Город в северной Молдове

Среда, 19.09.2018, 18:21Hello Гость | RSS
Главная | кому что нравится или житейские истории... - Страница 30 - ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... | Регистрация | Вход
Форма входа
Меню сайта
Поиск
Мини-чат
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
кому что нравится или житейские истории...
papyuraДата: Понедельник, 23.04.2018, 10:10 | Сообщение # 436
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1111
Статус: Offline
Константин Алексеевич Коровин

Мой Феб

Иногда вспоминаются незначительные события. И так это странно. Ведь в жизни много было такого, от чего в скорби и тяжести горя холодела душа и меркла надежда жизни. Таких тяжких часов было так много. Но не они волнуют в воспоминаниях, а совсем иные, трогательные, случаи, незначительные, проходящие около жизни.

* * *
Однажды как-то по делу устройства кустарной выставки в Петербурге в залах Таврического дворца приехал я в Москву к гофмейстеру Николаю Александровичу Жедринскому. Не застал его дома, и мне предложили: «Подождите, он скоро приедет».
В гостиной, где я стал ожидать, был и другой посетитель — симпатичный, молодой ещё и скромный на вид человек. Мы посмотрели друг на друга, закурили папиросы. Он посмотрел на часы, сказал:
— Я вот час уже жду. Приедет ли Николай Александрович?
— Я подожду, — сказал я, — мне необходимо его видеть. По серьёзному Делу…
— Да, — сказал сосед по ожиданию, — у меня не дело… а так — пустяки… По охоте… Николай Александрович ведь охотник.
— Да, — говорю я, — он охотник. И я тоже охотник…
— Вот как, вы тоже охотник? А я ветеринар, и дело, видите ли, неприятное. Я служу в учреждении, городском. Отправляю на тот свет друзей человека, брошенных собак, беглых, у которых нет хозяина. Тяжёлая обязанность… Впрысну ампулу, ну и прощай. Жаль. Хорошие бывают собаки… Вот и теперь — месяц держу пса, никто не является — нет хозяина. Ну и обязан отправить. А собака — пойнтер, молодой, красавец… какие глаза! Умные… Не могу убить… Чудная собака… Вот и пришёл спросить, не возьмёт ли Николай Александрович. Он ведь охотник. Редкая собака.
— Послушайте, — сказал я, — отдайте её мне, пожалуйста. Я охотник. Я заплачу. Не убивайте, отдайте мне эту собаку…
— Пожалуйста, — сказал радостно ветеринар, — ваш адрес, нынче же пришлю. Увидите, собака дивная. Не могу убить. Никаких плат не надо. Дайте двугривенный на чай дворнику, пришлю вам сегодня неё.
Он записал мой адрес, сказав:
— Прощайте, должен бежать. Я рад, вот случай! Поверьте, собака отличная. Невозможно убить её: жаль.
И ветеринар ушёл.
Когда пришёл Жедринский, то он сказал мне:
— Вздор. Разве бросят хорошую собаку? Что ты! Ерунда, наверное.
От него я поехал скорее домой. Думаю: без меня приведут собаку, не застанут, уведут назад, отравят, адреса я не взял.
Сижу дома один, дожидаюсь собаку. Всё не ведут… Дворника послал купить молока, хлеба, колбасы — накормить собаку. Гляжу в окно. Уж поздно, сумерки… Вдруг слышу звонок на кухне. Отворяю дверь: стоит татарин, а на веревке большая собака, кофейно-пегий пойнтер. Дивная голова, уши длинные. Смотрит на меня.
— Здравствуй, пёс, милая собака… И сердце бьётся от радости.
— Такой умный собака, — говорит татарин, — толко хозяин нет. Тэбэ бог молить будэт.
— Скорее кормить…
Налил молока, накрошил хлеба. Собака голодная, ест. Колбасу прямо глотает.
— Тубо, тише, — говорю я.
Дворник татарин получил на чай, сказал:
— Прощай, собака. Барин жизнь вертал…
И ушёл. Я сел на постель, собака легла около на полу.
«Какая красота, какие глаза!.. Совсем ещё молодой пес».
Он морду положил на пол и слушает. «Но как его зовут?» — подумал я. Встал, открыл шкап и достал книжку, охотничий календарь. Читаю собачьи клички… Загоняй, Лебедка… Это не то, это борзые… А вот… И перебираю названия. Говорю отдельно каждое. Собака лежит смирно. Только в конце прочёл:
— Феб… Собака вскочила.
— Феб, Феб, — повторил я. Собака подошла ко мне.
— Ты Феб, — говорю я, — Фебушка… Феб…
Феб положил мне голову на колени и смотрел. Как я был рад — у меня собака!
Лег спать. Феб лег подле, на коврике. Кто-то шёл по лестнице, было слышно за дверью, Феб тихо заворчал.
«Сторожит меня», — подумал я.
— Феб, вьен иси!
И Феб прыгнул на постель и разлёгся в ногах.
Утром, когда я проснулся, Феб подошёл ко мне, близко к лицу, посмотрел в глаза. Когда я вставал, он радовался и что-то бормотал. Вертел хвостом и, прыгая, лаял. Я пошёл с ним на улицу. Феб шёл со мной, не обращая внимания на встречных собак.
Пришёл мой приятель, доктор. Феб так обрадовался, прыгал вокруг, бурлыкал, визжал и лег на спину.
— Он понимает, — сказал доктор, — я люблю собак. Он это чувствует. Хорош пёс… молодой.
Доктор взял, свернул кусок газеты, плюнул на неё, бросил и сказал:
— Апорт!
Феб схватил газету и принес доктору.
— Учёный, — сказал доктор…
Была осень. Надо было мне ехать в Петербург по делу. Феба взял с собой. Там, на Театральной улице, у меня была квартира, где контора императорских театров и где жил директор Владимир Аркадьевич Теляковский. Теляковский любил собак.
— Хороша собака, — сказал он мне.
Уезжал я опять в Москву, и Теляковский посоветовал мне оставить собаку у него, так как я скоро опять должен был приехать в Петербург.
Много было у меня дела с постановками опер и балета в Москве для Большого театра и в Петербурге для Мариинского.
Еду опять в Петербург с курьерским поездом. Ранним утром выходят пассажиры на станции Бологое. Выхожу и вижу: платформа покрыта снегом, синеют деревья в инее. Укутанные в шубах идут пассажиры… Утренний холодок… Большая станция Бологое светит огнями окон. На станции тепло. Чай со сливками и бологовские булки… крендели. Несут газету «Новое время». Свеженькая газета, только что пришла из Петербурга…
Садимся опять в вагоны. Убраны постели, спальные места. Поезд идёт, в окнах виден рассвет, розовеют леса и поля, ровно покрытые снегом. У всех пассажиров газеты. На последней странице читаю: «Выставка кровного собаководства, манеж. Награды: лучшая собака выставки и первая золотая медаль, как лучший пойнтер, — Феб, владелец К.А.Коровин».
«Что такое, — подумал я. — Что значит?» — Читаю опять: «Феб, владелец Коровин…» — «Что такое? Феб мой там, у Теляковского. Странно. Как мог попасть Феб на выставку?… Непонятно». Опять перечитываю заметку — «Фебушка, неужели это ты?… Ерунда, не может быть».
Пассажиры собирали чемоданы, поезд подходил к Петербургу.
Тихое зимнее утро. Извозчик везёт меня на санках по Невскому проспекту. Широкая улица прекрасного города, и в дымке мороза, сбоку, северное солнце освещает уходящие дома улицы. Скрипят сани по мёрзлому снегу.
У памятника Екатерины II поворачиваю на Театральную улицу и останавливаюсь у подъезда. Швейцар, в красной ливрее, помогает выносить мои чемоданы.
Я бегу по лестнице и думаю: «Зайду к Теляковскому». Вхожу в большой приемный зал. На стенах висят портреты императриц: Елизаветы Петровны, Екатерины… Один портрет с собакой. Вижу, выходит Владимир Аркадьевич. Улыбаясь, говорит мне:
— Вот какой вы! Все медали получаете и собака ваша тоже. Феб-то каков!
— Я прочёл сегодня… Что значит?
— Знаете, — говорит мне Теляковский, — я послал вашего Феба на выставку. Уж очень хороша собака. И, подумайте, там ведь собаки какие… — Царская охота вся! А ваш Феб — первая собака!..
— Удивительно, — сказал я.
— Англичане присудили. Они понимают. Но удивляются, что нет у него родословной. Это по-русски. Родословные растеряли, — и Теляковский рассмеялся…
Я переоделся и поехал на выставку.
В манеже, куда я пришёл, слышался лай собак. В разделённых перегородками стойках, на цепочках, в ошейниках, с разными тюфяками, подстилками, лежали, лаяли и вертелись собаки разных пород. Издали у одной стойки стояла толпа. Подойдя, я увидел плакаты и букеты цветов…
А на толстой ржавой цепи, на досках — моего Феба. Он лежал, свернувшись клубочком.
— Феб, — сказал я, подойдя.
Он вскочил и бросился ко мне, положил мне лапы на плечи.
— Это ваша собака? — обратился ко мне какой-то военный.
— Моя, — ответил я.
— Очень рад познакомиться. У меня к вам есть дело. Пойдёмте в контору.
В конторе военный сказал мне:
— Его высочество приказал узнать мне у владельца этой собаки, не уступит ли владелец собаку. Вам предлагают тысячу рублей.
— Не могу, — ответил я. — Продать собаку невозможно. Поверьте, не могу. Вероятно, вы это поймёте.
— Да, я понимаю вас, — сказал военный. — А знаете, англичане, которые были в жюри, сказали, что она так хороша всем складом, что и в Англии она была бы первая.
Это такой красавец! И как странно — нет её родословной.
Я рассказал, как я приобрёл собаку.
— Невероятно, — удивился военный. — Вас ждали, вы не уйдёте теперь. Прошу вас, пойдите к собаке, вам передадут награды.
Я стоял около Феба, который опять положил мне лапы на плечи, и его глаза говорили: «Ну, возьми меня отсюда, пойдём».
В это время музыка заиграла туш.
Ко мне шли какие-то люди, они несли на подушках золотую медаль, серебряный ошейник, кубок и охотничьи ножи и вилки.

Феб жил со мной в деревне. Он любил охоту, и много мы ходили с ним, взяв ружьё, по прекрасным долинам страны моей. Когда я писал с натуры картины, Феб не отходил от меня.
Прошло время, постарел Феб и стал глохнуть. Он всё клал свою красивую голову ко мне на колени, и я гладил её. Мне всё казалось, что он что-то хочет мне сказать. И к осени он был как-то тих и нежен со мною. Пристально смотрел мне в глаза.
Вечером он пришёл ко мне и лег со мной; положил голову на лапы и всё смотрел в мои глаза.
Потом ушёл, а утром — нет Феба.
Я вышел и звал его, его не было. И вдруг я увидел у сарая, среди малины что-то белеет. Я подошёл: там лежал мёртвый Феб. Недалеко стояла плошка, в ней осталась нетронутая еда. Была осень. Я был один.
Тётка Афросинья, когда узнала, что Феб околел, заплакала.
Я вырыл в саду могилу Фебу и надел на него тяжёлый серебряный ошейник, который получил он на выставке. И опуская Феба в могилу, горько плакал. У морды его я положил белый хлеб и баранки, которые он так любил при жизни. Закрыл ему мёртвые красивые глаза и засыпал его землёй.

Я пишу о Фебе, а на столе предо мной стоит большой серебряный бокал. Это он получил на выставке и принёс в дом мой. Я взял с собой этот бокал, уезжая из России. Нет у меня теперь дома.
И жалею я, что не придется мне лежать там, в земле родной, рядом с лучшим другом моим, Фебом, там, в саду моём, где жила иволга. Может быть, ещё в каких-то неведомых странах я возьму твою милую голову, Феб, поглажу, а ты мне пробормочешь по-собачьи, как прежде.

Должно быть, Фебушка, ты хотел сказать мне, но не мог — хотел сказать, должно быть, про сердце чистое, про великую дружбу и святую верность.
 
ПримерчикДата: Суббота, 12.05.2018, 05:14 | Сообщение # 437
дружище
Группа: Друзья
Сообщений: 470
Статус: Offline
Секрет коричневой папки

Пересохшие бледные губы старой женщины беззвучно, как казалось её внучке, открывались и закрывались. При этом мелкие морщинки, обрамлявшие некогда красивый, а теперь расплывшийся контур рта, смешно собирались в гармошку.
— Бабуль, что ты как рыба, выброшенная на берег? – внучка, сидевшая у её постели и лениво листавшая глянцевый журнальчик, наклонилась к бабушке.
Сквозь хриплое дыхание больной она едва расслышала какие-то слова.
— Мам, подойди, бабуля вроде что-то шепчет, но я не понимаю…
Мать девушки отозвалась из кухни.
— Так спроси, может, она пить хочет!
Бабушка с трудом приподнялась на постели, отчего её аккуратно стриженная седая голова свесилась на дряблую грудь и тут же вновь без сил опустилась на подушки.
— Позови мать, — негромко произнесла она. – Мне надо вам кое о чём рассказать.
— Бабуль давай в другой раз, тебе же тяжело.
— Другого раза может не быть. Я и так слишком долго тянула.

***

— В хате было холодно. Весь день лил сильный промозглый дождь и заскорузлая мебелишка, стоящая в двух комнатах, насквозь пропиталась сыростью. В спальне на широкой железной кровати с продавленной сеткой лежал мужчина. Он не двигался. Понять, что этот человек всё ещё жив, можно было, только если низко склониться к его густо заросшему щетиной лицу, тогда едва уловимое дыхание, ускользавшее от него с каждой секундой, ещё ощущалось.
Женщина, умостившаяся рядом, тупо смотрела на мужа. Она уже смирилась и просто ждала конца. В её голове не было мыслей, а из всех желаний оставалось лишь одно — уйти в забвенье.
Человек, которого она любила, умирал на её глазах от голода. И вместе с ним угасала её собственная голодная, безрадостная жизнь…
— Мамуся, я кушаю, смотри! — в комнату вошла маленькая девочка.
Она с жадностью грызла заплесневелый кусочек хлеба.
— Славочка, где ты это нашла?
— А я на печку полезла, так теплее и увидела мешочек. И там ещё есть!
Хозяйка вспомнила, что припрятала этот мешочек на самый чёрный день, а обессилевший мозг словно вычеркнул это из памяти.
И вот теперь дочка его обнаружила.
«Ещё там в другом мешочке сухари должны быть», — пронеслось у неё в голове.
Она посмотрела на мужа. Он больше не дышал.

***
Мать с дочерью, едва переставляя ноги, плелись по широкой улице, ведущей от вокзала к центру Полонного, до которого было не так уж близко. Внезапно женщина споткнулась и повалилась на землю. Она распласталась на пыльной дороге, торба с кое-какими вещичками, висевшая через плечо, отлетела в сторону и из неё вывалилась тонкая коричневая папка. Кроха стала испуганно теребить мать, но у той уже совсем не оставалось сил. Последние остатки хлеба она полностью отдала своей девочке и не ела уже третий день.
— Фима, посмотри на этих несчастных, надо им как-то помочь! – молодая интересная дама подбежала к плачущему ребенку.
Вслед за ней к ним приблизился её муж. Он опустился на корточки возле лежавшей в пыли женщины и принялся её осматривать. Взял за руку, чтобы нащупать пульс, потом для чего-то заглянул ей в рот.
— Боюсь, Неля, в данном случае мы уже бессильны. Это голод. Молодая крепкая женщина, которую он почти добил. Я отвезу её в нашу больницу. А ты пока возьми девочку к нам домой. Вон их вещи валяются и какая-то папка рядом, забери с собой!

***
— Это было в 1932-м. Так я впервые познакомилась с семьёй Зильберман, которая стала и моей семьёй.
Эти люди спасли мне жизнь. Я уже пухла от голода. Конечно, сама ничего не помню, была совсем малышкой. Это уже мне моя мама, а твоя бабушка рассказала, — обратилась к дочери старушка. — Казалось, ей стало получше, даже глаза заблестели. — Но вот мою биологическую мать им спасти не удалось…
— Мам, ты чего? Какая такая биологическая мать? Твоя мама, моя баба Неля и прабабушка Анечки.
— Да, дорогая, она меня вырастила и была твоей любящей бабушкой. Но происхождение у тебя с моей стороны нееврейское.
Я родилась в украинском селе в Хмельницкой области, в крестьянской семье, причём, довольно зажиточной, пока не начался повальный голод.
И когда умер мой отец, мы с мамой отправились в город, чтобы попытаться выжить…

***
Ефим ехал домой из больницы и думал, как быть с девчушкой, которую жена временно забрала к ним. Его напряженное, серое от усталости лицо смягчилось, как только он зашёл в свою квартиру. Девочка, умытая с заплетёнными косичками, возилась с их сыном на полу.
Боря был на пару лет старше и всем своим видом показывал, что он уже большой и она должна его во всем слушаться.
А Слава и не собиралась сопротивляться, ей сразу очень понравился этот  серьёзный мальчик. Да и вообще, после того, что она перенесла в своем ещё таком несмышлёном возрасте, девочка была рада оказаться в тепле, уюте и сытости!
Она то и дело подходила к чудесно пахнущей чем-то вкусным тёте и просила у неё хлебушка. Но та не торопилась сразу давать ей много. Это было опасно после голода, который бедному ребенку довелось испытать.
— Ну что, как её мать? — спросила Неля, кивнув в сторону малышки и осеклась.
По выражению лица мужа она поняла, что женщину спасти не удалось.
— Что будем делать с ребёнком? – Ефим сел за стол в ожидании ужина. – Мы не можем оставить её у себя, ты же знаешь, — он прикрыл глаза и провёл по лицу руку, будто пытаясь отогнать от себя все заботы.
Неля знала. Сложностей у них хватало. Они с мужем очень много работали. Ефим служил хирургом в местной больнице. Постоянные дежурства и бесконечные неожиданные вызовы на работу в любое время дня и ночи не позволяли вести размеренный образ жизни. Сама Неля была терапевтом в местной поликлинике.
К тому же ей часто приходилось ходить на дом к больным. С маленькой девочкой оставаться было некому. Да и с продуктами становилось всё тяжелее и тяжелее — не так, как на селе, но и в городе Большой Голод уже давал о себе знать.
Но не это было главным. Брать на себя ответственность за судьбу украинской девочки было совсем не просто. Всегда могли найтись «доброжелатели», которые вносят смуту и открывают усыновлённым детям глаза на правду об их происхождении.
И всё же Неля уже не смогла отпустить ребёнка, представить, как сложится её судьба в детском доме, было страшно. Она усадила девочку к себе на колени.
— Как тебя зовут, милая?
— Мамуся зовёт Славочкой или Славкой, когда ругает.
— Всё ясно, — вздохнула Неля, — а имя Милочка тебе нравится?
Девочка кивнула.
— Дай мне ещё тот пирожок со сладким творогом.
— Я так понимаю, ты уже всё решила? – улыбнулся Ефим, глядя на жену. – И даже имя подобрала. Что ж, завтра поеду к нашей знакомой паспортистке выправлять ей документ. Сейчас такая неразбериха царит, думаю, никто и не заметит, что очередной ребёнок из села пропал…
— И надо обязательно разузнать всё о её родителях, — добавила жена, — девочка должна знать свои корни. Иначе мы не сможем спокойно жить.
— А что в той коричневой папке, которую ты с собой забрала? — вспомнил Ефим.

***
— Бабуля, а как ты узнала, что тебя удочерили? – внучка слушала рассказ бабушки, затаив дыхание.
Семейная история её захватила. Ане никогда не приходило в голову, что в ней может течь и нееврейская кровь. Девушка по-русски говорила с сильным акцентом и в основном только дома.
— Как только подросла, стала что-то понимать родители сразу же и рассказали, не считали нужным скрывать. И документы, что в папке были, показали. Там и место, где я появилась на свет, и все имена и даты рождения указаны.
— Мам, ты не устала? — забеспокоилась дочь. Может, позже доскажешь нам свою историю, а сейчас поспишь?
В отличие от внучки, её совершенно не потряс рассказ матери. Когда первая естественная реакция удивления прошла, прагматизм и оценивающий любые жизненные и даже самые нестандартные ситуации скептический ум врача взял верх. Главное было не переутомлять больную.
— Я хочу, чтобы вы знали о своём происхождении. Это для меня важно как память о моих родителях, ушедших из жизни таким тяжёлым образом совсем молодыми.
— Бабуль, а почему ты раньше молчала-то? – не унималась Аня.
— Потому что твой покойный дед Яша был против. Да и дядя Боря считал, что могут возникнуть сложности при репатриации в Израиль. А потом не до того стало. Нужно было устраиваться в новой жизни.

***
— Мам, эта противная Светка меня сегодня обозвала жидовской прислужкой. Я её побила, а она нажаловалась учительнице. В общем, тебя в школу вызывают.
Мила беспечно закинула портфель на кровать в их общей с Борей комнате и пришла на кухню, где её уже ждал обед.
Девочка прекрасно училась и не боялась, когда родителей вызывали в школу. Она знала, что ругать её никто не станет.
— Дорогая моя, я вас очень уважаю, — Мария Семёновна, учительница Милы пригласила Нелю присесть к своему столу.
— У вас прекрасная семья и все мы идём к вам, при любых проблемах со здоровьем. Именно поэтому хочу кое-что сказать. Надеюсь, вы поймёте меня правильно и не обидитесь. Может быть, вы зря записали Милочку еврейкой и дали ей свою фамилию? Я совершенно ничего не имею против евреев, но вы же понимаете, — учительница замялась, — что в дальнейшей жизни у девочки могут в связи с этим возникнуть проблемы…
В этот же вечер Ефим с Нелей решили уехать из Полонного. Уже несколько лет близкий друг Ефима, который жил в Ташкенте и работал в одной из тамошних больниц, зазывал к себе. И нынешний разговор с учительницей подтолкнул их к этому решению окончательно.

***
— Когда мне исполнилось двадцать лет мы с вашим отцом и дедушкой Яшей, другом и однокурсником дяди Бори, поженились.
Я уже училась в педагогическом, а дядя Боря пошёл по стопам родителей, поступил в мединститут, как потом и ты, доча.
Неля с Ефимом с самого начала, едва только я появилась в их доме, относились ко мне, как к родной, и любили ничуть не меньше Бориса.
— Мам, всё-таки поспи, а потом продолжим, — стала настаивать дочь.
— Ну хорошо, родная, я и сама чувствую, что утомилась.
— Бабуль, подожди, а как же тебя звали до того, как ты стала еврейкой?
— Ярослава Корнейчук. Вон там, в тумбе, под зеркалом, в нижнем ящике коричневая папочка, в ней всё… Правда чернила поистёрлись за столько лет, но различить можно.
— Надо же какое перевоплощение бабуль! Была Ярослава Корнейчук, а стала Мила Зильберман. А между прочим, твоё первое имя красиво звучит, — заметила внучка подойдя к комоду.
— Аня, дай бабушке отдохнуть, возьми папку к себе и изучай сколько угодно, если сможешь прочитать! — мать начала уже сердиться.
Ей совсем не нравилось, как выглядит бабушка.
— Пойдем, Анюта, бабуля засыпает, — добавила она шёпотом.

***
Через две недели старую женщину похоронили.
— Мам, я хочу съездить на родину бабушки. Мне интересно увидеть, где она родилась. Может кто-то ещё помнит её родителей, тех, которые украинцы.
— Не думаю, солнышко. Во-первых, и села этого может уже не быть или название сменилось, а во-вторых, у тебя слабый русский и никакого украинского языка. Тебе сложно будет справиться там одной.
— А вы с папой не хотите составить мне компанию?
— Надо подумать. Вот что мы сделаем для начала, пошлём-ка запрос в Украинский государственный архив…

***
Поезд из Киева прибыл в Полонное под вечер. Семья остановилась в центре города в гостинице на улице Леси Украинки. Аня сразу побежала выяснять у портье, как добраться до села, в котором родилась её бабушка и которое, как они выяснили ещё в Израиле, существует по сей день. Следующим утром семейство израильтян на арендованной машине отправилось на свидание со своими корнями.
Дом бабушки не сохранился. Но нашлась женщина, которая смогла им показать захоронения тех лет.
— Тогда много народу с голоду полегло, — рассказала пожилая работница местной библиотеки. — Люди прямо на улицах падали и больше не вставали. И хоронили всех рядом с церковью, многих в общей могиле. Пойдёмте, я вам покажу. Мои родные там же захоронены.
Аня встала на колени и положила цветы в том месте, куда ей указала их новая знакомая.
Она представила себе маленькую девочку, держащуюся за юбку матери, из последних сил цепляющуюся за возможность вырасти и дать жизнь ей, своей внучке.
«Бабуля, у тебя получилось, я здесь и я помню!»


Автор: Елена ПЛЕТИНСКАЯ
 
ПинечкаДата: Вторник, 22.05.2018, 02:18 | Сообщение # 438
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1194
Статус: Offline
МАЛЕНЬКИЕ РАССКАЗЫ

На коленях

Однажды в нашу музыкальную, имени Игумнова, школу №5 пришёл композитор Кабалевский. Самого этого прихода я не помню, а помню последствия в виде фотографии: сидит, стало быть, Кабалевский в окружении девочек в белых парадных фартучках, а на коленях у Кабалевского сижу я.
Эта фотография некоторое время была предметом моей тайной гордости.
Шутка ли - автор всенародно любимой песни "То березка, то рябина..."
Добрый высокий седой дедушка с ребёнком на коленях...
Много лет спустя я узнал, что Кабалевский травил Шостаковича, доносительствовал, чинил расправы в Союзе Композиторов...
Потом я услышал скрипичный концерт Сарасате и ясно различил в нём тему "То березка, то рябина..."
Нельзя оставлять детей без присмотра. Посадят на колени к кому ни попадя - вздрагивай потом...

Штандер

Играли так: вверх бросался мяч, и все бежали врассыпную. Водящий,
поймав мяч, диким голосом кричал:
- Штандер И все должны были застыть там, где их заставал этот крик.
"Штандер" - "stand hier" - "стой здесь"...
Игра-то была немецкая! Но нас это по незнанию не смущало.
Выбрав ближайшую жертву, водящий имел право сделать в её сторону три прыжка - и с этого места пытался попасть мячом. Причём жертва двигаться с места права не имела, а могла только извиваться. Я был небольших размеров и очень быстренький, что давало преимущество в тактике.
Исчезла эта игра и канула в Лету вместе с диафильмами про кукурузу -
царицу полей и подстаканниками со спутником, летящим вокруг Земли. Кукурузы не жаль, подстаканников не жаль - штандера жаль. Хорошая была игра.

Ночь

Мы живём в одной комнате впятером, моё место - за шкафом. Шкаф сзади обклеен зажелтевшими обоями. Потом поверх них появилось расписание уроков. А до того - ничто не отвлекало от жизни. Пока засыпаешь, смотришь на обойный рисунок, и через какое-то время оттуда начинают выглядывать какие-то лица, пейзажи...
Из-за шкафа шуршит радиоприёмник ВЭФ. У него зеленый изменчивый глаз, а на передней панели написаны лесенкой названия заманчивых городов. Перед радиоприемником до полночи сидит отец и, прижавшись ухом, слушает голос, перекрываемый то шуршанием, то гудением. В Америке убили президента Кеннеди.
Вот бы здорово не лежать, а посидеть ночью рядом с папой и послушать про убийство. Но если я встану, убьют уже меня...
Непонятно только, почему ночью так плохо слышно? - утром снова ни гула, ни хрипов.
- Вы слушаете "Пионерскую зорьку!"
Ненавистный, нечеловечески бодрый голос. Надо вставать.

Училка

В школе я учился хорошо - думаю, что с испугу: боялся огорчить родителей. Каждая тройка, даже по самым отвратительным предметам вроде химии, была драмой.
Одну такую драму помню очень хорошо.
Дело было на биологии.
Биологичка Прасковья Федоровна вызвала меня к доске отвечать, чем однодольные растения отличаются от двудольных. Ну, я, хорошист заморенный, ей все сразу и доложил: у этих корни стержневые, а у этих - мочковатые, у тех то, у этих - то...
Когда я закончил перечисление отличий, Прасковья Федоровна спросила:
- А ещё?
Я сказал:
- Всё
- Нет, не всё, - сказала Прасковья. - Подумай.
Я подумал и сказал:
- Всё.
- Ты забыл самое главное отличие! - торжественно сообщила учительница. - У однодольных - одна доля, а у двудольных - две.
И поставила мне тройку.

Правильные ответы

Тупизна - вещь, видимо, наследственная. Это обнаружилось много лет спустя, когда у меня подросла дочка и жена повела её на тест в спецшколу. Дочке было шесть лет - училке, проверявшей дочкино развитие, примерно тридцать. И вот она (в порядке проверки развития) спросила:
- Чем волк отличается от собаки?
Дочка рассмеялась простоте вопроса (как-никак ей было целых шесть лет) - и, отсмеявшись, ответила:
- Ну-у, собаку называют другом человека, а волка другом человека назвать никак нельзя.
И снова рассмеялась.
- Понятно, - сказала училка.
И нарисовала в графе оценки минус. Моя бдительная жена это увидела и поинтересовалась, почему, собственно, минус. Тестирующая ответила:
- Потому что ответ неправильный.
Жена поинтересовалась правильным ответом - и была с ним ознакомлена. Ответ был написан на карточке, лежавшей перед училкой: "Собака - домашнее животное, волк - дикое".
Жена спросила:
- Вам не кажется, что она именно это и сказала?
Тестирующая сказала: не кажется.
Жена взяла за руку нашу шестилетнюю, отставшую в развитии дочку и повела домой, подальше от этого центра одаренности.
Через год в соседнее пристанище для вундеркиндов привели своего сына наши приятели, и специально обученная тётя попросила шестилетнего Андрюшу рассказать ей, чем автобус отличается от троллейбуса. Андрюша ничего скрывать от тёти не стал и честно ей сообщил, что автобус работает на двигателе внутреннего сгорания, а троллейбус - на силе переменного тока.
Оказалось: ничего подобного. Просто троллейбус с рогами, а автобус - без.
И не надо морочить тёте голову!

Страшные слова

Первый раз в жизни я услышал слово "жид" классе примерно в четвёртом - от одноклассника Саши Мальцева. В его тоне была брезгливость.
Я понял, что во мне есть какой-то природный изъян, мешающий хорошему отношению ко мне нормальных русских людей вроде Саши Мальцева, - и одновременно понял, что это совершенно непоправимо.
А мне хотелось, чтобы меня любили все.
Полная несбыточность этого желания ранит меня до сих пор.
Вздрагивать и холодеть при слове "еврей" я перестал только на четвертом
десятке лет. В детстве, в семейном застолье, на этом слове понижали голос. Впрочем, случалось словоупотребление очень редко: тема была не то чтобы запретной, а именно что непристойной. Как упоминание о некоем семейном проклятье, вынесенном из черты оседлости. Только под самый конец советской власти выяснилось, что "еврей" - это не ругательство, а просто такая национальность.
Было еще одно страшное слово. Я прочел его в "Литературке". Дело было
летом, на Рижском взморье; я уже перешел в шестой класс и читал все, что попадалось под руку.
Но значения одного слова не понял и спросил, что это такое. Вместо
ответа мои тетки, сестры отца, подняли страшный крик, выясняя, кто не убрал
от ребенка газету с этим страшным словом.
Слово было - "секс".
Так до сих пор никто и не объяснил, что это такое.

Только "Правда"...

В Рейкьявике идет матч за шахматную корону: Спасский - Фишер! Иногда мы даже разбираем с отцом партии. Я люблю шахматы, на скучных уроках играю сам с собой на тетрадном листке в клеточку. Делается это так: в тетради в клетку шариковой ручкой рисуется доска (половина клеток закрашивается той же ручкой), а карандашом, тоненько, рисуются фигуры. Ход делается в два приема: фигура стирается ластиком и рисуется на новом месте.
Но я отвлекся, а в Рейкьявике Спасский - Фишер Какое-то время этот
матч - чуть ли не главное событие в прессе: через день публикуются партии с пространными комментариями... Потом комментарии помаленьку скукоживаются, потом исчезают тексты партий. А потом однажды я читаю (петитом в уголке газеты): вчера в Рейкьявике состоялась такая-то партия матча на первенство мира. На 42-м ходу победили черные. А кто играл черными? И кого они победили? И что там вообще происходит, в Рейкьявике?.. Так я впервые был озадачен советской прессой.
О, это умение сказать и не сказать! Уже много лет спустя, в андроповские времена, всей стране поставило мозги раком сообщение ТАСС о южнокорейском лайнере, нарушившем наше воздушное пространство: "На подаваемые сигналы и предупреждения советских истребителей не реагировал и продолжал полет в сторону Японского моря". Как это: продолжал полет в сторону Японского моря? По горизонтали или по вертикали? Стреляли по нему или нет? Военный был самолет или все-таки пассажирский? Понимай как хочешь.
А еще лучше не понимай. Напрягись вместе со всем советским народом - и
не пойми.

Галич

Дорога в стройотряд: плацкартное купе, оккупированное молодежью
семидесятых с гитарами в руках и либерализмом в башках. Человек, наверное, двадцать набилось.
А на нижней полке, свернувшись калачиком, спит бабка - полметра той
бабки, не больше... Ну и бог с ней. Поехали! Взяли чаю, накатили какой-то
спиртной ерунды, расчехлили гитары, и началось вперемежку: Высоцкий да Ким, да какой-то самострок, да Визбор с Окуджавой...
Допелись до Галича. А что нам, молодым-бесстрашным!..
А бабка спит себе - глуховатая, слава богу, да и, мягко говоря, не городская. Спели "Облака", дошли до "Памятников". Пока допели, поезд как раз притормозил и остановился.
- И будут бить барабаны! Тра-та-та-та Бабка зашевелилась, приподнялась, мутно поглядела вокруг и сказала:
- А-а... Галич...
И снова легла.
Тут нам, молодым-бесстрашным, резко похужело. Бабка-то бабка, а в каком
чине? Нехорошая настала тишина, подловатая... В этой тишине поезд, лязгнув сочленениями, дернулся, и мимо окна проплыло название станции. Станция называлась - Галич.

"Моралка" и "аморалка"

А моего приятеля Володю Кара-Мурзу в те же годы исключали из комсомола
за "аморальное поведение". "Аморалка" состояла в том, что он пел песни Окуджавы.
Через пару лет комсорг, исключавший Володю, прославился тем, что развелся с женой, брат которой был арестован по диссидентским делам. В заявлении о разводе этот прекрасный человек прямо написал, что не хочет жить с родственницей врага народа.
Это у них, стало быть, "моралка".
Сейчас он полковник ГРУ. Но это так, к слову.

Где мак?

В станционном буфете у столика стояла женщина и разглядывала кусочек, оставшийся от съеденной булочки.
- Где же мак-то? - наконец она спросила.
- Чево? - не поняла буфетчица.
- Я говорю: где же мак-то? Я уж почти всю булочку съела, а мака так и нету...
- Не знаю, - отрезала буфетчица. - У меня все булочки с маком!
- Так вот мака-то нету. Я-то ем, ем, все думаю: мак-то будет когда?
- А ты посмотри, может, он в конце там, - обнадежил кто-то из сочувствующих.
- Да чего ж смотреть, уж ничего не осталось! - в сердцах крикнула женщина. - Нету мака-то!
Этот диалог дословно записал отец, при сем присутствовавший.
Год на
дворе стоял семьдесят девятый. Что мака не будет, было уже, в общем,
понятно.

Кориолан

В театры я проходил по студенческому билету, но шел, разумеется, не на
галерку, а, дождавшись темноты, пробирался в партер, где всегда были свободные места из невыкупленной "брони".
Таким образом оказался я и в партере театра Моссовета, где армянский театр играл шекспировского "Кориолана" - на армянском языке, с русским переводом. Я прополз по темному проходу, нащупал высмотренное заранее свободное кресло, сел и стал шарить руками в поисках наушников.
- Держите, - с акцентом сказал голос рядом. - А вы? - шепнул я. - Мне не надо, - ответил голос.
И я надел наушники.
Хорен Абрамян был замечательным Кориоланом - огромным, страстным...
В антракте зажегся свет, и вдруг весь партер, по преимуществу, разумеется, состоявший из московских армян, повернулся в мою сторону и стал кланяться, улыбаться, воздевать руки и слать приветы.
Секунд пять я пытался вспомнить, чем бы мог заслужить такую любовь
московской армянской общины, прежде чем догадался, что все эти знаки внимания адресованы не мне, а человеку рядом со мной - тому самому, который отдал мне наушники.
Я обернулся. Это был маршал Баграмян.

Как я был палестинским беженцем

Это со мною случилось году эдак в семьдесят седьмом. Режиссер Колосов
снимал телефильм про то, как его жена, народная артистка Касаткина, будучи советским корреспондентом, гибнет в Бейруте от руки израильской военщины. Бейрут нашли в Троицком переулке - там были такие развалины, что никаких бомбежек не надо. Подожгли несколько дымовых шашек - вот тебе и Бейрут.
Палестинских беженцев подешевле набрали в Институте культуры, и в ясный весенний день я за три рубля несколько раз сбегал туда-сюда из дымящихся развалин на тротуар, а народная артистка Касаткина как раз в это время несколько раз умерла насильственной смертью от руки израильской военщины. Израильской военщиной были несколько здоровенных грузин, найденных ассистентами Колосова там же, в Левобережном очаге культпросветработы... И в целом тоже - очень правдивое получилось кино.

Хьюм и Джессика

...А ещё до приезда Демичева в "Табакерку", и тоже на "Маугли", к нам в
подвал пришли Джессика Тенди и Хьюм Кронин - знаменитая бродвейская пара. Ромео и Джульетту они играли чуть ли не до войны.
А на гастроли в СССР артисты приехали в 1980-м - и это одно уже
выдавало некоторую их оторванность от политических реалий.
Пожилым бродвейцам наш спектакль очень понравился.
Маленькая Джессика, прослезившись, говорила, что хочет быть молодой и играть вместе с нами; Хьюм, высокий жилистый старикан, оказался человеком несколько более практичным.
Он сказал, что все это покупает. При этих словах г- н Кронин обвёл пальцем пространство нашей студии - вместе со всеми студийцами, педагогами и лично Олегом Табаковым. Далее г- н Кронин конкретизировал свое предложение: переезд в Америку, гастроли на Бродвее, тур по Европе...
А на дворе, напоминаю, восьмидесятый год: Афганистан, бойкот Московской Олимпиады, и наши ВВС уже готовятся сбивать пассажирские авиалайнеры.
Олег Табаков, человек, значительно менее оторванный от этих реалий,
мягко заметил бродвейскому мечтателю, что предвидит некоторые сложности с выездом такого количества советских студентов на ПМЖ в Соединенные Штаты Америки...
На что Хьюм ответил: - Никаких сложностей. С Госдепартаментом я договорюсь...
Как было объяснить этому марсианину, что такое "выездная комиссия"? Олег Табаков, как мог, познакомил коллегу с обстановкой на шарике. Опечаленный политинформацией, американец спросил, не может ли он сделать нам какой-нибудь подарок.
Табаков честно ответил, что может.
Через несколько месяцев Олега Павловича пригласили в американское посольство и вручили роскошный звукооператорский пульт. Этот царский подарок служил студии многие годы.
Спустя почти двадцать лет Джессика получила "Оскара" за главную женскую роль в фильме "Шофер мисс Дейзи".
Ей было уже за восемьдесят... Весть о её смерти и смерти Хьюма (он умер совсем недавно, глубоким стариком) неожиданно сильно опечалила меня.
Хорошим людям жизнь к лицу...

Джинсы - быть!

Вместо года на Бродвее советская власть разрешила нам две недели
гастролей в Венгрии. И вот в последних числах мая 1980-го года я шагал по Будапешту - свободный, как перышко в небе. Мне нравился Будапешт, но еще больше нравилось ощущение абсолютной свободы. Я брел, куда глаза глядят, и набрел на лавочку, в витрине которой штабелями лежали джинсы. Настоящие! Не подольский "самострок", сваренный в кастрюле, а натуральные "левайсы" Ровесники поймут мои чувства без слов, а молодежи все равно не объяснить.
Я судорожно захлопал себя по карманам - и понял, что все мои хилые форинты остались в гостинице. Сердце оборвалось, но интеллект работал, как часы. Я подошел к ближайшему углу, записал название улицы, вернулся к лавочке, записал номер дома, идентифицировал место на карте - и рванул в гостиницу. Уже с форинтами в кармане, выбегая из отеля, я столкнулся с Катариной, нашей переводчицей и гидом.
- О, ВиктОр! - обрадовалась она. - Как хорошо, что вы тут! Мы идем в
музеум: Эль Греко, Гойя...
Какой Эль Греко - левайсы штабелями! Я, как мог, объяснил Катарине экстремальность ситуации, но не убедил. - Джинсы - завтра, - сказала она. И тут я Катарину напугал: - Завтра может не быть. - Почему не быть? - В глазах мадьярки мелькнула тревога: может быть, я знаю что- то о планах Варшавского Договора? Почему бы завтра в Будапеште джинсам - не быть? Но я не был похож на человека из Генштаба, и Катарина успокоилась.
- Быть! - сказала она. - Завтра джинсы - быть! А сейчас - музеум...
Репутация культурного юноши была мне дорога, и я сдался. И пошел я в музеум, и ходил вдоль этого Эль Греко, а на сердце скребли кошки, и все
думал: ох, пролечу. Не достанется. Расхватают. Закроют... Но Катарина была права - джинсы "быть" в Венгрии и назавтра. На каждом углу и сколько хочешь. Я носил их лет пятнадцать.

Желание быть испанцем

Шел восемьдесят четвертый год. Я торчал, как вкопанный, перед зданием ТАСС на Тверском бульваре. В просторных окнах-витринах светилась официальная фотохроника. На центральной фотографии - на Соборной площади в Кремле, строго анфас, рядышком - стояли король Испании Хуан Карлос и товарищ Черненко. Об руку с королем Испании Хуаном Карлосом стояла королева София; возле товарища Черненко имелась
супруга. Руки супруги товарища Черненко цепко держали сумочку типа ридикюль. Но бог с нею, с сумочкой - лица! Два - и два других рядом. Меня охватил антропологический ужас.
Я не был диссидентом, я был вольнодумец в рамках, но этот контраст поразил меня в самое сердце. Я вдруг ощутил страшный стыд за то, что меня, мою страну представляют в мире и вселенной - эти, а не те. В одну секунду я стал антисоветчиком - по эстетическим соображениям.

Мало выпил

В том же, восемьдесят четвертом, я сдуру увязался за своими приятелями
на Кавказ. Горная романтика... Фишт... Пшеха-су... Как я вернулся оттуда живой, до сих пор понять не могу. Зачем-то перешли пешком перевал Кутх, - а я даже спортом никогда не занимался. Один идиотский энтузиазм... Кутх случился у нас субботу, а ранним утром в воскресенье мы вывалились
на трассу Джава - Цхинвали и сели поперек дороги, потому что шагу больше ступить не могли. Вскоре на горизонте запылил этот грузовик - торговый люд ехал на рынок.
Не взяв ни рубля, нас вместе с рюкзаками втянули под брезент. Войны еще не было, сухого закона тоже; у ближайшего сельпо мужчины выскочили из грузовика и вернулись, держа в пальцах грозди пузырей с огненной водой. А я был совершенно непьющий, о чем немедленно предупредил ближайшего грузина.
- Не пей, просто подержи, - разрешил он, передавая мне полный до краев стакан.
И встав в полный рост в несущемся на Цхинвали грузовике, сказал: - За русско-грузинскую дружбу И я, не будучи ни русским, ни грузином, все это зачем-то выпил. Чья- то заботливая рука тут же всунула мне в растопыренную ладонь лаваш, кусок мяса и соленый огурец. Когда ко мне вернулось сознание, стакан в другой руке опять полон. - Я больше пить не буду! - запротестовал я. Грузин пожал плечами - дело хозяйское - и сказал: - За наших матерей! В Цхинвали меня сгружали вручную - как разновидность рюкзака. Но сегодня, после всего, что случилось в тех благословенных краях за двадцать лет, я думаю: может быть, я мало выпил тогда за русско-грузинскую дружбу?

Свадьба бабушки и дедушки

...состоялась, пока я был в армии. Вот как это было. Дед, старый троцкист, лежал в больнице для старых большевиков (старым большевиком была бабушка). При переоформлении каких-то больничных бумаг у бабушки и попросили свидетельство о браке, и тут выяснилось, что дедушка - никакой бабушке не муж, а просто сожитель.
В двадцать пятом году они забыли поставить в известность о своей личной жизни государство, отмирание которого все равно ожидалось по причине победы коммунизма. Но коммунизма не случилось, а в 1981-м лечить постороннего старика в бабушкиной партийной больнице отказались наотрез. Делать нечего: мой отец написал за родителей заявления и понес их в ЗАГС.
Отец думал вернуться со свидетельством о браке. Фигушки В ЗАГСе бабушке с дедушкой дали два месяца на проверку чувств. За пятьдесят шесть лет совместной жизни бабушка с дедушкой успели
проверить довольно разнообразные чувства, но делать нечего - проверили еще. Потом - как вступающим в брак в первый раз - им выдали талоны на
дефицитные продукты и скидки на кольца. Отец взял такси и привез стариков на место брачевания. Сотрудница ЗАГСа пожелала им долгих совместных лет жизни. За свадебным столом сидели трое детей предпенсионного возраста.

Виктор ШЕНДЕРОВИЧ
 
REALISTДата: Пятница, 25.05.2018, 09:14 | Сообщение # 439
добрый друг
Группа: Пользователи
Сообщений: 202
Статус: Offline
Веские аргументы

Пистолет он держал очень уверенно. Меня удивило собственное спокойствие, когда я узнал, зачем он появился в моем кабинете.

— Мне бы не хотелось умирать в неведении, — сказал я. — Кто вас нанял?

— Может быть, ваш враг?

— Я не знаю своих врагов. Это моя жена?

— Совершенно верно. — Он улыбнулся. — И её мотивы вполне очевидны.

— Да. — Я вздохнул. — У меня есть деньги, которые она не прочь заполучить. Разумеется, все.

Он оглядел меня с головы до ног.

— Сколько вам лет?

— Пятьдесят три.

— А вашей жене?

— Двадцать два.

Он щёлкнул языком.

— Мистер Вильямс, в такой ситуации трудно рассчитывать на постоянство.

— Через пару лет я ожидал развода. Моей жене досталась бы кругленькая сумма.

— Вы недооценили её жадности, мистер Вильямс.

Мой взгляд скользнул по пистолету.

— Полагаю, вам уже приходилось убивать людей?

— Да.

— И очевидно, вам это нравится?

— Да, убийство доставляет мне наслаждение.

Я пристально посмотрел на него.

— Вы здесь уже больше двух минут, а я все ещё жив.

— Нам некуда торопиться, мистер Вильямс, — мягко ответил он.

— А значит, сам момент убийства не столь важен. Главное для вас — прелюдия.

— Вы очень проницательны, мистер Вильямс.

— И я останусь жив, пока вам не наскучит моё общество.

— Разумеется, хотя мы и ограничены временем.

— Я понял. Хотите что-нибудь выпить, мистер...

— Смит. Это имя легко запоминается. Да, с удовольствием. Но встаньте так, чтобы я мог следить за вашими руками.

— Неужели вы думаете, что я держу под рукой яд?

— Нет, но тем не менее возможно и такое.

Он наблюдал, как я наполнил два бокала, взял свой и сел в кресло. Я опустился на кушетку.

— Где сейчас моя жена?

— В гостях, мистер Вильямс. И добрая дюжина людей подтвердит под присягой, что она невиновна.

— Меня убьёт вор?

Он поставил бокал на столик между нами.

— Да. После вашей смерти я вымою бокал и уберу его в бар. А перед тем как уйти, сотру все отпечатки пальцев.

— И вы не возьмёте с собой пару безделушек? Чтобы подтвердить версию грабежа?

— Это не обязательно, мистер Вильямс. Полиция придёт к выводу, что, убив вас, вор перепугался до смерти и покинул дом с пустыми руками.

— Эта картина на восточной стене стоит тридцать тысяч долларов.

Он посмотрел на картину, и тут же его взгляд вернулся ко мне.

Вы меня искушаете, мистер Вильямс. Но я не хочу, чтобы вашу смерть связали со мной.
Меня восхищают произведения искусства, особенно я уважаю их материальную ценность, но не настолько, чтобы попасть из-за них на электрический стул. — Он улыбнулся. — Или вы хотите предложить мне эту картину в обмен на вашу жизнь?!

— Именно об этом я и подумал.

Он покачал головой.

— Очень сожалею, мистер Вильямс. Если я принял заказ, то должен его выполнить. Это вопрос профессиональной чести.

Я поставил бокал на столик.

— Вы надеетесь увидеть во мне признаки страха, мистер Смит?

— Всё дело в напряжении, не так ли, мистер Вильямс? Испытывать страх и не решаться его выказать.

— Вы привыкли к тому, что жертвы молят вас о пощаде?

— Да. Так или иначе.

— Они взывают к вашей человечности? И это бесполезно?

— Да.

— Они предлагают вам деньги?

— Очень часто.

— Что тоже не имеет смысла?

— Так было до сих пор, мистер Вильямс.

— За этой картиной — стенной сейф, мистер Смит.

Он снова взглянул в указанном направлении.

— Да?

— В нём пять тысяч долларов.

— Это большие деньги, мистер Вильямс.

Я взял свой бокал и пошёл к стене. Открыв сейф, я достал коричневый конверт, допил виски и, поставив бокал вовнутрь, захлопнул дверцу.

Взгляд Смита задержался на конверте.

— Пожалуйста, принесите его сюда.

Я положил конверт на столик, рядом с бокалом.

— Неужели вы надеетесь выкупить свою жизнь?

Я закурил.

— Нет. Насколько я понял, вы неподкупны.

— Но зачем вы принесли мне эти пять тысяч?

Я высыпал на столик содержимое конверта.

— Это старые квитанции. Они не представляют для вас никакой ценности.

На его щеках выступил румянец раздражения.

— К чему весь этот балаган?

— Я получил возможность подойти к сейфу и поставить в него ваш бокал.

Глаза Смита метнулись к бокалу, стоявшему на столике.

— Вот мой бокал.

Я улыбнулся.

— Ваш — в сейфе, мистер Смит. И полиция, несомненно, поинтересуется, почему там стоит пустой бокал. А додуматься до того, чтобы снять отпечатки пальцев, не так уж и сложно, особенно при расследовании убийства.

Смит побледнел.

— Я ни на секунду не спускал с вас глаз. Вы не могли поменять бокалы.

— Нет? Но как мне помнится, вы дважды смотрели на картину.

Рефлекторно он взглянул на неё в третий раз.

— Я смотрел на неё не дольше одной или двух секунд.

— Этого вполне достаточно.

Он достал из кармана носовой платок и вытер потный лоб.

— Я уверен, что вы не могли поменять бокалы.

— Тогда, вероятно, вас очень удивит визит детективов. А через некоторое время вам представится возможность умереть на электрическом стуле. И вы вдосталь насладитесь ожиданием смерти.

Он поднял пистолет.

— Интересно, — продолжал я, — как вы умрёте?
Наверное, вы представляете, что спокойно подойдете к стулу и с достоинством сядете на него? Вряд ли, мистер Смит. Вас наверняка потащат к нему силой.

— Откройте сейф, а не то я вас убью, — прорычал он.

Я рассмеялся.

— Перестаньте, мистер Смит. Мы оба знаем, что вы убьёте меня, если я открою сейф.

Последовала долгая пауза.

— Что вы собираетесь делать с бокалом?

— Если вы меня не убьёте, я всё больше склоняюсь к мысли, что отнесу его в частное детективное агентство и попрошу сфотографировать отпечатки пальцев. Фотографии и записку, объясняющую их появление, я запечатаю в конверт. И оставлю инструкции, согласно которым, в случае моей насильственной смерти, конверт передадут в полицию.

Смит глубоко вздохнул.

— Это всё лишнее. Сейчас я уйду, и вы никогда меня не увидите.

Я покачал головой.

— Нет. Я предпочитаю свой план. Мне хотелось бы обезопасить себя и в будущем.

Он задумался.

— А почему вы не хотите обратиться в полицию?

— На то есть причины.

Смит сунул пистолет в карман, и тут его осенило.

— Ваша жена сможет нанять другого убийцу.

— Да, это возможно.

— А обвинят в вашей смерти меня. И я попаду на электрический стул.

— Скорее всего так и будет. Если только... — Смит смотрел мне в рот. — Если только нанять другого убийцу ей не удастся.

— Но ведь есть не меньше десятка... — он замолчал, и я поощряюще улыбнулся.

— Моя жена сказала вам, куда она поехала?

— К Петерсонам. Она собиралась вернуться к одиннадцати.

— Одиннадцати? Очень подходящее время. Ночи нынче тёмные. Вы знаете, где живут Петерсоны?

— Нет.

— В Бриджхэмптоне, — я дал ему адрес.

Смит медленно застегнул пальто.

— А где вы будете в одиннадцать часов, мистер Вильямс.

— В своем клубе. Буду играть в карты с друзьями. Несомненно, они станут искренне утешать меня, когда я получу печальное известие о том, что мою жену... застрелили?

— Всё будет зависеть от конкретной ситуации, — он сухо улыбнулся и вышел из кабинета.

После ухода Смита я отвёз бокал, стоящий на столике, в детективное агентство и поехал в клуб. Сейф я даже не открывал. На том бокале остались лишь отпечатки моих пальцев.


Автор: Джек Ричи


Сообщение отредактировал REALIST - Пятница, 25.05.2018, 09:24
 
МарципанчикДата: Воскресенье, 24.06.2018, 11:39 | Сообщение # 440
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 408
Статус: Offline
Старая-престарая история

Столица Боливии Ла-Пас расположена на высоте пять тысяч метров над уровнем моря.  Выше не заберёшься — нечем дышать.
Там есть ламы, индейцы, иссушенные солнцем плато, вечные снега, мёртвые города. По тропическим долинам рыщут золотоискатели и ловцы гигантских бабочек.

Шоненбаум грезил этим городом едва ли не каждую ночь, пока два года томился в немецком концлагере в Торнберге. Потом пришли американцы и распахнули перед ним двери в мир, с которым он совсем было распрощался.
Боливийской визы Шоненбаум добивался с упорством, на какое способны только истинные мечтатели. Он был портным из Лодзи и продолжал старинную традицию, прославленную до него пятью поколениями польско-еврейских портных.
В конце концов Шоненбаум перебрался в Ла-Пас и после нескольких лет истового труда сумел открыть собственное дело и даже достиг известного процветания под вывеской «Шоненбаум, парижский портной».
Заказов становилось все больше; вскоре ему пришлось искать себе помощника. Задача оказалась не из простых: среди индейцев с суровых плато встречалось на удивление мало портных «парижского класса» — тонкости портняжного искусства не давались их задубевшим пальцам. Обучение заняло бы так много времени, что не стоило за него и браться. Оставив тщетные попытки, Шоненбаум смирился со своим одиночеством и грудой невыполненных заказов.
И тут на помощь пришёл нежданный случай, в котором он усмотрел перст благоволившей к нему Судьбы, ибо из трехсот тысяч его лодзинских единоверцев уцелеть посчастливилось немногим.

Жил Шоненбаум на окраине города. Каждое утро перед его окнами проходили караваны лам. Согласно распоряжению властей, желавших придать столице более современный вид, ламы лишались права дефилировать по улицам Ла-Паса; тем не менее животные эти были и остаются единственным средством передвижения на горных тропах и тропинках, где о настоящих дорогах ещё и не помышляют. Так что вид лам, навьюченных ящиками и тюками, покидающих на рассвете пригород, запомнится многим поколениям туристов, надумавших посетить эту страну.

По утрам, направляясь в своё ателье, Шоненбаум встречал такие караваны. Ему нравились ламы, только он не понимал отчего: может, потому, что в Германии их не было?..
Караван состоял обычно из двух-трёх десятков животных, каждое из которых способно переносить груз, в несколько раз превышающий его собственный вес. Иногда два, иногда три индейца перегоняли караваны к далеким андийским деревушкам.
Как-то ранним утром Шоненбаум спускался в город. Завидев караван, он, как всегда, умилённо заулыбался и умерил шаг, чтобы погладить какое-нибудь животное.
В Германии он никогда не гладил ни кошек, ни собак, хотя их там водится великое множество; да и к птицам оставался равнодушен. Разумеется, это лагерь смерти столь недружелюбно настроил его к немцам.
Гладя бок ламы, Шоненбаум случайно взглянул на погонщика-индейца. Тот шлёпал босиком, зажав в руке посох, и поначалу Шоненбаум не обратил на него особого внимания. Его рассеянный взгляд готов был соскользнуть с незнакомого лица: ничего особенного, лицо как лицо, худое, обтянутое жёлтой кожей и как будто высеченное из камня: словно над ним много столетий подряд трудились нищета и убожество.
Вдруг что-то шевельнулось в груди Шоненбаума — что-то смутно знакомое, давно забытое, но все ещё пугающее.
Сердце бешено застучало, память же не торопилась с подсказкой. Где он видел этот беззубый рот, угрюмо повисший нос, эти большие и робкие карие глаза, взирающие на мир с мучительным упрёком: вопрошающе-укоризненно? Он уже повернулся к погонщику спиной, когда память разом обрушилась на него. 
Шоненбаум сдавленно охнул и оглянулся.

— Глюкман! — закричал он.- Что ты тут делаешь?

Инстинктивно он крикнул это на идише. Погонщик шарахнулся в сторону, будто его обожгло, и бросился бежать. Шоненбаум, подпрыгивая и дивясь собственной резвости, кинулся за ним. Надменные ламы чинно и невозмутимо продолжали шагать дальше. Шоненбаум догнал погонщика на повороте, ухватил за плечо и заставил остановиться. Ну конечно, это Глюкман — никаких сомнений: те же черты, то же страдание и немой вопрос в глазах. Разве можно его не узнать? Глюкман стоял, прижавшись спиной к красной скале, разинув рот с голыми дёснами.

— Да это же ты! — кричал Шоненбаум на идише.- Говорю тебе, это ты!

Глюкман отчаянно затряс головой.

— Не я это! — заорал он на том же языке.- Меня Педро зовут, я тебя не знаю!

— А где же ты идиш выучил? — торжествующе вопил Шоненбаум.- В боливийском детском саду, что ли?
Глюкман ещё шире распахнул рот и в отчаянии устремил взгляд на лам, словно ища у них поддержки. Шоненбаум отпустил его.

— Чего ты боишься, несчастный? — спросил он.- Я же друг. Кого ты хочешь обмануть?
— Меня Педро зовут! — жалобно и безнадежно взвизгнул Глюкман.
— Совсем рехнулся,- с сочувствием проговорил Шоненбаум.- Значит, тебя зовут Педро. А это что тогда? — Он схватил руку Педро и посмотрел на его пальцы: ни одного ногтя.- Это что, индейцы тебе ногти с корнями повыдергали?

Глюкман совсем вжался в скалу. Губы его наконец сомкнулись, и по щекам заструились слёзы.
— Ты ведь меня не выдашь? — залепетал он.
— Выдашь? — повторил Шоненбаум.- Да кому же я тебя выдам? И зачем?

Вдруг от жуткой догадки у него сдавило горло, на лбу выступил пот.  Его охватил страх — тот самый панический страх, от которого вся земля так, кажется, и кишит ужасами. Шоненбаум взял себя в руки.

— Да ведь всё кончилось! — крикнул он.- Уже пятнадцать лет как кончилось.

На худой и жилистой шее Глюкмана судорожно дёрнулся кадык, лукавая гримаса скользнула по губам и тут же исчезла.

— Они всегда так говорят! Не верю я в эти сказки.

Шоненбаум тяжело перевёл дух: они были на высоте пять тысяч метров. Впрочем, он понимал: не в высоте дело.

— Глюкман,- сказал он серьёзно,- ты всегда был дураком. Но всё же напрягись немного. Все кончилось! Нет больше Гитлера, нет СС, нет газовых камер. У нас даже есть своя страна, Израиль. У нас своя армия, своё правительство, свои законы! Все кончилось! Не от кого больше прятаться!
— Ха-ха-ха! — засмеялся Глюкман без намёка на веселье. — Со мной этот номер не пройдёт.
— Какой номер с тобой не пройдёт? — опять закричал Шоненбаум.
— Израиль, — заявил Глюкман. — Нет его.
— Как это нет? — рассердился Шоненбаум и даже ногой топнул.- Нет, есть! Ты что, газет не читаешь?
— Ха! — сказал Глюкман, хитро прищурившись.
— Даже здесь, в Ла-Пасе, есть израильский консул! Можно получить визу. Можно туда поехать!
— Не верю! — уперся Глюкман.- Знаем мы эти немецкие штучки.

У Шоненбаума мороз прошёл по коже. Больше всего его пугало выражение хитрой проницательности на лице Глюкмана.
«А вдруг он прав? — подумалось ему.- Немцы вполне способны на такое: явитесь, мол, в указанное место с документами, подтверждающими вашу еврейскую принадлежность, и вас бесплатно переправят в Израиль. Ты приходишь, послушно садишься в самолет — и оказываешься в лагере смерти.
Бог мой,- подумал Шоненбаум,- да что я такое насочинял?» Он стёр со лба пот и попытался улыбнуться.
Глюкман продолжал с прежним видом осведомлённого превосходства:

— Израиль — это хитрый ход, чтобы всех нас вместе соединить. Чтобы, значит, даже тех, кому спрятаться удалось. А потом всех в газовую камеру… Ловко придумано. Уж немцы-то это умеют. Они хотят всех нас туда согнать, всех до единого. А потом всех разом… Знаю я их.
— У нас есть своё собственное еврейское государство,- вкрадчиво, будто обращаясь к ребёнку, сказал Шоненбаум.- Есть президент, его зовут Бен-Гурион. Армия есть. Мы входим в ООН. Все кончилось, говорят тебе.
— Не пройдёт,- упрямо твердил Глюкман. Шоненбаум обнял его за плечи.
— Пошли,- сказал он.- Жить будешь у меня. Сходим с тобой к доктору.

Шоненбауму понадобилось два дня, чтобы разобраться в путаных речах бедняги. После освобождения, которое он объяснял временными разногласиями между антисемитами, Глюкман затаился в высокогорьях Анд, ожидая, что события вот-вот примут привычный ход, и надеясь, что, выдавая себя за погонщика со склонов Сьерры, он сумеет избежать гестапо.
Всякий раз, как Шоненбаум принимался растолковывать ему, что нет больше никакого гестапо, что Гитлер мёртв, а Германия разделена, тот лишь пожимал плечами: уж он-де знает что почём, его на мякине не проведешь. Когда же, отчаявшись, Шоненбаум показал ему фотографии Израиля: школы, армию, бесстрашных и доверчивых юношей и девушек,- Глюкман в ответ затянул заупокойную молитву и принялся оплакивать безвинных жертв, которых враги вынудили собраться вместе, как в варшавском гетто, чтобы легче было с ними расправиться.
Что Глюкман слаб рассудком, Шоненбаум знал давно; вернее, рассудок его оказался менее крепким, нежели тело, и не выдержал зверских пыток, выпавших на его долю. В лагере он был излюбленной жертвой эсэсовца Шультце, садиста, прошедшего многоэтапный отбор и показавшего себя достойным высокого доверия. По неведомой причине Шультце сделал несчастного Глюкмана козлом отпущения, и никто из заключенных уже не верил, что Глюкман выйдет живым из его лап.

Как и Шоненбаум, Глюкман был портным. И хотя пальцы его утратили былую ловкость, вскоре он вновь обрёл достаточно сноровки, чтобы включиться в работу, и тогда «парижский портной» смог наконец взяться за заказы, которых с каждым днём становилось всё больше.
Глюкман никогда ни с кем не разговаривал и работал, забившись в тёмный угол, сидя на полу за прилавком, скрывавшим его от посторонних глаз. Выходил он только ночью и отправлялся проведать лам; он долго и любовно гладил их по жёсткой шерсти, и глаза его при этом светились знанием какой-то страшной истины, абсолютным всепониманием, которое подкреплялось мелькавшей на его лице хитрой и надменной улыбкой.
Дважды он пытался бежать: в первый раз, когда Шоненбаум заметил как-то походя, что минула шестнадцатая годовщина крушения гитлеровской Германии; во второй раз, когда пьяный индеец принялся горланить под окном, что-де «великий вождь сойдёт с вершин и приберёт наконец всё к рукам».

Только полгода спустя после их встречи, незадолго до Йом Кипур, в Глюкмане что-то переменилось. Он вдруг обрёл уверенность в себе, почти безмятежность, будто освободился от чего-то. Даже перестал прятаться от посетителей. А однажды утром, войдя в ателье, Шоненбаум услышал и вовсе невероятное: Глюкман пел. Вернее, тихо мурлыкал себе под нос старый еврейский мотивчик, привезённый откуда-то с российских окраин.
Глюкман быстро зыркнул на своего друга, послюнявил нитку, вдел её в иголку и продолжал гнусавить слащаво-заунывную мелодию. Для Шоненбаума забрезжил луч надежды: неужто кошмарные воспоминания оставили наконец беднягу?

Обычно, поужинав, Глюкман сразу отправлялся на матрац, который он бросил на пол в задней комнате. Спал он, впрочем, мало, всё больше просто лежал в своём углу, свернувшись калачиком, уставясь в стену невидящим взглядом, от которого самые безобидные предметы делались страшными, а каждый звук превращался в предсмертный крик.
Но вот как-то вечером, уже закрыв ателье, Шоненбаум вернулся поискать забытый ключ и обнаружил, что друг его встал и воровато складывает в корзину остатки ужина. Портной отыскал ключ и вышел, но домой не пошёл, а остался ждать, притаившись в подворотне. Он видел, как Глюкман выскользнул из-за двери, держа под мышкой корзину с едой, и скрылся в ночи.
Вскоре выяснилось, что друг его уходит так каждый вечер, всякий раз с полной корзиной, а возвращается с пустой; и весь он при этом светится удовлетворением и лукавством, будто провернул отличное дельце. Сначала портной хотел напрямик спросить у Глюкмана, что означают эти ночные вылазки, но, вспомнив его скрытную и пугливую натуру, решил не задавать вопросов. Как-то после работы он остался дежурить на улице и, дождавшись, когда из-за двери выглянула осторожная фигура, последовал за ней.
Глюкман шагал торопливо, жался к стенам, порой вдруг возвращался, сбивая с толку возможных преследователей. Все эти предосторожности только разожгли любопытство портного. Он перебегал из подворотни в подворотню, прячась всякий раз, когда его друг оглядывался. Вскоре стало совсем темно, и Шоненбаум едва не потерял Глюкмана из виду. Но всё же каким-то чудом нагнал его, несмотря на полноту и больное сердце. Глюкман шмыгнул в один из дворов на улице Революции. Шоненбаум выждал немного и на цыпочках прокрался следом. Он оказался в караванном дворе большого рынка Эстунсьон, откуда каждое утро нагруженные товаром караваны отправляются в горы. Индейцы вповалку храпели на пропахшей помётом соломе. Над ящиками и тюками тянули свои длинные шеи ламы. Из двора был другой выход, против первого, за которым притаилась узкая тёмная улочка. Глюкман куда-то пропал. Портной постоял с минуту, пожал плечами и собрался было уходить. Путая следы, Глюкман изрядно покружил по городу, и Шоненбауму до дома было теперь рукой подать.

Только он вступил в тесную улочку, внимание его привлёк свет ацетиленовой лампы, пробивавшийся сквозь подвальное окно. Рассеянно глянув на освещенный проем, он увидел Глюкмана. Тот стоял у стола и выкладывал из корзины принесённую снедь, а человек, для которого он старался, сидел на табурете спиной к окну.
Глюкман достал колбасу, бутылку пива, красный перец и хлеб. Незнакомец, чьё лицо всё ещё было скрыто от портного, сказал что то, и Глюкман, суетливо пошарив в корзине, выложил на скатерть сигару. Шоненбаум с трудом оторвался от лица друга: оно пугало. Глюкман улыбался. Его широко раскрытые глаза, горящий, остановившийся взгляд превращали торжествующую улыбку в оскал безумца.
В этот момент сидящий повернул голову, и Шоненбаум узнал Шультце. Ещё секунду он надеялся, что, может, не разглядел или ему померещилось: уж что-что, а физиономию этого изверга он никогда не забудет. Он припомнил, что после войны Шультце как сквозь землю провалился; кто говорил, будто он умер, кто утверждал, что он прячется в Южной Америке. И вот теперь он здесь, перед ним: коротко стриженные ёжиком волосы, жирная, чванливая морда и глумливая улыбочка на губах. Не так было страшно, что это чудовище ещё живо, как то, что с ним был Глюкман.
По какой нелепой случайности он оказался рядом с тем, кто с наслаждением истязал его, кто в течение целого года, а то и больше упрямо вымещал на нем злобу? Какой потаённый механизм безумия вынуждал Глюкмана приходить сюда каждый вечер и кормить этого живодёра, вместо того чтобы убить его или выдать полиции?
Шоненбауму показалось, что он тоже теряет рассудок: всё это было столь ужасно, что не укладывалось в голове. Он попробовал крикнуть, позвать на помощь, всполошить полицию, но сумел только разинуть рот и всплеснуть руками: голос не слушался его,- и портной остался стоять, где стоял, выпучив глаза и наблюдая, как недобитая жертва откупоривает пиво и наполняет стакан своему палачу.
Должно быть, он простоял так, забывшись, довольно долго; дикая сцена, свидетелем которой он невольно стал, лишила его чувства реальности. Шоненбаум очнулся, когда рядом раздался приглушённый вскрик. В лунном свете он различил Глюкмана. Они смотрели друг на друга: один — с недоумением и негодованием, другой — с хитрой, почти жестокой улыбкой, победоносно сверкая безумными глазами. Неожиданно Шоненбаум услышал собственный голос и с трудом узнал его:

— Ведь он же пытал тебя каждый Божий день! Он тебя истязал! Рвал на части! И ты не выдал его полиции?.. Ты таскаешь ему еду?.. Как же так? Или это я из ума выжил?

Хитрая ухмылка резче обозначилась на губах Глюкмана, и словно из глубины веков прозвучал его голос, от которого у портного волосы зашевелились на голове и едва не остановилось сердце:

— Он обещал, что в следующий раз будет добрее.


Ромен Гари
Дважды лауреат премии Гонкура

17.08.2010
 
KiwaДата: Четверг, 19.07.2018, 10:11 | Сообщение # 441
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 399
Статус: Offline
«Думы»
   
Подумать хотелось.
Мысль эта — подумать — всплыла осенью, после дня рождения.
Женился Иванов после армии. За восемнадцать лет вырос до пятого разряда. А в этом году в армию пошёл его сын. Дочка пошла в седьмой класс.
Какая жизнь? — обычная жизнь. Семья-работа. То-сё, круговерть.
Вечером поклюешь носом в телик — и голову до подушки донести: будильник на шесть.
Дача тоже. Думали — отдых, природа, а вышла барщина. Будка о шести сотках — и вычеркивай выходные.
Весь год отпуска ждёшь. А он — спица в той же колеснице: жена-дети, сборы-споры, билеты, очереди, покупки... — уж на работу бы: там спокойней, привычней.
Ну, бухнёшь. А все разговоры — о том же. Или про баб врут.
Хоп — и сороковник.
Как же всё так... быстро, да не в том дело... бездумно?..
И всплыла эта вечная неудовлетворенность, оформилась: подумать спокойно обо всём — вот чего ему не хватало все эти годы. Спокойно подумать.
Давно хотелось. Некогда просто остановиться было на этой мысли. А теперь остановился. Зациклился даже. — Свет, ты о жизни хоть думала за все эти годы? — спросил он.
Жена обиделась.
Мысль прорастала конкретными очертаниями.
Лето. Обрыв над рекой. Раскидистое дерево. Сквозь крону — облака в небе. Покой. Лежать и тихо думать обо всём...
Отрешиться. Он нашел слово — отрешиться.
Зимой мысль оформилась в план.
— Охренел — в июле тебе отпуск? — Мастер крыл гул формовки. — Прошлый год летом гулял!
Иванов швырнул рукавицы, высморкал цемент и пошагал к начальнику смены. После цехкома он дошёл до замдиректора. Писал заявления об уходе. Качал права, клянчил и носил справки из поликлиники.
— Исхудал-то... — Жена заботливо подкладывала в тарелку. Потом (вырвал отпуск) жена плакала. Не верила.
Вызнавала у друзей, не завёл ли он связь: с кем едет? Они ссорились. Он страдал. Страдал и мечтал.
Дочка решила, что они разводятся, и тоже выступила. Показала характер. Завал.
Жена стукнула условие: путёвку дочке в пионерский лагерь. Он стыдливо сновал с цветами и комплиментами к ведьмам в профком. Повезло: выложил одной кафелем ванную, бесплатно. Принёс — пропуск в рай.
В мае жена потребовала ремонт. Иванов клеил обои и мурлыкал: «Ван вэй тикет!» — «Билет в один конец». Ещё и мойку новую приволок.
Счастье круглилось, как яблоко — ещё нетронутое, нерастраченное в богатстве всех возможностей.
Просыпаясь, он отрывал листки календаря. Потом стал отрывать с вечера.
Вместо телевизора изучал теперь атлас. Жена прониклась: советовала.
Дочка читала из учебника географии.
Лето шло в зенит.
Когда оставалась неделя, он посчитал: сто шестьдесят восемь часов.
Врубая вибратор, Иванов пел (благо грохот глушит). По утрам он приплясывал в ванной.
Чемодан собирал три дня. Захватил старое одеяло — лежать.
Прощание получилось праздничное. На вокзале оркестр провожал студенческие отряды. Жена и дочка улыбались с перрона.
Один, свободен, совсем, целый месяц — впервые за сорок лет.
В вагоне-ресторане он баловался винцом и улыбался мельканию столбов.
Поезд летел, но одновременно и полз.
У пыльного базарчика он расспросил колхозничков и затрясся в автобусе.
Кривая деревенька укрылась духовитой от жары зеленью. Иванов подмигнул уткам и луже, переступил коровью лепёшку и стукнул в калитку.
За комнатку говорливый дедусь испросил двадцатку. Иванов принёс продуктов и две бутылки. Выпили.
Оттягивал. Дурманился предвкушением.
Излучина реки желтела песчаной кручей. Иванов приценивался к лесу.
Толкнуло: раскидистая сосна у края.
Завтра.
...Петухи прогорланили восход. Иванов сунул в сумку одеяло и еды.
Выбрился. У колодца набрал воды в термос.
Кусты стряхивали росу. Позавтракал на берегу, подальше от мычания, переклички и тракторного треска.
 Воздух густел; припекало.
Приблизился к _с_в_о_е_й_ сосне.
Он волновался. Расстелил одеяло меж корней. Лёг в тени, так, чтоб видеть небо и берег. Закурил и закинул руку за голову.
И стал думать.
Облака. Речной песок. Хвоинка покалывала.
Снова закурил. И растерянно прислушался к себе.
Н_е _д_у_м_а_л_о_с_ь_.
Иванов напрягся. Как же... ведь столько всего было.
Вертелся поудобней на бугристой земле. Сел. Лёг.
Ни одной мысли не было в голове.
Попробовал жизнь свою вспомнить. Ну и что. Нормально всё.
Н_о_р_м_а_л_ь_н_о_.
— Вот ведь чёрт, а. — Иванов аж пот вытер оторопело. — Ведь так замечательно всё.
И — нехорошо...
Никак не думалось. Ни о чём.
И хотя бы тоска какая пришла, печаль там о чём — так ведь и не чувствовалось ничего почему-то. Но ведь не чурбан же он, он и нервничал часто, и грустил, и задумывался. А тут — ну ничего.
Как же это так, а?
Ещё помучился. Плюнул и двинул к магазину. Врезать.
Не думалось. Хоть ты тресни.


Михаил Веллер. 
 
ПинечкаДата: Суббота, 04.08.2018, 08:23 | Сообщение # 442
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1194
Статус: Offline


Эту женщину зовут Фрэнсин Кристофф. Она родилась в августе 1933 года во Франции.
Девочке было восемь лет, когда ей пришлось к одежде прикрепить жёлтый «Маген Давид», как всем членам еврейской общины города...


А затем она вместе с мамой попала в концлагерь Берген — Бельзен.
С собой в дорогу женщины старались взять что-то ценное, на самые голодные дни, много взять они не могли. Кто-то брал сахар, кто-то немного печенья, а мама Фрэнсин взяла шоколад.
Она сказала дочери, что будет его хранить на особенно тяжёлый день, который может наступить...
Однажды в их бараке оказалась беременная женщина, у которой было мало шансов выжить и уж тем более, у младенца...
 Но она родила - одна из медсестер приняла роды.
Ребёнок родился крошечный. И тогда мама сказала Фрэнсин, я хочу отдать твой шоколад роженице, он может помочь ей окрепнуть. Девочка согласилась.
Это было за полгода до освобождения лагеря.
Эти полгода ребенка не было слышно, он никогда не плакал, никогда, — рассказывает Фрэнсин.
И заплакал впервые, когда в лагерь вошли союзники, он так кричал, как кричат настоящие младенцы, словно понимал, что теперь может себе позволить кричать.
Словно родился именно в этот день.

Они вернулись во Францию, и та женщина со своей новорождённой малышкой тоже вернулась во Францию, в Марсель.
Прошли годы. У Фрэнсин уже выросла дочь.
Однажды она сказала матери, как было бы эффективно, если бы узникам концлагерей сразу после войны предоставили услуги психологов.
Конечно, согласилась Фрэнсин, это было бы очень важно. Но кто думал об этом в те дни.
И тогда у Фрэнсин возникла идея, организовать конференцию на эту тему.
Съехались многие бывшие узники, пришли историки, психиатры, психологи.
Тема эта заинтересовала специалистов.
Но не об этом речь…
Одна из выступающих вышла на сцену, представилась и сказала, что она психолог, но прежде чем  начнёт свою лекцию, она должна вернуть долг...
...и женщина подошла к Фрэнсин, протянула ей плитку шоколада и сказала:
 «Я — та новорождённая девочка, маме которой твоя мама в самый тяжёлый момент её жизни отдала свой шоколад.»

Лина Городецкая
 
СонечкаДата: Вторник, 07.08.2018, 16:50 | Сообщение # 443
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 279
Статус: Offline
Несколько лет назад в России вышел сборник моих рассказов и стихов - "ИДУЩИЕ НА СМЕХ". 
Сейчас, увы, тиражи выпускают небольшие, поэтому книга очень быстро была раскуплена...
Вот рассказ из этого сборника.
Правда, он не очень смешной, но, признаюсь; я ¬ человек грустный, просто всю жизнь претворялся весёлым, так долго, что все в это поверили, да и сам я тоже...


В ПРИГОРОДНОМ АВТОБУСЕ

Были последние дни июля, и солнце перевыполняло план на триста процентов.
А может, оно просто перепутало Европу с Африкой... 
Я погружался в тротуар, мягкий и горячий, как пюре.
Рядом влипла в асфальт маленькая женщина лет за пятьдесят, худая и коричневая от загара. У неё был тонкий, вытянутый нос с двумя выемками у самого кончика, как будто её взяли пальцами за нос и крепко сдавили… Женщина кого-то высматривала, нервно вертела головой и поглядывала на часы.
Больше на остановке никого не было. Да и не удивительно. Этот автобус бывает переполнен в пятницу, когда аборигены возвращаются с работы по домам, а дачники устремляются под собственную тень на два выходных дня.
А в субботу, в раскалённый полдень, может решиться ехать только пережаренная шкварка или такой профессиональный неудачник, как я, которому уже нечего терять. Впрочем, ничего особенного — элементарная пара по химии — и третья попытка проникнуть в мединститут завершилась, как и предыдущие.
Самое забавное, что в кармане лежит мамино письмо: «Уверена успехе ни пуха ни пера заранее поздравляю».
Третий год подряд она присылает подобные послания, и третий год подряд я благополучно проваливаюсь.
«Что за трагедия! — скажет Юлька.— Ты опытный фельдшер, прилично устроен, прилично зарабатываешь»…
А я устал. Мне надоело после дежурств возвращаться в четырехместное купе общежития «скорой помощи», надоело по ночам зубрить химию, надоело зимними вечерами целоваться с Юлькой в подъездах. У меня, как у десятиклассника, на учёте все тёплые парадные. А я ведь не пацан — четвертак позади.
Недавно какая-то отличница даже место в трамвае уступила.

Из-за угла выглянул автобус, остановился, как бы раздумывая, стоит ли в такую жару из-за нас двоих делать крюк. Затем вздохнул и всё-таки стал поворачивать.
Старая рухлядь! Как его выпускают на линию? Наверное, его уже не принимают в металлолом...
В этот момент женщина призывно замахала рукой. Через дорогу бежал мужчина с прозрачным целлофановым пакетом, в который были втиснуты три бледных курицы. Перебежав улицу, он поцеловал женщину в щеку, погладил её по голове и только после этого стал часто и шумно дышать, как бы вдруг вспомнив, что у него одышка.
Пока автобус полз к остановке, я внимательно рассмотрел владельца авоськи. Он уже давно оформил пенсию. Его лицо было болезненно-бледным — к таким лицам загар не пристаёт. Большой пухлый нос, большие щёки с пухлыми складками и мешочками, пухлые пальцы без суставов, как надутые резиновые перчатки. И вообще, весь он напоминал надувную игрушку, из которой начали выпускать воздух.

В автобусе было много свободных мест. Я сел у окна.
Автобус дёрнулся и покатил по дороге.
Всё, всё, всё! Никаких отступлений! Еду к тётке, забираю своё тёплое пальто, книги, ботинки — и утром в поезд. Через сутки — здравствуй, мама!—и снова нормальная жизнь нормального человека. Как сказала бы Юлька, ничего страшного, миллионы людей живут без высшего образования.
Так что, прости, мама, но нашу мечту о прославленном докторе мы воплотим в будущем внуке...
Позади меня устроился пухлый мужчина со своей спутницей. Впереди бухнулись на сидение двое парней, которые успели вскочить в автобус за секунду до отправления. Один был в очках и в берете, другой — в модной тельняшке, уже выцветшей и в двух местах аккуратно заштопанной. Устроившись, они продолжали разговор.

-Ты видел когда-нибудь, как пельмени свариваются в один комок? Вот это его сольный концерт — из одинаковых пельменей.
- Билеты берите! — потребовала кондуктор, мужеподобная особа с квадратными плечами, выпирающими из сарафана. Её руки были заляпаны крупными веснушками, напоминающими ржавчину.
Я протянул ей деньги.
- Куда едете?
- До конечной.
- Сразу надо говорить. А то боятся языком шевельнуть!

Ну и ведьма! Выдать бы ей под моё настроение, да жаль зря портить нервы: ведь я её уже не увижу. Как и всех остальных в этом солёном, душном городе.
В стране десятки мединститутов, но мама уговорила меня приехать именно сюда. И всё потому, что в пригороде живёт тётя Вера, у которой я смогу хранить свои ценные вещи и поедать вкусные обеды. Мама уверена, что ради домашних котлет я с радостью буду совершать ходки, вроде этой. Последний раз тётю Веру я видел первого апреля, когда мы с Юлькой отвезли ей моё зимнее пальто и забрали демисезонное. Если б мама знала!

Пухлый мужчина, наконец, отдышался. Женщина, которая терпеливо дожидалась этого момента, спросила:
- Почему ты опоздал?
- Я ездил на базар. Я не люблю брать птицу в магазине. Но зато я выбрал, что хотел. Это не курицы, это золото. Две я купил тебе, а одну отдам ей, за сутки в холодильнике не испортится. Я тебе их разделаю так, что хватит на пять дней.
- А ей ты будешь разделывать?
- Ей я не буду разделывать. Пусть сама разделывает.
Горластая кондуктор подошла к парням и рявкнула:
- А вам отдельное приглашение? 
Очкарик протянул ей деньги.
- Два до конечной.
- Я себе возьму,— засуетился парень в тельняшке - Да ладно! Сам говорил, что вам уже второй день зарплату не платят. 
-Это всё из-за него: развалил организацию! — Парень развернул газету — в ней были пирожки.— Бери, ты ведь тоже не обедал.
Они оба стали энергично жевать.
Мне стало дурно от одного вида этих пирожков. В такую жару мне вообще противна всякая пища.
А с заднего сидения доносилось: 
- … Четыре лапки, две головки, пупки, два сердца —вот тебе холодец. Шейки можно начинить — это ещё порции. Потом восемь четвертей. И ещё бульон...
- Ты очень хорошо умеешь разделывать кур. 
В голосе женщины звучали любовь и гордость.
- Я теперь всегда тебе буду разделывать.
- А ей ты разделывал?
- Когда-то раньше. А теперь нет. Теперь каждый сам себе разделывает. Я ей только покупаю. У неё ведь больные ноги. Ты же знаешь.
- Я знаю.

Продолжая жевать, парень в тельняшке изливал душу товарищу.
-Ты когда-нибудь пил соду с сахаром? Вот это манера его исполнения. Он ведь не поёт — он о чём-то шепчется с публикой. И ещё режиссирует. Недавно поставил программу «Бригантина», стоила тридцать тысяч. Через неделю со страшным скандалом провалилась.
- Большому кораблю — большое кораблекрушение,— пошутил очкарик.
Но рассказчик даже не улыбнулся.
- Знаешь, как его у нас называют? Иванушка-худручок!
- Слушай, с чем эти пирожки?
- С изжогой.

Уже три часа. В шесть Юлька идет на «йогу». Это её новое увлечение после того, как она перестала прыгать с парашютом.
Интересно, как она отреагирует на то, что я её не встречу после занятия?
На одной из остановок в автобус вошла чистенькая, аккуратная старушка, светлая, как полнолуние, и опустилась рядом со мной. Её лицо сплошь было изрезано весёлыми и подвижными морщинками. Его можно было использовать для плаката: «Боритесь с оврагами!»
Поставив на колени портфельчик, такой же аккуратный, как и она сама, старушка улыбнулась мне, как старому знакомому, отчего морщинки совершенно обнаглели и рванулись куда-то за уши.
- Домой возвращаюсь. Угадайте, где я была? Целый месяц!
Послал бог собеседницу. Теперь придётся всю дорогу вести содержательный разговор. 
- Не умею угадывать,— буркнул я.
Но старушка не обиделась. Я нужен был не как участник беседы, а только как повод.
- В институте геронтологии. Знаете, где стариков изучают. И лечат.
Вы спросите, поправилась я или нет?
Это уже легче: повторять готовые вопросы. Это я могу.
- Вы поправились?
- Чувствую себя лучше. Но больше к ним не поеду. Знаете почему?
- Почему?
Я подавал ей нужные реплики, как Белый клоун Рыжему.
- Каждый день им надо говорить, где у тебя заболело, где закололо...

- Старуха, а туда же — едет зайцем! — гаркнула со своего места кондуктор.
Старушка засуетилась.
- Что вы! Обязательно возьму. Я вас просто не заметила.
- Очки надень!
У старушки от неожиданности отвалился подбородок, и все морщинки выстроились вертикально.
- Да как вы смеете...
- Не связывайтесь,— посоветовал я.

Было жарко и душно. Автобус напоминал духовку на колесах. Спину парил горячий компресс из пропотевшей рубашки. На переднем сидении парень в тельняшке продолжал поливать своего худрука
- А ты бы всё это выдал на коллективе,— посоветовал очкастый умный друг.— Неужели тебя не поддержат?
- Пять человек поддержат, остальные промолчат. У нас в ансамбле интриги, как в академическом театре. Он меня сразу выживет. А я дня не могу без работы. У меня на каждой клавише по иждивенцу. Я должен выколачивать башли — вот и стучу на рояле. 
- Ты легко устроишься в другом месте—все знают, как ты играешь.
- Это Рихтер играл, а я стучу.

Я откинул голову назад, на спинку кресла, и услышал продолжение другого диалога.
- Ты хорошо сделал, что купил не одну курицу, а две. Бульон из двух кур,— это ведь не из одной, правда?
- Конечно: две курицы — это не одна.
- А она тебя угощает бульоном?
- Раньше угощала. Теперь нет.
Я закрыл глаза и попытался задремать, но ничего не получилось. Наверное, сон вышел из меня вместе с потом.

- …Сколько мне суждено жить, столько и проживу без их института,— убеждала меня старушка.—Буду книги читать, в кино ходить, ездить на велосипеде... А чего вы улыбаетесь? У меня сосед, на восемь лет старше, с велосипеда не слазит. Одной ногой в могиле, а другой—педаль крутит. Это очень полезно для здоровья... Вы думаете, я смерти боюсь? Ничего подобного! Боятся те, кому нечего вспоминать, а я прожила разноцветную жизнь...

Боже, как они мне все надоели! Как трясёт этот ящик на колесах! Наверное, в юности он работал бетономешалкой!

Автобус подпрыгнул и затормозил. Вскочила девушка в кожаной мини-юбке, напоминающей набедренную повязку. У Юльки такая же, только коричневая...
Поскорей бы в поезд! Уехать и обрубить. И всё! Очень уж они переплелись—институт и Юлька.
Я больше не могу провожать её до входа и оставаться на улице. Я больше не могу слушать, как она разговаривает с однокурсниками об анатомке или профессоре Глинкине, а я при этом только присутствую.
У неё своя жизнь, в которую я никак не могу прорваться. Когда мы познакомились, она была на первом курсе, теперь — на третьем. А я все трахаюсь лбом о приёмную комиссию.
Юлька уходит от меня, вверх по курсам, как по ступенькам, я это чувствую. Так лучше самому, сразу, одним махом!
В автобус вошёл новый пассажир. Он был в пиджаке и при галстуке. «Самоубийца»,— подумал я. Но пассажир чувствовал себя превосходно.
- Сестричка,— обратился он к нашей кондукторше,— поздравь меня: мне сегодня исполнилось сорок лет!
-Билет берите! — потребовала «сестричка».
- Я возьму, не беспокойся. Но ты меня сначала поздравь — у меня праздник.
- Гражданин, берите билет. Если выпили, не надо хулиганить.
- Я не хулиганю, я радуюсь,— миролюбиво объяснил именинник.— Мне сорок, а женщины ещё дарят цветы. Вот!
Он вытащил из бокового кармана красную гвоздику и протянул её кондукторше. Но та оттолкнула его руку и прорычала:
- Не возьмёшь билет — милицию позову! Каждый ханыга будет нервы мотать!
Улыбка слетела с лица именинника. Он вставил цветок на прежнее место и нажал кнопку звонка рядом с табличкой «Место кондуктора».
- Ты чего хулиганишь!
Не отвечая, мужчина крикнул водителю:
- Открой дверь. Выйти надо!
Автобус остановился, дверь открылась. Пассажир стал на ступеньку и сказал кондукторше:
- Не хочу ехать в твоём автобусе! Ты мне весь праздник испортила.— Спрыгнул на землю и уже оттуда добавил:—Рожать тебе, кондуктор, надо. Рожать! Добрее будешь!
Автобус тронулся дальше.
Все разговоры прервались. Пассажиры с осуждением смотрели на кондуктора. Та была несколько растеряна, но не подавала виду.
- Ничего! Прожарится на солнышке, пока следующая машина подойдёт,— успокоится.
- Это свинство! — сказала моя соседка-старушка.
- Чего? — рыкнула на неё кондуктор.
- Свинство, говорю: выставить человека на полпути.
- Кто его выставлял? Сам выскочил.
И тут автобус взорвался. Всё накапливающееся раздражение против грубиянки-кондукторши теперь хлынуло лавиной.
- И правильно сделал! — крикнул полосатый лабух.—Лучше пешком идти, чем видеть вашу мрачную физиономию.
- Ну и шёл бы пешком, Кто тебя в автобус звал?
- Нет, голубушка! — заявила старушка.— Нас двадцать, а вы одна. Не вы от нас, а мы от вас скорей избавимся!
Её морщинки воинственно подталкивали друг друга.
Со всех кресел неслось:
- Надо написать письмо в мэрию!
- Все подпишемся!
- Такую хамку надо учить!
И вдруг все замолчали.
Кондуктор тихо плакала. Это было неожиданно.
От неё ждали ругани, оскорблений, но не таких тихих слёз. И ещё она всхлипывала по-детски. И приговаривала:
- Набросились, как на бандитку. А у меня, может, на той неделе тоже день рождения был... И ни одна зараза не поздравила...
И муж к Воробьёвой Дашке ушёл... И план третий месяц не выполняем...
Автобус остановился. Это была конечная остановка. Водитель открыл двери, но никто не спешил выходить.
- Не надо плакать,—сказала маленькая старушка гренадёрше-кондукторше.— Мы теперь все будем ездить только вашим автобусом — это поможет выполнению плана. Какой номер вашей машины?
- Ноль семь семьдесят семь,— ещё всхлипывая, ответила кондукторша.
- Видите, как легко запоминается: три семёрки. Прекрасный автобус...
- Как портвейн! — неожиданно для самого себя схохмил я.
Все засмеялись, и это разрядило обстановку.
Пассажиры встали и начали выходить.
Дождавшись, когда все вышли, обладательница кур подошла к заплаканной кондукторше и погладила её по атлетическому плечу.
- Нельзя опускать руки. Надо бороться.— Она кивнула на пухлого мужчину.— Знаете, сколько я его ждала? Восемнадцать лет. И ни за кого не выходила замуж. Так я боролась. И теперь мы вместе.— Она нежно посмотрела на своего избранника, потом снова перевела взгляд на кондукторшу.— Конечно, одной тяжело. Я это хорошо знаю.— Шагнула к выходу, затем остановилась и вытащила из пакета лежащую сверху птицу.— Возьмите. Это подарок к вашему дню рождения. Это очень хорошая курица, с базара. Вам одной хватит на неделю.— Она опять посмотрела на пухлого мужчину.— И нам тоже хватит одной, правда?
-Я тебе одну разделаю, как двух. Ты и не заметишь,— пообещал тот.
-Я знаю. Он очень хорошо разделывает кур,— сообщила женщина и вышла вместе со своим надувным спутником.
Я постоял в тени автобуса, потом похлопал его по толстому теплому крупу и обошёл вокруг, рассматривая.
 Бока его были потёрты, кое-где виднелись шрамы и вмятины. Макушка крыши покрылась седоватой пылью, под которой старческой перхотью шелушилась краска. Подтёки вчерашнего дождя напоминали капли пота.
Двигатель ещё не был выключен — автобус слегка подрагивал и хрипло дышал после пробега...
Зря я ругал этого трудягу. Он честно вкалывает, хотя ему давно пора на пенсию. Не жалуется, не канючит, не просит замены, а везёт туда, куда требуется, на юг, на север, на запад, на восток... А в том, что мне было жарко и противно, автобус не виноват — просто я поехал не в ту сторону.

Я глянул на часы. Сейчас четыре. Три часа дороги обратно, и я ещё успею встретить Юльку после «йоги».
Отсюда хорошо был виден домик тёти Веры, где хранилось моё зимнее пальто и остальные вещи. Я помахал ему рукой, вошёл в автобус и сел на своё прежнее место.
Растерянная кондуктор всё ещё держала в руках подаренную курицу.
- Вы чего? - спросила она. 
- Забыл ключи от дачи,— соврал я и протянул ей деньги на билет.
В автобус входили новые пассажиры. 
Жара спадала.


Александр Каневский
 
duraki1909vseДата: Четверг, 16.08.2018, 16:07 | Сообщение # 444
старый знакомый
Группа: Пользователи
Сообщений: 39
Статус: Offline
Лулек, или Невероятная история акробата из гетто

— И всё-таки я не понимаю, — восклицает парень с длинными рыжими пейсами. То есть, конечно, он рыжий вообще, но волосы скрыты под серой кепкой с большим козырьком, а пейсы свисают. Впрочем, поди разбери, у кого какого цвета волосы — свет в синагоге довольно тусклый, большинство ламп погашено, а за окном уже фактически ночь. Но молодежи некуда спешить, вот они, родные, и бушуют.
— Чего ты не понимаешь?! — возмущается юный сефард с орлиным носом и таким же взором.
— Не понимаю, что значит «как самого себя»? Как можно любить другого, как самого себя?
Старый раввин, сидящий во главе стола, вздыхает. Устал он за день. Да и за жизнь, должно быть, устал.
Я тоже стар, но не настолько. И устал не настолько. Я зашёл в синагогу у автовокзала одного из городов, расположенных на израильской прибрежной равнине. Помолился — и вдруг слышу, что раввин собирается дать урок минут на двадцать. А у меня автобус только через сорок минут. Почему бы не послушать? Но урока что-то не получается.

— А то и значит, что ты должен смотреть на ближнего, словно на самого себя! — горячится сефард. На то он и сефард, чтобы горячиться.
— Как это — «словно на самого себя»? — недоумевает рыжий пейсоносец.
— Ну-у… — сефард на долю секунды запинается. — Ну, представлять, что ближний — это ты и есть.
— С какой это стати?!
— А с той, — вдруг вступает в дискуссию, словно очнувшись, раввин, — что всегда может оказаться, что он это и есть ты.
— Чего-чего?! — в изумлении произносим мы все трое: ребята — на родном иврите, а я от неожиданности — по-русски.
— Расскажу-ка я вам одну историю, — начинает раввин, и я мысленно потираю руки: значит, урок всё-таки будет, правда, с пятиминутным опозданием, но ничего, автовокзал близко...

— Дело было в конце шестидесятых, — рассказывает старик. — Телевидение тогда только появилось и поначалу обещало быть почти исключительно учебным. Религиозные люди ещё не успели усмотреть в нём источник зла, и мы, ешибохеры, с удовольствием бегали к редким обладателям «волшебных ящиков» и наслаждались льющейся из них белибердой, безвредной или казавшейся нам безвредной.
И вот однажды по единственному израильскому каналу выступает некий пожилой еврей по фамилии Бартов и сообщает, что его сыну предстоит тяжелая операция и понадобится переливание крови. Но вот беда — у сына очень редкая группа крови, и он никак не может найти донора. Поэтому, он, Бартов, обращается… В общем, спасай, кто может!
Ну, разумеется, на следующий день вся иешива — и ребята, и раввины — дружно пошли сдавать кровь.
И — о чудо! У одного из наших парней та самая группа крови!
Ну, мы его, конечно, поздравляем, ведь это какая удача выпала — возможность спасти человеческую жизнь!
Звоним в больницу, выясняем, что операция состоится ровно через неделю, на второй день Песах. А назавтра парень является на занятия жутко удручённым и рассказывает, что отец ему категорически запретил сдавать кровь для сына этого самого Бартова.
 Мы все потрясены.
Религиозный еврей отказывается спасти жизнь другого человека! Как такое может быть?!
Наш однокашник пожимает плечами — отец ничего не объяснил ему. С людьми, пережившими Холокост, зачастую бывает трудно разговаривать — упрутся молча, и всё.
Я гляжу на часы. Неторопливая манера изложения сама по себе очень приятна, но когда у тебя времени в обрез… Ладно, добегу как-нибудь.
— Тогда наш раввин вызвал к себе юношу и попросил объяснить ему, что вообще происходит, и есть ли шанс как-то повлиять на заупрямившегося родителя. Парнишка почесал затылок и, подумав, сказал: «Знаете, есть вариант. На Пасхальном седере отец, выпив традиционные четыре бокала вина, обычно добавляет ещё, причём частенько не вина, а чего-то покрепче… (перед глазами предстает этакая толстобрюшечка, в которой плещется пейсаховка — самодельная виноградная водка, каковой положено, как и любой водке, быть сорокаградусной, но у некоторых умельцев количество градусов, говорят, доходит до семидесяти). Папаша размякнет, и тогда…»
В общем, ровно через неделю раввин наш проводит, поглядывая на часы, седер у себя дома, по-скоренькому проглатывает праздничную трапезу, в резвом темпе исполняет весь ритуальный репетуар от «Дай-дайейну» до «Хад гадья», хватает непочатую бутылку кошерного виски и рысью — к отцу юного талмид-хахама.
Хозяин дома принял его приветливо, справился о здоровье, пригласил за стол. Но стоило нашему рабби открыть рот насчёт несчастного сына несчастного Бартова, из глаз собеседника, словно два штыка высунулись.
 Однако наш рав не сдается.
 Вытаскивает виски, наливает себе и слегка нагруженному уже упрямцу и произносит трехминутный «лехаим» с упоминанием той самой заповеди любви к ближнему...
Упрямец выпивает, закусывает и погружается в молчание. Через какое-то время наш раввин вновь прерывает молчание, наливает и произносит речь с упором на великую заповедь. Опять молчание.
И когда после третьего пламенного монолога о любви и последующего возлияния раввин жалобно произносит: «Ну…», его оппонент не выдерживает.
— Ладно, — говорит он, — я расскажу вам, как дело было, а вы уже судите.

Я родом из Кракова. До войны у меня была сапожная мастерская, был дом… Но главное сокровище, которое у меня было, — мой сыночек Лулек. Он был гимнаст! Он был танцор! Он был акробат! У мальчика было гуттаперчевое тело. С девяти лет он начал выступать перед публикой — сначала для удовольствия, а затем и денежки стал в дом приносить. Не то чтобы я в этих деньгах нуждался, деньги эти шли в основном на сладости и прочие гостинцы для самого Лулека, но ведь сколько гордости — дескать, зарабатываю, как взрослый. И зарабатывал!
А потом пришли немцы — и начался ад. Всяческие запреты, унижения, жёлтые звезды, а затем — гетто.
В гетто, как известно, повальная нищета. И тут моей семье не дал умереть с голоду всё тот же Лулек. Началось с того, что он стал выступать перед жителями гетто не за деньги, а просто чтобы их подбодрить. И очень скоро оказался в немецкой комендатуре. Я думал — конец. А он появляется дома живой и здоровый в сопровождении полицейского, да ещё с мешком картошки.
Оказывается, немцы решили проверить, на что мой мальчик способен, и он произвел такой фурор, что мало того что они освободили его, ещё и стали регулярно забирать на различные выступления — перед разными частями их гарнизона, перед офицерами, перед разными высокопоставленными гостями. И за всё платили продуктами.
Мы сами ели почти досыта, да ещё и тех кормили, с кем нас в одной комнате поселили, и другим соседям подбрасывали.
А немцы… Они ведь сами не хотели, чтобы их любимый актёр вдруг ослабел или заболел цингой, вот и подкармливали мальца.
Словом, в аду вдруг появился просвет. И всё бы ничего, если бы не Брандт!
Кто такой был Брандт? Один из руководителей юденрата! О, это был мерзавец страшнее любого немца. И он возненавидел моего Лулека! Встречая на улице, оскорблял, орал на него! Когда Лулек выступал перед евреями, чтобы хоть как-то поднять им настроение, поддержать в них жизненные силы, приходилось делать это в тайне — нет, не от немцев — от Брандта! Стоило ему узнать о концерте лично, негодяй, являлся, чтобы запретить!
«Я добьюсь своего! — кричал он. — Тебя отправят в концлагерь!» И, похоже, добился. Настал страшный день, когда Лулека забрали в комендатуру. В тот день была проведена облава, и многих подростков увели. Но я почему-то думаю, что за Лулеком охотился лично Брандт. Я ходил в комендатуру, я умолял отпустить моего мальчика! Я твердил немецкому офицеру: «Вы же сами так любите его номера!» А тот смеялся мне в лицо: «Обойдемся!»
Весь день я как потерянный бродил по гетто. Я не мог прийти домой. А ночью… Словно какое-то шестое чувство заставило меня подняться на крохотный, покрытый пылью и паутиной чердак, непригодный для жилья, где я не бывал со дня нашего переезда в гетто.
«Тс-с-с…» — услышал я, пытаясь хоть что-то разглядеть в кромешной тьме. Это был мой Лулек! Он сбежал от немцев и теперь прятался, ибо даже соседи по дому не должны были знать, что он здесь. О, как я был счастлив!
Но, увы, радость моя была преждевременной. На следующий день явился Брандт с пистолетом — представляете, немцы даже это ему позволили — с офицером и двумя солдатами! Они поднялись на чердак, стали заламывать моему Лулеку руки, вывели его на улицу. Мы с женой бросились на защиту нашего мальчика, но куда там! Солдаты скрутили нас, а Брандт, негодяй, заорал: «Уведите их!» — и нас потащили в комендатуру. Уже издалека я услышал за спиной пистолетный выстрел и понял: нет больше Лулека…
Нас отправили в Освенцим. Жену сразу же в газовую камеру, а меня в рабочий лагерь. Видно, не хотели тратить на меня циклон «Б» — сочли, что и без него можно обойтись — куда торопиться, результат всё  равно будет тем же. Они были правы, всё шло к тому, и не раз я позавидовал участи жены. А как начинал думать о Лулеке…
Потом нас пешком погнали в Германию… Рабби, вы слышали о «Марше смерти»? Вы представляете, что такое перешагивать через трупы тех, кто только что шёл впереди, и думать о том, что кто-то из идущих сзади вот так же будет перешагивать через тебя?..
Когда Берген-Бельзен освободили французы, первым делом они занялись захоронением трупов. Один из трупов при погрузке зашевелился. Это был я...
Рассказчик налил себе ещё виски, глотнул и продолжил:
— На свободе меня никто не ждал. Жена погибла. Лулек погиб. Сионистские эмиссары предложили мне отправиться в Палестину. Почему бы и нет?
 Здесь я сменил имя, женился, у меня родились сыновья. И вдруг на экране телевизора я увидел этого Брандта! Только теперь он — Бартов! И он, убивший моего сына, просит, чтобы мы с моим Мойше помогли спасти его сына? Не будет этого!»
Чуть ли не до самого утра просидел там наш раввин, убеждая несчастного человека отпустить Моше в больницу.
Что он говорил? Наверное, объяснял, что сын за отца не должен отвечать, что надо спасти человека, что мы не должны уподобляться этому самому Брандту, что человек — творение Всевышнего и, следовательно, человеческая жизнь священна…
«Любопытно, — подумал я. — Рассказчик знает об этой встрече со слов своего раввина. При этом монолог отца ешибохера он передаёт так, будто сам его слышал, а вот о том, что сказал раввин, говорит: «Наверное». И вообще, интересно, который час?»
Но на часы я так и не посмотрел.
— …Короче говоря, вырвал он у отца нашего Моше вожделенное «пусть делает, что хочет! Я к этому отношения не имею». И на второй день Песах возле дома Моше останавливается машина, в которой сидит раввин, а из подъезда выходит… Нет, не Моше, а отец нашего Моше собственной персоной! В субботнем сюртуке!
 И с важным видом направляется к машине, а Моше семенит за ним. Решил, значит, всё-таки!
Приезжают они в больницу.
Моше забирают, готовят к переливанию крови. В общем, операция прошла успешно, всё хорошо, и Брандт, он же Бартов, заливаясь слезами благодарности, встаёт на колени перед отцом Моше.
Вот тут-то карты и раскрываются!
«Негодяй! — грохочет тот. — Посмотри на меня! Я отец Лулека! Я отец того несчастного ребёнка, которого ты, выродок, собственноручно застрелил! Я…»
И, задыхаясь от ярости, он бросается с кулаками на Брандта.
«Выслушайте меня, — прошептал Брандт, когда их растащили. — Выслушайте меня, пожалуйста!» И когда наступила тишина, начал свой рассказ:
— Я был не только членом юденрата, я ещё был и руководителем подполья.
Мы организовывали доставку в гетто провизии, медикаментов, даже оружия — мы готовили восстание! Но главное, мы переправляли людей из гетто на свободу — подыскивали семьи, которые могли их укрыть, устанавливали связь с партизанами.
Кто же были нашими связными? Дети! Бесстрашные мальчишки, которые незаметно от немцев и полицаев выскальзывали из гетто. Их называли «шмуклерами» — контрабандистами. У меня была целая армия шмуклеров. И знаете, кто был лучшим из них, кто был моим любимцем, кто был моим главным связным? Ваш Лулек!
Этот парень просто творил чудеса. Казалось, он может сквозь стену проходить, сквозь толстую кирпичную стену, которой нацисты отгородили нас от мира. Я обожал его.
Конечно, на людях мне приходилось его всячески третировать, чтобы немцы ничего не заподозрили. Даже пару раз, по договоренности с ним же, я приходил запрещать его выступления и разгонять публику. При этом я делал вид, будто об остальных его выступлениях знать не знал. Всё это — для отвода глаз. И всё-таки… как веревочке ни виться…
Сцапали немцы Лулека! Пока его не успели увезти, мне удалось устроить ему побег из комендатуры. А дальше?
Решили, что день он пересидит на собственном чердаке, а затем… Всё приходилось делать очень быстро. Я должен был прийти, чтобы якобы арестовать его, а потом незаметно вывести из гетто. Я понимал, что, возможно, вместе со мной на эту операцию отправят какого-нибудь немца. Ну что ж, ведь командование само доверило мне «вальтер». Пусть пеняют на себя!
Моя жена должна была присоединиться к нам позже. Но всё пошло не так. Вместо одного немца, со мной послали сразу троих — офицера и двух солдат. С тремя мне было не справиться, и пока мы шагали к вашему дому, я всё ломал голову, как выпутаться из ситуации. И — о радость! Вы с женой мне помогли, когда бросились защищать Лулека! Солдат я отправил с вами, а с офицером… С офицером справился сам.
Мы с Лулеком выбрались из гетто и на следующее утро уже вышли к хутору, который давно служил перевалочной базой для наших беглецов. Вот только моя жена не успела! Немцы схватили её и выместили на ней злобу — отправили в Освенцим! К счастью, она осталась жива, и после войны мы встретились. Но лагерные врачи ставили на ней эксперименты, и она уже никогда не могла иметь детей.
«О, вот ты и попался на вранье! — заорал притихший отец Моше. — Не могла иметь детей? А твой сын, которому мы сегодня спасли жизнь?!»
«Это не мой сын, — ответил Бартов. — Это Лулек!…»
Кажется, тишина, наступившая после того как раввин закончил рассказ, никогда не прекратится, будет греметь вечно.
Я, наконец, заставляю себя посмотреть на часы. Ну, конечно же, мой автобус давно ушёл, а следующий неизвестно когда будет, и будет ли. Да и чёрт с ним!


Александр КАЗАРНОВСКИЙ
 
ПинечкаДата: Суббота, 18.08.2018, 09:24 | Сообщение # 445
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1194
Статус: Offline
Cегодня международный день признательности к чёрным котам - Black Cat Appreciation Day!

В этот день 17 августа 1843 году в американской газете Saturday Evening Post был опубликован рассказ Эдгара Аллана По "Чёрный кот"...

рассказ можно прочитать здесь же под  № 2...
 
SigizmoondДата: Вторник, 28.08.2018, 15:49 | Сообщение # 446
Группа: Гости





Плюсквамперфект

Благословенная Германия! В какой ещё стране он смог бы найти такую Хильду?

В широком окне спальни рождалось августовское утро. Утро субботы. Обнажённая Хильда, сбросив с себя ненужную простыню, свернулась клубком на боку. Тёплая. Ублаготворённая.
Борис приподнялся на локте. Он упивался зрелищем, которое в течение почти года каждое утро перехлёстывало через край его естества, снова и снова пробуждая в нём нежность и вожделение, хотя, казалось, после такой ночи для вожделения уже не оставалось места.
Господи! Как она прекрасна! Не преступлением ли было бы не приехать в Германию?

Борис вспомнил дурацкие споры шесть лет назад. Ехать или не ехать?
Даже тогда задавать подобный вопрос было, по меньшей мере, идиотизмом.
Отец, доктор химических наук, заведующий отделом, уже три месяца не получал зарплаты. Несколько лабораторий в его институте сдали под какие-то сомнительные конторы и забегаловки. Семья существовала на скудные гонорары, которые мама изредка получала от своих пациентов. В больнице тоже забывали платить врачам. Его повышенная стипендия выглядела смехотворно на фоне внезапно взлетевших цен. На переходе в метро можно было собрать бОльшую милостыню.

Борис в ту пору кончал четвёртый курс математического факультета университета. Что ждало их в будущем? Поговаривали о возможных еврейских погромах. Даже бабушка перестала возражать против необходимости выезда.

Разногласия в семье возникали только по поводу страны, в которую можно эмигрировать.
Никто не возражал против Америки. Но двери в Америку закрыли наглухо.
Об Израиле мама не хотела даже слышать. Рисковать жизнью Бореньки, их дорогого мальчика? Не для того она в муках родила своего сына и посвятила ему всю свою жизнь, чтобы Боренька стал пушечным мясом в каком-то паршивом Израиле.
Отец взывал к благоразумию. Он объяснял, что в Израиле единственный сын не может служить в боевой части без согласия родителей. Но увещевания отца остались не услышанными.
А против Германии был отец.
По-видимому, бабушка соглашалась с ним. Молча.
Бабушка никогда не противоречила невестке, какие бы глупости та не проповедовала. Только бы в семье царил мир.
Аргументы отца казались Борису убедительными, но очень комфортно не иметь собственного мнения и полностью полагаться на волю родителей.

— Ты забыла, что почти все твои родные погибли в Бабьем яру, — говорил отец, — и просить у немцев милости впустить нас в их страну ты пойдёшь в немецкое посольство по тем же улицам, по которым немцы вели твоих родных на смерть.
А в самой Германии? Представляешь себе, каково нам будет там, если в каждом встречном почудится убийца наших близких?

Странно, но отец не упоминал дедушку, своего отца.

Историю дедушки Борису, ученику седьмого или восьмого класса, рассказала бабушка.

Они поженились за несколько дней до начала войны вопреки воле родителей, считавших, что таким молодым и необеспеченным ещё не следует жениться.
В первый же день войны она проводила мужа до военкомата, а оттуда — к эшелону, уходившему на фронт. Бабушке в ту пору было девятнадцать лет. Она успела окончить первый курс медицинского института. С институтом она эвакуировалась в Челябинск.
Только в начале 1943 года впервые получила письмо от мужа. До этого у неё не было представления о его судьбе. И ему не удавалось узнать, где находится его жена, смогла ли эвакуироваться, или разделила участь оставшихся евреев.

Дедушка, оказывается, был ранен в июле 1941 года. После госпиталя его направили в танковое училище. Свёрнутое треугольником письмо пришло с фронта. Дедушка был лейтенантом, командиром танка.

Благодаря некоторым намёкам бабушка предположила, что муж участвует в окружении немцев под Сталинградом. Потом выяснилось, что её предположения были верны.

Вскоре после получения этого драгоценного треугольника жизнь вечно голодной студентки несколько улучшилась. Муж выслал ей денежный аттестат.

Летом 1943 года пришло письмо из госпиталя. Дедушка был ранен в бою на Курской дуге. Бабушка рвалась к нему в госпиталь в Новосибирск. Но студентки-медички днём и ночью работали в госпиталях в самом Челябинске. Деканат не отпустил её.

А в октябре 1944 года произошло нечто почти фантастическое. С фронта в Челябинск приехал муж, капитан-танкист. Бабушка не помнила деталей, да и дедушка рассказывал, всё превращая в шутку. Но шутка была грустноватой.

В летних боях в Белоруссии его рота совершила подвиги невероятные. Всех уцелевших наградили высокими орденами. А командир роты остался вообще без награды. Командование бригады представило его к званию Героя. Но то ли где-то в штабах затерялось представление, то ли кому-то не понравилось, что капитан — еврей, за эти бои дедушка не получил даже медали...
Бабушка рассказывала, что её муж относился к этому с юмором. Его вполне устраивало то, что он имел. А имел он орден «Отечественная война» первой степени, «Красную звезду» и медаль «За отвагу» Но что было почти невероятным — это номера орденов. Сумма цифр на обоих орденах равнялась двадцати одному — счастливому числу дедушки. Надо же такое совпадение!

Борис мысленно улыбнулся. Двадцать один это и его счастливое число. И привычка у него суммировать даже цифры на номерах едущих впереди автомобилей.

Может быть права бабушка, когда говорит, что внук не только внешне очень похож на дедушку. Несомненно, внешне он действительно очень похож на дедушку. Доказательство тому две фотографии — дедушка и бабушка в день женитьбы, юные, красивые, и фотография, сделанная в Челябинске в октябре 1944 года. Дедушка на ней такой же молодой и красивый. А бабушка… Недаром она не хотела фотографироваться. Эвакуация её не украсила.

Приезд дедушки в Челябинск оказался компенсацией за историю с награждением. Сказалось угрызение совести у командования бригады и даже корпуса. Они направили капитана на танковый завод получить машины и привезти на фронт маршевую роту.

Дедушка пробыл в Челябинске десять дней. Самых счастливых десять дней в жизни бабушки. А потом судьба обрушила на неё страшную расплату за счастье.

В начале февраля бабушка получила похоронку и неофициальное письмо из политотдела корпуса, в котором описывалось, каким необыкновенным человеком был капитан, погибший смертью героя.

К этому времени измождённая студентка уже не могла скрыть признаков беременности. Через два месяца после окончания войны родился сын, Борин отец. Бабушка в ту пору жила в Киеве. Даже в старости не исчезли следы былой красоты. А тогда…

Как-то Боря, ещё совсем ребёнок, спросил её:

— Почему ты не вышла замуж?

— Не могла. Я очень любила его. А ещё как узнала подробности о его гибели… Нет, не могла.

Бабушка работала в госпитале инвалидов Отечественной войны. Однажды, через несколько лет после войны к ним поступил пациент с обострением хронического остеомиелита после ранения бедра. Он долго вглядывался в бабушку и всё пытался вспомнить, где встречал её. А услышав бабушкину фамилию, вскрикнул: «Да ведь это жена моего ротного! Я ведь видел её на его фотографиях!»

Он много рассказывал бабушке о своём любимом командире. Как-то вечером, когда бабушка была дежурным врачом, он рассказал ей о гибели командира роты.

Случилось это в конце января 1945 года. Бои шли страшные. Ещё до рассвета командир бригады собрал всех офицеров. Командир взвода в роте дедушки, он тоже был на этом разборе.
Комбриг приказал роте выйти на шоссе. Капитан тут же посмел заметить, что даже при благоприятном стечении обстоятельств этот вариант обречён на провал. К тому же, нет данных разведки. Нет ни малейшего представления о противнике. Известно только, что против них действует эсэсовская танковая дивизия «Викинг» — одна из самых сильных в немецкой армии. Но комбриг напомнил, что приказ не обсуждается, а выполняется.

Всё случилось именно так, как предсказал ротный. В атаку они развернулись под самым носом у немцев. В засаде находилось больше десяти «тигров» — тяжелых немецких танков. Шутя, они раздолбали всю роту. Он выскочил из горящего танка и спрыгнул в неглубокий заброшенный окопчик. Тут же чуть впереди загорелся танк ротного. Из машины успели выбраться командир и механик-водитель. То ли в огне они очумели и потеряли ориентацию, то ли намеревались укрыться в большой воронке в нескольких метрах по носу танка, но помчались они не назад, а вперёд. И тут же попали в лапы немцев, скрывавшихся за заснеженными кустами. Между деревьями стоял хорошо замаскированный «тигр».

Командир взвода не скрывал слёз, видя всё происходившее метрах в шестидесяти-семидесяти от него и абсолютно не имея возможности помочь любимому командиру.

К капитану подошёл долговязый немецкий офицер, несколько раз ударил его по лицу, рванул на нём меховую безрукавку, свинтил все награды и сунул их в свой карман. Затем немцы привязали капитана и водителя спиной к спине к дереву, обложили их хворостом, плеснули бензин и подожгли. Этот долговязый стоял рядом с костром и позировал фотографировавшему солдату.

Странно, но когда в семье бушевали споры по поводу того, куда ехать, бабушка молчала и не напоминала невестке, как погиб отец её мужа.

Бедная бабушка. У них уже были визы и билеты. Через три дня предстоял выезд в Германию...
Утром бабушку нашли мёртвой в постели. Уснула и не проснулась, прожив семьдесят один год.

Отец тяжко перенёс эту потерю. Он, кажется, ещё и сейчас, спустя шесть лет, не отошёл.

Бориса тоже подсекла смерть любимой бабушки. Но каскады впечатлений в новой стране быстро исцелили рану в душе внука. Не то отец.

Да и вообще — как можно сравнивать.

Блестящий учёный-химик сорока восьми лет тщетно пытался найти применение своим знаниям и умению. Даже на неквалифицированную чёрную работу его не принимали. Мама тоже не смогла устроиться. Она соглашалась работать медицинской сестрой. И в этом ей отказали. А ведь она ещё совсем молодая женщина. Шесть лет они на социальном обеспечении. Квартиру им дали вполне сносную, двухкомнатную. И медицинским обслуживанием они не обделены. И с питанием никаких проблем. Физиологическое существование на лучшем уровне. Но ведь отцу сейчас всего пятьдесят четыре года, а кроме книг и симфонической музыки, которую он слушает в записи, у него нет ничего.

Как-то он написал хорошую статью, основанную на результатах своих ещё не опубликованных экспериментов. Борис перевёл её на немецкий язык. Отец послал статью в научный журнал. Но её вернули, сославшись на то, что статья не исходит из какого-либо учреждения, могущего подтвердить достоверность опытов.

Друзей у них нет. Языком они не овладели в такой мере, чтобы чувствовать себя полноценными жителями страны.

То ли дело Борис. Немецкий у него совершенный. Выучил он по собственному методу. Так в своё время, ещё в школе он овладел английским языком. Запомнил наизусть все сто пятьдесят четыре сонета Шекспира. Правда, понадобилась коррекция. Оказалось, что в сонетах масса архаизмов.
С немецким проще. Он выучил наизусть всего «Фауста» Гёте. И, конечно, общение. Особенно с юными немками, не оставлявшими без внимания высокого красивого спортивного молодого человека. Одна из его пассий, студентка-филологичка, шутя, заметила, что нигде так безупречно не овладевают иностранным языком, как в постели.

Его немецкий был уже совершенным, когда в университете он встретил Наташу. Вместе с родителями она эмигрировала из Самары. Этакая русская красавица. На неё сразу нашлось немало охотников. Но всем она предпочла Бориса.

Его успехи вообще могли радовать родителей. Немалая отрада на фоне их растительного существования.

На пятый курс Бориса не приняли. Пришлось начинать с третьего. Правда, уже вскоре преподаватели заметили и отличили его.

Вторую степень он получил с блеском. Профессор, руководивший его дипломом, уговаривал остаться на кафедре. Но очень крупная и престижная фирма, в которой он проходил практику по программированию, предложила весьма перспективному математику работу с невероятно высоким окладом. Ему даже показалось, что он ослышался.

Именно в ту счастливую пору Борис впервые увидел Хильду.

Бассейн в университетском кампусе. Рывком он выпрыгнул из воды на борт бассейна. И вдруг, словно солнце ослепило его.

Над голубой водой возвышался бюст. Нет, не грудь, хотя только она одна могла вызвать восхищение. Над водой возвышалось произведение гениального скульптора.
Голубая шапочка скрывала волосы. Но идеальные дуги не очень тёмных бровей и такого же цвета густые длинные ресницы вокруг больших широко расставленных глаз давали основание предположить, что волосы должны быть светлыми. Тонкий нос. Маленький чуть кукольный рот с чувственными губами. Высокие скулы и волевой, хотя и округлый подбородок намекали на то, что это нежное лицо может принадлежать человеку с очень сильным характером. Длинная шея плавно, покато переходила в торс. А грудь! Создает же Господь иногда такую прелесть! Большая, совершенная, в откровенном купальнике, она казалась еще больше над тонкой талией. А дальше была вода бассейна. Но красота рук подсказывала, что и ноги должны быть не хуже.

Девушка заметила обалделый взгляд Бориса. Она внимательно оглядела его и неторопливо поднялась по лесенке из бассейна.

Даже предполагая, что ноги должны быть не хуже всего остального, Борис не мог представить себе, что в мире существует такое совершенство.

Нет, не он заговорил. Девушка подошла к нему, подала руку и представилась:
— Хильда.
По-видимому, прошло какое-то время пока, удерживая в своей руке мокрую ладонь девушки, он опомнился и не своим голосом произнес:
— Борис. Так состоялось их знакомство, в тот же вечер превратившееся в близость.
Этому не было названия. Никогда ещё с ним не происходило ничего подобного. Извержение вулкана и только.

Даже во время романа с Наташей он изредка позволял себе развлечения с девицами, шлифовавшими в постели его немецкий язык. А тут он просто перестал замечать, что на свете существует ещё кто-нибудь, кроме Хильды. Даже в фирме, увлечённый работой, вдруг вспоминая любимую, он не просто терял нить программы, но должен был с немалым усилием усмирять своё естество.

Вскоре обнаружилось, что их связывает не только нечеловеческое половое влечение. Оба обожали скрипичные концерты — от Моцарта до Бартока. Оба любили поэзию. Борис небезуспешно знакомил Хильду с русской классикой, о которой у Хильды было смутное представление. Слушая музыку оригинала и вполне приличные подстрочные переводы Бориса, Хильда всё глубже погружалась в восприятие настоящих стихов. Вскоре она даже поразила Бориса отличным переводом стихотворения Бунина.
Бориса перестало удивлять, что Хильда, дочь аристократки и более чем успешного инженера-самолётостроителя, выбрала в университете социологию, собираясь стать социальным работником.

Они жили вместе уже около года, когда Борис познакомил её со своими родителями. Их она очаровала без усилий, как и вообще, очаровывала всех. Перед уходом отец отвлёк Бориса и спросил:
— А как же Наташа?
— Всё в порядке. Мы расстались друзьями. — Так ли? — Подумал Борис уже в автомобиле.
Несколько дней назад, приехав в университет за Хильдой, он случайно столкнулся с Наташей.
— Ну что? Ты, вероятно, женишься на своей немке?
— Возможно.
— А я думала, что в тебе ещё осталось нечто еврейское.
— Что значит «нечто еврейское»?
— Ну, хотя бы, что ты женишься только на еврейке.
— На еврейке? И много евреек ты встречала в университете и даже в городе?
— Встречала. Сейчас, например, ты беседуешь с еврейкой.
— Какая ты еврейка? Типичная русачка.
— У меня папа еврей.
— Да, но по еврейским законам национальность определяется по матери.
— Возможно, но в нашей школе не знали еврейских законов. Меня дразнили жидовской мордой...

Бориса больно уязвила эта встреча. И только безумная ночь с Хильдой слегка приглушила неприятный осадок от состоявшейся беседы.

Полгода работы в фирме отметили неожиданным и очень приятным увеличением и без того немалой зарплаты и вознаграждением, или, как здесь называют, бонусом — дополнительным месячным окладом.

У Хильды начались каникулы.
Из Кёльна они направились в Майстрих и дальше на запад, до Брюгге. На обратном пути из Бельгии уже затемно они въехали в тихий городок Бад-Мюнстерхайм. Симпатичная маленькая гостиница. Их обычная ночь. Утром, чуть не прозевав завтрак, который в гостинице подавали до десяти часов, они решили осмотреть городок. Даже у Хильды о нём не было представления.
Оказалось, что это старинный город, известный некоторым врачам благодаря своим целебным источникам. Его центральная часть законсервирована в таком же виде, в каком она была и сто, и двести, и пятьсот лет назад.

Они медленно брели по живописным улочкам, долго стояли над парапетом и смотрели, как чистая вода небольшой реки струится под замшелой кладкой старинной крепостной стены.

На одной из улиц Борис загляделся и не заметил, что Хильда отстала. Она окликнула его.

Хильда стояла перед каменным обелиском высотой чуть более метра.
Верхняя грань была наклонена как у пюпитра. Всю правую часть плоскости занимала примерно половина семисвечника, высеченного из того же камня. Левую половину семисвечника пожирало и уже пожрало каменное пламя, поднимавшееся из боковой грани.
На стене дома над обелиском чёрными буквами на белом фоне было написано, что здесь находилась построенная в 1332 году синагога, которую сожгли в ноябрьскую ночь 1938 года. В «Хрустальную ночь».

Они постояли, помолчали и ушли, никак не прокомментировав увиденного. Но окликнула-то его Хильда.

Спустя несколько дней они решили жениться. И снова инициатива исходила от Хильды. Она представила Бориса своим родителям.

Он был потрясён, увидев свою будущую тёщу. Ну просто близнец Хильды! Даже разница в двадцать с лишним лет не очень влияла на различие. Но, конечно, Хильда единственная, неповторимая. Её интеллигентный отец, выбившийся из относительно простой среды, произвёл на Бориса более благоприятное впечатление, чем высокомерная, демонстрирующая свой аристократизм красавица.

Хильда захотела, чтобы их повенчали в соборе в Аахене.
Борису было безразлично, где венчаться — хоть в католическом соборе, хоть в буддийском храме, хоть в кумирне.
Но почему в Аахене? Разве здесь мало церквей и даже соборов?
Хильда объяснила, что в аахенском соборе находится то ли кресло, то ли трон её предка, какого-то Карла, кажется пятого. Венчание в этом соборе предопределило прочный и счастливый брак всех её предков.
О грандиозной свадьбе вообще не было речи. Но даже скромное семейное торжество пришлось отложить. Внезапно умерла бабушка, мамина мама. Хильда с родителям поехала на похороны.

Борис знал, что дед невероятно состоятельный человек. Хильда как-то вскользь упомянула об этом. Он ещё не был знаком с дедом. Решили, что похороны не лучшее время для знакомства.

О деде Хильда говорила с придыханием. Именно он, а не родители, воспитали её.
Правда, когда Хильда поступала в университет, впервые между ними возникла серьёзная размолвка. Деду хотелось, чтобы любимая внучка получила классическое гуманитарное образование. Негоже аристократке заниматься социологией, всякими обездоленными и прочей мразью. Но Хильда была непреклонной.

В автомобильной катастрофе погиб двенадцатилетний сын деда. А ведь духовным наследником должен был стать мужчина. Поэтому дед мечтал о браке своей красавицы-дочери с представителем их круга. Но красавица-дочь выбрала простолюдина. Не сложились у него отношения с зятем.

Борис как-то спросил, что скажет дед по поводу предмета её выбора. Ведь этот предмет, кажется, не только не аристократ, а к тому же ещё еврей. Хильда рассмеялась и ответила:

— Деда я полюбила незаметно для себя, как и родителей. Эта любовь — безусловный рефлекс. С ней рождаются. Её не выбирают. Тебя я выбрала и полюбила мгновенно, в тот самый момент, когда выбралась из бассейна и увидела твою обалделую физиономию. А сейчас, когда мне известна не только физиономия, я люблю тебя ещё сильнее. И нет на Земле такой силы, которая способна оторвать меня от моей любви.
Через месяц после похорон жены дед сам предложил день, когда отметят женитьбу внучки, и сам выбрал ресторан. Торжество решили отметить только в кругу семьи.

К назначенному часу вместе с Хильдой Борис привёз своих родителей в ресторан. Он уже бывал в хороших ресторанах, он слышал об этом и полагал, что имеет о нём некоторое представление. Но даже его поразила не столько роскошь, сколько атмосфера избранности, отгороженности. Что уж говорить о его родителях, которые были просто подавлены увиденным. А тут ещё эта подлая языковая неполноценность, превращавшая интеллигентных людей в недочеловеков.

С родителями Хильды они уже были знакомы и даже ощущали доброжелательное отношение её отца.
Дед, знакомясь, поцеловал руку Бориной мамы. Щелкнул каблуками, пожимая руку отца. Очень внимательно осматривал Бориса, поздравляя его с женитьбой.
Во время застолья, которое поражало изысканностью блюд, а ещё больше — вин, Борис несколько раз почувствовал на себе сканирующий взгляд деда. Но как похожи на него дочь и внучка!

Дед проводил их до стоянки автомобилей и вручил Борису ключи от благородно сверкающего «Мерседеса» выпуска будущего года.

— Мой скромный подарок молодоженам. Я прокатал его. Как видите, он прошёл всего шестьсот километров. Вот на нём вы и приедете ко мне.

… Солнце уже поднялось над деревьями соседского сада. Луч его позолотил короткую стрижку Хильды. Она слегка отстранила голову, не просыпаясь. Спиной она прижалась к нему. Ладонь Бориса нежно легла на её грудь. Сосок мгновенно напрягся, словно только и ждал прикосновения. Исчезли воспоминания. Исчезли мысли. Исчезло мироздание, сжавшись до двух слившихся тел, ставших единым.

Уже совсем обессиленные, они вспомнили, что решили сегодня поехать к деду. После завтрака они собрались в путь.
Дорога вела на юг по правому берегу Рейна. Борис впервые видел эти места. До чего же они красивы!
Благословенная Германия! Маленькие городишки, сквозь которые проходило шоссе, прижались к реке. От них в гору карабкались леса. Время от времени на горе возникали готические замки. Хильда обратила его внимание на скалу удивительной красоты на противоположном берегу.
— Лореляя.
Было бы неестественно, — подумал Борис, — если бы среди этой прелести не родилась романтика.

Часа через три они въехали в городок на берегу Рейна, которым когда-то владели предки Хильды. На горе возвышался замок деда. Типичный образец цветущей готики. Круглая башня с остроконечным конусом крыши была обращена в сторону реки. От городка до замка километра три по заасфальтированному серпантину, петлявшему в лесу. Замок стоял в центре огромного парка, отгороженного от леса высокой стеной. Массивные черные металлические ворота с позолоченными пиками и виньетками.

Хильда остановила автомобиль, чуть не упёршись радиатором в ворота. Открыв окно, она набрала цифровой код на щитке невысокой колонки. Ворота медленно распахнулись.

Ухоженные газоны и мраморные скульптуры персонажей античной мифологии. Деревья, более светлые и низкорослые на переднем плане. Все это великолепие пересекал ручей с каскадами, вытекающий из парка сквозь узорчатую решетку внизу стены.
Казалось, предвечерний воздух настоян на мелодиях Шуберта.
«Мерседес» обогнул клумбу и остановился у высокого крыльца. На площадке их ждал дед.
Он поцеловал Хильду и крепко пожал руку Бориса. И снова Борису показалось, что дед просканировал его...
Холл и очень просторная гостиная.
Богатство гармонично сочеталось с изысканностью. Справа, тремя ступеньками ниже в широком проёме, обрамлённом массивной дубовой рамой с удивительной резьбой, Борис увидел такой же массивный стол и стулья, сработанные, возможно, тем же, кто изваял раму проёма. Вверх на второй и дальше на третий этаж вдоль периметра гостиной вела деревянная лестница с перилами, каждая балясина которых была произведением искусства. С потолка третьего этажа в пространство идеально вписывалась огромная люстра — хрусталь и позолота.
Между витринами с коллекционным фарфором, хрусталём и серебром и на площадках лестницы картины мастеров.
Борис уже не удивился великолепию огромной комнаты на втором этаже, в которую их проводил дед.
— Моя комната, — сказала Хильда. — Дед, когда ты сменил кровать?
Борис с удивлением смотрел на это чудо. С Хильдой ему было бы просторно на трети такого поля. Дед улыбнулся:
— Как только узнал о твоей женитьбе. Естественно, ты можешь выбрать любую комнату в твоём доме.

Обедали они внизу, в столовой. Убранство и сервировка оказались ещё роскошнее, чем представлял себе Борис, увидев стол и стулья в проёме. Дубовые панели и такой же выложенный узором паркет. А картины! Четыре изумительных натюрморта. В одном из них Борис безошибочно узнал Брейгеля старшего. На деда это произвело впечатление, как и реакция Бориса на вино, которое подали к мясу.
Две женщины, по-видимому, мать и дочь бесшумно обслуживали их за столом.
Из столовой через дверь рядом с солидным баром они вышли в помещение из сплошного стекла. Примерно двадцатиметровый бассейн был сейчас открыт. Только над входом аркой поднималась алюминиевая крыша из вдвинутых друг в друга секций, которые закрывали бассейн в непогоду. Вдоль стеклянных стен тянулся цветник, отгороженный от голубого кафеля пола низеньким бордюром.

На следующий день после завтрака дед показал Борису круглые комнаты на двух этажах башни. Внизу по обе стороны двери стояли фигуры двух рыцарей в доспехах с головы до ног, в шлемах с опущенными забралами.
 Это доспехи моих предков, — заметил дед.
— Вы покрупнее и на голову выше.
— Акселерация. Даже для моего деда доспехи были уже маловаты. В них и именно с этим мечом мой предок участвовал во втором крестовом походе. Если верить преданию, небезуспешно.
А в нашем роду не имели обыкновения искажать предания.
Тяжеловаты доспехи. Ты не находишь? Своеобразные танки средневековья.
Рыцарские традиции не так уж плохи. Именно они хранители немецкого духа.
Бог лишил меня наследника мужского пола. Я надеялся, что муж дочери станет моим сыном. Увы, не получилось. Он весь провонялся либеральным пацифизмом. Хильда моя гордость. Может быть, в тебе я найду продолжателя наших традиций.
Два стрельчатых окна выходили на юг и на север.
Панорама открывалась из них непрерывная. На стенах головы чучел клыкастого вепря, медведя, оленей. Чучела птиц. Пики и арбалеты, мечи и кинжалы, ружья — от старинных пистолей до двустволок с дорогой инкрустацией на прикладах.
Тёмно-коричневые диваны и кресла. Отполированная медная решётка массивного камина. Большой плоский чёрный экран телевизора казался вполне уместным на фоне тёмно-кофейных стен с золотыми карнизами.

Деду был приятен восторг Бориса. Он взглянул на часы.

— Я вынужден извиниться. На несколько часов должен подскочить в Манхейм. Но ты можешь осмотреть дом самостоятельно, или Хильда будет твоим гидом.

Некоторые гостевые комнаты на втором и третьем этаже были даже роскошнее комнаты Хильды.
Но во всех присутствовал безупречный вкус хозяина. В его комнате на третьем этаже, которую ещё недавно он разделял с бабушкой, кровать была таких же невероятных размеров, как в комнате Хильды. Всё здесь очаровывало сдержанностью тонов и формы. На ампир не было и намёка. Украшением служила только естественная фактура дерева.

— Старикам, вероятно, трудновато подниматься на третий этаж? Ведь этажи здесь в два раза выше нынешних стандартов, — спросил Борис.
— Ты не обратил внимания на двери лифта.
Двери так вписывались в оформление стены, так искусно были замаскированы под витражи, что не мудрено было их не заметить.

— Сейчас, если мы уже в лифте, спустись в погреб. Но я провожу тебя только до первого этажа. Два помещения в этом замке, в которые с детства я почему-то боюсь заходить — погреб и комната на четвёртом этаже башни. После погреба я провожу тебя в кабинет деда.
Огромный погреб. Тысячи бутылок с вином лежали на стеллажах. На столбах аккуратные таблички указывали, какого года урожая вино.
— Ты напрасно не спустилась со мной. Ничего подобного я не мог себе представить.
— Скажешь это деду. Ему будет приятно. Потому он и любит гостей, что может угостить их каким-нибудь раритетом. Ты заметил, как дед просиял, когда ты восхитился вином? Он скромно промолчал, что этой бутылке сто пятьдесят лет.

Они снова поднялись на третий этаж. Комната в башне, кабинет деда, отличалась сдержанностью, даже аскетизмом. Большой письменный стол орехового дерева, кресло и два стула.
Единственный предмет искусства, бронзовый бюст Рихарда Вагнера в простенке между окнами на высокой тумбе. Во всю стену дверь обрамлена стеллажами с книгами.

Борис обратил внимание на обилие мемуарной литературы видных военачальников. Книги Брэдли, Патона, Монтгомери, Эйзенхауэра на английском языке, Фоша, Петена, де-Голя — на французском. О немцах и говорить не приходится — от Бисмарка до Гейделя.
Но что просто ошарашило Бориса — книги на русском языке Василевского, Жукова, Кузнецова.
— Дед владеет русским языком?
— Понимает и читает со словарём. Наверх поднимись сам. С детства меня пугает эта винтовая лестница. И неинтересно. Даже в кабинете я засыпаю от скуки.

Борис поднялся на четвёртый этаж. Может быть, не стоило подниматься?
Прямо напротив входа между очень узкими окнами два больших развёрнутых флага — трёхцветный немецкий и красный с черной свастикой в белом круге.

Между знамёнами в тяжёлой золочёной раме портрет Гитлера в военной форме. Под ним — более скромный портрет красивого офицера с «Железным крестом» на кителе. Деда в нём можно было узнать без усилий.
Под портретом чёрная лакированная полка. На бордовой бархатной подушке «Железный крест», знак вафен СС и значок члена национал социалистической партии.
Рядом «Майн кампф» в роскошном издании. Слева полка побольше.
На ней кортик, солдатский ремень с надписью на пряжке «Got mit uns» и два пистолета — обычной формы «Вальтер» и с обнаженным стволом «парабеллум».

Для Бориса это было просто безымянное оружие. В полумраке башни надо было напрячь зрение, чтобы разглядеть фотографию сорок на шестьдесят сантиметров, накатанную на толстый прессшпан.

На краю рва стояла голая женщина. В неё целился пистолетом с обнажённым дулом молодой офицер, тот самый, что был под портретом Гитлера.

Справа от нацистского знамени была ещё одна фотография такого же размера и ещё одна черная лакированная полка. На фотографии заснеженные деревья и кусты.
Борис до предела напрягал зрение, чтобы разглядеть лица двух привязанных к дереву военных. На головах танковые шлемы. Дым костра, зажженного под танкистами, скрывал их лица. Но дым не скрывал лица офицера с широкой улыбкой, смотревшего на костёр. Его можно было узнать без усилий.
Борис стоял перед фотографией, как кролик перед удавом. Трудно сказать, сколько времени прошло, пока он опомнился и обратил внимание на полку.
На чёрной бархатной подушке золочёный орден «Отечественная война», орден «Красная звезда», медаль «За отвагу» и гвардейский значок.
Уже не сомневаясь, Борис отвинтил плоскую круглую гайку, чтобы разглядеть номер ордена. Сумма цифр — двадцать один. Второй орден. Сумма цифр — двадцать один. Борис завинтил гайки и положил ордена на место.

Рассказать Хильде? Зачем? Никому ничего не следует рассказать.
Прошлого не изменишь. А будущему не следует мешать.

Предок участвовал во втором крестовом походе. Скольких евреев он зарубил своим мечом по пути к гробу Господню.

Дед… Не люмпен, естественный в нацистской партии… Потомственный аристократ…

Не надо быть талантливым математиком, чтобы понять невозможность случайного совпадения.
Но ведь вероятность обнаружения этого совпадения тоже приближается к нолю.

Случайно ли дед укатил в Манхейм, оставив его в одиночестве осмотреть замок?

Ладно, остановимся на ноле. Ноль он и есть ноль. Никто ничего не обнаружил.

Борис направился к винтовой лестнице.
В конце концов, прошло больше пятидесяти четырёх лет. Ровно две его жизни.
Возможно, что среди евреев, убитых рыцарем, тоже были его предки. Ну и что?
И вообще все мы потомки Авеля и Каина. Каких только не может быть сочетаний.
И мы их никогда не обнаружим. Будем считать, что и я ничего не обнаружил.
Впереди только будущее.

А Германия действительно благословенная страна. И в немецком языке есть очень ёмкое и точное понятие — плюсквамперфект, давно прошедшее время.


И. Л. ДЕГЕН
 
СонечкаДата: Среда, 29.08.2018, 03:05 | Сообщение # 447
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 279
Статус: Offline
да уж, достойный у эсэсовца будет зятёк, выбирающий не умом, а ...членом!

именно такие вот и пристроили лопоухого мусульманина-недоумка, единственного на всю христианскую Кению... в президенты...
именно такие вот и распродают и предают сегодня Израиль уютно устроившись в креслах Кнессета и мнящие о себе невесть что...
 
МарципанчикДата: Воскресенье, 02.09.2018, 06:42 | Сообщение # 448
дружище
Группа: Пользователи
Сообщений: 408
Статус: Offline
так и появляются болваны, родства не помнящие и род свой предающие.
 
papyuraДата: Пятница, 07.09.2018, 13:50 | Сообщение # 449
мон ами
Группа: Администраторы
Сообщений: 1111
Статус: Offline
ВОСЕМЬ СЛОВ

такая вот история...


Она была танцовщица — плоская грудь, крепкая жопа, мощные ноги и сухая шея.
Девки в бараке смотрели на неё с пренебрежением, ни сиськи, ни письки, не ухватиться, не подержаться, чего с неё взять.
А фашистам она нравилась, особенно за умение ввинчивать фуэте, стоя на одной ноге в центре обеденного стола, ну, и за жопу тоже, конечно, нравилась...
Так она и выжила в германском концентрационном лагере, кружилась на столе, потом с него же доедала остатки, после шла в спальню очередного немца.

Освободили лагерь американцы. И сержант американской армии, двадцатилетний мальчишка из штата Миссури, очумевший от войны, крови и собственных гормонов, влюбился в неё сразу и навсегда, и немедленно предложил руку и сердце.
Они провели незабываемые три дня в одной из бывших немецких спален.

- Мне нужно ненадолго съездить домой, - на третий день сказала она американскому жениху.
- Только туда и обратно. Увижу маму, сообщу, что я жива, и назад.
Война заканчивалась.
Советские войска освобождали Европу, круша фашистскую империю и неся мир. Он согласился без страха за неё...

Её арестовали тут же, только она пересекла границу СССР.
Короткий и унизительный суд, безжалостный приговор, и она поехала в лагеря на 10 лет, за предательство и сотрудничество с оккупантами.
Она была танцовщица. Девки опять косились, а охране лагеря она нравилась, и с фуэте на столе, и в спальне.
Скоро она забеременела...
Охрана её жалела, подкармливала и щадила на работах, и ребёнка, мальчика, она родила, можно сказать, здорового, как может быть здоровым ребенок, рожденный на лагерной баланде в суровых колымских широтах.
До трёхлетнего возраста ребёнка было разрешено держать при матери, а потом — обязательная комиссия, заключение врачей и интернат...
Три года она почти ничему не учила сына, кроме восьми слов.
Каждый день, утром, в обед и вечером, и ещё много раз, только выдавалась возможность, она повторяла сыну только эти восемь слов. Он должен был запомнить.
Он обязан был их запомнить. Все восемь.
Они должны были впаяться в его память, высечься там навсегда, намертво.
Восемь самых главных слов в его только начинающейся жизни:
- У меня есть бабушка, Середа Анна Федоровна, Киев...

Она пела ему эти слова вместо колыбельной. Она учила их с ним, вместо стихов и поговорок. Они были ему вместо имени.
Ей было не важно, когда он скажет слово «мама», ей было нужно, чтобы он запомнил:
-
 У меня есть бабушка, Середа Анна Федоровна, Киев.

Когда сыну исполнилось три, его забрали.
Она его больше никогда не увидит, он со временем почти забудет её, останутся только восемь слов, те самые, которые он, трёхлетний, скажет на интернатской комиссии, в ответ на вопрос, как тебя зовут:
- У меня есть бабушка, Середа Анна Федоровна, Киев.
Он будет повторять эти слова, когда равнодушные врачи станут привычно замерять его рост и вес, слушать сердце, заглядывать в рот и умелыми руками щупать лимфоузлы.
Он будет повторять их. И тогда кто-то в комиссии неожиданно сжалится, и подаст запрос, и окажется, что действительно, есть такая бабушка, и она признает его своим внуком, и он поедет не в интернат, а к бабушке, в киевскую коммуналку...

Наверное, тут в этой истории можно было бы поставить точку, если бы не далёкий американский паренёк из штата Миссури.
Когда в назначенное время его любимая не приехала и не подала никаких вестей, он написал ей письмо по адресу, который она оставила.
И пришёл ответ, что все у неё хорошо, что она жива и здорова, что встретила она прекрасного парня, литейщика-передовика с завода «Серп и Молот», и скоро они поженятся.

Американец из Миссури, полный любви и отчаянья, писал ей, как он ждёт, и помнит её, и никогда не забудет.
Писал он часто, письмо за письмом, и всегда аккуратно и в срок ему приходил ответ, что у неё по прежнему всё очень и очень хорошо, спасибо большое, дорогой американский друг...

Эту историю я записал год назад, со слов внучки главного героя, которая, потратив много лет на поиски, узнала все подробности жизни своего деда.

Она видела и приговор своей прабабки-танцовщицы, и письма, которые сохранил американский жених из штата Миссури.
Когда я сказал, что напишу её рассказ, она спросила - зачем?
- Чтобы помнили.
-
 Те, кому надо бы помнить, они всё равно не читают, - ответила она.
Наверняка, не читают...


Дмитрий ЧЕРНЫШЕВ
 
ПинечкаДата: Пятница, 07.09.2018, 15:46 | Сообщение # 450
неповторимый
Группа: Администраторы
Сообщений: 1194
Статус: Offline
ЭТИ... не умеют не только читать, им и помнить не дано - тупые ничтожества.
 
ВСТРЕЧАЕМСЯ ЗДЕСЬ... » С МИРУ ПО НИТКЕ » УГОЛОК ИНТЕРЕСНОГО РАССКАЗА » кому что нравится или житейские истории...
Поиск:

Copyright MyCorp © 2018
Сделать бесплатный сайт с uCoz