Город в северной Молдове

Воскресенье, 28.04.2024, 20:17Hello Гость | RSS
Главная | кому что нравится или житейские истории... - Страница 28 - ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... | Регистрация | Вход
Форма входа
Меню сайта
Поиск
Мини-чат
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
кому что нравится или житейские истории...
БелочкаДата: Среда, 04.10.2017, 09:16 | Сообщение # 406
Группа: Гости





Выплывает детство из тумана

А В АМЕРИКЕ НЕГРОВ ЛИНЧУЮТ!

Не успела Нина Адамовна по кличке Кобра войти в класс, а первая ябеда Люська Коржикова уже начала выпрыгивать из штанов, так сильно тянула руку вверх.
- Что тебе, Коржикова?- спросила устало Нина Адамовна.
У неё уже был пятый урок подряд, а она ещё даже не присела, не говоря уже, чтобы проглотить бутерброд.
- А правда, что докторскую колбасу делают из туалетной бумаги?- спросила Коржикова.
Весь класс заржал, и начал про Коржикову крутить у виска.
- Какой дурак тебе это сказал?!- насторожилась Нина Адамовна.
В школе на носу была годовая проверка из ГОРОНО, и подобный вопрос мог перечеркнуть все её титанические усилия!..
- Рабинович сказал!- выпалила Коржикова, и села за парту.
- Рабинович, встань!- сказала Нина Адамовна.- А какой дурак тебе это сказал?!
- Ему это его папка сказал!- опять подскочила Коржикова.
- Он не дурак! Он самый умный на свете!- сказал Лёвка и стукнул Коржикову тетрадкой по голове.
Во-первых, Лёвка не был Павликов Морозовым! А во-вторых, не сомневался, что его папка самый умный на свете, потому что у него дома было три грамоты!
- И он тебе сказал, что докторскую колбасу делают из... Да?!
- Коржикова врёт!- сказал Левка и уперся глазами в потолок. И уже казалось, что потолок сейчас приподнимется.
- Значит, ты ей не говорил это?! А что ты тогда говорил?!- сделала лицо Нина Адамовна и в самом деле стала похожа на кобру.
- Я говорил, что из туалетной бумаги делают «Советскую» колбасу!
- Господи!- вырвалось у Нины Адамовны, хотя она, как и все, была убежденным атеистом.- Час от часа не легче!.. Завтра в школу без отца не приходи! И чтобы я от тебя эту глупость больше не слышала! Понял?!
Лёвка кивнул и тяжело вздохнул, потому что события так развивались, что точно плакал его «Орлёнок» на день рождения!

- Ваш сын вчера сказал, что колбасу «Советская» делают из туалетной бумаги!- сообщила Лёвкиному отцу Нина Адамовна, как только он появился на пороге учительской.
- Какой дурак ему это сказал?!- возмутился Рабинович старший.
- Лёва уверяет, что Вы!
- Вот, дурак!- вырвалось у Рабиновича старшего.
- Вы, в самом деле, так считаете?- спросила Нина Адамовна и поперхнулась. У неё в сумочке лежало два бутерброда с «Советской», и ещё два она положила в портфель своему оболтусу, и ей нужно было точно знать. Тем более, что она тоже это слышала.
- Ни в коем случае!- сказал громко Рабинович старший.- Я знаю, что колбасу «Советская» делают из высококачественного мяса курицы. И она считается сугубо диетической!
Рабинович работал старшим инженером в Проектно-конструкторском бюро и ему лишние неприятности были ни к чему.
- Ещё Лёва, как аргумент, сказал, что в магазинах потому и нет туалетной бумаги, что её всю пускают на колбасу!
- Не пойму, где он мог набраться этих глупостей!- ещё громче сказал Рабинович старший.
За стенкой был кабинет освобождённого парторга школы и тот, конечно, слышал всё, что происходит в школе.
- Обещаю, что я проведу с сыном воспитательную работу, и он впредь больше никогда не будет!.. Обещаю!- Рабинович старший положил на краешек стола коробку шоколадных конфет «Ромашка» и вышел. Когда он вышел, Нина Адамовна подождала ещё секунд лесять и громко сказала, чтобы он немедленно забрал конфеты обратно. Но было уже поздно.

Вечером с Лёвкой была проведена серьёзная воспитательная работа, правда, до ремня дело не дошло, потому что Рабиновича старшего никогда в детстве не воспитывали ремнём, и он тоже ремнём не воспитывал.
- Лёвка,- сказал Рабинович старший, когда они сели друг перед другом на табуретки,- запомни, про туалетную бумагу я шутил!..
- А про Брежнева тоже шутил?- спросил Левка.
- Что про Брежнева?!- насторожился Рабинович старший.
- Ну, что на Мавзолее во время парада стоит его двойник. А сам Брежнев, может, уже давно помер!
Рабинович старший почесал затылок и начал ходить из угла в угол.
- А что ты ещё знаешь?- спросил он и понял, что дома надо прикусить язык со всеми этими шуточками.
- Таблицу умножения ещё знаю!- начал специально тупить Лёвка, чтобы сменить тему.- У меня по математике пять!
- Нет, я не об этом... Из такого... Что ты слышал?!
- А Вы мне велосипед всё равно купите?
- Конечно!- сказал Рабинович старший! -Это же на День рождения!
- ... Ну, что мы отстали от Америки на целых сто лет!
- Мы их уже давно догнали и перегнали!- перебил Лёвку Рабинович старший.
- Так, ты на той неделе это говорил!
- На той ещё отставали, а на этой уже нет! Понял?!
Лёвка кивнул.
- А про то, что в Америке негров линчуют, ты знаешь?!- спросил Рабинович старший и сам покраснел.
Левка покачал головой.
- Так вот, запомни, в Америке негров линчуют! И это ты можешь в школе смело говорить! Понял?!
На этот раз Лёвка утвердительно кивнул.

Аркадий Крумер
 
СонечкаДата: Пятница, 13.10.2017, 01:43 | Сообщение # 407
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 543
Статус: Offline
МЕСТЬ

Лекция была блестящей. Дэниэль знает, что такое блестящая лекция, знает, как прочесть такую лекцию. Публицист с еженедельной колонкой в самой мудрой газете страны – ему не составляет труда держать в напряжённом внимании миллионную телеаудиторию, когда его приглашают прокомментировать последние решения правительства.
Он познал секрет своевременной паузы. Он умеет закончить фразу вместо слов плавным движением руки, говорящим слушателю больше, чем все слова. Он знает, как столкнуть рядом две фразы, вызывающие взрыв в воображении слушателей. Он умеет, уже завершив абзац, неожиданно добавить к нему коротенькую реплику, которая перевернет всё, сказанное до этого, представит это в совершенно ином свете, вызовет улыбку.
Когда он в ударе, в его голосе появляются особые нотки, звуки льются прямо в душу слушателя, завораживают – уже вне зависимости от того, что именно он говорит. Это происходит, когда Дэниэль сам проникается симпатией к аудитории, зажигается от неё вдохновением. Самолюбование не входит в семь смертных грехов.
На этот раз перед ним всего два десятка студентов выпускного курса Школы журналистов, каждый из которых мечтает о карьере своего сегодняшнего лектора, нарочно приглашённого по их настоянию. Чуточку экзальтированные юноши и девушки, пришедшие в восторг от одного появления в аудитории их кумира.
Дэниэль закончил свою речь, стал отвечать на вопросы. Эта часть была не менее блистательной – он умел парировать остроумно, выворачивать вопросы на изнанку, мог обескуражить спросившего – и тут же ободрить.
Прозвенел звонок, студенты обступили его, продолжая осыпать вопросами. Не желая так скоро расставаться, пошли за ним в контору, где он попрощался с руководством колледжа. Потом наиболее преданные поклонники числом пять человек вышли с ним из здания школы, проводили до автостоянки.
У самой машины один из студентов высказал общую просьбу: давайте продолжим беседу за чашкой кофе. Если он не спешит. Тут за углом есть прелестное место, студенты приглашают его…
Дэниэль вздохнул: рад принять приглашение – но не может. Домработница сегодня отпросилась, и он должен вернуться домой пораньше, пёс давно уже ждет, когда его выведут погулять.
Он увидел, как огорчились студенты, какой грустью наполнились глаза шатенки в бежевом платье, стоявшей к нему ближе всех, почти прижавшись плечом к его правому плечу, предложил ребятам: «Поедем ко мне, попьём кофе у меня. Вас тут всего пятеро, сложения вы пока не вайсбергского (Вайсберг был политический комментатор из полужёлтой конкурирующей газеты, высокий и тучный), уместитесь в моем джипе. В крайнем случае, одна из девушек сядет на колени к парню».
Трехэтажный коттедж Дэниэля в северном предместье столицы, районе богатых вилл, поразил воображение его юных гостей. Косые линии воздушных стен, полукруглая башня наверху, арочные окна.
Девушка в бежевом платье, которую звали Ализа, всё время оказывалась по правую руку от него – в машине, когда ехали сюда, в прогулке по многочисленным комнатам, на кухне, когда быстренько раскладывали на тарелки всё съестное, что нашлось в холодильнике, и, разумеется, за столом – шумном, весёлом, искрящемся юмором, которым обладал хозяин дома, и молодым беззаботным весельем, которое переполняло его гостей.
Как только приехали, Ализа тут же вызвалась выгулять собаку – огромного хозяйского сенбернара.
Ещё одно заметил хозяин: Ализа обладала способностью слышать каждого. Никогда не начинала что-то говорить сама, но часто язвила в ответ на ту или иную реплику своих товарищей, вызывая общий смех. Заметно было, что никто из них на неё не обижался, хотя её замечания порой не щадили того, кто ляпнул что-то не очень умное.
Готовя свои выступления, Дэниэль именно таких слушателей представлял в своём воображении: очень образованных, с раскованным мышлением, критично относящихся ко всему.
Дело не ограничилось кофе, юные поклонники смогли отведать коньяка особой марки, привезённого Дэниэлем из поездки во Францию. Где-то в середине вечера Ализа, смеясь в бокал, поднесённый к мягким губам, спросила: «Вам не кажется, что мы были прежде знакомы?»
Дэниэль внимательно посмотрел на неё. Да, и до этих слов у него не раз возникало смутное ощущение, что черты её лица ему знакомы. Но он решил, что это совпадение, что она просто напоминает ему кого-то… Напряг свою память – нет, не может вспомнить. Отшутился:
– Мы не могли быть знакомы прежде. Встреть я в своей жизни такую красивую девушку, никогда не расстался бы с нею.
Девушка в ответ загадочно улыбнулась, прикрыв глаза бокалом, из которого отпила немного пряного, ароматного и пьянящего напитка.
Юные гости спрашивали о том, как начинал работу в газете их знаменитый хозяин, интересовались, правда ли то, что рассказывают про писателя С., про актрису З., про министра Ф. Конечно, этот вечер в доме у их кумира надолго останется в памяти, будет предметом гордости, хвастовства.
А Дэниэлю приятно общество молодых людей. Всякий раз, когда хозяину нужно было за чем-то выйти на кухню, Ализа выходила с ним.
Он с удовольствием наблюдал, как ловко управлялась она со всем, как быстро мелькали её изящные длинные пальцы, как красиво она нарезала и раскладывала закуску на тарелки.
И он всё время ловил на себе её восхищенный взгляд. Хотя был человеком неглупым и понимал, что всё происходящее может означать прямо противоположное: это она всё время ловила на себе его изучающий взгляд. Сомнений быть не могло – они были интересны друг другу. И какой-то немой разговор, в котором не участвовали все остальные, ничего не замечающие, постоянно происходил между ними.
Было уже довольно поздно, и чтобы отправить молодых людей в город, Дэниэль вызвал два такси.
Усаживались в машины долго и шумно, разбудив мирно спавших соседей.
Уже все заняли места в такси, а Ализа всё оставалась рядом с хозяином, возле его правого плеча.
Ализа! Ализа! – кричали её товарищи из машины. – Иди же скорее!
Дэниэль заглянул в глаза гостьи, по-особому сверкавшие на ночной улице, освещённой светом высокого фонаря, и наконец осмелился:
Ты можешь позвонить домой, чтобы не волновались за тебя?
Да, – быстро ответила девушка и тут же исчезла в дверях коттеджа.
Хозяин отправил гостей, зашёл в дом. И услышал не разговор по телефону, а шум воды в ванной комнате.
Нет, Дэниэль никогда не писал статей о падении нравов нынешней молодежи.
Он поднялся на второй этаж, в свою очередь зашёл в душевую своей спальни. Завершив купание, привычно потянулся к дезодоранту, но остановился. Вспомнил одну из прежних подруг, которая просила его не пользоваться никакой парфюмерией перед встречами с ней. Объяснила: неприродные запахи отбивают у меня всю охоту.
Выйдя из душевой, он увидел Ализу, сидящую на краю кровати. Она поправила полотенце, в которое запахнулась, встряхнула вьющимися слегка волосами, ниспадавшими до плеч, облизнула губы, от чего они стали влажными и по-особому притягательными, и молча ждала, не отводя любопытных, ждущих глаз.
Дэниэль с удовольствием отметил, что, видимо, она почти не пользуется косметикой, поскольку лицо её было не менее привлекательно, чем до приема душа. Она была красива своей собственной красотой.
До первого поцелуя они оба так и не произнесли ни одного слова. Мужчина наслаждался её юным дыханием, чуть приправленным запахом дорогого коньяка.
Юная красавица, к большому удивлению Дэниэля, не была умелой в любви. Будь она опытной, это понравилось бы сладострастному Дэниэлю. Но её неискушенность очаровала его больше. Её неловкость вполне возмещалась огромным желанием насладиться. Он чувствовал, что каждое его прикосновение нравится девушке, что она принимает его глубоко, страстно, что нет ни притворства, ни страха, ни ложной, либо неложной скромности, так часто мешающей новичкам получить всё. Она доверяла ему во всём, прижималась к нему всем телом, нежно ласкала его грудь, спину.
Неужели девушка любит его? Только это могло объяснить её раскованность. Дэниэль отметил, что и она не воспользовалась ничем из того разнообразия духов и дезодорантов, которые лежали на полке в нижней ванной. Он мысленно поблагодарил её за это – естественный запах её чистого тела безумно возбуждал его, и духи ему только помешали бы.
– Ты совершенна, – прошептал на ухо девушке опытный соблазнитель. – Только один недостаток я вижу в тебе.
– Какой? – шёпотом же спросила Ализа, и он почувствовал, как сразу быстрее забилось её сердце.
– Ты зажмуриваешься, когда я целую тебя.
Ализа тут же распахнула свои карие затуманенные глаза, и больше их не прикрывала, разве что в те секунды, когда теряла власть над собой.
Не раз за эти два часа терял власть над собой и Дэниэль – опытный любовник, который уже думал, что женщины не могут настолько увлечь его. И сам удивлялся происходящему. Запах любви, источаемый юной красавицей, заставлял его снова и снова ощущать прилив сил. Её упругая грудь, длинные стройные ноги, тонкая талия, чуть припухлые губы… На что он ни взглянет, к чему ни прикоснется – всё заставляет его возбуждаться снова и снова.
Как-то в рецензии на спектакль он сравнил испытываемый зрителями катарсис в настоящем спектакле с оргазмом – да, вот он сейчас переживает не только физическое, но и какое-то эстетическое потрясение от близости с этой юной богиней.
Что это – волшебная сила её молодости, или есть что-то необычное в её личности?
Разве не было раньше таких юных созданий в его постели? Почему те не вызывали у него такого восторга, почему с теми девушками он довольно скоро начинал зевать и ждал удобного момента предложить вызвать ей такси?
Три часа пролетели как мгновение – только теперь они решили сделать перерыв.
Она по-прежнему не произносила ни слова. Только мягко и немного стыдливо улыбалась.
Многие его женщины во время такого перерыва просили закурить. И это было их роковой ошибкой. Дэниэль сам не курил и терпеть не мог курящих женщин. Сигареты у него были – для гостей. Обычно он разрешал женщине закурить, просил её выйти на балкон и тут же заводил разговор о такси.
Дэниэль заглянул глубоко в глаза девушки и прочел в них, что она хочет продолжения.
Они остановились под утро. Усталый и довольный, он лежал рядом с новой подругой, и по дурной привычке, свойственной многим интеллектуалам, пытался приправить радость толикой горечи. Стал искать практичное объяснение тому, что привело девушку в его постель.
Конечно, громкое имя. Но, может быть, ещё и корысть. Ему вздумалось тут же удостовериться в этом.
– Хочешь начать работу в нашей газете в качестве практикантки? Я поговорю с главным редактором.
Девушка приподнялась, упёрлась головкой на ладонь. Улыбнулась одними глазами, ничего не ответила.
– Не отказывайся. Это верный путь потом закрепиться у нас.
Ализа покачала головой:
– Я не собираюсь быть журналисткой. Через месяц – церемония окончания школы, мы получим дипломы – и на этом закончится мой роман с твоей профессией.
– Ты разочаровалась в ней? – выразил искреннее удивление Даниэль.
– Никогда не была очарована.
– Зачем же поступила в этот колледж?
– Я любила одного человека, блестящего журналиста, статьи которого читала вся страна… Он и сейчас очень популярен….
– Неужели это – Вайсберг?! – расхохотался Дэниэль.
– А я уже делаю другую карьеру, – продолжала девушка. – На втором курсе мне поручили написать статью о бирже, я провела там месяц, вникла, мне понравилось. И сейчас я уже работаю дилером. Я устроена.
Это обстоятельство ещё больше расположило журналиста к девушке. Значит, никаких корыстных целей она не преследовала, когда осталась с ним.
Дэниэль знал про себя, что семейная жизнь, постоянные прочные отношения – не для него. Люди ему быстро надоедали. Он хотел долго, до самой старости – покорять сердца молодых женщин, потому следил за собой. Он с презрением глядел на своих ровесников, которые к сорока годам уже приобрели пивное пузо, запустили свое тело. Не обжирался, не ел того, что уродует фигуру.
Внизу в большой гостиной у него стояли несколько тренажеров – вовсе не для шику. Он знал, что его тело нравится и самым молодым из его пассий, и не все они ложились с ним, надеясь воспользоваться его связями, его знаниями. Многие из подруг делали комплименты его телу – стройному, подтянутому, упругому – ведь не всегда это была просто лесть?
Но бес уничижения в нём не унимался.
– Тебя не смущает, что я чуть не вдвое старше тебя?
– Я не люблю возиться с детьми, – сказала Ализа просто, без малейшего пафоса.
Дэниэль был пленён её ответом. И впервые в жизни решил сказать лежащей с ним рядом женщине ласковые слова после того, как добился её. Он был щедр:
– Я рад, что у меня теперь такая подруга.
Девушка опять загадочно улыбнулась. Покачала головой. Проронила негромко:
– Это наша последняя встреча.
И вдруг Дэниэль понял, ощутил всем своим существом, что так оно и будет.
Он сел на кровати, взял её голову в ладони, повернул к себе. Посмотрел пристально в глаза. Так оно и будет. Впервые в жизни не он решает, продолжать ли связь с женщиной, не он назначает.
– Ты… конечно, шутишь? – произнёс он неуверенно.
Вместо ответа девушка улыбнулась, и сердце опытного ловеласа рухнуло вниз. Нет, нет, этого нельзя допустить! Она нравится ему! Он хочет видеться с ней! Ну что за капризы!
– Я завтра заеду за тобой после твоих занятий.
– Сегодня, хочешь ты сказать? – напомнила девушка, что они уже одолели ночь.
– Да, сегодня, – поправился Дэниэль.
– И добьёшься, что я просто перестану ходить в эту школу.
Ещё полчаса бесполезных препирательств, уговоров. Девушка была неумолима. И мягка.
– Но почему ты такая жестокая? Тебе нужно, чтобы я страдал, мучился? Мне будет недоставать тебя… Ты осталась со мной, тебе было хорошо – не ври мне обратное, я сам это знаю. Почему же ты хочешь исчезнуть из моей жизни навсегда? Это нечестно, наконец!
– А ты никогда не был жесток? Вспомни – тебя тоже как-то просили не быть жестоким. Тебе говорили о любви, плакали у тебя на плече. И ты был тогда столь же неумолим.
Дэниэль опять стал вглядываться в знакомые черты.
Да, он был в своей жизни жесток. И не раз. Сколько женщин, покорённые его обаянием, его умом, его опытом и силой, хотели чуть дольше продлить общение с ним, втайне надеясь, что связь перерастёт во что-то более серьезное, но старый холостяк, для которого главной была его работа, отталкивал всех, даже тех, кто нравился ему безумно.
И он когда-то был жесток с нею? Когда? Если он и видел прежде это лицо, то, по крайней мере, несколько лет назад. Сколько ей было тогда? 12-13? Конечно, председателем Союза нравственности и воздержания его, почётного и действительного президента и члена многих обществ, не изберут, всем известны его многочисленные романы, но такого случая в его жизни не было! Не было связей с детьми. Да и нет у него склонности к нимфеткам. Он любит, чтобы партнёрша была высокой, с развитой грудью, крепкими ногами. Он никогда не глянет в сторону женщины, если она напоминает подростка. Это не его стиль, чёрт возьми! Но откуда, откуда они знакомы?! Он в жизни не напивался так, чтобы не запомнить, с кем провёл ночь!
В эту минуту – часы показывали 6 утра – прозвучал телефонный звонок. Звонили из-за океана. Дэниэль вышел с телефоном в соседнюю комнату, поскольку разговор предстоял деловой и скучный.
Закончив его, он принялся размышлять о своей жизни, об Ализе, о дурацкой ситуации.
И всё больше и больше убеждался, что она нужна ему. Нужна не на короткий срок. Вернулся в спальню в твёрдой решимости сделать ей серьезное предложение. Нет, отсюда она поедет с ним только к его старикам – чтобы быть представленной в качестве долгожданной ими невестки.
Но Ализа самым прозаичным образом спала.
Несколько минут Дэниэль радостно слушал мерное глубокое дыхание уставшей молодой женщины. Потом взял фломастер и лист бумаги, огромными буквами написал своё предложение, прикрепил его на самом видном месте. Если вдруг она проснется раньше него – она должна с первого же мгновения начать радоваться их будущей совместной жизни.
…Проснулся он от короткого автомобильного гудка. Часы на тумбочке показывали полдень.
Девушки рядом не было. Он бросился к окну. У подъезда стояло такси, в него садилась Ализа. Она даже не подняла глаза на окно спальни.
Дэниэль бросился вниз. Машина уехала ещё до того, как он раскрыл тяжёлую входную дверь.
Поникший, грустный, он вернулся в спальню. И только теперь заметил на подушке рядом с той, на которой он спал, свой листок с предложением. На обратной стороне тем же фломастером Ализа своим аккуратным почерком написала: «Мне было очень хорошо. Спасибо». И подписалась – именем и фамилией.
Дэниэля как молнией поразило.
Ну, конечно, это она!
Он вспомнил всё. Вспомнил, откуда он знает эту девушку.
Пять лет назад – да, именно пять лет назад, память его все же не подвела – случился у него роман с женщиной по имени Анит, женой промышленного магната, владевшего, среди прочего, газетой, в которой он работает. Полгода длилась их дружба. Она приезжала к нему сюда. Три или четыре раза – с дочерью-подростком, которую Дэниэль так и не успел толком разглядеть. Девочка была угловатой, стеснительной, прятала глаза, сидела молча.
Анит было тогда 39, то есть – на два года больше, чем ему сейчас. Но жизнь в достатке и покое помогла ей сохранить свежесть и красоту. Она нравилась ему. Она была удобной – во всех отношениях.
Роман был бурным, страстным, но бесконечно продолжаться не мог. Узнай об их связи её муж – он уничтожил бы Дэниэля, выгнал бы с работы и устроил бы так, что ни в одной другой приличной газете ему не удалось бы найти места. Хозяева газет, конечно, конкурируют друг с другом, но тут они сумели бы найти общий язык.
Дэниэль собрался с духом и сказал Анит, что им пора уже прервать дружбу. Она попросила о последней встрече, на которую пришла опять же с 13-летней дочерью.
Они поднялись наверх, девочка осталась внизу, в зале перед включённым телевизором.
Анит, когда условились о встрече, поклялась ни о чем не просить, и они провели великолепные полтора часа. Но потом всё же состоялась бурная сцена: со слезами, с упрёками, мольбой, обмороками.
Дэниэль объяснял Анит, чем грозит огласка, она не хотела ничего слушать.
– У меня есть свои сбережения, – твердила она, – их нам хватит. Бросай всё, уедем за границу. Тебе вовсе не нужно будет работать.
Но нет, обмен был неравноценным. Анит – чудесная женщина, но Дэниэль тогда только-только достиг вершин своей славы. И вдруг всё бросить? Поступиться столькими годами упорного труда?
И он остался неумолим. Анит успокоилась, насколько могла, стёрла с лица следы слёз, и они вместе спустились в холл.
Дэниэль страдает слабой формой клаустрофобии, поэтому он работает не в кабинете, а в огромном зале, где рядом с тренажерами стоит его рабочий стол.
Девочка сидела за его компьютером, играла в какую-то игру.
Слышала ли она их разговор? Может, только рыдания матери? Догадалась, от чего она страдает…
Дэниэль, который терпеть не мог, когда кто-нибудь прикасался к предметам на его рабочем столе (приходящая домработница знала это, и вытирала пыль с его стола только под его присмотром), – не удержался, попросил:
– Не нужно трогать мой компьютер.
И тут же пожалел о сказанном. Ничего страшного ведь девочка не совершила. Но мать была раздражена. Она накричала на дочь, даже отвесила ей пощечину. Ребенок смолчал. Расставание было, разумеется, очень неприятным.
…И эта девочка сейчас выросла и превратилась в красивую, задорную, уверенную в себе молодую женщину.
Которая сумела отомстить.
За нанесенную ей тогда обиду?
За свою мать? Которую, конечно же, любит, несмотря на её эгоизм – впрочем, именно таких матерей и любят.
А чтобы месть не осталась непонятной – она представилась своей знаменитой фамилией.
Дэниэль понимал, что ничто ему не поможет. Ни его немалое состояние, ни его слава. Нет смысла узнавать её телефон и звонить ей. Нет смысла искать встреч с нею.
И он знает, что ему отныне будет очень трудно жить, и он уже не сможет работать так легко и беспечно, как прежде.
Не только потому, что впервые в его жизни девушка сказала ему «Нет».


Юрий Моор


Сообщение отредактировал Сонечка - Пятница, 13.10.2017, 02:11
 
старый ЗанудаДата: Вторник, 24.10.2017, 07:13 | Сообщение # 408
Группа: Гости





Цена, ценности, ценники и прочая цифирь…

— Пап?.. – в дверях кухни возникла сонная, растрёпанная девушка в короткой белой маечке и босиком. – Ты опять не спишь? Пап?
— А – ты? – пальцы мужчины зависли над клавиатурой ноутбука. – Кто тут у нас…
Девушка медленно просочилась на кухню, открыла дверцу холодильника, зевнула и замерла.
— О-ой… – новый глубокий зевок. – А что ты опять стро-о-о-о… Чишь… Статейку?.. А где…
Девушка присела перед холодильником.
— Мой… Мой кусочек… Я же вече… А, вот…
— Кто тут у нас… – клацанье прекратилось. – Кто тут у нас – Сонька? А?
Девушка осторожно вытянула из чрева холодильника тарелочку с большим куском бисквитного торта.
— Ага ….– Соня облизала вымазанный в розовом креме указательный пальчик правой руки. – Это только ты… Так можешь… Вкусненький какой тортик… Можешь и носиться весь день… И всю ночку потом по «клаве» клацать…
Девушка закрыла холодильник и посмотрела на отца.
— Для кого пишешь? Про что? Для инета какого? Или – про этих? Жуликов всяких… Которые тырят квартирки у старушек… И деток из детдомов в холодные хаты… В деревни всякие засылают жить… Вместо – квартиры отдельной… Смотри, пап… Как наедут потом на тебя… На нас… Жулики все эти… У них там же всё куплено… Полиции… Конторы нотариальные… В администрациях разных – чинуши продажные…
Мужчина откинулся на спинку углового дивана. Заложив руки за голову, с хрустом потянулся и улыбнулся.
— Помнишь – как после «Московского комсомольца» на тебя наехали? – Соня, поджав правую ножку, умостилась на кухонном табурете и звякнула чайной ложечкой о блюдце. – Помнишь, пап? Мама не горюй – как… И тебе на мобильный молчали… И на домашний – наш… Только раз сказали мамке… Передай, сказали, своему Владимиру Сергеевичу, что… Мол, чтобы не лез в наши дела… Со своими статейками погаными… Расследованиями журналистскими… А то, сказали, и дочуху твою бабахнем… И тебя не пожалеем… Мамку потом неделю трясло… Никакая валерьянка не спасала… Помнишь, пап?
— Сонь… – Владимир Сергеевич встал с табурета, приоткрыл окно стеклопакета и медленно закурил. – Ты… Ты что – замуж собралась?
Девушка замерла.
— Ты хорошо подумала, девочка? – Владимир Сергеевич аккуратно стряхнул сизую горку в большую красную керамическую пепельницу. – Ты уверена, что этот парень… Как его – там? Максим, да? Ты уверена, что твой Максим… Словом, что это – тот человек, для которого ты будешь самым важным, самым главным, самым ценным в жизни?
— Ой, пап не знаю… – Соня помолчала. – Не знаю, пап… Максик… Максик, он… Такой – большой… Сильный… Надёжный…
— Ты его любишь? – из ноздрей мужчины вышло два сизых бивня густого табачного дыма. – Любишь его, Сонька?
— Пап… – девушка, сидя, забралась пяточками на табурет и обхватила коленки руками. – Дай и мне сигаретку…
— Значит, не любишь… – Владимир Сергеевич открыл серебряный портсигар, прикурил и протянул сигарету дочери. – Не надо врать, девочка… Хотя бы – себе… Да?
— Да люблю, люблю, люблю! – обиделась девушка. – Почему это не люблю?! Конечно, люблю! Если бы не любила, разве стала бы с ним вместе…
— А потому что нет в тебе никакого Максика… – Владимир Сергеевич аккуратно замял сигарету и поставил пепельницу на стол. – Пойми меня, солнышко… И не дуйся… Ну да, конечно… Всё у вас – хорошо… Пока – хорошо… И парень он – видный… И в Грецию тебя слетал… И – в Италию… И тряпочек разных дорогущих прикупил… Только всё это… Как бы тебе сказать? А давай вина выпьем? А, котёнок? Давай? Чуть-чуть…
— Давай, папа…
Владимир Сергеевич осторожно вытянул из маленького кухонного бара бутылку «Шардоне», одной рукой снял с никелированных держателей два бокала, посмотрел прозрачное стекло на жёлтый свет круглого плафона под потолком и наполнил оба бокала вином.
— Максик меня любит, пап… – девушка подняла свой бокал. – Я точно знаю, что любит…
— Это невозможно знать, Сонюшка… – Владимир Сергеевич пригубил вино и закрыл ноутбук. – Это надо чувствовать, девочка… Чувствовать всем сердцем… Всем своим существом… Что этот парень… Точнее, что вы с ним – самое главное, что есть у вас… Самое главное, понимаешь… Номер один… Однажды и на всю жизнь… Ни твои ландшафтные дизайны, ни подружки с дружками, ни даже мы с матерью, а – вы… Вы – самое важное, самое ценное, что есть у вас… Это надо чувствовать не в постели… Не три раза в неделю… По – час-полтора… А – ежедневно… Круглосуточно… Всегда… Не смотря ни на что… Надо просто не представлять жизни без этого человека… Без вас… Это, как…
Мужчина залпом допил вино.
— Это, как… Если бы… Как, если бы тебе ногу оттяпали… Или – лёгкие… Если его не будет в твоей жизни… Вот нет его, и ты, словно ампутирована… Тебе так больно, так страшно, так, что… Что ты даже вопить не можешь от этой боли, от этого ужаса… Не можешь ни дышать, ни есть, ни спать… А иначе… Ты знаешь – сколько людей живут рядом, в одной квартире, не любя друг друга? Нет? Миллионы… Миллионы людей живут вместе, не любя… По привычке живут… Из уважения… Из-за детей… Добра нажитого… Всяких там дачек-тачек-клячек… Чтобы не пилить при разводе…
— Пап… – у девушки заблестели глаза. – Ну что ты такое говоришь? Ну почему это не люблю? Я же тебе сказа…
— А потому что лицо тогда другое у человека! – Владимир Сергеевич заходил по кухне. – Другое, понимаешь?! Женщина, которая любит… Которая без ума от кого-то, просто светится! Как – солнышко! Счастьем светится! Она просто ослепляет своим счастьем всех вокруг! Это – такой свет… Его невозможно не увидеть… Он идёт изнутри тебя… Из твоего сердца… Из твоей души… И все вокруг понимают: не в лотерею эта женщина выиграла… Не шубу норковую ей купили… Не «бумер» – с новья… Не особняк – на Лазурном побережье… Все вокруг видят, что женщина любит! Самозабвенно! Без памяти! Без сомнений!
— Пап… – Соня бумажной салфеткой промокнула влажные глаза. – Мне – двадцать семь в августе… Забыл? Через три месяца мне стукнет уже двадцать семь лет! Двадцать семь! Я уже прожила… Я треть жизни уже прожила! Треть! И – что?! Ни мужа, ни семьи, ни детей, ни своего дома! Я прожила треть жизни и у меня ничего нет! Ты это понимаешь, пап?! Ничего! У Катьки Легкоступовой – вон… Уже второго сынка своего в школу отдаёт… В престижную какую-то… Верка Завьялова третий раз замуж выскочила! За богатенького какого-то! Все европы с азиями да америками исколесила! А – Олька Мальцева?! Вообще двойню забабахала! Первые роды и сразу – два пацана! Представляешь?! Такие мужички растут! Крепенькие! Умненькие! Олька без ума от них! А – я?!
— Доченька… – Владимир Сергеевич снова закурил. – Послушай меня, солны…
— Нет, это ты меня послушай, папа! – девушка налили полный бокал вина и залпом осушила. – Мне через три месяца – двадцать семь! И я не хочу ещё двадцать семь лет жить в этой квартире! Одна! Как – прокажённая! Чтобы в меня все мои пальцем тыкали и ржали за спиной: что замуж никто не берёт! Больная, видать! Или – дура последняя! Или шлюха! А, может, вообще – лесбиянка какая-нибудь! Косит под нормальную, а сама с девками кувыркается!
— Сонечка, что ты такое гово…
— А вот, что есть, то и говорю, папа! – Соня резко закурила и тут же яростно раздавила сигарету в пепельнице. – Я и такое слышала! Не в лицо – мне, конечно, а – так… За спиной шушукались… Папа… Я – нормальный человек… Я хочу иметь свой дом… Понимаешь – свой?! Не наш – с тобой, матерью, а – свой! Я хочу иметь свою семью! Мужа! Деток! Я хочу жить, как нормальный человек! Как – все живут! Что – много хочу?!
— Нет, – Владимир Сергеевич помолчал. – Не много.
— Ну, да… – девушка зябко повела плечами. – Наверно, не люблю Максика… Нет, он – классный парень… И бизнес свой не хило раскрутил… И меня балует… Ты ж видел –
какое колечко подогнал? С каким брюликом… Ой, пап…
Соня уставилась в тёмное окно кухни.
— Ну, вот зачем, пап? Зачем ты об этом стал говорить? Всё уже решено… Что – обязательно надо так любить парня, чтобы у тебя крышу сносило?! Мало уважать?! Мало быть нежной?! Мало ему верить?! Мало о нём заботиться?! Сидеть и куковать?! Ждать великой любви?! До ста лет?!
— Хоть – до тысячи лет, девочка… – Владимир Сергеевич устало опустился на табурет. – Хоть – миллион лет… Но жить без любви… Жить с человеком, которого не любишь… Это не просто – ужасно, солнышко… Это – отвратительно… Это – унизительно… Лгать ему… Лгать самой себе… Лгать всему миру… Особенно – если он тебя любит… Твой этот Максик… Он ведь уже был женат, да?
— Да… – удивилась девушка. – Был. А кто тебе сказал?! Я же тебе этого не говорила… Ты что – с ним виделся?! Разговаривал с ним?! Когда?! Где?! Что он тебе ещё сказал?!
— Нет, – Владимир Сергеевич помотал головой. – Не виделся. И не разговаривал. Почувствовал. Почему-то почувствовал, что у этого парня уже была семья. И – дети. Сколько: один, два? Или он тебе не говорил? Что молчишь? Не говорил?
— Не говорил, папа… – Соня помолчала. – Я сама узнала. Ещё – полтора года назад. Всё узнала. Сразу…
— Как узнала? – Владимир Сергеевич поморгал. – То есть? От кого?!
— Ни от кого, – девушка налила полный бокал и медленно выпила вино. – Ни от кого, папа… Меня пригласили обустроить территорию… Здесь, рядом… Двадцать километров от кольцевой… Ну, приехала… Женщина – там… Чуть старше меня… За тридцатник – уже… Лет тридцать пять-тридцать семь… Коттедж конкретный… В три этажа… Участок тоже – под тридцать соток… И – голяк… Вообще ничего нет… Травка – одна… Ну, у дома – какие-то ромашки с лютиками… Я тогда… Я тогда эту Ольгу Васильевну – хозяйку, в смысле, – выслушала… Что – она хочет, что – не хочет и так далее… На улице пофоткала – что мне нужно… Чая выпили… Из дома вышли… И тут за забором джип чёрный тормозит… «Крузер»… А из машины Максик вылезает… И – мальчишка малой… Лет двенадцати… То есть, я потом уже узнала, что это – Максик… Тогда подумала, что – муж… Просто – муж… Заказчицы… Ой, папа…
Девушка закурила.
— Я не знаю – зачем тебе всё это рассказываю…
— Ты мне всё это затем рассказываешь, солнышко… – Владимир Сергеевич осторожно поцеловал дочь в золотистую макушку. – Затем рассказываешь, чтобы не сотворить величайшей ошибки в своей жизни… Чтобы потом вся твоя жизнь наперекосяк не пошла…
— Тогда… – Соня помолчала. – Да, вот тогда первый раз и увиделись… На пару минут… Здравствуйте-до свидания… Лицо у него было тогда… Удивлённое… Я ничего тогда не поняла… Упала в свой «опелёк» и покатила… И думать даже забыла… Об этой встрече… Короче… А через недели полторы – звонок… В наш офис… По – городскому… Меня зовут… Мужской голос, говорят… Ну, я трубку беру… А это – Максик… То есть, Максим Леонидович – тогда… Что-то хочет обсудить… По поводу заказа Лебедевой Ольги Васильевны… Мол, она сама не может… В отъезде… Или что-то – типа того… Я говорю: да, конечно, приезжайте обсудим, поговорим… А он говорит, что, мол, в городе буквально – на день, времени нет, не могли бы вы сами подъехать… Туда-то, во столько-то… И ресторан называет…
Девушка пожала плечами.
— Я как-то тогда вообще ни о чём не подумала… Ну, ладно, говорю… Хорошо, говорю… Подъеду…
Соня рассмеялась.
— И голодная была, к тому ж… Днём только кофе с безе выпила… Ну, думаю, может, заказчик и поужинает меня… Приехала… Смотрю: опять – тот же «крузер»… Чёрный… И тут Максик из ресторана выныривает: мол, прошу вас… Заходим: мама мия… На столе – печёнка гусиная, «Вдова Клико», устрицы, трюфеля, ещё какие-то безумства…
Владимир Сергеевич улыбнулся.
— И что: и тогда ты ещё ничего не поняла? Что клеят тебя… Конкретно…
— Да, поняла! – захохотала Соня. – Всё сразу поняла! Я ж – не дурочка! И – не малыха сопливая! Сразу въехала, что клиент клеит! Потому и не притронулась ни к чему… Слюнки текли… Но чтобы к мужику женатому с дитём в любовницы снаряжаться… Это уж – дудки! Так и сказала Максику… То есть, не так, конечно… Сказала: спасибо, я не голодна, о чём вы хотели переговорить, у меня ещё сегодня – дела и всё в таком духе… А Максик ведь парень – не глупый… Сразу въехал – откуда ухи растут… По смете поговорили чуть… Я ему цифры кой-какие пояснила… Чтоб понимал: не с потолка – они и не из пальца высосанные… Он головой покивал… Ещё по срокам уточнили… Может быть, всё-таки, – бокал вина, говорит… Нет, говорю, спасибо, я – за рулём… А Максик улыбается… И тихо – так… Я, говорит, с женой – Лебедевой Ольгой Васильевной – в разводе уже шесть лет… Но фамилию мою на свою девичью она не стала менять… Да я и не настаиваю… Пусть будет Лебедева… А в тот день сына, Сашку, к матери привёз… От бабушки с дедушкой… Так что ешьте, говорит… Не волнуйтесь… И снова улыбается… И выпьем шампанского давайте, говорит… А мой шофёр вас потом отвезёт… Куда скажете… Словом…
— Налопалось солнышко моё трюфелей под «Вдову Клико»? – прищурился Владимир Сергеевич. – Всех устриц уговорила?
— Нет, – Соня помолчала. – Не уговорила. Бокал минеральной воды выпила. Сказала: спасибо за ужин, всего хорошего и на офис поехала… По пути пиццу купила… И потом слопала… В офисе – уже… А после…
Девушка вылезла из-за кухонного стола, настежь распахнула пластиковое окно и посмотрела на далёкий, мерцающий тысячами тусклых огоньков, ночной город.
— Июнь – уже… Лето… Совсем – лето…
Владимир Сергеевич глянул на длинные, стройные, белые ноги дочери. Окно захлопнулось.
— А потом… Нет, конечно, заказ я сделала… Всё – что наметили… И – японский садик… С таким деревянным водоводом-колотушкой… И камешков разноцветных навезли… И голубых ёлочек насажали… И бассейн ещё один выкопали… С водичкой артезианской… Там, в доме, уже был один бассейн… Небольшой… Впритык – к сауне… Мы ещё один соорудили… Во дворе… С подогревом… С подсветкой разноцветной… Ну, дорожки, конечно, проложили… Газон на новый поменяли… Фонари декоративные по всему участку расставили… Словом – как с картинки… Заказчица осталась довольна… Ой, пап…
Соня медленно опустилась на табурет.
— Что-то у меня сердце – не на месте… Ты, наверно, – прав…
— Что – не на месте? – встревожился Владимир Сергеевич. – Тебе – плохо, девочка? Что ты вдруг такая бледная стала?! В чём я прав?!
— Плохо, пап… – девушка прикрыла глаза. – Очень плохо… Я вот уже какую неделю пытаюсь себя убедить в том, что… И не получается… Никак не получается… Да, наверно…
Соня открыла глаза.
— Не наверно, а точно… Буду за Максиком, как – за каменной стеной…
Девушка усмехнулась.
— Как – за каменной стеной… Без входа и выхода… И не обойти эту стену будет… И не перелезть… И не перепрыгнуть…
Соня посмотрела на отца.
— Пап? Ведь, когда любишь, всегда ревнуешь? Правда, ведь? Всегда?
— Да, доченька… – Владимир Сергеевич посмотрел на голенькую коленку девушки. – Ревнуешь… Где ты такой синячок опять набила? На коленках где-то ползала? Только эта ревность… Эта ревность, доченька… Да, иногда бывает от чувства собственничества… Мол, это – моё и никто не имеет права на моё покуситься… Но бывает и другого толка ревность: ревнуешь не из-за того, что кто-то – только «моё» и никого другого, а из-за того, что доверяешь человеку свои чувства, свои мысли, свои планы, всю свою жизнь, а тот человек доверенное исключительно ему может запросто слить на сторону… Каким-то неизвестным тебе людям… Понимаешь? Твоё личное, твоё сугубо интимное, доверенное единственному близкому, родному человеку и – на сторону. И где-то там, за твоей спиной, кто-то будет это твоё личное обсуждать, потешаться, перемывать… От одной только мысли об этом…
Владимир Сергеевич закурил.
— Ты Васильевых помнишь? Таню Васильеву и её мужа, Олега. Нет, не помнишь?
Соня пожала плечами.
— Ну, правильно… – Владимир Сергеевич осторожно стряхнул пепел. – Ты же тогда ещё совсем малая была… В классе третьем, кажется… Когда они последний раз у нас в гостях были…
— Максик однажды… – тихо сказала девушка. – Чуть всех наших не поубивал…
— Как – чуть не поубивал? – Владимир Сергеевич недоуменно посмотрел на дочь. – За что?
— О, Господи… – Соня подняла глаза, полные блестящих слёз. – В том году – ещё… Осенью…
Девушка вытянула из пальцев отца сигарету, сделала несколько затяжек и замяла окурок в пепельнице.
— Осенью того года… На ноябрьские… Мы всем бюро на дачку к одному из наших махнули… На шашлычки… Максик был в командировке тогда… В Германии… Должен был только числа десятого-одиннадцатого прилететь… Ну, думаю, чего киснуть одной? И рванула… Со всеми нашими… И погодка в тот день была чудная… Ноябрь, а – тепло вдруг… Солнышко – такое… Яркое… На небе – ни тучки… Приехали, словом… Парни наши шашлыками занялись… Мы с девчонками салатиков напридумывали… Собачка там ещё была… Овчарка… Весёлая – такая… Всё носилась… С улицы – в дом, из дома – во двор… А сели за стол… Стол ведь тоже во двор вынесли… А что? Прекрасный денёк… Сидим, хохмим, шашлычки лопаем, собачку с руки кормим… И вдруг… О, Господи… Даже вспомнить страшно… То есть, нет… Не страшно… А – как-то… Не знаю… Словно меня перед всеми… Перед всеми нашими ребятами голой высекли…
— Я ничего не понимаю, доченька… – осторожно заговорил Владимир Сергеевич. – Почему – голой? Кто высек? Что там у вас случилось? Кто тебя обидел?
— Мы сидим… – глаза девушки опять набухли слезами. – И вдруг – визг страшный… Все оборачиваются… Смотрю: «крузер» Максика – в столбе пыли… Стоит… Как – вкопанный… Максик из машины выскакивает… Весь – белый… Лицом, в смысле… Нет, даже – не белый, а зелёный какой-то… Во двор заходит… Медленно-медленно – так… Перед нашим столом останавливается… И на меня смотрит… И я вдруг понимаю, что смотрит он на меня, но не видит… От ярости не видит… Наши парни… А тогда там трое наших парней было… И – пять девочек… Со мной вместе… Наши парни что-то говорят, а я от ужаса ничего понять не могу… Голоса только слышу: гыр-гыр-гыр… И Максик что-то говорит… Вижу: губы у него шевелятся… А слов не могу разобрать… А потом – щёлк… И звук включился… Или уши мои слышать стали? Я тебе сто раз звонил, слышу, где ты была? Я хочу что-то ответить, а губы не слушаются… И язык – точно деревянный… А потом… Парни наши: Славка Шепелев, Димка Волков, Сашка Истратов… Встали из-за стола, короче… Смотрю: а у Максика в правой руке – нож… Огромный – такой… Ну, тесак – просто… У нас хлеб закончился… Так Анжелка наша подрезала… Порезала этим ножом… И, видать, на столе и оставила… Там, во дворе… Парни наши замерли… А я… А я, словно, с того Света… Голос Максика слышу… Марш в машину, звенит… Марш в машину, тебе говорят… Не знаю – как дошла… Ноги, как ватные, были… И опять всё слышать перестала… Словно уши мне заложило… Ватой… Села на заднее сиденье… Смотрю: все наши стоят… Как – вкопанные… И – парни, и – девчонки… И не шевелятся… Точно стоп-кадр кто-то на видике нажал… Даже овчарка не шевелится… И – ни единого звука… Как до города доехали – не помню… Всё вдруг плыть стало… Очнулась только тогда, когда машина остановилась… Возле – сквера какого-то… Выходи, слышу… Выходи из машины… Я на ватных ногах кое-как выползла… А «крузер» – по газам и умчался… И тут как стало меня рвать… Все шашлыки вылетели… В кусты эти… До желчи рвало… Пока на траву не повалилась… На коленки…
Соня помолчала.


(окончание см ниже)
 
старый ЗанудаДата: Вторник, 24.10.2017, 07:14 | Сообщение # 409
Группа: Гости





(окончание)

— Это – такая любовь, папа? Это теперь всегда будет так? Мне до сих пор стыдно нашим всем в глаза смотреть… Нет, никто ничего не вспоминает… Никогда… Мне самой стыдно, понимаешь? Словно – точно: меня голой у всех на виду высекли…
— Это… – Владимир Сергеевич бумажной салфеткой промокнул глаза. – Это, солнышко… Не знаю… Да, наверно, – любовь… Его любовь… Персональная… Твоего Максика… Такая любовь, что в следующий раз… Когда до тебя не дозвонится… Или в кампании с кем-то где-то увидит… То – да… Наверно, тогда на куски порубит… Ножом… Или – топором…
— Он потом прошения просил… – шёпотом заговорила девушка. – На другой день… Сказал, что волновался очень… Что дозвониться не мог… А я-то свой мобильный зарядить забыла… Вообще забыла про него… Так, разряженный, у меня в сумке и лежал… А Максик прямо из Германии обратно рванул… Ближайшим рейсом… Как он нас на той дачке нашёл – ума не приложу… Да, наверно…
Соня помолчала.
— Наверно, и это тоже – любовь… Но мне от такой любви… Не знаю… Чтобы меня, как Настасью Филипповну Рогожин из ревности… Ножом для разрезания бумаги заколол… Или порубил топором… На мелкие кусочки… Ой…
Девушка посмотрела в сизое окно.
— Скоро – утро… А мама опять не звонит…
— Солнышко… – Владимир Сергеевич поднялся с табурета и приоткрыл кухонное окно. – Пусть проветрится… Мама скоро приедет, а у нас – точно… Хоть топор вешай… А не звонит… Что ж ночью-то звонить? Мама же не знает, что мы с тобой пол ночи проговорили… Думает, что спим… Без задних лап… А дежурство в приёмном… Ты же сама знаешь: это тебе не шашлычки трескать… «Скорые» одна – другой… И в свою кардиологию надо забежать… Обратно – в приёмное… Ещё – куда-нибудь… По другим делам…
— Пап… – Соня помолчала. – Да, я не люблю Максика… Ты – прав… Не надо ни свою, ни его жизнь превращать в ад… Я не пойду за него замуж… И его любовь… Такая любовь… Мне тоже не нужна… Что от его такой любви потом сгораешь от стыда…
— Нет, Сонечка… – Владимир Сергеевич посмотрел на первые багровые всполохи зари над горизонтом. – Не поэтому…
— А – почему? – девушка прижалась к спине отца. – Скажи, папа: почему? Я не понимаю…
Владимир Сергеевич повернулся и осторожно обнял дочь.
— Потому что… Потому что, солнышко… Да, конечно, ты не любишь этого парня… Для меня это абсолютно ясно… Как – Божий день… Как – этот рассвет… Потому что, если бы любила… То ни в коем случае не рассказала бы мне всего того, что я услышал… И, тем самым, стал участником вашей с ним личной жизни… Интимной жизни… Той жизни, в которую вхожи только вы… И – никто другой: ни – я, ни – наша мама, ни – твои подруги с друзьями… Это значит, что ваши отношения с этим парнем для тебя не важны… Ты их готова выставить напоказ… И любой человек может в них запустить свои лапы…
— Папа! – вдруг крикнула девушка. – Ну, как ты можешь?! Как ты можешь так говорить?! Я же только – тебе! Одному – тебе! И больше – никому! Ни – одной живой душе!
— Я знаю, Сонечка… – мужчина ещё крепче обнял дочь. – Я знаю, что – никому… Я знаю, что ты мне веришь… И ты знаешь, что я тоже никогда и никому ничего про вас не расскажу… Я не об этом говорю, родная… Я говорю о том, что, если бы ты по-настоящему любила этого парня, если бы безусловно дорожила вашими отношениями, если бы не могла без этого парня жить, то никогда бы и никому ничего не рассказала… Вообще. Никогда. Никому. Это было бы выше твоих сил… Но ты своего Максика не любишь… Не доверяешь ему… А вот теперь ещё и боишься его… На неверии, страхе, унижении нельзя построить будущего, моя девочка… Свари-ка нам кофе… И успокойся… Твои великие года абсолютно ничего не значат… Люди находят друг друга и влюбляются без памяти и в тридцать лет, и в сорок, а пятьдесят… Ты – дивная, волшебная, нежнейшая умничка… И обязательно встретишь того парня, которого полюбишь… Всем сердцем… Взаимно… Навсегда… И вы будете счастливы… Всю вашу жизнь…
— Да… – девушка в объятьях отца чуть пошевелилась. – В пятьдесят лет… Встречу. Или не встречу. Ты меня задушишь, пап… Пусти меня… Пожалуйста…
Владимир Сергеевич опустил руки.
— Да, Максик этого никогда бы не сделал… – Соня помолчала. – Никогда… Никогда бы и никому не стал сливать нашу с ним жизнь… Потому что любит меня… Да, вот такой любовью… Странной любовью… Нет, не странной… Своей… Каждый человек ведь любит по-своему? Как – он может… Не могут люди любить одинаково… Правда, ведь? А я… А я просто – дура… Что всё тебе выболтала… Мне надо было самой… Во всём разобраться… Услышать своё сердце… И понять – как жить дальше… А я к папочке прибежала… Мне скоро – тридцать лет, а я всё к папочке бегаю… Боже мой, какая я – дура… Садись, пап… Я сварю нам кофе…
Владимир Сергеевич аккуратно поставил пустую бутылку из-под вина на разноцветную – в красных, чёрных, белых, фиолетовых квадратах – плитку пола. Присел на табурет. И прислонился спиной к стене кухни.
— А что ты начал говорить про Васильевых, пап? – девушка, спиной к отцу, длинной деревянной палочкой помешивала содержимое большой серебряной турки. – Я не поняла… Я их совсем не помню… Пап?
Соня обернулась.
— Ты спишь? Может, не надо варить кофе? Может, ты ляжешь поспать? А? Ты же всю ночь работал… А потом я тебе… Чёрти чего наговорила…
Владимир Сергеевич открыл глаза.
— Нет, доченька… Мне надо закончить и сдать материал… Сегодня… До 10.00. А потом уже… Приеду… И отдохну… Вместе с мамой отдохнём… Она ведь тоже после дежурства никакая приедет… Вот и отдохнём… Да, солнышко…
Мужчина помолчал.
— Твой Максик этого бы никогда не сделал… Это – точно… Потому что любил тебя… Почему любил? А потому что его уже нет… С тобой нет… В тебе его никогда не было… А сейчас и тебя в нём нет… Что-то такое случилось… Я даже не знаю – как сказать… Нет, не его нет… Вас больше нет… И не будет… Никогда… Как и – Васильевых… Олега-то не стало уже лет пять тому назад… А Таня… Не знаю… Может, ещё сидит… Или по амнистии вышла… Никто про неё ничего не слышал…
Девушка замерла с туркой в руках.
— Как сидит? Кто сидит? За что?
— А ведь как всё замечательно у них было… – усмехнулся Владимир Сергеевич. – И любили друг друга… И своя квартира… Шикарная… В центре города… На Садовом… Олег её… Он же архитектором был… Так квартиру перепланировал… Так перестроил, что… Из четырёх комнат две сделал… Огромные… Светлые… Со всякими штуковинами техническими… С какими-то приводами электрическими… С пультом управления… В отпуска весь мир объездили… Не по одному разу… Двое деток чудесных: сын с дочкой… Коттедж за городом начали строить… Недалеко от Серебряного Бора… Две тачки: «бумер» и «аудюха»… А потом… В один миг… Всё прахом пошло… В тартарары… Наливай-то кофе, Сонь… Что ты, как не живая, стоишь?
Девушка, чуть дрожа, разлила дымящийся кофе по чашкам.
— Замёрзла, может? – Владимир Сергеевич привстал с табурета. – В маечке одной… А, Сонь? Прикрыть окно?
— Нет, нет, нет… – замотала головой девушка. – Пусть проветрится хорошенько… А то накурили мы тут с тобой… А что… А что – потом? Что с ними случилось? С Васильевыми… Почему ты сказал, что его не стало… А она где-то сидит… Я не понимаю…
Владимир Сергеевич помолчал.
— Знаешь, Сонь… Не хотел тебе рассказывать… Но расскажу… Чтобы ты знала – какова цена слов… Всего – нескольких слов… Брошенных не думая… Невзначай… Под «вискарь»… Подшофе…
Соня осторожно пригубила свой кофе.
— Так вот… – Владимир Сергеевич посмотрел на красные глаза дочери. – Вот как ты нынче побежишь на работу, а? Заплаканная, не выспавшаяся, надутая… Давай-ка… Допивай кофе… Ныряй в душик… Приведи себя в порядок… Да, солнышко?
— Цена каких слов, папа? – девушка, не мигая, смотрела на отца. – Не бойся, скажи… Я уже – большая девочка…
— Слов? – Владимир Сергеевич пожал плечами. – Да я и не знаю точно – что там Танька тогда в том клубе ночном своим подружкам ляпнула… Олег-то… Муж её… Работал, как проклятый… Сразу несколько проектов вёл… Как – архитектор… Как – инженер-строитель… Словом, уставал, видать… Ну, и… Как я понял, какой-то сбой у него с Танькой случился… По мужской части… Понимаешь? Раз-два-три… Может – больше… А Танька в тот вечер… Вискаря со своими бабами надёргалась… И поделилась, так сказать… Слила, то есть… Мол, у муженька не встаёт… Ну, чего ж в пылу веселья не ляпнешь? Подругам дорогим… Ляпнула и забыла через пять секунд… Ну, может, бабы её нашептали в подмогу мужу кого завести… Раз такое дело… Муж, мол, пусть пашет на пяти работах… Деньгу заколачивает… А для тела вон… Сколько жеребцов молодых… Только пальцем помани…
Соня, не сводя немигающего взгляда с лица отца, отпила кофе и тихо звякнула чашечкой о блюдце.
— Она завела любовника? Да, пап?
— Нет, – Владимир Сергеевич тыльной стороной запястья утёр мокрое лицо. – Не успела… Потому что… Словом, то, что Танька ляпнула… Я уж не знаю – каким макаром… Её болтовня об Олеге, одним словом… С языков её дорогих подружек влетела в другие, пятые, десятые, сотые уши, свершила несколько оборотов вокруг Земли и в один прекрасный день попала в уши Олега… Мол, давно у него все мужицкие дела – на пол шестого… Это… Это я только сейчас понимаю – какого здоровому, сильному, молодому ещё мужику такое услышать… От чужих людей… От ржущих баб каких-то… А кто слил? Жёнка родная… В которой он души не чаял… С которой пылинки сдувал… Которой Олежек не просто доверял, а верил… Безусловно… Безгранично… С которой у него – детишки дивные… Семья… Дом… Жизнь… Будущее… Понимаешь, солнышко? В один момент вся жизнь человека превратилась в отстой… В свинарник…
Владимир Сергеевич подошёл к открытому окну кухни и быстро закурил.
— Короче… В тот же день Олега стукнуло… Обширный инфаркт… Несколько дней промаялся в реанимации какой-то кардиологии… И – exitus letalius… В сорок три года… В самом расцвете сил, энергии, планов, жизни… Дальше – больше… Уже – эффектом домино… Это, когда одну костяшку роняешь на другую… И начинается… Цепная реакция… Разрушение всего вокруг… Словом, когда Олега не стало… Всё легло на плечи его дурной Таньки… Дом, двое детей, деньги… Нет, ну на первое время деньги были… Не зря же Олег на пяти работах горбатился… Танька тоже работала, конечно… Салон у неё был… Этот… Словом: причёски, маникюры-педикюры, лифтинги, эпиляции, массажи разные и тому подобное… Олег однажды разорился, помню… Какое-то оборудование новейшее в этот салон прикупил, ремонт сделал, фасад конкретно оформил… Да и по жизни миллионером никогда не был… Воротилой каким-то – тем более… И не копил деньгу-то… В банках да в кубышках… Все, что зарабатывал, на семью пускал, на дом, на заграницы всякие… Чтоб Танька не скучала… А когда его не стало, вся Танькина весёлая житуха под откос пошла… К хорошему ведь быстро привыкаешь, да, Сонька?
— Не знаю… – шепнула девушка. – А что – дальше?
— Дальше? – прищурился Владимир Сергеевич. – А дальше – ещё веселее, доченька… Деньги у Таньки кончились… Пришлось машину продать… Сначала Олега шестой «бумер»… Потом – свою «аудюху»… Золотишко с брюликами – после… Которые ей муж понадаривал… Дачку недостроенную – в Серебряном бору… А затем, в один прекрасный день, к Таньке и коллекторы пожаловали… Квартирка-то шикарная та на Садовом под ипотекой, оказывается, была… Разумеешь? Олег, конечно, исправно платил… Каждый месяц… А Танька один платёж пропустила, другой, третий… Вот банк на Таньку коллекторов и нагнал… Дали, вроде, неделю на погашение… А где за неделю кучу денег взять? Танька – туда-сюда… Всюду ей фигу показали и через месяц… Пяток молодцов крепких к Таньке пожаловали… Всё её добро с мебелью, ложками-плошками да тряпками во двор вынесли, в двери квартиры другие замки врезали и укатили…
— А – дети? – замерла Соня. – Ты же говорил, что у них было…
— А что – дети? – пожал плечами Владимир Сергеевич. – Дети из школ своих элитных домой вернулись, а дома уже и нет… Мать одна стоит… На улице… Среди мебели, коробок, узлов… И всё – закону… По пунктам договора ипотеки, то есть… Не платишь по долгам – квартирку отбираем… И катись на все четыре стороны… Хоть у тебя там – сто детей…
Владимир Сергеевич затушил окурок в пепельнице.
— И вся ж родня! Итит их через качель… Что – Олега, что – Таньки… Не знаю уж – что за там люди оказались… Танька с малыми к ним, конечно, кинулась… Мол, так и так… Пустите пожить… Так никто ж… Никто, Сонечка, не впустил… Ни один родственник… Словно заразиться боялись… Нет, ну… Как Олега не стало, по родне, видать, слушок прошёл, что это Танька его до инфаркта довела… Жадностью своей… Стервозностью… И прочими делами бабьими… Никто ж не знал – откуда ноги растут… Ну, да… Довела… Только – не жадностью… Дурью своей… Да – языком длинным… Короче, никто из родни Таньку с детьми не пустил… Пришлось снимать квартиру… Одну… Другую… Третью… Пока совсем за границами всех географий не оказалась… В однушке хрущобской… С тараканами… А после… На Таньку свои же наехали… Девки из салона её элитного… Не сами, конечно, в наглую… Через дружков-знакомых своих… Короче, в одно прекрасное утро она на метро прикатила на работу… А в её кабинете какая-то девка не знакомая сидит… И бумажки Таньке под нос суёт… Подписывай, ржёт, давай… Что салон продаёшь… А то тебя мои парни на фарш пустят… Да котлеток наделают…
— Папа… – Соня приложила ладони к вискам. – Зачем ты всё это… Я просто чувствую, что там такой кошмар ещё случи… Зачем ты всё это рассказываешь?
— Я хочу, чтобы ты знала, доченька… – Владимир Сергеевич помолчал. – Нет, даже не знала… Чтобы осознала… Каждой своей клеточкой… Всем своим нутром… Чтобы осознала – какова цена предательства… Близкого тебе человека… Человека, который доверил тебе свои чувства, мысли, жизнь… Какова цена нескольких слов… Брошенных по пьяни… Невзначай… Всуе… Под «вискарь»… Поэтому, Сонечка… Выслушай эту историю до конца… И потом уже реши… Сама реши – как тебе с собой дальше жить… С кем жить… И – зачем… Короче… Когда Таньку и дела её лишили… Ну, совсем же без денег осталась… Пришлось детей из школ элитных в обычные муниципальные перевести… А самой… Ну, она помыкалась, поискала, ничего толкового денежного не нашли и… Я точно и не знаю – кто конкретно Таньку в эту аферу затянул… Скорее всего – подружки её заклятые… Которые втихаря долго сидели да желчной завистью исходили от благополучия Танькиного, от квартиры шикарной, от мужа не бедного, от всех этих заграниц бесконечных…
К тому ж, малая её… Наташка… Под грузовик тогда ещё угодила… На роликах своих… Жива, правда, осталась… Но черепно-мозговую тяжёлую получила… Почку разорванную ей удалили… Ноги переломанные кое-как собрали… А чтобы дальше лечение продолжать и дитя на ноги поднять, сколько надо, знаешь? И – денег, и – нервов, и – времени, и – ухода, и – лекарств… Вся ж родня отвернулась… А на блюдечке с золотой каёмочкой никто тебе ничего не поднесёт… Вот Танька и решила, видать… Одним махом заработать не хило… На афере этой… Знаю только, что со строительством всё было связано… То есть, под дом и жилплощади, которые только – в виртуале, с людей – будущих жильцов – берётся денежка… Причём – сразу за всю квартиру… Со скидочками, конечно… И, вообще, – на процентов 15-20 ниже её реальной рыночной стоимости… Собирается денежка… Договора, реквизиты, всякие другие бумажки людям на руки отдаются… План дома даже показывается… Место люди смотрят, где домик стоять будет… И – всё. Через месяц эта контора исчезает. Начисто. С концами. Без следа. А домик этот распрекрасный и проданный авансом даже и строить никто не собирается… Люди, кто заплатил, – туда-сюда: всё везде закрыто, никого нет или на том месте другая фирма открылась… На месте стройки – бурьян-бурьяном… И – тишина… Обманутые людишки – в полиции, суды, прокуратуры… Ограбили! Обокрали! Лишили! Ага. Сейчас. Все всё бросят и кинутся жуликов искать… Но только вот… Той шайке-лейке, в которую Таньку затянули, не повезло… Очень не повезло… То ли среди «кинутых» будущих жильцов какие-то «шишки» оказалась… То ли – сами прокурорские с полковниками полицейскими… Я точно не знаю. Только вот мигом всю эту Танькину шушеру загребли… Причём – с поличным… Никто даже пикнуть не успел… Это там по поводу кого-то чего-то левого они могут годами мурыжить и по розыску, и по следствию, и по судам… А когда их личных персональных шкур касается, мигом работают… Сразу всех Танькиных жуликов нашли и закрыли… В сизо… И Таньку, разумеется, – туда же… Ума-разума набираться… До суда…
— Ой, папа… – едва слышно выдохнула Соня. – Какой – кошмар…
— Нет, доченька… – Владимир Сергеевич снова закурил. – Не кошмар. Расплата. За несколько брошенных спьяну слов. Ты так ничего и не поняла, детка…
— Что я не по… – прошептала девушка. – Что мне надо пони…
— Когда Таньку посадили… – Владимир Сергеевич резко выдохнул в распахнутое окно табачный дым. – И Наташку её поломанную, едва живую, из больницы выперли… Башлять же эскулапам перестали… Ну, и какого чёрта тогда дитя задарма держать-лечить? Койко-место казённое бесплатно пролёживать… Нет, не на улицу, конечно, выперли… Какой-то там фонд подвернулся… Типа – благотворительный… С хосписом своим… Туда Наташку малую и перевезли… Помирать… А сынка их, Петьку, – в детдом… До совершеннолетия… И ни одна курва из их родни даже пальцем не пошевелила! Хотя все всё знали. Знали и сидели молча, гниды…
Владимир Сергеевич стрельнул окурком в открытое окно.
— Короче, Таньке семь лет впаяли… От души… Главного их мужичка на червонец определили… И прочим с остальными: от пяти и выше… С конфискациями, конечно… На полную катушку, то есть… По – совокупности… Организация преступной группировки… Мошенничество… Подделка документов… И – всё такое прочее… Про детей Танькиных и не вспомнил никто… Наташка так и не встала на ноги… Её, вроде, потом в какой-то другой хоспис перетащили… Там же под каждого помирающего гранты не копеечные закладываются… И счета благотворительные заводятся… Куда, правда, и кому потом эти деньги идут – никому не известно… Но точно – не на памперсы и ночные горшки… А что? Чтобы люди достойно помирали, и хосписы должны не бедствовать…
— Папа, скажи… – тихо заговорила девушка. – Ты всё это придумал? Придумал, папа? Ты же – такой придумщик… Ведь это всё – неправда? Да, пап? Ничего этого не было… Не могло ведь такого ужаса быть… Ты всё это придумал… Для меня… Чтобы меня… Не знаю… Вразумить, что ли… Чтобы я…
О, Господи…
Соня перевела дыхание.
— Я же… Я же призналась Максику… Он мне предложение ещё месяц назад сделал… С кольцом этим… С брюликами… Я ему тогда ничего не ответила… А потом всё-таки… Потом собралась с духом… И сказала… Что не люблю его… Так и сказала: я тебя не люблю… Прости… Собрала вещи и съехала… С его квартиры… В высотке на Котельнической… Какие-то мои вещи там ещё остались… Я потом уже вспомнила… Ну, и чёрт с ними, подумала… Не буду забирать… Ни приезжать не буду, ни звонить не стану… Захочет – сам вернёт… Сам позвонит… А он так и не позвонил… Ни разу… Ни – на мобильный… Ни – в офис наш… Ни – сюда, на домашний… Я хотела, правда, сама… Хотела сама его набрать… Несколько раз… Да передумала… Что я ему скажу? Кроме – того, что уже сказала… Про то, что не люблю… Хотя… Хотя, наверно, люблю… Какой-то странной любовью… Или жалею его? Не знаю… Он меня странной любовью любит… А я – ещё более странной… И не ревную его… Почему-то… И не ревновала никогда… Нисколечки… Вот он – в командировках своих… А у меня сердце за него не болит… Не волнуется… Не ревнует… Почему – так? Не знаю… Может быть, у меня вообще сердца нет? Один мешок для перекачивания крови остался? А, может, и не было у меня сердца никогда, раз оно…
— Ну, что ты, Сонюшка? – Владимир Сергеевич поцеловал дочь в макушку. – Как это – нет сердца? Что ты такое говоришь? Всё в тебе есть… И даже – больше… Молодость, прелесть, нежность, ум…
— Нет… – девушка покачала головой. – Не надо звонить… Я Максику письмо напишу… Не это – электронное, нет… Настоящее письмо напишу… От руки… Как раньше писали… Напишу, что… Нет, просто покаюсь перед ним… За – всё… Прощение попрошу… Может, простит меня, дуру… Письмо – в конверт… И – в ящик почтовый… На – адрес его… Домашний… Получит… Откроет… Прочитает… И, может, меня простит… А не простит… Что ж… Буду жить не прощённой… Не знаю, правда, – как так жить… Не прощённой… Ничего… Как-нибудь научусь… Придётся научиться… А кольцо это проклятое… Не знаю – как вернуть… Бандеролькой ведь не отошлёшь… А встречаться я с Максиком не хочу… Боюсь встречаться… И – не потому что он может… Да, наверно, может мне… Нет, конечно, никогда этого не сделает… Никогда руку на меня не поднимет… Никогда… Я себя саму боюсь… Чтобы встретиться… А он хотел… Он хотел, чтобы на медовый месяц мы в Америку полетели… На – целый месяц! Представляешь? Прямо – в Америку… Я почему-то тогда… Не знаю – почему… Я тогда про Свидригайлова вспомнила… Из Достоевского… Помнишь, пап? Он тоже про Америку говорил… А потом застрелился…
В глубине квартиры что-то не громко звякнула, стукнуло и нежно завыли дверные петли.
— Ой, мама… – прошептала девушка. – Пап, ты только маме ничего не говори, да? Не надо ей ничего рассказывать, хорошо? У ней и так… Без меня… Столько всякого-разного…
— Быстренько – в душик… – улыбнулся Владимир Сергеевич. – Потом – я… А то всюду опоздаю… И мама захочет ополоснуться… А кольцо это… Мне дай… И адрес своего Максика напиши… Я на обратном пути заеду… А если этого парня дома не будет, так консьержке оставлю… Передаст… Лично… Из рук – в руки… В той же домине на Котельнической есть консьержка?
— Есть… – прошептала Соня. – Да, есть пост… За стеклом таким… Там всегда такие строгие бабушки сидят… Так просто ни одна мышь не проскользнёт… Нет, папа…
Девушка помолчала.
— Я сама отдам. Сама. Не надо тебе никуда ехать. Он мне это кольцо подарил, я и должна отдать. А – не папа мой…
Высокая, полная женщина устало опустилась на коричневую кожаную коридорную банкетку и прикрыла глаза.
— Лизонька… – Владимир Сергеевич осторожно подошёл к женщине. – Доброе утречко… Устала? Очень? Давай я помогу тебя снять туфли…
— Доброе, Володичка… – женщина не открывала глаза. – Ну, и ночка была… Ни разу ни присела… Как – Сонька? Дрыхнет ещё? Как – всегда? Без задних лап?
— Сонька – в душе… – мужчина присел на колено и осторожно снял туфли с ног женщины. – Рано проснулась… Выпила со мной кофе… И душиться побежала… Много работы было, да? Сейчас я сварю тебе пару яиц… Салатик из помидорок сделаю… Перекусишь… Ополоснёшься… И отдыхать, да?
— Восемнадцать «скорых» было… – женщина приоткрыла глаза. – За ночь… Я даже к своим, в отделение, не смогла заглянуть… И все – тяжёлые… Пару – экстренных… А за полчаса до конца дежурства… Я уже собираться начала… Ещё одного подвезли… С Котельнической… Со двора высотки… Молодой ещё парень… То ли с восьмого, то ли с девятого этажа упал… Или выпал… Или сам прыгнул… Или кто помог… Я так и не поняла… Всё переломано… Руки, ноги, позвоночник… Вместо головы… Череп расколот, одним словом… Но живой – парень… Без сознания… Но живой… Был… Хирургия сразу начала работать… Но… Пятнадцать минут ещё пожил… Мы же – не боги…
Да, свари мне пару яиц, Володь… Парочку… Больше – не надо… И парочку тостов – к ним… Я сейчас ополоснусь… И приду… Хорошо?
— Как его звали, Лиза? – Владимир Сергеевич замер с туфлями в руках. – Как звали этого парня? С Котельнической… При нём были документы?
— Парня? – женщина помолчала. – Ой, не помню… Да, были документы… Права при нём были… А звали… О, Господи… Совсем память отшибло… Максим, кажется… Фамилию не помню… А – что?
Женщина посмотрела на мужа.
— Ты что – его знал? Ты знал этого парня?
— Лебедев? – Владимир Сергеевич помолчал. – Максим Леонидович?
— Да… – удивилась женщина. – Лебедев… Я же историю болезни заполняла… А потом из головы выскочило… Со всей суетой этой… Точно. Лебедев. Максим Леонидович… Господи… А как ты узнал, Володь? Ты был знаком с этим парнем? Ты знаешь – что с ним случилось? Не молчи… Что ты молчишь? Ты мне никогда про него не говорил… Это – твой знакомый? Да? Ой…
Женщина закрыла рукой рот.
— Это – Сонькин… Сонькин этот Максик? Это – он?! Он?!
— Мам? – в коридор высунулась голова Сони с тюрбаном из разноцветного махрового полотенца. – Доброе утречко! Очень устала? Я тебе душик освободила! Напор только – маленький… Почему-то… Ты до конца краники крути… До самого конца… А то едва-едва будет брызгать… А что вы там так сидите? И молчите… Мам, что-то случилось? В клинике, да? Или ты просто очень устала?
Девушка медленно вошла в коридор.
— Мама? Почему ты не отвечаешь? Почему у тебя такое лицо? Что-то случилось? У тебя в клинике что-то случилось? Папа? Почему ты молчишь?! Что произошло?! Почему вы оба молчите?! Что случилось?! Да не молчите же!!! Не молчите… Не молчи… Не мол… Не… Не… Не…


Сергей Жуковский
 
papyuraДата: Вторник, 31.10.2017, 07:14 | Сообщение # 410
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1552
Статус: Offline
ВЫВЕСКА

Вот вы говорите: некоторые особенности нашей жизни. Да, они имеются. Определённый, так сказать, риск быть развеянным по ветру в единое, говоря высоким штилем, мгновение...
       А я вот, наоборот, хотите — расскажу о счастливых случаях?
       Это происходило как раз прошлой осенью, когда очередной арабский патриот был готов взорвать собственную задницу, чтобы ухлопать пятерых евреев.
       Но, как писал в предсмертной записке один повесившийся парикмахер из Бердичева: «Всех не переброешь».
       Так вот, в один из этих осенних взрывов угодила мама. И вы не поверите, как удачно. Она потом недели две всем знакомым без конца рассказывала — спокойно так, обстоятельно, — как ей невероятно повезло.
       Я ей всегда говорю: ну чего ты, надо не надо, на этот рынок шастаешь! У тебя, вон, магазин за углом, и кошёлки тащить недалеко. Нет, ей обязательно надо на рынок ехать — в этот крик, гомон, тесноту и толкучку, в эти восточные песни и восточную ругань...
       С другой стороны, ей скучно, она ж на пенсии, педагог с тридцатитрёхлетним стажем, бессменный классный руководитель седьмых классов. А с седьмыми классами советской школы никакой восточный базар не сравнится.
       Словом, поехала она в очередной раз на рынок за какой-то мелочишкой. За помидорами, кажется.
       Так вот, эти помидоры её и спасли.
       Она уже шла с кошёлками к выходу — тому, что в открытом ряду со стороны улицы Яффо, но задержалась у помидоров. С одной стороны — и так уже руки оттянуты, с другой стороны — жаль, красивые такие помидоры, и недорого... Вот те три минуты, которые она стояла и не могла решить, брать или не брать эти благословенные помидоры, её и спасли. В тот момент, когда старик стал взвешивать ей два кило, тут и бабахнуло впереди, как раз где она должна была бы в ту секунду находиться. Взлетело на воздух покорёженных полмира — так маме показалось. Но это ещё не всё.
       Орущая тьма народу диким табуном прянула назад, хлынула в узкие боковые улочки рынка. И тут второй раз рвануло, и как раз — впереди, куда все ринулись, опять шагов за пятьдесят от мамы...
       А у неё — так она рассказывает — наступило вдруг странное спокойствие. Абсолютное, незыблемое. Уверяет, что совсем не испугалась, только ноги стали бесчувственными. И на этих ватных ногах она пошла искать свои кошелки, которые не помнила, где бросила.
       
       На месте взрывов уже всё оцеплено, уже «амбулансы» ревут, уже религиозные эти ребята из «хевра кадиша» части тел собирают. А мама моя, значит, абсолютно спокойная — вокруг гуляет, ищет кошёлки. И только ног не чувствует, а так — всё в порядке.
       Кстати, люди по-разному на испуг реагируют. На близость смерти. Там одна старуха, вполне солидная, в очках в золотой оправе, кружилась вокруг себя, как в фуэте, не останавливаясь. Спрашивается: в обычной жизни могла б она так покружиться? У неё же наверняка давление, сердце, радикулит какой-нибудь. Кружится и кружится, как балерина, и всех отталкивает, кто её остановить хочет. А другая — молодая женщина — совершенно целая, только вся как будто в саже, и на ней лохмотья обгорелые, а сама без единой царапины, только какая-то чумная — сидит, молчит и не отвечает: где она живет и кто она; полицейские даже растерялись, на каком языке к ней обращаться.
       Кругом, повторяю, всё оцеплено, солдаты со всех сторон бегут... Вот кто у нас молодцы так молодцы: как где рванет, сразу и полицейские, и солдаты, и «амбулансы» — словно из-под земли. Это положительная сторона вопроса, как ни крутите.
       И тут мама в этой безумной воющей хаотической ситуации набредает на Валеру Каца.
       Валера Кац — наш приятель, врач, каждую среду ездит на рынок за своим любимым карпом. Там рыбная лавка есть — на углу между третьим и четвёртым поперечным рядом, её один иракец держит. Весёлый такой парень, молодой. Если надо, он вам её и почистит, и нарежет, так что можно из голов уху варить или рыбный холодец... Чистит рыбу и всё шутит, шутит, рассказывает что-то... Причём на всех языках.
       Он и по-русски много слов знает. Бывает, подходишь к нему, а он издалека кричит: «Карпион резыт, чистыт, варит-жарит, по-жалюста!» Хороший парень... был...
       Валера как раз велел ему карпа почистить и говорит: «Слушай, у меня время стоянки кончается, ничего, если я тут у тебя кошёлки под прилавком оставлю, сбегаю на минуту к машине?» Тот ему в ответ: о чём, мол, речь. Вот, ставь сюда свои сумки, что с ними может случиться!
       Валера повернулся, отошёл буквально шагов на пятьдесят, и тут за его спиной рвануло, и он от грохота упал. Понимаете, продавец с недочищенным карпом, и лавка, и кошёлки, с которыми ничего не могло случиться, всё — в тартарары... Вы скажете, что о кошёлках негоже вспоминать, когда столько людей погибло? Это правда... Я, кому ни рассказываю, всё время об эти кошелки и об этого карпа, об эти мамины помидоры спотыкаюсь... 
Мне говорят: господи, при чём тут карп! А я думаю: вот в этом и есть безумие нашей жизни, что простые, милые, необходимые всем живым людям вещи, слова и понятия теряют простой естественный смысл и, как на войне, перестают иметь значение. А жаль... Например, эти мамины помидоры — после того как мы её по всем больницам полдня искали, они мне долго снились...
       
       А через неделю рвануло на Бен-Иегуде. Передавали, что их трое было, переодетые: один — в женской одежде, другой — в одежде старика, а про третьего не знаю, как-то смутно сообщали.
       Вот я их себе представляю, как они ноги взрывчаткой обкладывали, и как потом эти ноги поверх крыш летели, и как тот, который бабой нарядился, лифчик взрывчаткой набивал... У меня, как подумаю, как представлю эти все приготовления... ум за разум заходит...
       У моей подруги Таньки младший сынок как раз в это время пошел на Бен-Иегуду шуарму покупать. Его за домашний обед не усадишь, ни супа тебе, ни борща не ест, шуарму ему подавай. Вернулся в тот день домой из школы, выклянчил у матери мелочь и убежал... А через полчаса передают: террористический акт в самом центре столицы.
       Танька выскочила из дома и помчалась как безумная. Прибежала на Бен-Иегуду, разбросала всех полицейских, пробилась через три заслона, кричала: «Там мой мальчик!» — и колотила полицейских кулаком по спине, по груди, по рукам, она же бешеная. Когда дорвалась до последнего заслона, увидела наваленные тела, — забилась. Её огромный полицейский хвать: куда, говорит? Она каркнула, как ворона: «Мой ребенок!!!» Он облапил её, сунул голову себе под мышку, словно шею хотел свернуть, и с такой болью сказал, с такой чёрной горечью: «Ты что, не понимаешь, геверэт, поздно уже. Поздно. Слишком поздно». Тогда она обмякла в его руках, завыла тоненько, подскочил другой полицейский, и они поволокли Таньку под руки вниз по Бен-Иегуде, подальше от места взрыва.
       
       Но вот такое счастье: мальчик, Элька, спасся. Его спас хозяин шуарменной, мужик, как все у нас, — армейский, хоженый. Когда неподалеку раздался первый взрыв, он, вместо того чтобы выбежать наружу, глянуть, где рвануло, вместо этого загнал всех, кто в кафешке находился, — и Эльку с шуармой в руках — в туалет в глубине зальчика, буквально затолкал и двери закрыл. И в эту минуту рвануло как раз у входа, стекла посыпались, покореженная дверь в воздух взлетела...
       Ну Танька на другое утро, конечно, пришла в эту шуарменную, спасибо сказать мужику. Он с перевязанной правой рукой, держа веник левой, подметал осколки и мусор. Постояли, поговорили, Танька поплакала. Потом пошла, пожертвовала за спасение сына сто восемьдесят шекелей в эту организацию — ну фонд такой, который калекам помогает, коляски там, костыли всякие раздает, — у них офис как раз недалеко, на улице Пророков находится. А восемнадцать шекелей она в ладони зажала, стала подходящего нищего искать. 
Вы спросите: почему восемнадцать? Потому что по гематрии* это числовое значение слова «хай» — «живой». Так полагается: за спасенную Богом жизнь жертвовать восемнадцать, или, если у вас имеется, в десять, в сто раз больше, — нищему или на доброе какое дело... В общем, как кому нравится...
              Значит, идёт она по Бен-Иегуде, зажав в руке восемнадцать шекелей, — сумма для уличного подаяния немыслимая. И ни одного нищего не находит. Попрятались после вчерашнего. Народ у нас хоть и привычный ко всему, но всё же впечатлительный.
       А надо сказать, среди разномастной толпы еврейских нищих у нас и переодетые арабы попадаются, потому как им лучше, чем кому бы то ни было, известно: жестокие проклятые евреи подают охотнее и чаще, чем мусульманские братья. 
Так что вот, встречаются у нас арабы — еврейские нищие...
       Ну идёт она и повторяет про себя: «Господи, только бы не араб попался! Только бы не араб!»
       Наконец видит: сидит на углу немолодой нищий с чёрной кипой на голове — ясно, религиозный. Она подошла, вмяла в ладонь ему деньги и пошла. Краем глаза видела, как ещё какой-то человек с её нищим двумя словами перекинулся. Подала она, значит, божьему человеку и идёт дальше, как сомнамбула. И тут он её окликает. Она вернулась: «Что ты сказал? Я не слышу».
       А он спрашивает: ты в себе, мол? И протягивает на ладони деньги, потому что, повторяю, для уличного подаяния восемнадцать шекелей — это целый капитал.
       Она говорит ему как во сне: «Бери, бери, у меня вчера ребенок здесь спасся».
       Повернулась и пошла своей дорогой. Её нагоняет тот самый человек, который с нищим словами перекинулся, и говорит как бы между прочим: «Я его давно знаю... Он раньше, в молодости, арабом был, потом прошел гиюр**, стал евреем. Я его лет тридцать уже знаю, он человек хороший...»
       Я это для чего рассказываю? Для того, что не наше это дело — условия небу ставить. Делай, как тебе совесть и разум велят, а там уж начальство распорядится, куда и на что средства распределить. Ну, понятно, не только деньги, а вообще всё, что нашу жизнь делает осмысленной и незряшной.
       
       И вот, все они — как закрою глаза — все вокруг меня медленно кружатся: и старуха та, в замедленном танце, и спартански спокойная мама с помидорами, на ватных ногах, и Валера Кац с невзорванной рыбой-карп, и немая женщина в обгорелых лохмотьях; они передо мною не такие, как в жизни, а как на картине художника-примитивиста, например Пиросмани, — плосковатые, грубо раскрашенные. И у них над головами тень террориста в рваном лифчике парит.
       Вроде как и не картина, а вывеска.
       Такая вот вывеска нашей здесь жизни.

Дина РУБИНА

По сути этот рассказ — репортаж. Репортаж из памяти. Причём очень точный. И не только потому, что литература — лучшая история. Просто хорошая проза — это всегда много деталей и мало подробностей.
 
KiwaДата: Суббота, 11.11.2017, 14:45 | Сообщение # 411
настоящий друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 678
Статус: Offline
Эфраим Севела

ПОТОМОК ЧИНГИСХАНА

- Заруби себе на носу, сынок,- сказал мой отец, не спуская глаз с гусиного пёрышка вертикально торчавшего из воды поплавка.- Из всех человеческих ценностей я превыше всего ставлю чувство собственного достоинства, которое отличает человека от скота и делает его венцом природы.
Мы сидели на мягком мшистом берегу тихой и ленивой русской речки, поросшей камышом и осокой, и удили рыбу самодельными удочками. За нами шелестели кружевными кистями листьев белые тонкоствольные берёзки, застывшие вперемежку с серыми осинами. Дальше высились темные верхушки елей. Забираться в лесную глушь, подальше от города и людей, просиживать до одури с удочками в руке стало в последние годы подлинной страстью для него, отставного полковника, повидавшего на своем веку столько, что и на сто человек хватило бы с лихвой.
Он, всё ещё крепкий, с каменными мускулами на груди и руках, видно, очень устал от людей, от подлостей и измен и искал уединения, где можно бездумно, уставившись в одну точку, убивать время, оставшееся до могилы.
- Я, к примеру,- продолжал он, оторвав от губ приклеившийся конец сигареты, отчего приоткрылись ещё крепкие, но жёлтые, насквозь прокуренные зубы,- оттого и жив до сих пор, что сохранял некую толику этого чувства. А не то сто раз бы погиб.
Это только кажется, что подлый и хитроумный народ живёт подольше и слаще, а честный и прямой человек гибнет первым. Из того, чего я нагляделся, напрашивается совсем иной вывод. И тут ничего не подведёшь под общий закон. От национальных ли качеств это зависит, от родительских ли генов? Не берусь судить.
Надо полагать, какой-то определённый закон естественного отбора распространяется на род людской, без различия рас, национальностей и вероисповеданий.
Чувство собственного достоинства в самом лучшем его виде проявляется у двух категорий людей: у крестьян, что трудятся на земле, выросли среди лесов и полей и привыкли хлеб добывать в поте лица своего, а также у интеллигентов.
Подлинных, а не тех полуобразованных люмпенов, каких теперь встречаешь на каждом шагу. У интеллигентов развито понятие личной чести. И они не опустятся до низкого поступка, до скотского поведения, даже если на карту поставлена собственная жизнь. Они, к счастью, ещё не лишились чувства стыда.
А сколько народу даже не знает, что это такое?
Когда мой артиллерийский дивизион был разбит и, кто уцелел из личного состава, разбежались по окрестным деревням, я сорвал с себя командирские знаки различия, зарыл в землю партийный билет и в одиночку попытался пробиться из окружения к своим.
Не вышло. Схватили.
И вот стою я в серой и грязной колонне военнопленных. Немцы нас построили в три шеренги и через переводчика объявляют:
- Кто еврей - три шага вперед!
Я сам поразился, как много евреев оказалось в колонне. Их всех отделили и поставили в другом конце плаца. Я, как ты догадываешься, даже бровью не повёл, словно я не еврей. Стою где стоял.
Снова объявляют:
- Кто коммунист - три шага вперед! Их тоже в сторонку, к евреям.
Я - стою.
- Старший командный состав - три шага вперед! Их туда же, к коммунистам и евреям.
Потом всех, кого отделили, тут же на плацу и расстреляли.
Из пулемёта. На наших глазах.
А я, как видишь, жив и с тобой вот болтаю.
Почему?
Мне, сынок, надо было сделать не три шага, а целых девять. А, как знаешь, я - большой лентяй.
Он улыбнулся. Невесело. Слегка приоткрыв свои прокуренные зубы. Придавленные тяжёлыми веками глаза не смеялись.
- Думаешь, я один был такой умный? Нашлось немало таких, что не вышли из строя по первому требованию. Но им не повезло, как мне. В колонне пленных оказались люди, что знали их и поспешили помочь немцам, выволокли их из шеренги.
Потому что немцы сделали верный расчет на психологию скотов. Голодных и опустившихся скотов.
За каждого выданного еврея, или коммуниста, или старшего офицера тому, кто их выдаст, была обещана награда: сто граммов хлеба и пачка махорки.
Я оказался достаточно везучим, чтобы не попасть в плен со своими сослуживцами. Во всей колонне ни один человек не знал меня. И поэтому остался жив и в состоянии рассказать тебе, до чего мерзок род людской, когда теряет те несколько качеств, слегка отделяющих его от животного.
Я стоял, окаменев, в своей шеренге и не верил глазам своим. Солдаты, ещё вчера вместе делившие тяготы фронтовой жизни, в одном окопе, локоть к локтю, отстреливались от врага, ели из одного котелка и спали вповалку, обнявшись, согревая друг друга теплом своих тел, выводили, выталкивали из строя своих товарищей, отдавали в руки палачей и тут же бесстыдно и униженно просили награды: кусок хлеба и махорки, чтобы покурить.
Некоторые даже дрались между собой, не поделив добычи, потому что вдвоём ухватились за одну жертву, знакомую по совместной службе, и теперь пинали ногами друг друга, кровавили носы, и каждый тащил к себе напуганного оцепеневшего человека, чтоб самолично поставить его под пулю и ни с кем не разделить жалкой награды.
Когда выстрелы затихли и все, кого отогнали на другой конец плаца, уже не стояли, сгрудившись, а валялись на булыжнике в самых невероятных позах и кое-кто из недобитых дергал руками и ногами в предсмертных конвульсиях, туда ринулись из нашей колонны их вчерашние товарищи и без стеснения деловито стали шарить по карманам убитых, снимать с ещё не остывших рук часы и сдёргивать с трупов сапоги, чтобы тут же, присев, за неимением скамьи, на грудь мертвеца, переобуться в новую, немного лишь поношенную обувь.
Немцы, стоявшие в сторонке возле остывавшего после стрельбы пулемёта, с брезгливостью взирали на эту сцену и тешили себя мыслью, что не зря фюрер назвал этот народ "унтерменшами".
Я, кадровый строевой офицер, стоял, обалдев от стыда и бессилия, и горестно размышлял о том, что в самом жутком сне не мог предполагать, что советские солдаты, наследники революции, которым мы годами прививали нормы человеческого поведения, прожужжали уши лекциями об интернационализме, классовой солидарности трудящихся и дружбе советских народов, оказались на поверку такими безнравственными скотами.
Было бы упрощением объяснить их поведение заурядным антисемитизмом или ненавистью к коммунистам и своим командирам. Объяви немцы награду за каждого рыжего советского солдата или за каждого низкорослого, и они бы с ними проделали то же самое. Безо всякой злобы. А лишь потому, что голодной утробе за это обещан кусок хлеба.
Потеря чувства собственного достоинства или же полное отсутствие такового толкает человека на подлые поступки независимо от его национальности.
Ещё до того, как я попал в плен, когда ещё надеялся выбраться из окружения и отсыпался днём в стогах сена, а ночами брёл на Восток, к своим, я повстречал ещё двух окруженцев.
Два польских еврея, еле лопотавшие по-русски, были мобилизованы в Советскую Армию где-то под Белостоком и теперь, когда их воинская часть была разгромлена, метались, как зайцы, по чужой им и враждебной Украине в поисках спасения.
С их откровенно выраженными семитскими физиономиями, с их еврейско-польским акцентом нельзя было сунуть носа ни в какую деревню, чтобы найти что-нибудь пожевать. Они держались подальше от человеческого жилья и кормились сырой свеклой, которую удавалось вырыть в поле, и сухими зёрнами пшеницы.
Вид у них был жуткий, когда я случайно наткнулся на них ... какие-то зачумленные, жалкие существа. У меня был с собой печёный хлеб, добытый в деревне, и я скормил им полбуханки, а вторую половину оставил на завтра. Когда я укладывал в вещевой мешок остатки хлеба, они следили за моими руками воспалёнными глазами, в которых мне чудилось безумие. Я велел им никуда не отлучаться и ждать меня, пока я разведаю местность и установлю наиболее безопасный маршрут.
Они безропотно соглашались на всё, что я им говорил, и на идише, захлебываясь, благодарили судьбу, пославшую им в спасители еврея без ярко выраженных семитских черт и отлично говорящего по-русски. Только за моей спиной могла для них замаячить хоть какая-то надежда на спасение. Без меня-гибель.
Когда я к вечеру вернулся из разведки по окрестным деревням, то не обнаружил моих евреев под стогом сена, где я их оставил, тщательно замаскировав вход в нору. Не было видно никаких следов борьбы. Они ушли сами, не дождавшись меня. Голод лишил их разума. Желание съесть вдвоем остатки хлеба, не поделившись с третьим, пересилило страх за свою жизнь. И они убежали с моим хлебом.
Через два дня, в одной из деревень, я услышал, что украинские полицаи поймали двух солдат-евреев, которые даже не умели говорить по-русски. Это были они.
Пьяные полицаи не довели их до лагеря военнопленных, а прикончили по дороге, устроив состязание в стрельбе по мечущимся живым мишеням.
Уцелеть еврею на оккупированной немцами Украине было делом непосильным.
Немцы методично вылавливали евреев соответственно инструкциям свыше, украинцы же это делали добровольно, с большим рвением, стараясь опередить оккупантов и выслужиться перед ними.
Не буду скрывать, я куда больше опасался встречи с украинской полицией, чем с немцами.
Немцы не очень-то отличали, кто еврей, а кто - нет, да и относились к этому равнодушно, без интереса. Их больше занимала сама война с Россией.
Для украинцев же охота на евреев, грабёж их имущества, избиение и убийство безоружных и беспомощных людей стало азартной и страстной игрой, доставлявшей им большое и непостижимое нормальному уму удовлетворение.
Меня выручил восточный тип лица: не семитский, а больше монгольский.
Не очень ярко выраженный, смытый. Какой встречается у казанских татар. Их порой не отличить от русских. Чуть-чуть скулы выдаются. И глаза немножко уже. Вот так выглядел я в ту пору.
Сейчас с возрастом всё больше пробиваются семитские черты. И ты к старости подобное обнаружишь в своём лице. Гены предков сказываются даже и при полной ассимиляции.
Легенда о татарском происхождении оказалась лучшим прикрытием. Благо, мне не пришлось выдумывать достоверные подробности. Последние годы денщиком у меня служил казанский татарин Реза Аблаев, расторопный солдат из старослужащих. Он по-татарски ни слова не знал. Вырос сиротой в русском приюте под Москвой. Лучшей биографии и не придумать для меня.
Реза погиб в последних боях в окружении. Я его сам хоронил и его солдатскую книжку взял с собой. Просто так. На память о верном денщике, с которым прошёл бок о бок всё начало войны и долгое время до войны.
Попав в плен, я, не задумываясь, объявил себя татарином по имени Реза Аблаев.
Свои документы я заранее уничтожил, офицерское обмундирование сменил на солдатское, снятое с убитого, а в лицо меня, к счастью, никто в лагере не знал.
Определили меня в татарский барак - лагерная администрация старалась размежевать пленных по национальному признаку. Бараки недоверчиво косились друг на друга, а это охране только и надо было: легче держать всё стадо в повиновении.
Наш лагерь стоял на берегу Чёрного моря, куда я до войны ездил на курорты. Тогда была зима, и холодный пронизывающий ветер с моря донимал нас, истощённых голодом, и люди умирали как мухи. Первыми умирали те, кто не имел чувства собственного достоинства и быстро терял человеческий облик. Я, к примеру, сидел на том же голодном пайке, что и другие, худел, усыхал, но не позволял себе подобрать что-нибудь с земли и сунуть в рот.
А находилось немало таких, кто с помутившимся от голода сознанием ковырялись, как мухи, в кучах гнилых помоев возле кухни и жадно набивали себе брюхо. И, конечно, сразу - дизентерия.
Таких, ещё живых, охранники складывали штабелями в яму и заливали известью, чтобы предупредить эпидемию. Залитые белой известью трупы напоминали плохо обработанные статуи.
Работать нас гоняли на ремонт дороги и погрузку угля в соседнем порту. На голодное брюхо долго не проработаешь, свалишься по дороге и будешь пристрелен охранником.
Однажды нас выстроили на плацу. Всех, кто ещё мог двигаться.
Пришёл начальник лагеря. Моих лет, худой подтянутый офицер. По имени Курт. Пленные почему-то знали его имя, но не фамилию. Имя короткое, легче запомнить. А жаль. Возможно, он жив сейчас, и, знай я его фамилию, чем чёрт не шутит, и повидаться удалось бы.
Интересный бы у нас разговор получился...
Вышагивает этот Курт перед нашим грязным и рваным строем на своих длинных ногах в сверкающих хромовых сапогах. Здоровенная немецкая овчарка на кожаном поводке лениво трусит рядом. А чуть сзади- хорошенькая пухлая бабёнка. Его любовница из Польши по имени Ада. Миниатюрная красотка. Брезгливо морщит вздернутый носик - дух от пленных идёт тяжелый.
Она с грехом пополам лопотала по-русски, и Курт иногда пользовался её услугами и как переводчицы тоже.
Остановился Курт. Остановилась собака. Остановилась Ада. Повернулись лицом к строю.
- Есть интересное предложение,- переводит Ада слова Курта.- Кто из вас сапожник - три шага вперед.
Я обмер. Сапожника освободят от изнурительных общих работ. Он будет сидеть в тепле и загонять гвозди в подмётки. И останется жив. Не умрёт от истощения.
И тут я вспомнил, что хоть я и кадровый офицер и всю жизнь провёл в армии, всё же имею право называться сапожником. Потому что в революцию, в голодные годы, совсем ещё мальчишкой был отдан матерью в ученье к сапожнику и бегал у него на посылках и получал тычки и зуботычины, пока меня не призвали в армию. Так я сапожником и не стал.
- Кто сапожник - три шага вперед!
Ноги меня сами вынесли из строя. Отсчитал три шага. Замер.
Ты - сапожник? - недоверчиво оглядел меня Курт.
Так точно.
- Не похож,- усомнился он.
Проклятая офицерская выправка и тренированное спортом тело подводили меня, выдавали моё прошлое.
- Кто ещё хочет назвать себя сапожником? Гляжу, ещё один человек несмело вышел из строя.
Из нашего татарского барака. Одутловатый, будто у него водянка, неприятный тип с дырками от оспы на широком и плоском лице. По имени Ибрагим. Он больше других с подозрением косился на меня в бараке: отчего, мол, я не знаю родной язык?
И всё похвалялся, что татары - величайший народ на земле и что они-прямые потомки покорителя России Чингисхана.
Ты, сынок, запомни, если человек говорит о себе во множественном числе: мы - русские, или мы - татары, или мы - немцы, так и знай - дрянной это человечишко, пустой и никчемный.
Своё ничтожество прикрывает достоинствами всей нации. Человек стоящий всегда говорит: я - такой-то и называет себя по имени, а не по национальности. А раз говорит - мы, значит, за спину нации прячется. Подальше держись от такого.
Таким вот и был Ибрагим, мой сосед по татарскому бараку, тоже объявивший себя сапожником.
Больше никто из строя не вышел.
Курт не был лишен проницательности. Он не усомнился, что мы оба липовые сапожники и хотим отвертеться от общих работ. Немцы - народ трудолюбивый, надо отдать им должное, и лентяев и придурков терпеть не могут. Как и воров.
- Я не сомневаюсь,- сказал Курт, и Ада перевела его слова с польским акцентом,- что эти два сапожника никогда не держали сапожный молоток в руках, а сделали три шага вперед с одной целью - обмануть меня и освободиться от тяжёлой работы. Только русские свиньи способны на это. Но я вас проучу так, чтоб другим неповадно было.
Он назвал татарина Ибрагима и меня, еврея, выдавшего себя за татарина, русскими свиньями потому, что откровенно презирал нас всех и не делал никаких различий.
Одно стадо. На одно лицо.
Ибрагим и я стояли в трёх шагах впереди строя грязных и тощих военнопленных, людей, обречённых на медленную смерть от недоедания и непосильной работы.
Но их смерть таилась в неблизкой перспективе. Когда организм окончательно не выдержит и сдастся. Наша с Ибрагимом смерть маячила перед самым носом. Курт без особого труда обнаружит обман, что никакие мы не сапожники, и тогда две пули (немцы - народ аккуратный и экономный и дефицитный свинец зря переводить не станут) уложат нас двумя кучками грязного тряпья на краю плаца перед равнодушным от отупения строем военнопленных.
Это понимали мы с Ибрагимом. Это было написано на худых лицах наших товарищей, стоявших в относительной безопасности в трёх шагах позади нас.
- Вот так,- сказал Курт, по-журавлиному вышагивая перед нами в высоких хромовых сапогах, начищенных до нестерпимого блеска. Сапоги были хорошей работы. Не фабричные. А сшиты по заказу. Мягкие голенища, как перчатки, облегали его кривоватые ноги, казавшиеся особенно тонкими из-за нависавших над ними широких крыльев суконных брюк-галифе.
- Не раздумали? - с насмешкой в глазах остановился перед нами Курт, игриво постукивая тростью по голенищу сапога. - Лучше сейчас сознаться во лжи, и вы понесете наказание без лишних хлопот... Двадцать палок... От этого не всегда умирают. А то ведь подохнете позорной и мучительной смертью. Ну, раздумали?
Я выдержал его насмешливый взгляд и мотнул головой. Мол, не отрекаюсь от того, что сказал.
Как повёл себя Ибрагим, к которому подошёл после меня Курт, не знаю. Не глядел в ту сторону. Не до того было.
Ибрагим, видать, тоже не отступился, потому что Курт спиной вперед отошёл от нас, чтобы лучше разглядеть обоих, и объявил:
- Слушайте все! Этих двух сапожников я помещу отдельно от всех, в караульную будку, пусть подтвердят свою квалификацию. Я дам им задание сшить туфли... Модельные туфли для неё,- он ткнул тростью в сторону Ады, и мои глаза невольно скользнули к её стройным ножкам, обутым в открытые туфли-лодочки на высоких тонких каблуках.
И то, что мой взгляд засёк машинально, заставило моё сердце замереть от безысходной тоски.
У Ады была крохотная ножка. 35 размера, не больше.
И высокий, высоченный подъём. Западня. Волчья яма. Гибель для сапожника.
Сделать что-нибудь приличное на такую ногу даже в нормальных условиях под силу лишь хорошему мастеру. И даже у него мало шансов на успех.
Я помнил, как мой хозяин, который славился золотыми руками, при виде такой каверзной ножки кривился, как от зубной боли, и чаще всего не брал заказа, а если брал, то за очень высокую плату. Потому что даже он не мог заранее предсказать, что получится в результате.


(окончание следует)


Сообщение отредактировал Kiwa - Суббота, 11.11.2017, 14:50
 
KiwaДата: Суббота, 11.11.2017, 14:49 | Сообщение # 412
настоящий друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 678
Статус: Offline
(окончание)

Если вы действительно сапожники, а не жалкие трусливые лгуны,- продолжал Курт, а Ада дословно переводила с мягким польским акцентом,- то вы управитесь за неделю. Потому что вас двое.
А был бы один, я бы продлил срок еще на одну неделю. Ни инструментом, ни материалом я вас обеспечивать не собираюсь. Это - ваша забота. Через неделю новые туфли должны украсить её ножки. Опоздание хоть на один час- расстрел. Отсчёт времени начинается вот с этой самой минуты.
Курт сдвинул рукав кителя с запястья и посмотрел на часы.
Итак, начинаем. Через неделю будет ясно, кто вы: люди или свиньи.
И он поднял глаза на строй военнопленных. Курт бросал вызов всему лагерю. Люди мы или свиньи? Кем нас считать? Я почему-то перестал думать о неминуемо нависшей смерти. В моей голове носились мысли более высокого порядка.
От меня, от того, как я вывернусь из абсолютно безнадежного положения, зависела честь всей этой обезличенной серой толпы. Честь армии и страны, к которой мы совсем недавно принадлежали. Моя победа могла поддержать дух этих уже почти сдавшихся людей и тем самым продлить их существование. Мое поражение неминуемо ускорит и их конец.
Хоть я стоял в рваном солдатском обмундировании, в душе, ещё не окончательно сломленной, оставался офицером, командиром и, как это ни покажется смешным, испытывал чувство ответственности за судьбу других, словно они оставались моими подчинёнными.
Я готовился постоять за честь тех солдат, от которых я скрывал, что я - коммунист, что я-старший офицер и, наконец, что я - еврей. Обнаружь я хоть один из трёх этих грехов, и они сдали бы меня в лапы гестапо: на расстрел ради пачки махорки или ломтика хлеба, почитавшегося в лагере эквивалентом тридцати сребреников.
Я оглянулся на линию серых, небритых безжизненных лиц и увидел, как навстречу мне загорались сочувствием и надеждой глаза. Они вместе со мной приняли вызов. Но я ставил на карту голову. Они - честь. О которой не все имели достаточно понятия.
- Снимайте мерку,- распорядился Курт.
Ибрагим не шелохнулся. Я двинулся непослушными ногами к Аде. Она кокетливо вздернула выше колена юбку, сбросила туфлю и протянула ногу мне. Я опустился на колени и поставил ладонь под её теплую пятку.
Да. Убийственный тридцать пятый размер. И необыкновенно высокий подъем. Гибель. Но в запасе неделя. Что бы ни случилось, а мерку надо снять. Чем? У меня в карманах даже шнурка не оказалось. И тут из строя пленных кто-то бросил мне комок шпагата. Я даже не оглянулся. Приложил к ноге Ады. Измерил длину стопы и завязал узелок. Затем объём. Ещё узелок. И так далее. Быстро. Не раздумывая. Сосредоточившись на одном: запомнить порядок узелков на шпагате.
Курт наблюдал за мной с интересом и нервно постукивал тросточкой по голенищу сапога. Он тоже, как и весь лагерь, включился в эту игру. Азартную игру. Где призом была моя голова.
Конвойные отвели меня с Ибрагимом в караульную будку. Голые стены. Два табурета. И шаткий дощатый пол. Как камера для смертников, ожидающих исполнения приговора.
Как только мы остались вдвоем, рыхлый, как тесто, Ибрагим безвольно опустился на пол и по его плоскому, иссеченному оспой лицу потекли мутные слезы.
- Мы - погибли,- захлюпал он носом.- Я - не сапожник.
И тут я не смог себя сдержать, наотмашь хлестнул его по морде.
Чего же ты, гад, полез? Из-за тебя мне лишь одну неделю срока дали. А так бы я две недели работал.
Ты действительно сапожник? - поднял он на меня свои узкие щелки глаз, и в них засветился почтительный восторг, словно он увидел живого волшебника.
Я не ответил. Я сдерживался, чтоб ещё раз не сорвать злость на этом обезумевшем от страха мешке, набитом студнем, и костями.
- Не выдавай меня,- взмолился Ибрагим,- я тебе служить буду... Что прикажешь. Ну, хотя бы чесать спину...
Молчать! - сорвался я на уже позабытй офицерский окрик.- Слушай мою команду! Хочешь прожить эту неделю - молчи, ни звука! И всё, что я прикажу - исполняй, не медля. Ясно?
- Ясно, ясно... Только прикажи...
- Вот тебе первый приказ. Пропаши носом весь лагерь, но найди какой-нибудь режущий инструмент. Ножей в лагере нет. Разыщи кусок стали и на камне отточи, чтоб было лезвие как у бритвы.
Ибрагим, сопя, приволок в будку кусок ржавого железа и камень. Сел на пол и начал тереть железо об камень. Как первобытный человек, трением высекавший огонь. Я же подобрал на свалке парочку сухих кусков дерева. Из них предстояло вырезать колодки. Без колодок туфли не сшить. Но для начала нужен был нож.
Ибрагим пыхтел, сопел. Каждые полчаса я сменял его. Всю ночь мы продолжали работу при свете луны. К утру край стали сверкал узким и острым лезвием, и первый луч солнца отразился от него и на миг ослепил меня.
Это был первый шаг к спасению.
Я поспал часок-другой и приступил к изготовлению колодок. Колодки делает специалист. Это вроде художественной резьбы по дереву. Нужно сделать модель человеческой ноги. Да еще такой миниатюрной, как у Ады. И с таким проклятым высоким подъёмом.
Никогда в жизни я ни резьбой по дереву, ни изготовлением колодок не занимался.
Мой хозяин - сапожник, которому когда-то я был отдан в учение, тоже колодки сам не вырезал, а покупал их готовыми. Так что я даже и представления не имел, как это делают. И тем не менее приступил к делу. Спокойно, уверенно. Будто всю жизнь только этим делом и занимался.
Зажал кусок дерева между колен и осторожно снял лезвием желтую стружку. Потом снял вторую. Стружка завивалась колечком и ложилась у моих ног.
Ибрагим сидел на корточках против меня и с восторгом и преданностью в глазах следил за каждым движением лезвия. Как собака у ног работающего хозяина. Только не повизгивал для полного сходства. Правда, разок заскулил и даже облизнулся, когда увидел проступающие в дереве очертания человеческой стопы.
К вечеру в лагерь возвращались колонны с общих работ. Измученные до предела пленные, еле волоча ноги, проходили в ворота за колючую проволоку и не рассыпались по баракам, как делали прежде, а столпились у открытых дверей сторожевой будки, в глубине которой сидел я, окружённый, как пеной, жёлтыми стружками.
Левая колодка была готова. Жёлтая, как слоновая кость, миниатюрная женская ножка.
Ибрагим вышел с ней к пленным, бережно держа её в обеих ладонях, и высоко поднял над головой, чтоб побольше людей могли увидеть. Толпа одобрительно загудела, и Ибрагим тут же унёс сокровище в будку.
С наступлением темноты я спать не лёг. Слишком велико было возбуждение. Не знаю, что испытывает скульптор, кончив высекать из мрамора фигуру. Я был как пьяный.
Кто-то принес немецкую парафиновую плошку-свечку. Среди пленных свеча считалась редкой драгоценностью. Её меняли на хлеб и махорку. Нам свечу принесли безвозмездно. При её колеблющемся свете я стал строгать вторую колодку.
Что я могу сказать по этому поводу?
Говорят, что битьём можно медведя выучить танцевать, а собаку считать до десяти. Так, мол, делают цирковые дрессировщики. Мои руки совершили чудо. Никогда прежде этим не занимаясь, я выстругал две колодки, две модели человеческих ног, левую и правую. И такой красоты, такого совершенства, что встань из могилы мой хозяин, обучавший меня сапожному ремеслу, он повертел бы их в руках, прищелкнул языком и сказал бы:
- Хоть в Брюссель на выставку посылай.
Так говорил он всякий раз, когда что-нибудь вызывало его восторг. В Брюсселе, как я полагаю, в те времена устраивалось нечто вроде международной выставки обуви.
- Высший класс! - сказал бы мой хозяин. Меня он никогда такой похвалы не удостаивал. Потому что, пребывая в учениках, я не успел сшить ни одной пары обуви. А уж изготовление колодок совсем не моим делом было.
Можно считать, что моей рукой водил страх перед наказанием. А наказание-смерть.
Но я полагаю, что не только это вызвало у меня взрыв творческого вдохновения. Нечто большее, чем страх перед обещанной пулей.
Курт, дав мне непосильную задачу, не сомневался в результате, и для него это был ещё один повод торжествовать над нами, беззащитной серой толпой, которую он откровенно презирал, считая низшей расой. А мне очень хотелось ему попортить торжество. Для меня это была единственная возможность почувствовать себя человеком - царём природы и восторжествовать над моим врагом.
И весь наш лагерь загорелся тем же чувством.
Даже в изоляторе, где доходили дистрофики, когда туда втискивали очередной полутруп, его тормошили и спрашивали, как обстоит дело с туфлями для Ады.
Всякий, кого не угнали на общие работы, подходил ко мне и приносил украдкой кусок хрома от старого голенища или уцелевшую подмётку.
Из ваты, надерганной из солдатских телогреек, мы сучили пальцами суровые нитки. Из полена нарезали деревянных гвоздиков. Из железного гвоздя отточили на камне шило. Из тонкой проволоки сделали иглу.
Из старых подмёток и голенищ я скроил заготовку и вырезал подошвы. Выстругал из дерева высокие и тонкие каблучки.
Буквально из ничего, голыми руками я не сшил, а сотворил пару женских туфель, удивительной модели, прежде никем не виданной, ибо родилась она в моем воспламенённом мозгу.
Первым свидетелем этого чуда был мой напарник Ибрагим. Он не верил, что мне удастся выпутаться из беды и соорудить из хлама хотя бы что-нибудь похожее на обувь. Поэтому, хоть и помогал мне, пыхтя и постанывая, больной и отёкший от голода: часами мял кожу, сучил пальцами нитки из ваты, оттачивал на камне гвоздь, но глядел перед собой безучастным и безнадёжным взглядом, примирившись с мыслью о неизбежной гибели. А когда не работал, сидел с закрытыми глазами на полу, скрестив ноги, как азиатский божок, и, раскачиваясь, гнусавил с подвывом то ли песню, то ли молитву. Теперь он совсем мало походил на потомка отважного и свирепого завоевателя Чингисхана. До того, как его угораздило назваться сапожником, он хвастливо кичился этим именем перед другими пленными, нетатарами. Нынче он больше напоминал старого издыхающего ишака.
У нас оставались в резерве почти сутки до окончания недельного срока, установленного комендантом. Я работал как одержимый, почти в беспамятстве, лишь изредка сваливаясь на пол, чтобы поспать часок-другой, и, надо полагать, со стороны Ибрагиму я казался свихнувшимся от страха.
В эту ночь Ибрагим тревожно спал в углу, всхлипывая во сне, а я, согнувшись в три погибели, при слабом мигающем огоньке свечи корпел над окончательной отделкой туфель, мял и натирал их, наводя на хромовые бока и носки глянец и блеск.
Уже розовело небо, когда я поставил обе туфли на пол, бортик к бортику, каблучок к каблучку, острыми, переливающимися тусклым блеском носками прямо к плоскому носу Ибрагима, поскуливающего по-щенячьи во сне. И тут же сам уснул, провалился в беспамятство, в мёртвый сон, без тревог, без бреда и без радости. Пустой, выпотрошенный, бесчувственный и ко всему равнодушный.
Проснулся я вскоре. Меня разбудил истошный визг и рычание. Я разлепил опухшие веки и при ясном свете - солнце уже встало - увидел ошалевшего Ибрагима, уставившегося на дамские туфельки и по-звериному, опираясь на колени и руки, чуть не лаем выражавшего обуявший его восторг.
Должно быть, и Ибрагим в своей жизни таких туфель не видал.
Он понял, что спасён, что останется жив, и вопил и визжал от счастья. Затем вскочил на ноги, легко, как будто не просидел рядом со мной всю неделю отёчным безжизненным мешком, и, схватив в каждую руку по одной туфле, стал размахивать ими над головой, приплясывая и исходя гортанным криком, напоминающим клёкот степной птицы. И выбежал из сторожевой будки. Вопя и держа за каблуки высоко над головой женские модельные туфли.
Время было как раз перед отправкой колонн на работы, и на плацу выстраивались серые шеренги голодных и невыспавшихся пленных. Конвоиры с собаками пересчитывали их. Как всегда, при этом присутствовал комендант Курт. И его переводчица и любовница полька Ада.
Сначала конвоиры чуть было не спустили на Ибрагима сторожевых собак, когда он, приплясывая и вопя, появился на плацу. Но увидели, чем он помахивал в высоко поднятых руках, и придержали рвущихся с поводков собак.
Шеренги полумёртвых людей вдруг ожили, зашевелились, засветились улыбками.
Ибрагим бежал перед ними, пританцовывая, и в его руках посверкивали на солнце, словно сделанные из хрусталя, волшебные туфельки. Переливались и поблескивали, как алмазы, над пыльным, утоптанным тысячами ног плацем, над грязным рваным тряпьём, в которое кутались худые, как скелеты, люди.
Курт принял туфли из дрожащих и потных рук Ибрагима. Не сказал ни слова, а только кивнул солдату, и тот грубо стал подталкивать растерянного татарина к строю уже готовых к выходу на тяжелые работы пленных. Другой солдат трусцой побежал в сторожевую будку, пинком поднял меня с пола, где я всё ещё лежал, и повёл на плац.
Ада уже примерила мои туфли.
Её старые туфли французского или немецкого производства, одним словом, заграничные, валялись в пыли, а мои плотно и удобно сидели на её маленьких крепких ножках.
Я это определил по удовлетворённой улыбке, которая выдавила ямочки на её сытых румяных щёчках. Завидев меня, она бросилась навстречу и на глазах у Курта, у конвоиров с собаками и у серой голодной толпы поцеловала меня в губы, ладонями обхватив мой затылок.
"Вот сейчас Курт меня и пристрелит. Из ревности",- еще успел подумать я, видя шагающего ко мне на длинных худых ногах коменданта. Правая рука его в кожаной перчатке покоилась на чёрной кобуре с пистолетом. Но он не расстегнул кобуру, а той же рукой, не снимая перчатки, пожал мою руку и бесстрастным ровным голосом сказал, а Ада скороговоркой перевела, громко и радостно, чтобы слышали все на плацу:
- Я был неправ... назвав вас свиньей (он сказал мне "вы", а не "ты")... Я сожалею.
И ещё раз тряхнул мою руку. А потом приложил эту же руку в чёрной перчатке к своей фуражке, на чёрном околышке которой белел алюминиевый череп с костями - эмблема СС, отдавая мне, пленному, честь.
Эх, надо было видеть, что произошло в толпе пленных, неровными шеренгами вытянувшихся на плацу. Слабые, измождённые, до того ко всему безучастные люди зашумели, загорланили, захлопали грязными худыми руками. Глаза у людей засветились гордостью и удовлетворением.
Весь лагерь разделил со мной мою победу.
Колонны ушли на работу. Я весь день проспал в пустом татарском бараке, и дневальные, подметавшие земляные полы между рядами двухэтажных деревянных нар, приближаясь ко мне, почтительно умолкали, чтобы не потревожить мой сон.
Поздним вечером пленные вернулись в лагерь и еле живые от усталости расползлись по баракам.
Я уже встал, и каждый татарин, входя в барак с тощим ужином в солдатском котелке, счёл своим непременным долгом подойти ко мне и потрепать по плечу или пожать руку.
Один лишь Ибрагим не подошёл.
Нахохлившись и ни на кого не глядя, он сидел в своем углу на нижних нарах и хлебал из котелка пустую лагерную баланду. Он был обижен до глубины души. Все лавры достались мне, а его угнали на общие работы, словно он был совсем ни при чём.
Получилось так, хоть я никому не заикнулся о беспомощности Ибрагима, но и немцы и пленные без лишних слов поняли всё и, не колеблясь, отстранили его от меня, лишили его радости победы. Татары в бараке подтрунивали над Ибрагимом, а он закипал злобой и лениво огрызался.
Потом, в воскресенье, за мной пришел конвоир и повёл меня мимо бараков: татарских, русских, украинских, грузинских - только еврейского барака не было - среди всех пленных я был единственным евреем, и знал об этом лишь я один, а знай ещё кто-нибудь и лагерь был бы действительно "юден фрай", свободным от евреев.
Немец вывел меня за проволоку, на ту сторону дороги, где в каменных, беленных известью домиках под черепичными крышами жила охрана.
Мы пришли к дому коменданта. Из открытых окон слышалось множество голосов, мужских и женских, пронзительно верещал патефон.
Курт встретил меня в дверях распаренный, в расстегнутом кителе, обняв, как своего, и повел к столу, за которым сидели немецкие офицеры в лётной форме. Недалеко от нашего лагеря на берегу моря в бывшем санатории отдыхали выздоравливавшие после госпиталя раненые лётчики.
Курт устроил для них вечеринку, а чтобы мужчинам не было скучно, велел Аде позвать из соседнего посёлка русских девок и женщин. Теперь они сидели вперемежку с летчиками, раскрасневшиеся от вина, смущённо хихикали и нестройно подпевали по-русски патефону.
Немцы щупали их, тискали и откровенно спаивали, всё время подливая им из бутылок с разноцветными наклейками. У меня свело челюсти, когда я увидел, сколько вкусной еды, давно позабытой мною, громоздилось в тарелках на столе, а от запахов пошла кругом голова. Почувствовал слабость в ногах, вот-вот рухну в голодном обмороке.
Ада, уже изрядно подвыпившая, завидев меня, вдруг вскочила на стул, на её ногах я увидел мои туфли, а со стула полезла на стол, чуть не рухнула, но её поддержали, вскочив со своих мест, лётчики, и, утвердившись на ногах, стала танцевать на столе, передвигая ноги в моих поблескивающих туфельках, среди бутылок, рюмок и тарелок с едой.
Она, видно, имела немалый опыт в таких танцах на столе, потому что не разбила ни одной рюмки. Иногда она высоко задирала ногу и потряхивала ею в воздухе над головами лётчиков и пьяных баб, демонстрируя всем мою работу. Она поступала именно так, потому что, покрикивая по-немецки и по-русски, пальцем тыкала в меня:
- Это он... такой мастер!.. Его работа!.. Ни за какие деньги такие туфли не купить!
Лётчики, чтобы удостовериться в качестве моей работы, с хохотом хватали её за ноги, и чаще не там, где были туфли, а повыше, под юбкой, и громко и дружно одобряли:
- Экстра-класс! Вундербар! Отлично!
Курт унял шум за столом, подняв свой бокал, и сказал тост, держа левую руку на моем плече, из которого я, мучимый голодными спазмами в желудке, уловил, что я - не русская свинья, а настоящий мастер! Талант. И что я действительный потомок древнего монгольского завоевателя Чингисхана и не опозорил свою расу. Что немцы уважают талант и, хотя я пленный враг, он не питает ко мне вражды, а, наоборот, преклоняется, потому что талант заслуживает поклонения.
Курт был пьян и многословен. Мне поднесли выпить.
К столу, естественно, не позвали, а оставили стоять рядом. Я пригубил рюмку, и первый же глоток спиртного обжёг мои иссохшие от голода внутренности. Пить я не стал, знаками показав, что у меня с животом не все в порядке. Тогда Курт и гости стали хватать со стола всё, что попадалось под руку: куски колбасы, жареного мяса, пирожки, груши, виноград, и совать мне.
Я двумя руками завернул край моей гимнастерки, и они свалили туда, как в корзину, всю снедь, сколько вместилось.
Солдат отвёл меня в лагерь, и весь татарский барак всполошился, завидев, какое богатство я принёс. Пленные, худущие, в грязном белье, сползали с нар и, поводя голодными носами в воздухе, с заблестевшими глазами окружили меня, как сказочного Деда Мороза, заглянувшего по ошибке в ад.
Посреди барака стоял дощатый стол, и, сопровождаемый тяжело сопящей толпой, я подошёл к столу и отпустил край гимнастерки... 
Куски мяса, колбасы, рыбы, гроздья винограда, слипшиеся пирожки высыпались на тёмные доски стола, и тотчас же над ними, заслонив всё от меня, выросла крыша из сплетенных скрюченных рук,  жадно хватавших всё, что попадалось.
Стол опустел. На нём даже крошки не осталось, а счастливчики юркнули на нары, подальше от голодных глаз соседей, и там, давясь, зачавкали, заскрипели челюстями.
Мне так и не удалось отведать ничего из того, что принёс. Кажется, и Ибрагиму не досталось, потому что он не вылез из своего угла, когда я пришёл. Он обходил меня, старался не замечать, как лютого врага. А ведь я спас ему жизнь. Но этого оказалось мало. Человеческая слабость. Жив остался, а сейчас подавай ему славы, раздели с ним успех. Хотя, если честно взглянуть на вещи, он к нему имел самое отдаленное отношение...
Ревность и злоба-нехорошие чувства. Опасные. От них один шаг до подлости. Ибрагим оказался способным на подлость. Он донёс на меня. И не немцам. А нашему, русскому, из тех, что переметнулись к врагу, пошли к ним на службу и выслуживались изо всех сил.
Их мы опасались куда больше, чем немцев.
Ибрагим сообщил, что никакой я не татарин, что я - еврей. Что он ночью слышал, как я во сне разговаривал по-еврейски. Ибрагим спал на другом конце барака и ничего не мог слышать, если б мне даже взбрело на ум заговорить во сне на языке моей мамы, который я едва помнил. Потому что по-еврейски в нашем доме заговаривали лишь тогда, когда хотели, чтобы мы, дети, не понимали, о чем взрослые толкуют.
Но случился феномен. Я действительно бормотал на языке, которого не знал, но лишь слышал. Должно быть, от нервного напряжения, в котором пребывал дни и ночи в лагере военнопленных, где я был последним и единственным уцелевшим евреем.
И что-то сдвинулось в моей психике, и язык матери, запечатлевшийся, как на патефонной пластинке, в глубинах моего мозга, вдруг ожил и сорвался с моих губ.
Соседом по нарам был у меня чёрноморский моряк, попавший в плен в Севастополе. Тоже татарин. Но москвич, из интеллигентов, едва понимавший свой родной язык, как и я свой.
Однажды ночью он меня растолкал и зашептал в самое ухо: 
Ты - еврей. Во сне бормочешь по-еврейски. Я-то знаю... всю жизнь с евреями жил по соседству.
Я, конечно, стал отпираться и тоже шёпотом, чтобы другие не услыхали, и попробовал втолковать ему, что все это ему приснилось, что это - бред!
Моряк только грустно усмехнулся.
- Ладно. Пусть будет так. Но в другой раз забормочешь, я тебя снова разбужу. Я ведь не донесу... а другие... могут.
И будил меня несколько раз. Не говоря ни слова. А я тоже молчал. Только смотрели понимающе друг на друга, пока сон снова не одолевал нас.
Донёс на меня Ибрагим, который физически не мог расслышать, на каком языке я объясняюсь в сонном бреду, потому что его нары были расположены слишком далеко от моих.
Мой же сосед шепнуть ему об этом тоже не мог. Бессмысленно.
Если уж он решил заложить меня, то зачем это делать через Ибрагима? За выдачу еврея полагалось хорошее вознаграждение, и, уж став иудой совсем, неразумно уступать другому тридцать сребреников.
По доносу Ибрагима меня вызвали в комендатуру. Там уже околачивался Ибрагим и, как только меня привели, повторил офицеру охраны, из русских предателей, что я - еврей и он это опознал по моему бормотанию во сне.
- Попался? - с усмешкой посмотрел на меня офицер, русопятый тип с волжским окающим акцентом, по всему видно, в нашей армии был младшим лейтенантом, "Ванькой-взводным", не более того, и перед таким, как я, стоял навытяжку, а сейчас наслаждался выпавшей ему властью.
- Да я и по морде вижу, кто ты есть! Не пойму, как раньше тебя не разоблачили? Надо же! Целый год среди нас... русских, ходил еврей...
Отпираться было не к чему, спорить с этим типом, у которого руки чесались загнать мне пулю между глаз, было бессмысленно.
- Вот сегодня повеселимся... Публично расстреляем... Когда вернутся с работы. На плацу... Пусть народ полюбуется на последнего живого еврея.
И, видно, для того, чтобы убедиться, что я живой, а не привидение, вытащил револьвер, ухватившись за дуло, и наотмашь ударил меня рукояткой возле уха, в висок.
У меня загудело в голове, словно оглушили. Но не упал, устоял на ногах. Упади я, у моего истязателя не хватило был тормозов сдержаться, сохранить меня для публичной расправы, и он, озверев при виде крови, разрядил бы в меня, лежащего, всю обойму.
И не только потому я остался жив.
Моим спасителем оказался... комендант Курт. Он вошёл, когда я стоял, прислонившись от слабости к стене, и рукавом гимнастёрки размазывал кровь по щеке.
- Он-еврей? - белесые брови Курта полезли вверх, когда русский офицер, захлебываясь от служебного рвения, доложил ему, как я был разоблачён.
Ты - еврей? - подошёл ко мне вплотную Курт и оценивающе стал рассматривать мое лицо, выискивая в нём хоть какой-нибудь семитский признак.
Я вытянул руки по швам, прищелкнул стоптанными каблуками ботинок, потому что знал, немцы не любят расхлябанных опустившихся людей, а выправка и подтянутость вызывают у них симпатию, и отрицательно мотнул головой.
Мы долго, до умопомрачения долго, смотрели друг другу в глаза.
Курт достал из кармана носовой платок и протянул мне. С радостно запрыгавшим сердцем я прижал его носовой платок к кровоточащей ране на виске.
- Какой же он еврей? - обернулся Курт к офицеру, а потом перевёл взгляд на растерянно шлепающего губами Ибрагима. -Ты оклеветал своего товарища, чтобы обманом получить награду... Свинья... без чести и совести. А ещё потомок Чингисхана... Опозорил свою расу.
Он,- Курт ткнул пальцем в мою грудь,- действительно потомок Чингисхана!
Курт приказал, чтобы русский офицер, ударивший меня, принёс свои извинения тут же, при нём.
Русопятая рожа поползла в вымученную улыбку, и, окая по-волжски, этот гад прошипел:
- Ну, бывает. Прости, дорогой товарищ...
Ты мне не товарищ,- сорвалось у меня с языка, хотя вступать с ним в пререкания не имело никакого смысла.
Курт ничего не понял и отдал второй приказ: Ибрагиму всыпать двадцать палок. Публично. И первый удар предоставляется мне.
Ибрагиму крошили кости палкой на том же плацу, где должны были расстрелять меня и по которому совсем недавно он бегал, ошалело пританцовывая, с дамскими туфельками в высоко поднятых руках. Эти туфельки, изготовленные моими руками, спасли ему жизнь, а сейчас из-за меня его на том же месте лишали жизни.
Двадцать ударов палкой по спинному хребту и здоровому человеку не вынести, а уж лагерному доходяге сколько нужно?
Рыхлая, в складках, обнажённая спина Ибрагима желтела перед моими глазами. Я держал в правой руке толстую сухую палку достаточной тяжести, чтобы одним ударом переломить хребет. Но не ударил. Отдал палку лагерному палачу и отошёл.
С сухим треском врезалась палка в человечье тело, и этот треск был треском костей. Ибрагим взвыл по-собачьи. После третьего удара он умолк. А после пятого из его горла потекла жирной густой струёй чёрная кровь.
Я отвернулся и зажмурил глаза. И близко, у самого уха, услышал тихий голос Курта:
- А ты чувствительный... совсем как еврей.
 
СонечкаДата: Понедельник, 20.11.2017, 03:40 | Сообщение # 413
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 543
Статус: Offline
ВИКТОРИЮ САМОЙЛОВНУ с юбилеем  П О З Д Р А В Л Я Е М  !!!



Хрустальный башмачок рассказ из новой книги писательницы

В моём доме оказалась новая домработница Лиля. Она была похожа на королеву со старинных гравюр: вислый нос, выпученные глаза. Невысокая, хрупкая, очень умелая и постоянно грустная. Я прозвала её Воркута, поскольку там вечная полярная ночь и почти не бывает солнца.

Лиле – сорок шесть лет, выглядела моложе. Она вышла замуж в двадцать лет. Муж пил, дрался и изменял. Полный набор. Хотя бы что-то одно: пьяница или бабник. Но тут – и первое, и второе, и третье. Он ещё и дрался, и норовил попасть кулаком в лицо.

Лиля работала учительницей в младших классах, человек с образованием, и вдруг – фингал под глазом. Являться с фингалом в школу было неудобно, но приходилось. И дети наблюдали, как синяк постепенно менял свой цвет: от лилового до лимонно-жёлтого.

Соседями Лили по этажу были молодожёны – Костя и Маша. Костя – автомеханик, золотые руки. Маша – воспитательница в детском саду. Они приходили в гости и сидели рядышком, плечико к плечику. Маша смотрела на мужа с восторгом и называла его «котик». А он её – «кысочка». И было видно, что у них – любовь. Они только и ждут, чтобы вернуться домой и остаться наедине.

Наблюдать чужое счастье при отсутствии своего было невыносимо. Мучила несправедливость судьбы: почему одним всё, а другим ничего?

Лиля часто думала о Косте в самые неподходящие моменты, а именно в моменты интимной близости с мужем или на педагогическом совете. Она закрывала глаза и грезила наяву.

У Кости были очень красивые руки с длинными, сильными пальцами. А у мужа пальцы тоненькие, как венские сосиски.
 Кстати, насчёт сосисок: они были вовсе не венские, а отечественные, халтурные, практически без мяса. Перестройка разрушила все производства, в том числе мясоперерабатывающие. И водка стала палёная. Муж отравился такой водкой насмерть.
Умер в одночасье.

Лиля хотела подать в суд, но кто будет разбираться? Суды тоже оказались палёные. Кто больше заплатит, тот и прав.

Лиля решила податься в Москву на заработки. У неё было две задачи: заработать денег и найти мужа.

Лиля – домашняя семейная женщина. Женское счастье она представляла себе, как в песне: «Был бы милый рядом, ну а больше ничего не на-а-до». Ничего.
Только милый рядом. Такой, как Костя. Но Костя – занят. Значит, другой. Похуже. Она и другого полюбит, лишь бы существовал в натуре: ел, спал, разговаривал, уходил и приходил, зарабатывал.

Первое время Лиля работала на рынке, продавала моющие средства. Приходилось целыми днями стоять на ветрах, дождях и солнцепёке, в зависимости от времени года.
Обманывать не умела, деньги шли с трудом. Преуспевали наглые и вороватые. Лиля не могла ловчить, не умела постоять за себя, в крайнем случае – плакала. Но кому нужны ее слезы? Никому. Поэтому она плакала себе и по ночам.

Что касается любви – образовался хохол. Он работал на стройке разнорабочим. Специальности у него не было, поэтому прораб поставил его вместо бетономешалки. Хозяин жидился дать деньги на бетономешалку, приходилось делать бетон вручную: цемент, песок, вода – и перемешивать. Рабский труд.

Хохол пил, само собой, но агрессивным не становился.
Наоборот: покладистый и нежный. Целовал Лиле пальцы на руках и на ногах. Приходилось каждый день мыть ноги и делать педикюр.

Хохол пел Лиле красивые песни на своём языке: «В човни дивчина писню спивае, а козак чуе сэрдэнько мрэ…»

У Лили замирало сердце от красоты и нежности. Его ласки падали на засохшую душу, как благодатный дождь. Она даже прощала хохлу его пьянство. Оно как-то не мешало. Счастья от хохла было больше, чем неудобств.

– Женись на мне, – предлагала Лиля.

Хохол отмалчивался. Смотрел в одну точку.

Дело в том, что хохол был женат и у него имелся сын Тарас. Жену можно было бы заменить на Лилю, но Тарас был незаменим. Мальчику шестнадцать лет. Впереди – высшее образование, чтобы в дальнейшем он не работал бетономешалкой. Обучение стало платным. Хохол работал на образование сына. И эта высокая цель оправдывала всю его нетрезвую рабскую жизнь.

Лиля бесилась. Она хотела иметь хохла в полном объёме, а не в среду и пятницу с девяти вечера и до девяти утра.

Постепенно она добилась совместного проживания. Стали снимать комнату. (Платила Лиля.) Она готовила хохлу борщи, он съедал по две тарелки сразу. Он позволял себя кормить и сексуально обслуживать. Но позиция хохла была крепка: любить – да, а жениться – нет. Жаме, как говорят французы.

В конце концов Лиля обиделась на хохла и уехала к себе в Кишинёв. Дома оказалось ещё хуже: одна в пустых стенах и никаких денег. Соседи – Котик и Кысочка – не навещали. Кысочка чем-то болела, лежала по больницам. Котик страдал, заботился, навещал. Соседям было не до Лили.

Хохол настойчиво посылал эсэмэски, называл Лилю такими нежными словами, что сэрдэнько замирало, почти останавливалось. Крепко засел хохол.

Лиля вернулась в Москву, обратилась в агентство. Агентство связалось со мной, и таким образом Лиля оказалась в моём доме. Она мне понравилась: молчаливая, не лезла с разговорами, единственно: всё время смотрела в свой мобильный телефон.
Ждала, когда хохол пришлет эсэмэску: «согласен жениться».
 Но… эсэмэски шли другого содержания, типа «целую ручки, ножки», «не могу забыть, жду»…

В конце концов Лиля дрогнула и в свой выходной отправилась к хохлу на свидание.

Хохол работал на стройке под Обнинском и там же снимал комнату. Лиля добиралась к нему четыре часа, как до Венеции: на маршрутке, на метро, на электричке. Всё это стоило усилий и немалых денег. Наконец она оказалась в его комнате.

Комната – серая от пыли. Постель – берлога. Из еды – только хлеб и вода, как в тюрьме.

Пришлось прибраться и сварить какой-никакой обед. На это ушёл остаток дня. Впереди – ночь.
На предстоящую ночь Лиля возлагала большие надежды, но это была ночь разочарований.

У хохла ничего не получалось. Лиля терзала его плоть так и этак, но она всё равно падала, как увядший стебель.

– Прости, – жалобно попросил хохол. – Наверное, я устал и переволновался.

– Женись, тогда прощу. От мужа много не требуется…

– Ну вот, опять двадцать пять, – расстроился хохол. – Я могу быть только любовником.

– А если ты любовник – должен трахать. Иначе какой же ты любовник?

Лиля в глубине души рассчитывала, что дожмёт хохла, сломает его сопротивление и они пойдут по жизни плечико к плечику.
 Но впереди предстояла обратная дорога в мой посёлок. И вся жизнь – как эта тягостная дорога, безо всякого проблеска, как повядшая плоть хохла.

Лиля вернулась утром – молчаливая, хмурая. Воркута под тучами.

Я не стала ни о чём спрашивать. И так всё понятно.

Смысл дачного проживания – прогулка по живописным окрестностям. Природа красива в любое время года.
У осени – своя красота: в багрец и золото одетые леса.
У зимы – зимняя сказка: мороз и солнце.
Я не понимаю, как можно жить в одном и том же климате. На Гавайях, например. Всегда двадцать пять градусов. Рай.
Но все двенадцать месяцев один и тот же рай. Одна и та же картинка перед глазами. Можно свихнуться.

Я ушла гулять в зиму. В минус десять градусов.

Всевышний не пожелал раскрыть свою главную тайну – что там, за горизонтом. А то, чего не знаешь – того нет.
Я шла ходко, наслаждаясь движением, – бессмертная, вечная и весёлая. Мне нравилась моя жизнь в отсутствии любви и смерти. Полная свобода от всего.

Я вернулась домой в прекрасном расположении духа. Лиля караулила меня в прихожей. Она мелко дрожала, как будто её включили в розетку.

– Ты замерзла? – спросила я.

– Нет. Мне хорошо.

– А что случилось? – не поняла я.

– Случилось счастье. Я получила предложение руки и сердца.

– От хохла?

– Нет. От Кости.

– Какой Костя?

Лиля махнула рукой. Не могла говорить от перевозбуждения.

Оказывается, это был тот самый Котик, сосед.
Его жена Кысочка умерла, царствие ей небесное. Костя стал прикидывать: как ему жить дальше? Главное – с кем?
 Он перебрал в уме всех знакомых женщин и остановился на Лиле. Она всегда ему нравилась: тихая, умелая, нежная. Противостоит ударам судьбы, как солдат. Побеждает. Выживает. Вот такая ему и нужна.

Можно, конечно, найти красивее и моложе. Но у красивых завышенные требования, при этом неоправданно завышенные.
К тому же сейчас поменялась мода на жён. Были модны малолетки, на тридцать лет моложе. А сейчас модны личности – умные, с хорошими манерами, из хороших семей.

Лиля – из хорошей трудовой семьи. Учительница. Внешность неброская, но если вглядишься – милая, милая, милая, светлый мой ангел земной…

– Сказка… – проговорила Лиля.

Её сказка стала былью. Прошлые мужчины – муж, хохол – канули в вечность, их смыло временем.
Над её жизнью взошел Костик, как ясное солнце, и это солнце – навсегда. Не закатится, не погаснет, не потускнеет. Главное, не сделать ошибки. Но она не сделает. Она в себе уверена.

Лиля стояла посреди прихожей, переполненная счастьем.
Не Воркута, нет.
Сочи, Рио-де-Жанейро, Лос-Анджелес в разгар лета.
 
REALISTДата: Воскресенье, 10.12.2017, 10:24 | Сообщение # 414
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 217
Статус: Offline
Месть

Телефон нежно затренькал, когда Пётр Иванович покупал на рынке помидоры. Мужчина приложил трубку к уху, уронил на заплёванный асфальт полный полиэтиленовый пакет и, грубо толкая людей, побежал к выходу.
— Я ж тебе крепенькие выбирала!.. – крикнула вдогонку продавщица. – А ты колотишь их!.. Кто за тобой убирать будет?! Ну, народ пошёл!.. Ни стыда, ни совести!.. Как чумные!..
На проезжей части проспекта было уже полно народу.
У «мерседовского» джипа с треснувшим лобовым стеклом и разбитой правой передней фарой стоял красномордый дородный мужик и медленно растирал кровь по белой с зелёным галстуком рубашке. Поодаль, в метрах пятнадцати, под серой, в бурых пятнах простынкой лежало небольшое тельце.
Пётр Иванович осторожно подошёл к простыне. Приподнял край.
— Ишь… – пожал плечами высокий, тощий санитар. – Голову – в кашу, а «мобила» – целёхонька… Тебя, что ли, набирали?.. Ты – батька?.. Там, в «мобиле», только один «батя» был «забит»…
Пётр Иванович опустил край простыни. Посмотрел на мордастого водилу и пошёл на него. Но не дошёл. Два дюжих полисмена схватили мужчину за руки, а гаишник пузатой горой преградил путь.
— Гражданин… – забормотали полисмены. – Спокойствие… Сейчас во всём разберёмся… Спокойствие, граждане…
— Да чего тут разбираться?! – крикнула сухопарая старушка. – Гнал этот…
Женщина ткнула концом зонта в водителя джипа.
— Как бешеный!.. Я сама чуть не угодила!.. А малец шустрее оказался… Рванул парень на «зелёный»… Он его из-за поворота и подшиб…
— Я на «злёный» ехл… – вдруг невнятно пробормотал красномордый. – А эти прут… Куда не попдя…
— Ага, на «зелёный»!.. – вмешался мужчина в плаще. – «Зелёного» и след простыл!.. «Красный» горел!.. «Красный»!..
Все люди пошли!.. На свой свет!.. По «зебре»!.. А этот гад пьяный… Он же – пьяный!.. Даже здесь разит!.. Погоди!.. Я узнал этого гада!.. Провоторов – это!.. Он же по телику про нашу счастливую жизнь впаривает!.. В губернии – он, сволочь!.. Заместитель, кажись!.. Губернатора милого нашего!.. Который себе особняки на миллион строит!. Да баб срамных на Канары возит!.. Ей-богу!.. Точно – он!..
Тут водилу джипа быстро засунули в патрульную машину и увезли.
Пётр Иванович пришёл домой и всю ночь просидел на кухонном табурете. А утром поседел. Потом со страшным грохотом перерыл разделочный стол, нашёл тесак для рубки свиных рёбрышек и наткнулся в коридоре на жену.
— Петенька!.. – запричитала женщина. – Я тебя Христом богом заклинаю!.. Оставь нож!.. Не ходи никуда!.. Потеряли мы с тобой сыночка!.. Ничего не исправишь!.. А себя загубишь!.. В тюрьму сядешь!.. И меня загубишь!.. Петенька!.. Хороший мой!.. У тебя даже голова вся белая стала!.. Что ж ты со мной делаешь?!!
Не вернёшь ничего!.. Слышишь?!! А они, как имели власть, так и будут иметь!.. И ничего ты никому не докажешь!.. Мы всегда крайними будем!.. Не делай ничего Петенька!.. Умоляю тебя, родненький мой!..
Пётр Иванович с силой вонзил тесак в дверной косяк. Сел на тумбу для обуви и отчаянно зарыдал. И в тот же миг раздался звонок.
На пороге стояли два молодых человека в строгих тёмных костюмах.
— Николай Савельевич просит прощения… – тихо заговорил один из них. – Ваша утрата – невосполнима… Чтобы как-то облегчить ваше горе…
Человек достал из-за спины пухлый конверт.
— Вот… Возьмите… И простите…
Пётр Иванович кивнул, взял конверт и швырнул его в лицо говорящего. Серо-зелёные стодолларовые купюры веером разлетелись по цементному полу лестничной клетки.
— Зря вы – так… – также тихо заговорил другой. – Вам же – от чистого сердца… Николай Савельевич – вне себя от горя… Страдает… Очень… А вы деньгами швыряетесь… Не хорошо… Не по-людски…
Пётр Иванович хлопнул дверью.
— Петя… – женщина помолчала. – Ты сегодня не ходи… На дежурство-то… Успокойся… Может, тебя эти караулят… На улице – где… Ишь, наглецы… Явились… Гроши принесли… За сынка нашего… И как будешь работать такими руками… У тебя же руки ходуном ходят… А потом отпуск возьмёшь… Который год уже – без отпуска… Посадишь сердце… Кто тебе новое вставит?.. Давай я тебе корвалольчика накапаю?.. Или выпей чуть… У нас коньячок с майских остался… А я позвоню Трифонову… Скажу, мол, так и так… Неделю-то он тебе даст… Сына похоронить… Помянуть…
Будем учиться… Жить с этим горем… Да?.. Не ходи сегодня никуда… Смотри: весь седой стал… Это – в сорок пять-то… Боже…
— Ваньку приведут в порядок… – мужчина утёр мокрое лицо. – Я позвоню… Там же… Вместо лица – каша… Месиво… А Борис Никитич – мастер… Я попросил «скорую» Ваньку во 2-ю клинику отвезти… Никитич всё сделает… Чтоб в закрытом гробу не хоронить… Как прокажённого…
— Ой… – женщина приложила ладонь к губам.
— Я позвоню… – Пётр Иванович тронул жену за руку. – Борису… Помнишь, Вера?.. Который и матушку мою в последний путь готовил… Ещё работает… Семьдесят годков… Он Ваньку в божеский вид приведёт… А я уже после его домой привезу… Нечего ему в подвале на столе холодном валяться… Пусть дома лежит… При нас… А мне сегодня ещё на дежурство надо… Макаров – в отпуске… Усатова – в декрете… Некому работать…
А этот скот государев у меня ещё попляшет… Я найду на него управу… Заместитель губернатора… Значит, пьяному гонять можно… Пацанов бить… Вот как сядет… На лет пять… Будет знать…
— Да никто никуда не сядет!.. – всплеснула руками женщина. – Неужели ты этого ещё не понял, Петя?!
Там уже так нафабриковали!.. Что Иван наш ещё виноватым будет!.. В какой ты стране живёшь?! Ещё не дошло?!
— Поздно я приехал… Этого бычару уже сто ментов окружили… А то бы я его настругал… Ломтями… Да народ бы наподдал…
— И сел бы!
— Ладно… – мужчина помолчал. – Он ещё своё получит… Я – на работу… Дверь никому не открывай… А то припрутся опять… Откупаться… От крови… Что – на них… Поняла?..
Ты, я вижу, больше обо мне думаешь… Сел… Не сел… Потому что – не родной сын был, да?.. Я виноват, что мамашка его с каким-то полярником закрутила?.. Да в Норвегию свалила… Подарками раз в год откупалась… А к сыну родному носа не казала…
Правильно, что – Таньке после Норвегии в нашем беспределе?.. Может, и виноват… Конечно, виноват… В клинике – круглосуточно… Сяду… Ну, сяду… Буду зэкам прыщи ковырять… Зато одного гада паршивого с земли сотру…
— Да что такое говоришь, Петечка?! – обомлела женщина. – Как – не родной?! Ты – что?!! Я же Ваньку с пяти лет… Как своего… Как родимочку…
— Прости, Вер… – опомнился мужчина. – Что-то я несу… Чушь какую-то…
— Петя, только я тебя умоляю: никуда не лезь!.. – женщина обняла мужа. – Ты – не министр… И – не генерал какой…
Загребут за милую душу – мало не покажется… Хочешь меня одну бросить?.. Пусть по закону разбираются…
Не собачку сбили – человека… Ой, как сердце чуяло… Зачем я его в этот проклятый магазин послала?.. Не прожили бы без батона?..
В приёмном отделении клиники к Петру Ивановичу подбежала операционная сестра.
— Господи, Петенька… Да как же это случилось?..
— Случилось, Лида… – мужчина быстро шёл по коридору. – Случилось. Как всегда случается… Мало к нам привозят?.. После – дорожных… Каждый день… С десяток – подчас… Что – сегодня?..
— Слава богу – ничего такого… – медсестра пыталась заглянуть в лицо мужчины. – Ты точно – в порядке, Петя?.. Может, Макарова вызовем?.. Он – в городе… Ремонт квартирки делает…
— Так – что?.. Нет тяжёлых?..
— Один – только… Малец… Опять – сопляк… С Некрасова привезли… Со скутера своего чёртового слетел… Гоняют же… Как бешеные… Черепно-мозговая… Брякнулся об асфальт… Руку сломал… Два ребра… Лёгкое проткнул… Только что рентген сделали… И ещё двое пьянчужек в котлован угодили… С десяти метров, говорят… Так только шкуру поцарапали… И один рот порвал… Я зашила уже…
В конце коридора забелела крупная фигура мужчины.
— А это – что за привидение?.. – нахмурился Пётр Иванович. – У операционного блока!.. Что за – фокусы?..
— Так это – отец мальца этого… – зашептала сестра. – Сынок его побился… Замглавного сам его привёл… Сказал: «шишка» какая-то… Что я – с замглавного буду спорить?.. Халат ему дала… Пусть стоит…
Пётр Иванович замер.
Мужчина кивнул.
— Ё-моё… Так ты – доктор, мужик?.. Во, бли-и-и-ин… А я думаю: что за морда знакомая?.. Где-то её уже видел…
А чё: другого доктора нет в больничке?.. Этот мне щас со зла нахимичит… Потом ни одна Германия сыночка не сошьёт…
Пётр Иванович побледнел.
— Лида… Всех… Посторонних… Вон… Отсюда… Быстро…
Дверь в конце коридора снова открылась.
— Пётр Иванович… – маленький, кругленький человек развёл руками. – Горе-то – какое… Как же так… Боже… Как – вы, голубчик?.. Сможете работать?.. Или…
— Я сказал!.. – закричал Пётр Иванович. – Всех!.. Посторонних!.. Вон!..
— Это – не посторонний… – растерялся замглавврача. – Это – наш уважаемый Николай Савельевич Провото… Заместитель губерна…
Но, увидев белое лицо хирурга, схватил красномордого за рукав и потащил из блока.
— Ты точно сможешь работать, Петя?.. – осторожно спросила Лида.
— Да, – Пётр Иванович утёр лоб. – Всё – готово?..
— Готово, – сразу ответила медсестра. – Можно начинать…
Через два часа Пётр Иванович медленно вышел в коридор. Николай Савельевич Провоторов осторожно приоткрыл дверь в предоперационный блок. Хирург стянул с мокрых волос тонкую бирюзовую шапочку и посмотрел на мясистое лицо чиновника.
— Да пойми ты меня, как мужик мужика, док… – зашептал Провоторов. – Баба моя психанула… Хотела – на Ибицу… Я ей шиш показал… Нечего по Ибицам шастать… Ну, я капель пятьсот принял… Вискаря… А водила мой, идиотина, полез на даче яблоню пилить… Навернулся… Руку сломал… А ехать надо… Сечёшь?.. Не «бомбилу» же мне ловить… А пацан твой выскочил… Как пуля… Я даже по тормозам дать не успел… Бах… И шибануло… Ты зря от бабла отказался… Похороны… Поминки… И – прочее… Бери… Что – ты?.. Много не дам… Но «косарей» десять-пятнадцать всегда найдётся…
— У твоего сына – три перелома… – тихо сказал хирург. – Сотрясение. Серого вещества. Рваная рана голени. Наложили. Заклеили. Зашили. Будет жить…
И со всего размаху въехал правым кулаком в ямочку на державном подбородке протрезвевшего Николая Савельевича. Грузная туша ударилась о пластиковую панель стены и сползла на кафельный пол.
А Пётр Иванович пошёл мыть руки…


Сергей Жуковский


Сообщение отредактировал REALIST - Воскресенье, 10.12.2017, 10:25
 
РыжикДата: Воскресенье, 14.01.2018, 13:11 | Сообщение # 415
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 299
Статус: Offline
ЧАШКА КОФЕ

небольшой рассказ

Oн пощёлкал ножницами у моего виска и сказал:
- И в этом всё дело. Настоящий мастер отличается от простого парикмахера тем, что знает, где, как и сколько снимать. За это вы и платите пятнадцать долларов.
Потому что мужчина начинается с головы. Где он кончается - это другое дело. Но начинается он с головы, и этот предмет должен выглядеть красиво.
- Давно вы здесь? - поинтересовался я.
- Давно. Когда поехала Рига, я был одним из первых.
-Чуть вправо головку, пожалуйста.
- Семья, дети?
- Жена, ребёнок. Но у меня особый случай. Вы обо мне ещё не слышали?
- Нет, а что такое?
- Это совершенно дикая история, но вам будет интересно....
- Ну так не тяните, рассказывайте.
- Понимаете, там, в Риге, я был мастером номер один. Не два, не три, а именно номер один.
Вы скажете, все эмигранты так говорят, все почему-то там были первыми номерами, доцентами, докторами наук, профессорами.
Ну так вот, я был профессором в своём деле.
После меня женщины выглядели, как мисс Америка. Потому что я любил свое дело. И я умел обращаться с клиентками.
В парикмахерской им надо поговорить. Потому что дома им не с кем разговаривать. Мужья не слушают. Они читают газету и смотрят футбол по телевизору. Футбол для них важнее.
А мастер делает их не только красивыми, но и умными.
Потому что он не спорит. Он слушает и иногда вставляет свои замечания типа "конечно", "кому вы рассказываете", "ах, как это правильно". И женщина уходит удовлетворённая. А я чувствую себя человеком. И если она уже рассказала всё, что её волнует, то не скупится на чаевые.
-Головку чуть влево, пожалуйста.

Как мы тут намучились сначала, не вам рассказывать, вы это знаете не хуже меня.
Потому что без языка. Потому что первое время.
Потому что надо всему переучиваться
Но если ты любишь свое дело, если ты знаешь, чего хочешь, то добираешься до своего места в жизни и можешь отложить пару долларов в банк.
И в один прекрасный день я купил этот салон.
И, конечно, пошли дамы.
У меня здесь "унисекс" - мы обслуживаем как женщин, так и мужчин, но дамы - это главное...
Пришла одна девушка. Не девушка, женщина, но выглядит, как девушка. Я ей сделал голову.
Я хотел сделать её красавицей, потому что до этого ей делал голову какой-то парикмахер, который брал с неё, как мастер. Самозванцы есть в любом деле, не мне вам рассказывать... 
И я попросил её закрыть глаза. И когда она их открыла и посмотрела в зеркало, то она себя не узнала. И я её не узнал. Потому что я превратил её в принцессу.
И больше она никого не хотела знать Она приходила ко мне каждую неделю, и я делал ей укладку, я стриг её, мыл, я её держал в форме.
И она со мной разговаривала. И за это она меня полюбила.
- Постойте, постойте, что значит полюбила?
- Полюбила - это значит полюбила. Она стала приходить ко мне каждый день. И дожидалась, когда я кончу работу. И отвозила меня домой на своей машине. А наутро приходила снова. И я не мог её прогнать, потому что мне было приятно
 смотреть на неё.
И в один прекрасный день пришёл маленький квадратный пожилой человек в чёрном костюме в белую полоску, сел на диван и стал за мной наблюдать. Я пригласил его в кресло, но он сказал мне по-еврейски:"Потом, потом, у меня есть время" и продолжал на меня смотреть.
Поверьте, я чувствовал себя не очень-то приятно.
А он сказал:
- Присядьте на минуточку, у меня к вам есть дело.
Мы сели вот на этот диван, и он расчесал пальцами усы и сказал:
- Я приехал сюда из Колумбии. Это там, в Южной Америке. У меня там кофе. Много кофе. Всё кофе  Колумбии. У меня есть дочь. Одна. Единственная. И она вас хочет. Она хочет, чтобы вы на ней женились. Её зовут Ребекка.
- Ребекка? Эта та Ребекка, которую я сделал принцессой? И это её папа?
- Вы сошли с ума! - сказал я. - У меня жена, ребёнок. Что значит -женились?
- Женились, - сказал он, - это значит, что вы разводитесь со своей нынешней женой и женитесь на моей Ребекке.
Честно говоря, мы с женой жили не так уж хорошо. И если бы не дочка, я даже не знал, как бы с ней жили.
Потому что она меня не очень любила. Она очень любила деньги, которые я зарабатываю.
И она всё время хотела, чтобы я сменил профессию. Ей казалось, что меня окружают очень много женщин. Но мне не хотелось менять ни того, ни другого.
-Так не беспокоит?
- Папаша, - сказал я, - может быть, у вас в Колумбии вот так делаются дела, но мы, слава Богу, живём в Америке, и у нас всё по-другому. И я вас даже отчасти не понимаю...
- Дорогой друг, - сказал папаша, - я не привык, чтобы мне отказывали. Так уж я устроен. Если всё дело в вашей бывшей жене, то позвольте мне это устроить. Дайте мне ваш адрес.
- Я засмеялся и дал ему адрес. Я подумал, что будет очень хорошо дать урок моей Греточке, чтобы она поняла, что я парень хоть куда, что у меня есть шансы, что даже в далекой Колумбии знают о моём мастерстве и обaянии.
Через два часа позвонила Грета и сказала, что она согласна дать мне развод!..

Потом трубку взял этот колумбийский дядька и сказал, что дело сделано, он сейчас ко мне приедет, и мы договоримся о дальнейшем.
Я ничего не понимал.
Что происходит? Что творится с моей жизнью? Что он сказал такое моей Грете, что она согласилась меня потерять? И кто этот квадратный старик в белую полосочку, который влез в мою судьбу?
Он вошёл в салон и сказал;
- Грета - настоящая женщина. Она сразу всё поняла. Я ей сказал, что Ребекка хочет её мужа. Вот чек на два миллиона долларов. Этого достаточно? И Грета сказала, что этого достаточно.
Вы свободны.
Теперь скажите мне, вы сможете полюбить мою Ребекку? Скажу вам одно: она бриллиант. И в очень хорошей оправе.
И он похлопал себя по карману.
- Вы из Риги, - продолжал старик, - а я из Вильнюса. Я из Вильнюсского гетто.
Туда нас они согнали. И я из Треблинки. Туда они нас перегнали. И там у нас с женой родилась девочка. Нет-нет, это была не Ребекка. Это была другая девочка. Там она и умерла.
А мы остались живы. Я и жена. Оба остались живы.
И после освобождения мы поехали в Колумбию.
Почему не в Америку? Не знаю.
Все поехали в Америку. А мы в Колумбию. И я работал день и ночь.
В Колумбии тогда ничего не было. Только кофе. Хороший кофе. Лучший в мире. И я его выращивал. И покупал. И продавал. И сделал большой бизнес. Там у нас родилась Ребекка. Как мы над ней дрожали. И всё было посвящено Ребекке. И когда ей было восемь, её у нас украли...
Кстати, вы хотите покороче или подлиннее? Я советую покороче...

Он помолчал.
- Да... Этот кроткий старик мне очень понравился. В нём было что-то, что нам, с нашим прошлым, трудно понять.
Вот, например, вы можете понять израильских солдат? Можете ли вы представить себя на их месте?
А ведь они такие же евреи, как и мы с вами.
Только есть в них ещё что-то, что нам недоступно. Смелость. Убеждённость. Профессионализм. Они такие же и не такие...
Так и этот старик.
Выкрали Ребекку... И прислали письмо о выкупе. Три миллиона. Прийти одному, без свидетелей. Если что не так, убьют девочку на месте.
И он пошёл. За городом пещеры. Там они её держали. Пятеро... 
Он вошёл, крикнул дочке по-еврейски: " Ложись!", она бросилась на землю, он вынул автомат и расстрелял всех пятерых.
" Я не привык бросать деньги на ветер", - так он мне объяснил. Он привык добиваться своего.
Вот почему у него всё, и кофе и деньги Колумбии, а у нас с вами...
Впрочем, каждому своё!
- А что Ребекка? Где Ребекка во всей этой ситуации? - спрсил я.
- Ребекка? Как где? Здесь. Сейчас придёт. Где ж ей быть?
- И как вы живёте?
- Изумительно! - протянул он. - Мы живём изумительно! Я даже не знал, что можно так жить. Мы живём душа в душу. И дочка моя часто у нас бывает. И дом у нас - загляденье. Во всей округе не отыщется такого дома!
- Так зачем же вы работаете, наследник колумбийского кофе? - язвительно спросил я.
- Как же можно не работать? - обиделся он. - Вы смогли бы не работать?
- Ну занялись бы другим делом, акциями, например...
Зачем?
- Да? А ну-ка посмотрите на свою голову.
Я посмотрел в зеркало.
Это был не я! Моложавый сексуальный бог смотрел на меня в зеркало.
Красивая молодая женщина вошла в салон. Она подошла к парикмахеру и нежно его поцеловала.
И столько было в этом!.. Я зашелся от зависти.
Она села в кресло, взяла в руки журнал и стала его перелистывать
- Одно плохо, - сказал он добродушно. - Она хочет, чтобы я всё-таки ушёл из салона. Она боится, что придёт другая женщина, которую я сделаю принцессой, и перекупит меня. За другие два миллиона. Хотите чашечку кофе? У нас настоящий, колумбийский...


автор, увы, неизвестен!....


Сообщение отредактировал duraki1909vse - Воскресенье, 14.01.2018, 13:35
 
KiwaДата: Среда, 24.01.2018, 12:01 | Сообщение # 416
настоящий друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 678
Статус: Offline
спасибо за представленный рассказ!
автора тоже, увы, не нашёл...
 
СонечкаДата: Четверг, 25.01.2018, 11:22 | Сообщение # 417
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 543
Статус: Offline
Новый год

— Послушай, сказала жена, — мне жутко.
Была лунная зимняя полночь, мы ночевали на хуторе в Тамбовской губернии, по пути в Петербург с юга, и спали в детской, единственной тёплой комнате во всем доме.
Открыв глаза, я увидал легкий сумрак, наполненный голубоватым светом, пол, покрытий попонами, и белую лежанку. Над квадратным окном, в которое виднелся светлый снежный двор, торчала щетина соломенной крыши, серебрившаяся инеем. Было так тихо, как может быть только в поле в зимние ночи.
— Ты спишь, — сказала жена недовольно, — а я задремала давеча в возке и теперь не могу...
Она полулежала на большой старинной кровати у противоположной стены. Когда я подошёл к ней, она заговорили веселым шёпотом:
— Слушай, ты не сердишься, что я разбудила тебя? Мне, правда, стало жутко немного и как-то очень хорошо. Я почувствовала, что мы с тобой, совсем одни тут, и на меня напал чисто детский страх...
Она подняла голову и прислушалась.
— Слышишь, как тихо? — спросила она чуть слышно. Мысленно я далеко оглянул снежные поля вокруг нас, — всюду было мёртвое молчание русской зимней ночи, среди которой таинственно приближался Новый год...
Так давно не ночевал я в деревне, и так давно не говорили мы с женой мирно! Я несколько раз поцеловал её
 в глазa и волосы с той спокойной любовью, которая бывает только в редкие минуты, и она внезапно ответила мне порывистыми поцелуями влюблённой девушки.
Потом долго прижимала мою руку к своей загоревшейся щеке.
— Как хорошо! — проговорила она со вздохом и убеждённо. И, помолчав, прибавила: — Да, всё-таки ты единственный близкий мне человек! Ты чувствуешь, что я люблю тебя?
Я пожал её руку.
— Как это случилось? — спросила она, открывая глаза. — Выходила я не любя, живём мы с тобой дурно, ты говоришь, что из-за меня ты ведёшь пошлое и тяжёлое существование... И однако всё чаще мы чувствуем, что мы нужны друг другу.
Откуда это приходит и почему только в некоторые минуты?
С Новым годом, Костя! — сказала она, стараясь улыбнуться, и несколько тёплых слёз упало на мою руку.
Положив голову на подушку, она заплакала, и, верно, слёзы были приятны ей, потому что изредка она поднимала лицо, улыбалась сквозь слёзы и целовала мою руку, стараясь продлить их нежностью. Я гладил её волосы, давая понять, что я ценю и понимаю эти слёзы.
Я вспомнил прошлый Новый год, который мы, по обыкновению, встречали в Петербурге в кружке моих сослуживцев, хотел вспомнить позапрошлый — и не мог, и опять подумал то, что часто приходит мне в голову: годы сливаются в один, беспорядочный и однообразный, полный серых служебных дней, умственные и душевные способности слабеют, и всё более неосуществимыми кажутся надежды иметь свой угол, поселиться где-нибудь в деревне или на юге, копаться с женой и детьми в виноградниках, ловить в море летом рыбу...
Я вспомнил, как ровно год тому назад жена с притворной любезностью заботилась и хлопотала о каждом, кто, считаясь нашим другом, встречал с нами новогоднюю ночь, как она улыбалась некоторым из молодых гостей и предлагала загадочно-меланхолические тосты и как чужда и неприятна была мне она в тесной петербургской квартирке...
— Ну, полно, Оля! — сказал я.
— Дай мне платок, — тихо ответила она и по-детски, прерывисто вздохнула. — Я уже не плачу больше.
Лунный свет воздушно-серебристой полосою падал на лежанку и озарял её странною, яркой бледностью.
Всё остальное было в сумраке, и в нём медленно плавал дым моей папиросы. И от попон на полу, от тёплой, озарённой лежанки — ото всего веяло глухой деревенской жизнью, уютностью родного дома...
— Ты рада, что мы заехали сюда? — спросил я.
— Ужасно, Костя, рада, ужасно! — ответила жена с порывистой искренностью. — Я думала об этом, когда ты уснул. По-моему, — сказала она уже с улыбкой, — венчаться надо бы два раза.
Серьёзно, какое это счастье — стать под венец сознательно, поживши, пострадавши с человеком! И непременно жить дома, в своём углу, где-нибудь подальше ото всех... «Родиться, жить и умереть в родном доме» — как говорит Мопассан!
Она задумалась и опять положила голову на подушку.
— Это сказал Сент-Бёв, — поправил я.
— Всё равно, Костя. Я, может быть, и глупая, как ты постоянно говоришь, но всё-таки одна люблю тебя... Хочешь, пойдём гулять?
— Гулять? Куда?
— По двору. Я надену валенки, твой полушубочек... Разве ты уснешь сейчас?
Через полчаса мы оделись и, улыбаясь, остановились у двери.
— Ты не сердишься? — спросила жена, взяв мою руку.
Она ласково заглядывала мне в глаза, и лицо её было необыкновенно мило в эту минуту, и вся она казалась такой женственной в серой шали, которой она по-деревенски закутала голову, и в мягких валенках, делавших её ниже ростом.
Из детской мы вышли в коридор, где было темно и холодно, как в погребе, и в темноте добрались до прихожей. Потом заглянули в залу и гостиную...
Скрип двери, ведущей в залу, раздался по всему дому, а из сумрака большой, пустой комнаты, как два огромных глаза, глянули на нас два высоких окна в сад. Третье было прикрыто полуразломанными ставнями.
— Ау! — крикнула жена на пороге.
— Не надо, — сказал я, — лучше посмотри, как там хорошо.
Она притихла, и мы несмело вошли в комнату.
Очень редкий и низенький сад, вернее, кустарник, раскиданный но широкой снежной поляне, был виден из окон, и одна половина его была в тени, далеко лежавшей от дома, а другая, освещённая, чётко и нежно белела под звёздным небом тихой зимней ночи.
Кошка, неизвестно как попавшая сюда, вдруг спрыгнула с мягким стуком с подоконника и мелькнула у нас под ногами, блеснув золотисто-оранжевыми глазами. Я вздрогнул, и жена тревожным шёпотом спросила меня:
— Ты боялся бы здесь один?
Прижимаясь друг к другу, мы прошли по зале в гостиную, к двойным стеклянным дверям на балкон. Тут до сих пор стояла огромная кушетка, на которой я спал, приезжая в деревню студентом. Казалось, что ещё вчера были эти летние дни, когда мы всей семьей обедали на балконе...
Теперь в гостиной пахло плесенью и зимней сыростью, тяжёлые, промёрзлые обои кусками висели со стен... Было больно и не хотелось думать о прошлом, особенно перед лицом этой прекрасной зимней ночи.
Из гостиной виден был весь сад и белоснежная равнина под звёздным небом, — каждый сугроб чистого, девственного снега, каждая ёлочка среди его белизны.
— Там утонешь без лыж, — сказал я в ответ на просьбу жены пройти через сад на гумно. — А бывало, я по целым ночам сидел зимой на гумнах, в овсяных омётах... Теперь зайцы, небось, приходят к самому балкону.
Оторвав большой, неуклюжий кусок обоев, висевший у двери, я бросил его в угол, и мы вернулись в прихожую и через большие бревенчатые сени вышли на морозный воздух. Там я сел на ступени крыльца, закуривая папиросу, а жена, хрустя валенками по снегу, сбежала на сугробы и подняла лицо к бледному месяцу, уже низко стоявшему над чёрной длинной избой, в которой спали сторож усадьбы и наш ямщик со станции.
— Месяц, месяц, тебе золотые рога, а мне золотая казна! — заговорила она, кружась, как девочка, по широкому белому двору.
Голос её звонко раздался в воздухе и был так странен в тишине этой мертвой усадьбы. Кружась, она прошла до ямщицкой кибитки, черневшей в тени перед избой, и было слышно, как она бормотала на ходу:

Татьяна на широкий двор
В открытом платьице выходит,
На месяц зеркало наводит,
Но в тёмном зеркале одна
Дрожит печальная луна...


— Никогда я уж не буду гадать о суженом! — сказала она, возвращаясь к крыльцу, запыхавшись и весело дыша морозной свежестью, и села на ступени возле меня. — Ты не уснул, Костя? Можно с тобой сесть рядом, миленький, золотой мой?
Большая рыжая собака медленно подошла к нам из-за крыльца, с ласковой снисходительностью виляя пушистым хвостом, и она обняла её за широкую шею в густом меху, а собака глядела через её голову умными вопросительными глазами и всё так же равнодушно-ласково, вероятно, сама того не замечая, махала хвостом.
Я тоже гладил этот густой, холодный и глянцевитый мех, глядел на бледное человеческое лицо месяца, на длинную чёрную избу, на сияющий снегом двор, и думал, подбадривая себя: «В самом деле, неужели уже всё потеряно? Кто знает, что принесёт мне этот Новый год?»
— А что теперь в Петербурге? — сказала жена, поднимая голову и слегка отпихивая собаку. — О чём ты думаешь, Костя? — спросила она, приближая ко мне помолодевшее на морозе лицо. — Я думаю о том, что вот мужики никогда не встречают Нового года, и во всей России теперь все давным-давно спят...
Но говорить не хотелось.
Было уже холодно, в одежду пробирался мороз. Вправо от нас видно было в ворота блестящее, как золотая слюда, поле, и голая лозинка с тонкими обледеневшими ветвями, стоявшая далеко в поле, казалась сказочным стеклянным деревом. Днем я видел там остов дохлой коровы, и теперь собака вдруг насторожилась и остро приподняла уши: далеко по блестящей слюде побежало от лозинки что-то маленькое и тёмное, — может быть, лисица, — и в чуткой тишине долго замирало чуть уловимое, таинственное потрескивание наста.
Прислушиваясь, жена спросила:
— А если бы мы остались здесь?
Я подумал и ответил:
— А ты бы не соскучилась?
И как только я сказал, мы оба почувствовали, что не могли бы выжить здесь и года.
Уйти от людей, никогда не видать ничего, кроме этого снежного поля! Положим, можно заняться хозяйством... Но какое хозяйство можно завести в этих жалких остатках усадьбы, на сотне десятин земли?
И теперь всюду, такие усадьбы, — на сто вёрст в окружности нет ни одного дома, где бы чувствовалось что-нибудь живое! А в деревнях — голод...

Заснули мы крепко, а утром, прямо с постели, нужно было собираться в дорогу.
Когда за стеною заскрипели полозья и около самого окна прошли по высоким сугробам лошади, запряжённые гусем, жена, полусонная, грустно улыбнулась, и чувствовалось, что ей жаль покидать тёплую деревенскую комнату...
«Вот и Новый год! — думал я, поглядывая из скрипучей, опушенной инеем кибитки в серое поле. — Как-то мы проживём эти новые триста шестьдесят пять дней?»
Но мелкий лепет бубенчиков спутывал мысли, думать о будущем было неприятно.
Выглядывая из кибитки, я уже едва различал мутный серо-сизый пейзаж усадьбы, всё более уменьшающийся в ровной снежной степи и постепенно сливающийся с туманной далью морозного туманного дня.
Покрикивая на заиндевевших лошадей, ямщик стоял и, видимо, был совершенно равнодушен и к Новому году, и к пустому полю, и к своей и к нашей участи...
С трудом добравшись под тяжёлым армяком и полушубком до кармана, он вытащил трубку, и скоро в зимнем воздухе запахло серой и душистой махоркой.
Запах был родной, приятный, и меня трогали и воспоминание о хуторе, и наше временное примирение с женою, которая дремала, прижавшись в угол возка и закрыв большие, серые от инея ресницы. Но, повинуясь внутреннему желанию поскорее забыться в мелкой суете и привычной обстановке, я деланно-весело покрикивал:
— Погоняй, Степан, потрогивай! Опоздаем!
А далеко впереди уже бежали туманные силуэты телеграфных столбов, и мелкий лепет бубенчиков так шёл к моим думам о бессвязной и бессмысленной жизни, которая ждала меня впереди...

Иван Бунин


Сообщение отредактировал Сонечка - Четверг, 25.01.2018, 11:23
 
ПинечкаДата: Суббота, 27.01.2018, 09:41 | Сообщение # 418
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1455
Статус: Offline
Предательство

Посмеиваясь над собой, Ева перепрыгивала через лужи. Забытый девчачий азарт, прорвавшийся из детства…
Сорок пять уже…Сорок пять — баба ягодка опять, прикусив нижнюю губу, она разбежалась, преодолев очередное озерцо с мутными разводами.
Осень началась вялыми короткими дождями, наследившими то тут, то там. И остановилась. Взяла паузу, словно хотела предупредить, готовьтесь, скоро залью весь город.
А Еве нипочём… Зальёт-не зальёт, какая разница. Удивительное дело, — думала женщина, стряхивая с юбки капельки грязной воды, брызнувшие из-под туфель, — куда уходит возраст, когда сердце поёт… Не ощущала она сейчас ни свои сорок пять, ни то, что она баба, хоть и ягодка.
Как девчонка.
Позади те мрачные времена, когда она осталась одна с тремя детьми на руках.
Будто не с ней было. И вспоминать не хочется, что она испытала. Но шлейф воспоминаний тянется, вьётся не спросясь, то мимолётной неназойливой тенью, то глубокой, мучительной, опутывающей с ног до головы болью, затягивая удушающий узелок на горле.
Первую любовь не вычеркнуть. Влюбилась в Андрея в восемнадцать так, что голову снесло, сердце раскрыло навстречу… и на встречи сумасшедшие с ним.
В двадцать родила Оленьку, и началась их сказочная семейная жизнь. Десять лет пролетели как миг. Ни работа, ни бытовые трудности, ни уход за ребёнком не вызывали в них усталости, протеста или раздражения. Любили. Дарили друг другу солнце, восторг и ласки. И так им было хорошо, что решились на увеличение семьи. На излёте тридцати пяти Ева родила близняшек, двух девчушек.
А через два года случилась трагедия. Андрей отправился в очередной рейс, и этот полёт его оказался последним.
Больше Ева мужа не видела. Оборвалось, исчезло, испарилось её счастье.
Израненная и опустошённая, она и не жила вовсе. Работала, готовила, убирала, растила детей — просто дышала. Как рыба, которая должна дышать, чтобы плавать. Чтобы выполнять свои функции. Функции робота — бесчувственные, безулыбчивые, безрадостные…
Однажды Оля, после долгого хождения вокруг да около, вдруг сказала: «Мама, я записалась на передачу, готовься, как только позвонят, отправимся на телевидение».
К этому времени дочь училась в институте. Ева решила, что передача как-то связана с её учёбой, и дочь, жалея мать, решила разнообразить её жизнь, взяв с собой. Она стала отнекиваться:
— Иди сама, дочь, что мне делать на телевидении. Посмотри, на кого я стала похожа.
— Мам, мы должны обе пойти, иначе меня не пустят.
Ева не стала перечить дочери, пожала плечами, продолжая глажку.
С тех пор как Андрей ушёл из жизни, Ева очень изменилась.
Женщина цветёт, когда любима. Трагедия застыла холодом и безразличием в её некогда сияющих глазах; поселилась скорбью в уголках губ, когда-то любимых и целованных до пурпура; оцепенела в ссутулившихся плечах, потерявших изящество контуров, что приводили Андрея в изумление…
Какая внешность, смешно. Да и кому это нужно…
Главное в её жизни — дети. Остальное не для неё.
Примерно так рассуждала Ева все эти годы и ни о каких мероприятиях, тем более о развлечениях не помышляла. Поэтому на предложение Оли не реагировала и снисходительно усмехнулась, мол куда мне…
Передача, не до передач ей…
Однако Оля ждала назначенного дня с нетерпением.
В этот день с утра она предупредила Еву, что заедет за ней после трёх часов. Еве всё равно, пусть дочь сама решает. Сопротивляться — только терять оставшиеся крупицы сил, необходимые для движения. Ей девчушек бы поднять. Оля взрослая, уже и жених появился, однокурсник её. А обе малышки нуждаются в ней. И Ева обречённо вздыхала.
Оля приехала на такси, усадила мать рядом и поехали они в какой-то магазин.
Это оказался фирменный магазин одежды «Bosko», в котором Оля стала подбирать матери платья, свитера, брючки, шарфики. Она вертела Еву, как бездушную куклу, примеряя на ней вещи и не интересуясь её мнением. На слабые протесты матери отвечала, посмеиваясь: «Мам, подожди, тебя ждёт сюрприз…»
Ева бросала взгляды в зеркало и иногда, как ей казалось, она видела в нём свою прежнюю улыбку и даже, страшно подумать, забытое очарование женственности. На лице появился румянец то ли от беспрестанного верчения перед зеркалом, то ли в ней пробудился интерес к нарядам, но она стала советовать Оле, что с чем лучше сочетать.
Оля благодарно ей кивала и говорила — подожди, всё впереди. Спустя два часа, с ворохом покупок, они подъехали к зданию с вывеской «Студия». Вдруг Ева вспомнила:
— Оль, а в магазине кто это фотографировал? Зачем?
— Мам, так надо … потом всё поймёшь…
В одной из комнаток Ева попала в руки двух милых девушек, которые попросили её надеть выбранные вещи. Она исполнила, заинтригованная происходящим.
И вдруг оказалась в большой зале, залитой светом и заполненной людьми. Слева от неё сидела знаменитая Бабкина и обворожительно улыбаясь, попросила пройтись по дорожке. Ошеломлённая Ева механически выполнила её просьбу и после приветственных слов очень знакомого ей голоса, она поняла, что с ней говорит Васильев и она находится на передаче «Модный приговор».
На женщину напал ступор.
Ведущие о чём-то говорили, но Ева ни слова не слышала. В ушах, в висках пульсировало, испуганный стук сердца заглушал голоса, она вся сжалась.
Изредка она смотрела эту передачу по телеку. Но оказаться на ней…ей и не снилось.
Её попросили переодеться. Она бросилась в уборную и расплакалась. Обе девушки успокоили женщину быстро, дав ей стакан воды и команду переодеться. Она опять-таки машинально, чтобы не подводить их, поменяла платье и вышла на подиум, собрав волю в кулак.
Ей и в голову не пришло отказаться, стыдно ведь, люди ждут.
Внутренне удивляясь двойственному ощущению в себе, — покорности и интересу, — почувствовала уверенность. Прошлась, улыбнулась, ответила что-то Хромченко и скрылась в той же комнатке.
На этот раз всё делали стилисты. Молодёжь крутилась вокруг неё, словно Ева какая-то знатная особа. Шутя и смеясь, они стригли её, красили, наводили марафет на лице… Потом снова переодевание, но уже в их одежду, специально подобранную к её фигурке.
Оказалось, что женщина не только не утратила стройные очертания тела, напротив стала более женственной, о чём не подозревала все эти годы.
Одежда преобразила её. Плечи расправились, как только она встала на каблучки, грудь под корсетом приобрела упругость, бёдра плавными линиями переходили в стройные ноги, а коленки стыдливо прятались под французской длиной кашемирового платья. Дымчато-фиолетовое, оно выгодно оттеняло её василькового цвета глаза, сочетаясь с горжеткой из лисицы, небрежно накинутой на плечи.
Зал взорвался аплодисментами. Сердце Евы воспряло. Она пружинистыми шагами, подражая моделям, прошлась по подиуму. Тело, словно заигрывая со зрителями, ответило на вызов — оно вытянулось, кокетливо обозначая соблазнительные изгибы.
Съёмки длились два дня. Процесс, никогда не испытанный ею, неожиданно внёс в серые будни Евы краски, о которых она забыла — желание выглядеть красиво и нравиться. Столько народу вокруг!.. Внимание к её персоне кружило голову. И в этом кружении появилось одно пятно, которое по мере спада пелены с её глаз очертило фигуру фотографа Бориса. Молодой человек чем-то заинтересовал Еву. И как ей показалось, проявлял повышенный интерес к ней. Впоследствии выяснилось — это её отрешённость вначале, постепенно сменяющаяся оживлением и всё возрастающим интересом к происходящему, привлекли его внимание к даме не первой молодости. Его поразила чистота восприятия, которую не всегда увидишь в молоденьких девочках, искушённых, а порой, испорченных современными реалиями.
Борис пригласил её в кафе, и под напором Оли, она приняла его приглашение.
Их общение было лёгким и чуть-чуть волнующим.
Приглашение вскоре повторилось — Ева не отказала. Они обсудили фильм, в котором героиней была Ева. Началось её исцеление. Она так благодарна Борису. Даже если б не было продолжения…
Но отношения развивались стремительно. Он хорош собой, современен, удачлив в профессии, она скромна и обаятельна, без претензий…
Оля же, устав от беготни по кафешкам со своим молодым человеком, решила вступить с ним в брак. Они поженились, и новоиспечённый зять вселился к ним.
Спустя полгода Борис предложил Еве перебраться с двумя девочками к нему, так как молодожёны ждали пополнения. У женщины, не ожидавшей такого поворота судьбы, началась новая жизнь. Ева ожила. Борис превзошёл все её ожидания. Он старался не только заполнить жизнь жены вниманием и заботой, но и украсить её.
За пять лет совместного проживания она видела и пережила то, чего не могла видеть до этого. Теперь со знаком плюс.
Они были за границей несколько раз, посещали выставки и театры, общались с друзьями.
Девочки росли под их неусыпным оком, окружённые любовью двух взрослых.
Вот только у Оли не ладилось. Они с мужем, будучи одногодками, вместе окончили институт. Муж Оли работал, она занималась ребёнком. Денег катастрофически не хватало. На этой почве ссоры возникали часто. Дочь уже жалела, что скоропалительно выскочила замуж за парня, который не в состоянии обеспечить семью. Ева как могла помогала.
Накануне она получила гонорар за перевод книги и сейчас, перепрыгивая через лужи, спешила к дочери.
Как хорошо на воздухе! Да и вообще, как хорошо, что она пошла на эту передачу… И всё благодаря Оле. Вот уже пять лет купается в счастье. А фильм какой получился замечательный… Он словно провёл черту между прежней её жизнью и настоящей. Разве могла предположить, насколько изменится она…С человеком моложе её…
Ах, какое значение всё это имеет?! Главное, что из себя представляет этот человек.
Ева открыла дверь дочери своим ключом. Так было заведено. Она приходила, уходила даже в отсутствие ребят. Часто без предупреждения, как и сейчас.
Представляя, как обрадуется Оля непредвиденным деньгам, женщина тихо затворила дверь. В прихожей на глаза ей попался пуховик мужа. Это она покупала его Борису в прошлом году. Наверно, срочное дело привело его… Прошла в глубь квартиры и остановилась.
Из спальни доносились недвусмысленные звуки. Ева, ничего не понимая, стремительно сделала два шага вперёд и увидела, увидела… голых — дочь и своего молодого мужа, самозабвенно занимающихся любовью.
Её пригвоздило, намертво. Она не могла шевельнуться, словно никогда не умела ходить, двигаться. Судорожно открыв рот, взмахнула руками, так, как если бы хотела зачеркнуть этих двоих и —  выбежала из квартиры...



Она бежала по двору, погружая ноги в грязь луж; и брызги залепляли лицо, глаза. Но ей казалось, что в этой жиже полоскалось и ещё стенало убитое сердце.
Мир рассыпался на осколки. Хотелось упасть и умереть. Дочь…Оленька… Борис, зачем вы так… Два самых любимых человека…
Она внезапно остановилась, подняла глаза к небу, крикнула — Ч т о   д е л а т ь?!
И, опускаясь на корточки, почти упав в лужу, сжимая кулачки простонала — что мне делать?


Анжела Конн
 
BROVMANДата: Среда, 31.01.2018, 06:06 | Сообщение # 419
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 447
Статус: Offline
Ручьи, где плещется форель

Судьба одного наполеоновского маршала – не будем называть его имени, дабы не раздражать историков и педантов, – заслуживает того, чтобы рассказать её вам, сетующим на скудость человеческих чувств.
Маршал этот был ещё молод. Лёгкая седина и шрам на щеке придавали особую привлекательность его лицу. Оно потемнело от лишений и походов.
Солдаты любили маршала: он разделял с ними тяжесть войны. Он часто спал в поле у костра, закутавшись в плащ, и просыпался от хриплого крика трубы. Он пил с солдатами из одной манерки и носил потёртый мундир, покрытый пылью.
Он не видел и не знал ничего, кроме утомительных переходов и сражений. Ему никогда не приходило в голову нагнуться с седла и запросто спросить у крестьянина, как называется трава, которую топтал его конь, или узнать, чем знамениты города, взятые его солдатами во славу Франции. Непрерывная война научила его молчаливости, забвению собственной жизни.
Однажды зимой конный корпус маршала, стоявший в Ломбардии, получил приказ немедленно выступить в Германию и присоединиться к «большой армии».
На двенадцатый день корпус стал на ночлег в маленьком немецком городке. Горы, покрытые снегом, белели среди ночи. Буковые леса простирались вокруг, и одни только звёзды мерцали в небе среди всеобщей неподвижности.
Маршал остановился в гостинице.
После скромного ужина он сел у камина в маленьком зале и отослал подчиненных. Он устал, ему хотелось остаться одному.
Молчание городка, засыпанного по уши снегом, напоминало ему не то детство, не то недавний сон, которого, может быть, и не было. Маршал знал, что на днях император даст решительный бой, и успокаивал себя тем, что непривычное желание тишины нужно сейчас ему, маршалу, как последний отдых перед стремительным топотом атаки.
Огонь вызывает у людей оцепенение. Маршал, не спуская глаз с поленьев, пылавших в камине, не заметил, как в зал вошёл пожилой человек с худым, птичьим лицом. На незнакомце был синий заштопанный фрак. Незнакомец подошёл к камину и начал греть озябшие руки. Маршал поднял голову и недовольно спросил:
– Кто вы, сударь? Почему вы появились здесь так неслышно?
– Я музыкант Баумвейс, – ответил незнакомец. – Я вошёл осторожно потому, что в эту зимнюю ночь невольно хочется двигаться без всякого шума.
Лицо и голос музыканта располагали к себе, и маршал, подумав, сказал:
– Садитесь к огню, сударь. Признаться, мне в жизни редко перепадают такие спокойные вечера, и я рад побеседовать с вами.
– Благодарю вас, – ответил музыкант, – но, если вы позволите, я лучше сяду к роялю и сыграю. Вот уже два часа как меня преследует одна музыкальная тема. Мне надо её проиграть, а наверху, в моей комнате, нет рояля.
– Хорошо… – ответил маршал, – хотя тишина этой ночи несравненно приятнее самых божественных звуков.
Баумвейс подсел к роялю и заиграл едва слышно. Маршалу показалось, что вокруг городка звучат глубокие и лёгкие снега, поёт зима, поют все ветви буков, тяжёлые от снега, и звенит даже огонь в камине.
Маршал нахмурился, взглянул на поленья и заметил, что звенит не огонь, а шпора на его ботфорте.
– Мне уже мерещится всякая чертовщина, – сказал маршал. – Вы, должно быть, великолепный музыкант?
– Нет, – ответил Баумвейс и перестал играть, – я играю на свадьбах и праздничных вечерах у маленьких князей и именитых людей.
Около крыльца послышался скрип полозьев. Заржали лошади.
– Ну вот, – Баумвейс встал, – за мной приехали. Позвольте попрощаться с вами.
– Куда вы? – спросил маршал.
– В горах, в двух лье отсюда живет лесничий, – ответил Баумвейс. – В его доме гостит сейчас наша прелестная певица Мария Черни. Она скрывается здесь от превратностей войны. Сегодня Марии Черни исполнилось двадцать три года, и она устраивает небольшой праздник. А какой праздник может обойтись без старого тапёра Баумвейса?!
Маршал поднялся с кресла.
– Сударь, – сказал он, – мой корпус выступает отсюда завтра утром. Не будет ли неучтиво с моей стороны, если я присоединюсь к вам и проведу эту ночь в доме лесничего?
– Как вам будет угодно, – ответил Баумвейс и сдержанно поклонился, но было заметно, что он удивлён словами маршала.
– Но, – сказал маршал, – никому ни слова об этом. Я выйду через чёрное крыльцо и сяду в сани около колодца.
– Как вам будет угодно, – повторил Баумвейс, снова поклонился и вышел.
Маршал засмеялся. В этот вечер он не пил вина, но беспечное опьянение охватило его с необычайной силой.
– В зиму! – сказал он самому себе. – К чёрту, в лес, в ночные горы! Прекрасно!
Он накинул плащ и незаметно вышел из гостиницы через сад. Около колодца стояли сани – Баумвейс уже ждал маршала.
Лошади, храпя, пронеслись мимо часового у околицы. Часовой привычно, хотя и с опозданием, вскинул ружьё к плечу и отдал маршалу честь. Он долго слушал, как болтают, удаляясь, бубенцы, и покачал головой:
– Какая ночь! Эх, только бы один глоток горячего вина!

Лошади мчались по земле, кованной из серебра. Снег таял на их горячих мордах. Леса заколдовала стужа. Чёрный плющ крепко сжимал стволы буков, как бы стараясь согреть в них живительные соки.
Внезапно лошади остановились около ручья. Он не замёрз. Он круто пенился и шумел по камням, сбегая из горных пещер, из пущи, заваленной буреломом и мёрзлой листвой.
Лошади пили из ручья. Что-то пронеслось в воде под их копытами блестящей струей. Они шарахнулись и рванулись вскачь по узкой дороге.
– Форель, – сказал возница. – Весёлая рыба!
Маршал улыбнулся. Опьянение не проходило. Оно не прошло и тогда, когда лошади вынесли сани на поляну в горах, к старому дому с высокой крышей.
Окна были освещены. Возница соскочил и откинул полость.
Дверь распахнулась, и маршал об руку с Баумвейсом вошёл, сбросив плащ, в низкую комнату, освещённую свечами, и остановился у порога.
В комнате было несколько нарядных женщин и мужчин.
Одна из женщин встала. Маршал взглянул на неё и догадался, что это была Мария Черни.
– Простите меня, – сказал маршал и слегка покраснел. – Простите за непрошеное вторжение. Но мы, солдаты, не знаем ни семьи, ни праздников, ни мирного веселья. Позвольте же мне немного погреться у вашего огня.
Старый лесничий поклонился маршалу, а Мария Черни быстро подошла, взглянула ему в глаза и протянула руку. Маршал поцеловал руку, и она показалась ему холодной, как льдинка.
Все молчали.
Мария Черни осторожно дотронулась до щеки маршала, провела пальцем по глубокому шраму и спросила:
– Это было очень больно?
– Да, – ответил, смешавшись, маршал, – это был крепкий сабельный удар.
Тогда она взяла его под руку и подвела к гостям. Она знакомила его с ними, смущённая и сияющая, как будто представляла им своего жениха.
Шёпот недоумения пробежал среди гостей.
Не знаю, нужно ли вам, читатель, описывать наружность Марии Черни?
Если вы, как и я, были её современником, то, наверное, слышали о светлой красоте этой женщины, о её лёгкой походке, капризном, но пленительном нраве.
Не было ни одного мужчины, который посмел бы надеяться на любовь Марии Черни. Быть может, только такие люди, как Шиллер, могли быть достойны её любви.
Что было дальше?
Маршал провёл в доме лесничего два дня.
Не будем говорить о любви, потому что мы до сих пор не знаем, что это такое. Может быть, это густой снег, падающий всю ночь, или зимние ручьи, где плещется форель. Или это смех и пение и запах старой смолы перед рассветом, когда догорают свечи и звёзды прижимаются к стеклам, чтобы блестеть в глазах у Марии Черни.
Кто знает? Может быть, это обнажённая рука на жёстком эполете, пальцы, гладящие холодные волосы, заштопанный фрак Баумвейса. Это мужские слёзы о том, чего никогда не ожидало сердце: о нежности, о ласке, несвязном шёпоте среди лесных ночей.
Может быть, это возвращение детства. Кто знает?
И может быть, это отчаяние перед расставанием, когда падает сердце и Мария Черни судорожно гладит рукой обои, столы, створки дверей той комнаты, что была свидетелем её любви.
И, может быть, наконец, это крик и беспамятство женщины, когда за окнами, в дыму факелов, при резких выкриках команды наполеоновские жандармы соскакивают с сёдел и входят в дом, чтобы арестовать маршала по личному приказу императора.

Бывают истории, которые промелькнут и исчезнут, как птицы, но навсегда остаются в памяти у людей, ставших невольными их очевидцами.
Всё вокруг осталось по-прежнему. Всё так же шумели во время ветра леса и ручей кружил в маленьких водоворотах тёмную листву. Всё так же отдавалось в горах эхо топора и в городке болтали женщины, собираясь около колодца.
Но почему-то эти леса, и медленно падающий снег, и блеск форелей в ручье заставляли Баумвейса вынимать из заднего кармана фрака хотя и старый, но белоснежный платок, прижимать его к глазам и шептать бессвязные печальные слова о короткой любви Марии Черни и о том, что временами жизнь делается похожей на музыку.
Но, шептал Баумвейс, несмотря на сердечную боль, он рад, что был участником этого случая и испытал волнение, какое редко выпадает на долю старого бедного тапёра.


Константин Паустовский, 1939
 
papyuraДата: Суббота, 10.02.2018, 06:10 | Сообщение # 420
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1552
Статус: Offline
Алкаш

Я иногда не против хорошо выпить. Не в смысле много, а так, чтоб было приятно.
Пропустить хорошую стопочку водочки, да со скользкими мариноваными грибочками.
А потом, быстренько, следующую… Занюхать ржаной горбушечкой и насыпать следом, прям в распахнутую пасть, горсть хрустящей квашеной капусточки с клюковкой.
И проделать всё это в обществе милых сердцу людей, не выносящих тебе мозг почем зря
.
Наверное это не совсем нормально. В смысле, согласно общепринятых стереотипов, я всего этого любить не должен, а наоборот, играть на скрипке, щёлкать какие-нибудь шахматные задачки и культивировать язву желудка. Но на то они стереотипы, чтобы их нарушать.
И ваш покорный слуга – наглядный, пускай даже и не лучший, тому пример.
Проявились мои «неправильные» склонности довольно рано, хотя в целом рос я вполне правильным ребенком. Дисциплинированным и почти идеальным. Стёкол не бил, маленьких не колотил, а старшим не хамил. Кошкам консервные банки к хвостам не привязывал, а собак не забрасывал камнями.
Я вообще любил животных.
Был при том, ещё и весьма самостоятельным человеком. Время тогда было спокойное.
Никаких маньяков-педофилов никто ещё даже по телевизору не видел.
После школы можно было запросто идти домой, открыть ключом на веревочке дверь, и занимать самого себя аж до прихода родителей.
Сам ел нечто, оставленное мамой. Если такого не имелось, то находил себе какой-нибудь еды в холодильнике или кладовке.
Мастерил всякую всячину, очень много читал, просто болтался по улице с друзьями и без.
Короче, цены мне не было, что напрочь отказывались понимать родители и выделять мне, ну хотя бы чуточку, в качестве аванса.
Даже моя любовь к животному миру ограничивалась порогом родного дома, точнее квартиры, дальше которого мама эту самую фауну все равно бы не пустила. Не знаю как она ещё уживалась с моими хомячками и рыбками…
Конечно я, их – родителей не виню – им просто не с чем или не с кем было сравнивать.
Им бы в аренду на пару дней одного из моих оболтусов – одноклассников.
Такого, которого самого дома не оставишь – спалит. Из-за которого вызывают к директору по два раза за иную неделю, не говоря уже о стыде и позоре на родительских собраниях.
Вот тогда бы и творческий беспорядок в моей комнате и на столе уже не казался бы таким несносным, и мои идеи такими навязчивыми.
Что сказать – распустил я их совсем.
Учителя меня, как бы, любили. Проблем я больших не делал и учился хорошо.
Ну, болтал иногда на уроках, но какие это пустяки. Педагоги, как раз, всё понимали – им-то было с чем и кем сравнивать.
На классных руководителей нашему «В» классу не везло.
С четвёртого по восьмой у нас их сменилось аж четыре.
Первый – Васыль Тарасович по прозвищу (не путать с прызвищем) «Парасолька», учивший нас по совместительству украинской мове, крепко выпивал. Собственно нам это сильно не мешало…
Он только иногда приходил с похмелита. Бывал при этом помят и хмур, зато с глупостями, вроде грамматики украинской мовы или разбором скучного творчества классиков не приставал.
«Тэма та идэя твору» его в такие моменты меньше всего интересовали.
Ему бы пивка…
Я, сын непьющих родителей, причин этого тогда ещё не понимал, а некоторые мои одноклассники сочувственно узнавали симптомы болезни, неоднократно виденные поутру дома.
Как-то раз, на конкурсе «защиты республик»… от кого или чего мы их защищали лучше даже и не спрашивать… Так вот, мы защищали солнечную Молдавию. Каждый отвечал за некий атрибут подзащитной республики, и девочка, которой поручили принести виноградный сок, олицетворявший его вторую производную – хмельной дар плодородной Бессарабии, принесла-таки вино.
Благо всё происходило задолго до горбачёвской войны с виноградниками, и дешёвого креплёного в магазинах хватало.
В общем, или девочка что-то напутала, или её родители решили сделать приятное учителям, но в объёмном кувшине, украшеном лепкой в виде лозы и гроздей, плескалось самое настоящее креплёное винцо.
Жюри радостно снимало пробу с приготовленных родителями этническиех явств, любуясь при этом этническими же танцами народов нашей необъятной Родины, в сильно самодеятельном исполнении.
При дегустации продуктов с нашей экспозиции произошёл казус, решивший, как мне сдаётся, дальнейшую судьбу Васыль Тарасыча. Он, острым похмельным нюхом учуял, что за сокровище скрывается в узорчатом кувшине. Не удержавшись, Парасолька принялся жадно хлебать винишко прямо из глиняной посудины, обливаясь и расплескивая вокруг. Ручейки стекали по воротнику затасканного пиджачка и слегка поглаженой расшитой украинской сорочки.
В следующем учебном году Парасольки уже с нами не было.
Вот на таком благоприятном фоне и протекало день за днём моё счастливое детство.
Тут стоит отвлечься… Конечно не просто так, а чтоб выпить рюмочку, бокальчик или чарочку и рассказать о тогдашней нашей жизни.
Вздрогнули!
Жили мы в спальном районе на окраине одного украинского индустриального города. Сразу за огородами, что возделывали трудолюбивые обитатели нашей девятиэтажки, небольшой посадкой и шоссе, пролегали рельсы железной дороги.
По этой самой железке и проходила граница города. За ней начинались колхозные поля, отделёные от города глубокой балкой с живописными поросшими мхом камнями, речкой-вонючкой, родником и другими штуками, столь привлекательными для нас – пацанов.
В речке квакали жабы, по поверхности воды с хоккейной грацией  скользили водомерки, а в камнях прятались шустрые ящерки.
На полянке у речки часто паслись облезлые коровы, а то и устрашающего вида бычки.
Было нам где порезвиться.
Зимой всё это превращалось в парк аттракционов, где на каждый уровень безбашенности имелась в наличии подходящая по крутизне горка. От пологой, куда бабушки приводили малышню, до такой, с которой ни один разумный человек добровольно не поедет.
Мы, правда ездили…
В сезон, колхозные поля проверялись на предмет экспроприации кукурузы, гороха или арбузов.
Но все дары колхозных полей вместе взятые не смогли бы заменить посадки, защищавшие урожай от колючего степного ветра. Богатые абрикосовой дичкой, шелковицей, барбарисом, тёрном и китайской вишней, они были незаменимым источником первоклассных витаминов.
Сколько вёдер, пакетов, и всех других возможных посудин, заполненых дикорастущей вкуснятиной, перетащили мы оттуда в закрома.
Компотами, вареньями и свежаком всё это по назначению употреблялось сразу или в консервированном виде зимой.
Ребёнком я, как уже было сказано, рос смышлёным. Процессами разными интересовался. Ну там физикой, электричеством и прикладной химией.
Ну и как я мог, спрашивается, пропустить открытый ещё далекими пращурами, процесс брожения или, по научному, ферментации?
Никак не мог. И не пропустил.
Наливочка из шелковицы выходила знатная…
Конечно не «Брунело ди Монтальчино» и даже не «Букет Молдавии». Сивушкой немного попахивала, но всё же, вполне оказалась пригодна для внутреннего употребления.
Даже родители продегустировали и что-то там сострили о непонятно откуда возникших наклонностях отпрыска.
Нашим классным после Парасольки стал позавчерашний выпускник педвуза и вчерашний доблестный защитник Социалистического Отечества, долговязый Александр Владимирович.
Родом он происходил из небольшого рабочего райцентра, но чтоб никто не догадался, старался говорить в нарочито городском стиле. Это не мешало ему сбиваться на простецкую слободскую феню, при соответствующих обстоятельствах.
С нами он говорил с грозной убедительностью дембеля. Отправлял в нас свои аргументы, как учил его товарищ старшина посылать пули в нарушителей неприкосновенности границ.
Чтобы достичь наилучшего результата – очередями из двух­-трёх патронов.
Звучало это примерно так: «Имейте в виду, имейте в виду, те кто получат неуд по поведению за четверть – будут отвечать вместе с родителями на педсовете… педсовете. Так что – делайте выводы… делайте выводы…»
Выводы каждый делал свои…
Между тем, наступила весна. Сезон шелковицы начался, и вместе с ним, возобновились мои изыскания в области виноделия.
В том году урожай был особенно хорош. Ягода крупная и сладкая, а кроме того, я открыл для себя новый технологический подход – водяной замок. Проще говоря – трубку, выходившую из бутылька с исходным продуктом – шелковица с сахаром – засовывалась в банку с водой. Таким образом воздух снаружи бражку не окислял, и получившаяся наливка почти сивухой не отдавала.
Это сейчас можно у гугла всё спросить, а тогда нужно было изобретать самому.
Позже в своей жизни я думал, а не ошибся ли я не избрав в качестве карьеры виноделие? Вот было же заложено нечто…
Ну и жажду бы всегда было чем утолить и от депрессии подлечить.
Наливочка удалась. Она была ароматна, как восточные благовония и сладка, как нектар.
Мои винодельческие успехи, однако, кроме некоторого умиления, особенного успеха в семейном кругу не имели.
Ума не приложу, почему моих родителей не беспокоил мой интерес к алкоголю…
Возможно они слепо верили в лженауку генетику. Так или иначе, спиртное от меня никогда не прятали, и при желании, я всегда мог накатить рюмаху. Но желания особого как-то не возникало.
Как всякого исследователя меня мучало желание поделиться радостью открытия с миром… или даже не так – с Миром.
Ну и не бухать же в самом деле в одиночестве?
Желание порадовать окружающих уже загубило множество талантливых индивидуумов… и продолжает.
Ну разве коперников, галилео, и прочих кепплеров с брунами кто-то за язык тянул? Ну, в конце концов, какая разница круглая она там или циллиндрическая и что вокруг чего вертится?
Но нет… не даёт червячок жить спокойно. Так и хочется кому-нибудь поведать сокровенное.
Так и я… 
Ну никто же меня не заставлял приносить мензурку домашней «субстанции» в школу… И, тем более, никто не заставлял угощать друга… (вот так, говорят антисемиты, мы и споили русский народ).
С моим везением, спалили нас сразу. Легенду о том, что в пузырьке от таблеток «Пектусин» был компотик, наш солдафон не схавал. Чудо ферментации, превратившее немного ягод и сахара в нектар, он тоже по достоинству не оценил. И чему их в университетах только учат?
Я же, поверженый, свергнутый с пьедестала первооткрывателя, отправился домой со страшной вестью – родителей вызывали в школу.
Как я уже говорил, моих родителей в школу не вызывали никогда, а на собраниях плохого обо мне не говорили, так что шок предкам был обеспечен.
На моё счастье, папа был в командировке. Не то чтоб я его боялся, нет… телесные наказания у нас в семье не практиковались, но он бы убил меня морально – это точно.
При переговорах я не присутствовал, но несколько минут спустя, когда за нами закрылась дверь квартиры, мама принялась хохотать, да так, что я стал опасаться за её душевное равновесие.
Папе решили не говорить, и этот маленький секрет сохранялся между мной и мамой много лет.
А сегодня я снова делаю вино.
Правда не из шелковицы.
И совершенно не скрываясь пью его с друзьями.
Лехаим!


 Владимир Штеренберг
 
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
Поиск:

Copyright MyCorp © 2024
Сделать бесплатный сайт с uCoz