наверно, может мне… Нет, конечно, никогда этого не сделает… Никогда руку на меня не поднимет… Никогда… Я себя саму боюсь… Чтобы встретиться… А он хотел… Он хотел, чтобы на медовый месяц мы в Америку полетели… На – целый месяц! Представляешь? Прямо – в Америку… Я почему-то тогда… Не знаю – почему… Я тогда про Свидригайлова вспомнила… Из Достоевского… Помнишь, пап? Он тоже про Америку говорил… А потом застрелился…
В глубине квартиры что-то не громко звякнула, стукнуло и нежно завыли дверные петли.
— Ой, мама… – прошептала девушка. – Пап, ты только маме ничего не говори, да? Не надо ей ничего рассказывать, хорошо? У ней и так… Без меня… Столько всякого-разного…
— Быстренько – в душик… – улыбнулся Владимир Сергеевич. – Потом – я… А то всюду опоздаю… И мама захочет ополоснуться… А кольцо это… Мне дай… И адрес своего Максика напиши… Я на обратном пути заеду… А если этого парня дома не будет, так консьержке оставлю… Передаст… Лично… Из рук – в руки… В той же домине на Котельнической есть консьержка?
— Есть… – прошептала Соня. – Да, есть пост… За стеклом таким… Там всегда такие строгие бабушки сидят… Так просто ни одна мышь не проскользнёт… Нет, папа…
Девушка помолчала.
— Я сама отдам. Сама. Не надо тебе никуда ехать. Он мне это кольцо подарил, я и должна отдать. А – не папа мой…
Высокая, полная женщина устало опустилась на коричневую кожаную коридорную банкетку и прикрыла глаза.
— Лизонька… – Владимир Сергеевич осторожно подошёл к женщине. – Доброе утречко… Устала? Очень? Давай я помогу тебя снять туфли…
— Доброе, Володичка… – женщина не открывала глаза. – Ну, и ночка была… Ни разу ни присела… Как – Сонька? Дрыхнет ещё? Как – всегда? Без задних лап?
— Сонька – в душе… – мужчина присел на колено и осторожно снял туфли с ног женщины. – Рано проснулась… Выпила со мной кофе… И душиться побежала… Много работы было, да? Сейчас я сварю тебе пару яиц… Салатик из помидорок сделаю… Перекусишь… Ополоснёшься… И отдыхать, да?
— Восемнадцать «скорых» было… – женщина приоткрыла глаза. – За ночь… Я даже к своим, в отделение, не смогла заглянуть… И все – тяжёлые… Пару – экстренных… А за полчаса до конца дежурства… Я уже собираться начала… Ещё одного подвезли… С Котельнической… Со двора высотки… Молодой ещё парень… То ли с восьмого, то ли с девятого этажа упал… Или выпал… Или сам прыгнул… Или кто помог… Я так и не поняла… Всё переломано… Руки, ноги, позвоночник… Вместо головы… Череп расколот, одним словом… Но живой – парень… Без сознания… Но живой… Был… Хирургия сразу начала работать… Но… Пятнадцать минут ещё пожил… Мы же – не боги…
Да, свари мне пару яиц, Володь… Парочку… Больше – не надо… И парочку тостов – к ним… Я сейчас ополоснусь… И приду… Хорошо?
— Как его звали, Лиза? – Владимир Сергеевич замер с туфлями в руках. – Как звали этого парня? С Котельнической… При нём были документы?
— Парня? – женщина помолчала. – Ой, не помню… Да, были документы… Права при нём были… А звали… О, Господи… Совсем память отшибло… Максим, кажется… Фамилию не помню… А – что?
Женщина посмотрела на мужа.
— Ты что – его знал? Ты знал этого парня?
— Лебедев? – Владимир Сергеевич помолчал. – Максим Леонидович?
— Да… – удивилась женщина. – Лебедев… Я же историю болезни заполняла… А потом из головы выскочило… Со всей суетой этой… Точно. Лебедев. Максим Леонидович… Господи… А как ты узнал, Володь? Ты был знаком с этим парнем? Ты знаешь – что с ним случилось? Не молчи… Что ты молчишь? Ты мне никогда про него не говорил… Это – твой знакомый? Да? Ой…
Женщина закрыла рукой рот.
— Это – Сонькин… Сонькин этот Максик? Это – он?! Он?!
— Мам? – в коридор высунулась голова Сони с тюрбаном из разноцветного махрового полотенца. – Доброе утречко! Очень устала? Я тебе душик освободила! Напор только – маленький… Почему-то… Ты до конца краники крути… До самого конца… А то едва-едва будет брызгать… А что вы там так сидите? И молчите… Мам, что-то случилось? В клинике, да? Или ты просто очень устала?
Девушка медленно вошла в коридор.
— Мама? Почему ты не отвечаешь? Почему у тебя такое лицо? Что-то случилось? У тебя в клинике что-то случилось? Папа? Почему ты молчишь?! Что произошло?! Почему вы оба молчите?! Что случилось?! Да не молчите же!!! Не молчите… Не молчи… Не мол… Не… Не… Не…


Сергей Жуковский
 
papyuraДата: Вторник, 31.10.2017, 07:14 | Сообщение # 419
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1051
Статус: Offline
ВЫВЕСКА

Вот вы говорите: некоторые особенности нашей жизни. Да, они имеются. Определённый, так сказать, риск быть развеянным по ветру в единое, говоря высоким штилем, мгновение...
       А я вот, наоборот, хотите — расскажу о счастливых случаях?
       Это происходило как раз прошлой осенью, когда очередной арабский патриот был готов взорвать собственную задницу, чтобы ухлопать пятерых евреев.
       Но, как писал в предсмертной записке один повесившийся парикмахер из Бердичева: «Всех не переброешь».
       Так вот, в один из этих осенних взрывов угодила мама. И вы не поверите, как удачно. Она потом недели две всем знакомым без конца рассказывала — спокойно так, обстоятельно, — как ей невероятно повезло.
       Я ей всегда говорю: ну чего ты, надо не надо, на этот рынок шастаешь! У тебя, вон, магазин за углом, и кошёлки тащить недалеко. Нет, ей обязательно надо на рынок ехать — в этот крик, гомон, тесноту и толкучку, в эти восточные песни и восточную ругань...
       С другой стороны, ей скучно, она ж на пенсии, педагог с тридцатитрёхлетним стажем, бессменный классный руководитель седьмых классов. А с седьмыми классами советской школы никакой восточный базар не сравнится.
       Словом, поехала она в очередной раз на рынок за какой-то мелочишкой. За помидорами, кажется.
       Так вот, эти помидоры её и спасли.
       Она уже шла с кошёлками к выходу — тому, что в открытом ряду со стороны улицы Яффо, но задержалась у помидоров. С одной стороны — и так уже руки оттянуты, с другой стороны — жаль, красивые такие помидоры, и недорого... Вот те три минуты, которые она стояла и не могла решить, брать или не брать эти благословенные помидоры, её и спасли. В тот момент, когда старик стал взвешивать ей два кило, тут и бабахнуло впереди, как раз где она должна была бы в ту секунду находиться. Взлетело на воздух покорёженных полмира — так маме показалось. Но это ещё не всё.
       Орущая тьма народу диким табуном прянула назад, хлынула в узкие боковые улочки рынка. И тут второй раз рвануло, и как раз — впереди, куда все ринулись, опять шагов за пятьдесят от мамы...
       А у неё — так она рассказывает — наступило вдруг странное спокойствие. Абсолютное, незыблемое. Уверяет, что совсем не испугалась, только ноги стали бесчувственными. И на этих ватных ногах она пошла искать свои кошелки, которые не помнила, где бросила.
       
       На месте взрывов уже всё оцеплено, уже «амбулансы» ревут, уже религиозные эти ребята из «хевра кадиша» части тел собирают. А мама моя, значит, абсолютно спокойная — вокруг гуляет, ищет кошёлки. И только ног не чувствует, а так — всё в порядке.
       Кстати, люди по-разному на испуг реагируют. На близость смерти. Там одна старуха, вполне солидная, в очках в золотой оправе, кружилась вокруг себя, как в фуэте, не останавливаясь. Спрашивается: в обычной жизни могла б она так покружиться? У неё же наверняка давление, сердце, радикулит какой-нибудь. Кружится и кружится, как балерина, и всех отталкивает, кто её остановить хочет. А другая — молодая женщина — совершенно целая, только вся как будто в саже, и на ней лохмотья обгорелые, а сама без единой царапины, только какая-то чумная — сидит, молчит и не отвечает: где она живет и кто она; полицейские даже растерялись, на каком языке к ней обращаться.
       Кругом, повторяю, всё оцеплено, солдаты со всех сторон бегут... Вот кто у нас молодцы так молодцы: как где рванет, сразу и полицейские, и солдаты, и «амбулансы» — словно из-под земли. Это положительная сторона вопроса, как ни крутите.
       И тут мама в этой безумной воющей хаотической ситуации набредает на Валеру Каца.
       Валера Кац — наш приятель, врач, каждую среду ездит на рынок за своим любимым карпом. Там рыбная лавка есть — на углу между третьим и четвёртым поперечным рядом, её один иракец держит. Весёлый такой парень, молодой. Если надо, он вам её и почистит, и нарежет, так что можно из голов уху варить или рыбный холодец... Чистит рыбу и всё шутит, шутит, рассказывает что-то... Причём на всех языках.
       Он и по-русски много слов знает. Бывает, подходишь к нему, а он издалека кричит: «Карпион резыт, чистыт, варит-жарит, по-жалюста!» Хороший парень... был...
       Валера как раз велел ему карпа почистить и говорит: «Слушай, у меня время стоянки кончается, ничего, если я тут у тебя кошёлки под прилавком оставлю, сбегаю на минуту к машине?» Тот ему в ответ: о чём, мол, речь. Вот, ставь сюда свои сумки, что с ними может случиться!
       Валера повернулся, отошёл буквально шагов на пятьдесят, и тут за его спиной рвануло, и он от грохота упал. Понимаете, продавец с недочищенным карпом, и лавка, и кошёлки, с которыми ничего не могло случиться, всё — в тартарары... Вы скажете, что о кошёлках негоже вспоминать, когда столько людей погибло? Это правда... Я, кому ни рассказываю, всё время об эти кошелки и об этого карпа, об эти мамины помидоры спотыкаюсь... 
Мне говорят: господи, при чём тут карп! А я думаю: вот в этом и есть безумие нашей жизни, что простые, милые, необходимые всем живым людям вещи, слова и понятия теряют простой естественный смысл и, как на войне, перестают иметь значение. А жаль... Например, эти мамины помидоры — после того как мы её по всем больницам полдня искали, они мне долго снились...
       
       А через неделю рвануло на Бен-Иегуде. Передавали, что их трое было, переодетые: один — в женской одежде, другой — в одежде старика, а про третьего не знаю, как-то смутно сообщали.
       Вот я их себе представляю, как они ноги взрывчаткой обкладывали, и как потом эти ноги поверх крыш летели, и как тот, который бабой нарядился, лифчик взрывчаткой набивал... У меня, как подумаю, как представлю эти все приготовления... ум за разум заходит...
       У моей подруги Таньки младший сынок как раз в это время пошел на Бен-Иегуду шуарму покупать. Его за домашний обед не усадишь, ни супа тебе, ни борща не ест, шуарму ему подавай. Вернулся в тот день домой из школы, выклянчил у матери мелочь и убежал... А через полчаса передают: террористический акт в самом центре столицы.
       Танька выскочила из дома и помчалась как безумная. Прибежала на Бен-Иегуду, разбросала всех полицейских, пробилась через три заслона, кричала: «Там мой мальчик!» — и колотила полицейских кулаком по спине, по груди, по рукам, она же бешеная. Когда дорвалась до последнего заслона, увидела наваленные тела, — забилась. Её огромный полицейский хвать: куда, говорит? Она каркнула, как ворона: «Мой ребенок!!!» Он облапил её, сунул голову себе под мышку, словно шею хотел свернуть, и с такой болью сказал, с такой чёрной горечью: «Ты что, не понимаешь, геверэт, поздно уже. Поздно. Слишком поздно». Тогда она обмякла в его руках, завыла тоненько, подскочил другой полицейский, и они поволокли Таньку под руки вниз по Бен-Иегуде, подальше от места взрыва.
       
       Но вот такое счастье: мальчик, Элька, спасся. Его спас хозяин шуарменной, мужик, как все у нас, — армейский, хоженый. Когда неподалеку раздался первый взрыв, он, вместо того чтобы выбежать наружу, глянуть, где рвануло, вместо этого загнал всех, кто в кафешке находился, — и Эльку с шуармой в руках — в туалет в глубине зальчика, буквально затолкал и двери закрыл. И в эту минуту рвануло как раз у входа, стекла посыпались, покореженная дверь в воздух взлетела...
       Ну Танька на другое утро, конечно, пришла в эту шуарменную, спасибо сказать мужику. Он с перевязанной правой рукой, держа веник левой, подметал осколки и мусор. Постояли, поговорили, Танька поплакала. Потом пошла, пожертвовала за спасение сына сто восемьдесят шекелей в эту организацию — ну фонд такой, который калекам помогает, коляски там, костыли всякие раздает, — у них офис как раз недалеко, на улице Пророков находится. А восемнадцать шекелей она в ладони зажала, стала подходящего нищего искать. 
Вы спросите: почему восемнадцать? Потому что по гематрии* это числовое значение слова «хай» — «живой». Так полагается: за спасенную Богом жизнь жертвовать восемнадцать, или, если у вас имеется, в десять, в сто раз больше, — нищему или на доброе какое дело... В общем, как кому нравится...
              Значит, идёт она по Бен-Иегуде, зажав в руке восемнадцать шекелей, — сумма для уличного подаяния немыслимая. И ни одного нищего не находит. Попрятались после вчерашнего. Народ у нас хоть и привычный ко всему, но всё же впечатлительный.
       А надо сказать, среди разномастной толпы еврейских нищих у нас и переодетые арабы попадаются, потому как им лучше, чем кому бы то ни было, известно: жестокие проклятые евреи подают охотнее и чаще, чем мусульманские братья. 
Так что вот, встречаются у нас арабы — еврейские нищие...
       Ну идёт она и повторяет про себя: «Господи, только бы не араб попался! Только бы не араб!»
       Наконец видит: сидит на углу немолодой нищий с чёрной кипой на голове — ясно, религиозный. Она подошла, вмяла в ладонь ему деньги и пошла. Краем глаза видела, как ещё какой-то человек с её нищим двумя словами перекинулся. Подала она, значит, божьему человеку и идёт дальше, как сомнамбула. И тут он её окликает. Она вернулась: «Что ты сказал? Я не слышу».
       А он спрашивает: ты в себе, мол? И протягивает на ладони деньги, потому что, повторяю, для уличного подаяния восемнадцать шекелей — это целый капитал.
       Она говорит ему как во сне: «Бери, бери, у меня вчера ребенок здесь спасся».
       Повернулась и пошла своей дорогой. Её нагоняет тот самый человек, который с нищим словами перекинулся, и говорит как бы между прочим: «Я его давно знаю... Он раньше, в молодости, арабом был, потом прошел гиюр**, стал евреем. Я его лет тридцать уже знаю, он человек хороший...»
       Я это для чего рассказываю? Для того, что не наше это дело — условия небу ставить. Делай, как тебе совесть и разум велят, а там уж начальство распорядится, куда и на что средства распределить. Ну, понятно, не только деньги, а вообще всё, что нашу жизнь делает осмысленной и незряшной.
       
       И вот, все они — как закрою глаза — все вокруг меня медленно кружатся: и старуха та, в замедленном танце, и спартански спокойная мама с помидорами, на ватных ногах, и Валера Кац с невзорванной рыбой-карп, и немая женщина в обгорелых лохмотьях; они передо мною не такие, как в жизни, а как на картине художника-примитивиста, например Пиросмани, — плосковатые, грубо раскрашенные. И у них над головами тень террориста в рваном лифчике парит.
       Вроде как и не картина, а вывеска.
       Такая вот вывеска нашей здесь жизни.

Дина РУБИНА

По сути этот рассказ — репортаж. Репортаж из памяти. Причём очень точный. И не только потому, что литература — лучшая история. Просто хорошая проза — это всегда много деталей и мало подробностей.
 
KiwaДата: Суббота, 11.11.2017, 14:45 | Сообщение # 420
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 355
Статус: Offline
Эфраим Севела

ПОТОМОК ЧИНГИСХАНА

- Заруби себе на носу, сынок,- сказал мой отец, не спуская глаз с гусиного пёрышка вертикально торчавшего из воды поплавка.- Из всех человеческих ценностей я превыше всего ставлю чувство собственного достоинства, которое отличает человека от скота и делает его венцом природы.
Мы сидели на мягком мшистом берегу тихой и ленивой русской речки, поросшей камышом и осокой, и удили рыбу самодельными удочками. За нами шелестели кружевными кистями листьев белые тонкоствольные берёзки, застывшие вперемежку с серыми осинами. Дальше высились темные верхушки елей. Забираться в лесную глушь, подальше от города и людей, просиживать до одури с удочками в руке стало в последние годы подлинной страстью для него, отставного полковника, повидавшего на своем веку столько, что и на сто человек хватило бы с лихвой.
Он, всё ещё крепкий, с каменными мускулами на груди и руках, видно, очень устал от людей, от подлостей и измен и искал уединения, где можно бездумно, уставившись в одну точку, убивать время, оставшееся до могилы.
- Я, к примеру,- продолжал он, оторвав от губ приклеившийся конец сигареты, отчего приоткрылись ещё крепкие, но жёлтые, насквозь прокуренные зубы,- оттого и жив до сих пор, что сохранял некую толику этого чувства. А не то сто раз бы погиб.
Это только кажется, что подлый и хитроумный народ живёт подольше и слаще, а честный и прямой человек гибнет первым. Из того, чего я нагляделся, напрашивается совсем иной вывод. И тут ничего не подведёшь под общий закон. От национальных ли качеств это зависит, от родительских ли генов? Не берусь судить.
Надо полагать, какой-то определённый закон естественного отбора распространяется на род людской, без различия рас, национальностей и вероисповеданий.
Чувство собственного достоинства в самом лучшем его виде проявляется у двух категорий людей: у крестьян, что трудятся на земле, выросли среди лесов и полей и привыкли хлеб добывать в поте лица своего, а также у интеллигентов.
Подлинных, а не тех полуобразованных люмпенов, каких теперь встречаешь на каждом шагу. У интеллигентов развито понятие личной чести. И они не опустятся до низкого поступка, до скотского поведения, даже если на карту поставлена собственная жизнь. Они, к счастью, ещё не лишились чувства стыда.
А сколько народу даже не знает, что это такое?
Когда мой артиллерийский дивизион был разбит и, кто уцелел из личного состава, разбежались по окрестным деревням, я сорвал с себя командирские знаки различия, зарыл в землю партийный билет и в одиночку попытался пробиться из окружения к своим.
Не вышло. Схватили.
И вот стою я в серой и грязной колонне военнопленных. Немцы нас построили в три шеренги и через переводчика объявляют:
- Кто еврей - три шага вперед!
Я сам поразился, как много евреев оказалось в колонне. Их всех отделили и поставили в другом конце плаца. Я, как ты догадываешься, даже бровью не повёл, словно я не еврей. Стою где стоял.
Снова объявляют:
- Кто коммунист - три шага вперед! Их тоже в сторонку, к евреям.
Я - стою.
- Старший командный состав - три шага вперед! Их туда же, к коммунистам и евреям.
Потом всех, кого отделили, тут же на плацу и расстреляли.
Из пулемёта. На наших глазах.
А я, как видишь, жив и с тобой вот болтаю.
Почему?
Мне, сынок, надо было сделать не три шага, а целых девять. А, как знаешь, я - большой лентяй.
Он улыбнулся. Невесело. Слегка приоткрыв свои прокуренные зубы. Придавленные тяжёлыми веками глаза не смеялись.
- Думаешь, я один был такой умный? Нашлось немало таких, что не вышли из строя по первому требованию. Но им не повезло, как мне. В колонне пленных оказались люди, что знали их и поспешили помочь немцам, выволокли их из шеренги.
Потому что немцы сделали верный расчет на психологию скотов. Голодных и опустившихся скотов.
За каждого выданного еврея, или коммуниста, или старшего офицера тому, кто их выдаст, была обещана награда: сто граммов хлеба и пачка махорки.
Я оказался достаточно везучим, чтобы не попасть в плен со своими сослуживцами. Во всей колонне ни один человек не знал меня. И поэтому остался жив и в состоянии рассказать тебе, до чего мерзок род людской, когда теряет те несколько качеств, слегка отделяющих его от животного.
Я стоял, окаменев, в своей шеренге и не верил глазам своим. Солдаты, ещё вчера вместе делившие тяготы фронтовой жизни, в одном окопе, локоть к локтю, отстреливались от врага, ели из одного котелка и спали вповалку, обнявшись, согревая друг друга теплом своих тел, выводили, выталкивали из строя своих товарищей, отдавали в руки палачей и тут же бесстыдно и униженно просили награды: кусок хлеба и махорки, чтобы покурить.
Некоторые даже дрались между собой, не поделив добычи, потому что вдвоём ухватились за одну жертву, знакомую по совместной службе, и теперь пинали ногами друг друга, кровавили носы, и каждый тащил к себе напуганного оцепеневшего человека, чтоб самолично поставить его под пулю и ни с кем не разделить жалкой награды.
Когда выстрелы затихли и все, кого отогнали на другой конец плаца, уже не стояли, сгрудившись, а валялись на булыжнике в самых невероятных позах и кое-кто из недобитых дергал руками и ногами в предсмертных конвульсиях, туда ринулись из нашей колонны их вчерашние товарищи и без стеснения деловито стали шарить по карманам убитых, снимать с ещё не остывших рук часы и сдёргивать с трупов сапоги, чтобы тут же, присев, за неимением скамьи, на грудь мертвеца, переобуться в новую, немного лишь поношенную обувь.
Немцы, стоявшие в сторонке возле остывавшего после стрельбы пулемёта, с брезгливостью взирали на эту сцену и тешили себя мыслью, что не зря фюрер назвал этот народ "унтерменшами".
Я, кадровый строевой офицер, стоял, обалдев от стыда и бессилия, и горестно размышлял о том, что в самом жутком сне не мог предполагать, что советские солдаты, наследники революции, которым мы годами прививали нормы человеческого поведения, прожужжали уши лекциями об интернационализме, классовой солидарности трудящихся и дружбе советских народов, оказались на поверку такими безнравственными скотами.
Было бы упрощением объяснить их поведение заурядным антисемитизмом или ненавистью к коммунистам и своим командирам. Объяви немцы награду за каждого рыжего советского солдата или за каждого низкорослого, и они бы с ними проделали то же самое. Безо всякой злобы. А лишь потому, что голодной утробе за это обещан кусок хлеба.
Потеря чувства собственного достоинства или же полное отсутствие такового толкает человека на подлые поступки независимо от его национальности.
Ещё до того, как я попал в плен, когда ещё надеялся выбраться из окружения и отсыпался днём в стогах сена, а ночами брёл на Восток, к своим, я повстречал ещё двух окруженцев.
Два польских еврея, еле лопотавшие по-русски, были мобилизованы в Советскую Армию где-то под Белостоком и теперь, когда их воинская часть была разгромлена, метались, как зайцы, по чужой им и враждебной Украине в поисках спасения.
С их откровенно выраженными семитскими физиономиями, с их еврейско-польским акцентом нельзя было сунуть носа ни в какую деревню, чтобы найти что-нибудь пожевать. Они держались подальше от человеческого жилья и кормились сырой свеклой, которую удавалось вырыть в поле, и сухими зёрнами пшеницы.
Вид у них был жуткий, когда я случайно наткнулся на них ... какие-то зачумленные, жалкие существа. У меня был с собой печёный хлеб, добытый в деревне, и я скормил им полбуханки, а вторую половину оставил на завтра. Когда я укладывал в вещевой мешок остатки хлеба, они следили за моими руками воспалёнными глазами, в которых мне чудилось безумие. Я велел им никуда не отлучаться и ждать меня, пока я разведаю местность и установлю наиболее безопасный маршрут.
Они безропотно соглашались на всё, что я им говорил, и на идише, захлебываясь, благодарили судьбу, пославшую им в спасители еврея без ярко выраженных семитских черт и отлично говорящего по-русски. Только за моей спиной могла для них замаячить хоть какая-то надежда на спасение. Без меня-гибель.
Когда я к вечеру вернулся из разведки по окрестным деревням, то не обнаружил моих евреев под стогом сена, где я их оставил, тщательно замаскировав вход в нору. Не было видно никаких следов борьбы. Они ушли сами, не дождавшись меня. Голод лишил их разума. Желание съесть вдвоем остатки хлеба, не поделившись с третьим, пересилило страх за свою жизнь. И они убежали с моим хлебом.
Через два дня, в одной из деревень, я услышал, что украинские полицаи поймали двух солдат-евреев, которые даже не умели говорить по-русски. Это были они.
Пьяные полицаи не довели их до лагеря военнопленных, а прикончили по дороге, устроив состязание в стрельбе по мечущимся живым мишеням.
Уцелеть еврею на оккупированной немцами Украине было делом непосильным.
Немцы методично вылавливали евреев соответственно инструкциям свыше, украинцы же это делали добровольно, с большим рвением, стараясь опередить оккупантов и выслужиться перед ними.
Не буду скрывать, я куда больше опасался встречи с украинской полицией, чем с немцами.
Немцы не очень-то отличали, кто еврей, а кто - нет, да и относились к этому равнодушно, без интереса. Их больше занимала сама война с Россией.
Для украинцев же охота на евреев, грабёж их имущества, избиение и убийство безоружных и беспомощных людей стало азартной и страстной игрой, доставлявшей им большое и непостижимое нормальному уму удовлетворение.
Меня выручил восточный тип лица: не семитский, а больше монгольский.
Не очень ярко выраженный, смытый. Какой встречается у казанских татар. Их порой не отличить от русских. Чуть-чуть скулы выдаются. И глаза немножко уже. Вот так выглядел я в ту пору.
Сейчас с возрастом всё больше пробиваются семитские черты. И ты к старости подобное обнаружишь в своём лице. Гены предков сказываются даже и при полной ассимиляции.
Легенда о татарском происхождении оказалась лучшим прикрытием. Благо, мне не пришлось выдумывать достоверные подробности. Последние годы денщиком у меня служил казанский татарин Реза Аблаев, расторопный солдат из старослужащих. Он по-татарски ни слова не знал. Вырос сиротой в русском приюте под Москвой. Лучшей биографии и не придумать для меня.
Реза погиб в последних боях в окружении. Я его сам хоронил и его солдатскую книжку взял с собой. Просто так. На память о верном денщике, с которым прошёл бок о бок всё начало войны и долгое время до войны.
Попав в плен, я, не задумываясь, объявил себя татарином по имени Реза Аблаев.
Свои документы я заранее уничтожил, офицерское обмундирование сменил на солдатское, снятое с убитого, а в лицо меня, к счастью, никто в лагере не знал.
Определили меня в татарский барак - лагерная администрация старалась размежевать пленных по национальному признаку. Бараки недоверчиво косились друг на друга, а это охране только и надо было: легче держать всё стадо в повиновении.
Наш лагерь стоял на берегу Чёрного моря, куда я до войны ездил на курорты. Тогда была зима, и холодный пронизывающий ветер с моря донимал нас, истощённых голодом, и люди умирали как мухи. Первыми умирали те, кто не имел чувства собственного достоинства и быстро терял человеческий облик. Я, к примеру, сидел на том же голодном пайке, что и другие, худел, усыхал, но не позволял себе подобрать что-нибудь с земли и сунуть в рот.
А находилось немало таких, кто с помутившимся от голода сознанием ковырялись, как мухи, в кучах гнилых помоев возле кухни и жадно набивали себе брюхо. И, конечно, сразу - дизентерия.
Таких, ещё живых, охранники складывали штабелями в яму и заливали известью, чтобы предупредить эпидемию. Залитые белой известью трупы напоминали плохо обработанные статуи.
Работать нас гоняли на ремонт дороги и погрузку угля в соседнем порту. На голодное брюхо долго не проработаешь, свалишься по дороге и будешь пристрелен охранником.
Однажды нас выстроили на плацу. Всех, кто ещё мог двигаться.
Пришёл начальник лагеря. Моих лет, худой подтянутый офицер. По имени Курт. Пленные почему-то знали его имя, но не фамилию. Имя короткое, легче запомнить. А жаль. Возможно, он жив сейчас, и, знай я его фамилию, чем чёрт не шутит, и повидаться удалось бы.
Интересный бы у нас разговор получился...
Вышагивает этот Курт перед нашим грязным и рваным строем на своих длинных ногах в сверкающих хромовых сапогах. Здоровенная немецкая овчарка на кожаном поводке лениво трусит рядом. А чуть сзади- хорошенькая пухлая бабёнка. Его любовница из Польши по имени Ада. Миниатюрная красотка. Брезгливо морщит вздернутый носик - дух от пленных идёт тяжелый.
Она с грехом пополам лопотала по-русски, и Курт иногда пользовался её услугами и как переводчицы тоже.
Остановился Курт. Остановилась собака. Остановилась Ада. Повернулись лицом к строю.
- Есть интересное предложение,- переводит Ада слова Курта.- Кто из вас сапожник - три шага вперед.
Я обмер. Сапожника освободят от изнурительных общих работ. Он будет сидеть в тепле и загонять гвозди в подмётки. И останется жив. Не умрёт от истощения.
И тут я вспомнил, что хоть я и кадровый офицер и всю жизнь провёл в армии, всё же имею право называться сапожником. Потому что в революцию, в голодные годы, совсем ещё мальчишкой был отдан матерью в ученье к сапожнику и бегал у него на посылках и получал тычки и зуботычины, пока меня не призвали в армию. Так я сапожником и не стал.
- Кто сапожник - три шага вперед!
Ноги меня сами вынесли из строя. Отсчитал три шага. Замер.
Ты - сапожник? - недоверчиво оглядел меня Курт.
Так точно.
- Не похож,- усомнился он.
Проклятая офицерская выправка и тренированное спортом тело подводили меня, выдавали моё прошлое.
- Кто ещё хочет назвать себя сапожником? Гляжу, ещё один человек несмело вышел из строя.
Из нашего татарского барака. Одутловатый, будто у него водянка, неприятный тип с дырками от оспы на широком и плоском лице. По имени Ибрагим. Он больше других с подозрением косился на меня в бараке: отчего, мол, я не знаю родной язык?
И всё похвалялся, что татары - величайший народ на земле и что они-прямые потомки покорителя России Чингисхана.
Ты, сынок, запомни, если человек говорит о себе во множественном числе: мы - русские, или мы - татары, или мы - немцы, так и знай - дрянной это человечишко, пустой и никчемный.
Своё ничтожество прикрывает достоинствами всей нации. Человек стоящий всегда говорит: я - такой-то и называет себя по имени, а не по национальности. А раз говорит - мы, значит, за спину нации прячется. Подальше держись от такого.
Таким вот и был Ибрагим, мой сосед по татарскому бараку, тоже объявивший себя сапожником.
Больше никто из строя не вышел.
Курт не был лишен проницательности. Он не усомнился, что мы оба липовые сапожники и хотим отвертеться от общих работ. Немцы - народ трудолюбивый, надо отдать им должное, и лентяев и придурков терпеть не могут. Как и воров.
- Я не сомневаюсь,- сказал Курт, и Ада перевела его слова с польским акцентом,- что эти два сапожника никогда не держали сапожный молоток в руках, а сделали три шага вперед с одной целью - обмануть меня и освободиться от тяжёлой работы. Только русские свиньи способны на это. Но я вас проучу так, чтоб другим неповадно было.
Он назвал татарина Ибрагима и меня, еврея, выдавшего себя за татарина, русскими свиньями потому, что откровенно презирал нас всех и не делал никаких различий.
Одно стадо. На одно лицо.
Ибрагим и я стояли в трёх шагах впереди строя грязных и тощих военнопленных, людей, обречённых на медленную смерть от недоедания и непосильной работы.
Но их смерть таилась в неблизкой перспективе. Когда организм окончательно не выдержит и сдастся. Наша с Ибрагимом смерть маячила перед самым носом. Курт без особого труда обнаружит обман, что никакие мы не сапожники, и тогда две пули (немцы - народ аккуратный и экономный и дефицитный свинец зря переводить не станут) уложат нас двумя кучками грязного тряпья на краю плаца перед равнодушным от отупения строем военнопленных.
Это понимали мы с Ибрагимом. Это было написано на худых лицах наших товарищей, стоявших в относительной безопасности в трёх шагах позади нас.
- Вот так,- сказал Курт, по-журавлиному вышагивая перед нами в высоких хромовых сапогах, начищенных до нестерпимого блеска. Сапоги были хорошей работы. Не фабричные. А сшиты по заказу. Мягкие голенища, как перчатки, облегали его кривоватые ноги, казавшиеся особенно тонкими из-за нависавших над ними широких крыльев суконных брюк-галифе.
- Не раздумали? - с насмешкой в глазах остановился перед нами Курт, игриво постукивая тростью по голенищу сапога. - Лучше сейчас сознаться во лжи, и вы понесете наказание без лишних хлопот... Двадцать палок... От этого не всегда умирают. А то ведь подохнете позорной и мучительной смертью. Ну, раздумали?
Я выдержал его насмешливый взгляд и мотнул головой. Мол, не отрекаюсь от того, что сказал.
Как повёл себя Ибрагим, к которому подошёл после меня Курт, не знаю. Не глядел в ту сторону. Не до того было.
Ибрагим, видать, тоже не отступился, потому что Курт спиной вперед отошёл от нас, чтобы лучше разглядеть обоих, и объявил:
- Слушайте все! Этих двух сапожников я помещу отдельно от всех, в караульную будку, пусть подтвердят свою квалификацию. Я дам им задание сшить туфли... Модельные туфли для неё,- он ткнул тростью в сторону Ады, и мои глаза невольно скользнули к её стройным ножкам, обутым в открытые туфли-лодочки на высоких тонких каблуках.
И то, что мой взгляд засёк машинально, заставило моё сердце замереть от безысходной тоски.
У Ады была крохотная ножка. 35 размера, не больше.
И высокий, высоченный подъём. Западня. Волчья яма. Гибель для сапожника.
Сделать что-нибудь приличное на такую ногу даже в нормальных условиях под силу лишь хорошему мастеру. И даже у него мало шансов на успех.
Я помнил, как мой хозяин, который славился золотыми руками, при виде такой каверзной ножки кривился, как от зубной боли, и чаще всего не брал заказа, а если брал, то за очень высокую плату. Потому что даже он не мог заранее предсказать, что получится в результате.


(окончание следует)


Сообщение отредактировал Kiwa - Суббота, 11.11.2017, 14:50
 
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
Страница 28 из 29«1226272829»
Поиск:

Copyright MyCorp © 2017
Сделать бесплатный сайт с uCoz